Шатуны Мамлеев Юрий
Подпол, куда уполз Фёдор, был дик и неправдоподобно глубок. В нём можно было ходить во весь человеческий рост. Он делился на две половины, соответственно делению дома. Через три маленьких окошечка в кирпичной стене лился узкий, извращённый, дневной свет – сюда в полутьму, словно в живое, пыльное, состоящее из поломанных предметов чудовище.
Клава устроила Фёдора в углу, на старой железной кровати, обложив её пухлым, мягким тюфяком, который она поцеловала. Для еды почему-то приспособила – наверное из-за крепости – новый, сверкающий ночной горшок.
Несколько дней Фёдор проспал и проел. А потом стал вглядываться в темноту.
Однажды ему приснился сон, который был более реален, чем жизнь. Ему снилась улица около дома сестры, где он пил пиво у ларька. И дома больше не пошатывались. Они стояли прямые, ровные, и казалось, что ничто не могло их сдвинуть. И он пил пиво у ларька – и пил реально, реально, одну кружку за другой, но видел, что это кто-то другой, а не он, огромный, огромный, выше домов, пьёт пиво…
Фёдор проснулся. Он не любил снов. Мгла в подполье шевелилась. Сидя на кровати, он вглядывался в лёгкие очертания и вдруг решил, что в дальнем углу есть разум. Пожевав, он присел около этого места, точно прикованный к нему…
А однажды Фёдору показалось в пространстве бесконечное шевеление мух; он стал пугать это движение. И скоро шевеление мух переместилось в сторону, к окну. Свет пронизывал это колебание на одном месте. Правда, никаких мух не было.
В подполе Фёдор чувствовал себя чуть лучше, чем наверху. Не было излишнего беспокойства, и он целиком погрузился в неопределённое созерцание. Очень плохо, что он не умел давать названия тому, что видел как тайну.
Одна Клава заглядывала к нему.
Он относился к ней со странной необходимостью; впрочем, с необходимостью, проходящей мимо его сознания.
Он любил похлопывать её по заднице; Клава усмехалась в паутину.
Но вскоре Фёдору стало не хватать людей, не хватать человеческих загадок. Иными словами, ему некого было убивать. (Клава была не в счёт: он даже не относил её к людям.)
Тогда он решил мысленно подставлять людей в одинокие поленья, в странные, без одной ноги табуретки, в поломанные прутья. И взяв топор, вдруг выходил из своего уюта и с бешеным усилием воображения рубил фигуры.
Клаве он объяснил, что это ему нужно для напоминания.
Между тем Фёдор объедался; во тьме у него – после долгих месяцев безразличия – часто вставал член, и он не заметил, как стал соединять этот восход со смертию.
Сначала он просто искал удовлетворения и бродил со вставшим членом по всему подполу, ворочая предметы, двигаясь с приподнятыми, точно для обхвата, руками. Может быть, искал что-то сексуальное в стене…
Но смерть и всё, что её окружало, по-прежнему царили в его душе. Вернее, смерть и была его душой.
И в голову Фёдора вдруг вошла идея; когда он её обдумывал, его твёрдое, каменное лицо становилось, точно облепленное глиной, подвижным, подвижным от удивления. Кажется, оно поворачивалось и смотрело вверх, на потолок…
Глава 6
Между тем наверху события надвигались. Создавалось такое впечатление, что Лидинька на этот раз не хочет убийств «блаженных младенцев». Может быть, в ней говорило просто вздорное упрямство. Возможно также, что она предчувствовала в этом младенце своего будущего жениха или просто любовника.
Но так или иначе она смотрела на Пашу маленьким зверем, и это передалось другим членам семейства, кроме, разумеется, Петеньки. Дед Коля залез на чердак и пытался оттуда поговорить с Пашей.
Мила собирала для младенца цветы.
Клава же смотрела на эту суету мельком. От всей этой обстановки Паша всерьёз стал нервничать. Он нелепо, в коридоре, при всех, бросался на Лидиньку, прижимая её, чтоб изнасиловать и проткнуть дитятю.
Но Лидинька не поддавалась. Часто можно было видеть, как она скакала от него по огромным, разбросанным помойкам. (Паша повредил себе ногу и не мог её догнать.) Дед Коля всерьёз подумывал о милиции, а Лидинька запиралась от Паши в своей комнате. Между тем Фёдор внизу, под полом, начал рыть ход на половину Фомичёвых…
Однажды, к вечеру, Паше вдруг по бешенству удалось ворваться в Лидинькину комнату. Он вбежал туда с обнажённым, приподнятым членом, который он – для большей ярости – ошпарил кипятком. Этот вид ошпаренного члена, от которого даже как бы шёл пар, неожиданно подвеселил и соблазнил Лидиньку; она оглушённо отдалась Паше.
Паша, который был вне себя, изловчившись, мигом порвал родовой пузырь с младенцем…
…Когда ребёнок стал выходить, Паша сбёг, и Лидинька мучилась одна; потом, правда, подоспел дед Коля. Он и принял мёртвого внука. Паша между тем во дворе играл сам с собой в салки. Лидинька, как ни была слаба, но на этот раз страшно разозлилась.
– Надоел он мне, паразит, – выговорила она. – И член у него стал какой-то ненормальный.
– А мне надоело крестить мёртвых внуков! – заорал вдруг дед Коля и замахнулся на лампу мокрой тряпкой.
Лидинька прибрала дитятю в коробочку, которую поцеловала и прижала к груди.
– И везёт же ему, скотине; всё время мёртвенькие выходят, – добавила она. – А мог бы и живой выйти, хоть и преждевременно. Назло ему, суке, скажу, что живой родился. И что мы его в больницу отдали. А ты, папаня, подтверди… Может, в лес, как тогда, убежит.
Дед Коля пошевелил ушами. Пристальный, тяжёлый взгляд Фёдора за ними с низу, из подпольного угла. (Фёдор уже прорыл ход на вторую половину, к Фомичёвым.)
Паша пришёл только вечером, серьёзно подвыпивши.
– Врач был?! Оформила?! Закопала?! – гаркнул он на Лидиньку.
Они были одни в комнате.
– Радость, Паша. Сберёг Бог от твоего члена, – внутренне чуть надсмехаясь, ответила Лида просветлённо. – Живой родился…
– Да ты что?.. Не могёт быть… А где дитё?! – Павел опустился на стул.
– Да уж в больницу отдали; слабое дитё, преждевременное.
– Да ты рехнулась… Что?!
– Спроси у деда.
Павел исчез. Вернулся он развинченный с диким, красным лицом.
– Давайте дитё!.. Изнасилую ево!.. Изнасилую! – орал он. – Почему ты родила живого, стерва?! Для чего ж я член шпарил?!
Лидинька показала Паше язык.
Это совсем добило Павла; разом, как коршун, он кинулся бить Лидиньку… Он первого удара Лидинька издала страшный вопль, даже Клава побежала на половину Фомичёвых… Только Петенька, как всегда, скрёбся в углу.
Когда дед Коля, Клава и Милочка внеслись в комнату, Лидинька уже была почти без сознания…
Только истошный крик: «Ты убьёшь её, ирод!» – вдруг спугнул Павла, и он словно очнулся. Прибежала даже соседка-старушка Мавка. Разбухший от водки Павел, покачиваясь, ушёл из дому.
Лидинька оказалась очень плоха; она с трудом пришла в себя; хотели было вызвать неотложку или скорую помощь; но Лида отчаянно замотала головой…
– Шум будет… Так уляжется, – прошептала она, остановив свои, ставшие вдруг широкими, мутно-помойные глаза на пятне в углу, – не сообразила я, что он так сразу взбесится.
Использовали домашние средства, и Лидиньке вроде полегчало. Между тем надвигалась ночь. Павел не приходил. Все, усталые, одуревшие, разошлись по своим щелям. Лидинька, уже ожившая, захотела остаться одна и поспать спокойно. Все двери накрепко заперли на засовы; а на окнах в этой местности и так частенько были железные решётки.
Глава 7
Среди ночи Лидиньке стало плохо; но сама она не могла понять, умирает она или ей это снится.
Червивое, изъеденное дырами пространство окружало её со всех сторон. А изнутри точно подкатывались к горлу черти. Это было так странно, что ей не пришло в голову ни встать, ни звать на помощь. На минуту у неё мелькнула мысль, что она, наоборот, выздоравливает.
В комнате было чуть светло. Вдруг она увидела в полутьме, сквозь боль и реальность, что половица в углу медленно приподнимается и чья-то громоздкая, чёрная, согнутая фигура вылезает из-под пола.
Хотя сердце её заколотилось, она не вскрикнула, словно этот человек был лишь продолжением её безмерного, предсмертного состояния. В то же мгновение червивое, в дырах пространство скомкалось в Лидиных глазах и молниеносно вошло в эту фигуру, которая теперь осталась единственной концентрацией Лидинькиной агонии, одна в комнате.
Фёдор, словно прячась от самого себя, подошёл к постели и сел на стул.
«Попасть надо в точку, попасть, – думал он. – Чтоб охватить душу. Омыть. Только: когда смерть… смерть, самое главное», – и он тревожно, но с опустошением, взглянул на Лидиньку.
Та смотрела на него ошалело-изумлённо.
– Не балуй, Лидинька, – тихо вымолвил Соннов, притронувшись к её одеялке, – не дай бог прирежу. Я ведь чудной. Поговорить надо.
Черти, внутренние черти, по-прежнему подкатывались к горлу Лидиньки: она чуть сознавала, где находится. Почему-то ей показалось, что на голове у Фёдора тёмный венец.
– О чём говорить-то, Федя, – прошептала она.
Её лицо пылало; черты окостенели, как перед смертью, но глаза струились небывалым помойным светом, точно она испускала через взгляд всю свою жизнь, все свои визги и бдения.
«Кажись, сама умирает, – удивлённо обрадовался про себя Фёдор. – Значит, всё проще будет».
– Фёдор, Фёдор, – пролепетала Лидинька и вдруг погладила ему колено, может быть для того, чтобы не пугал её вид Соннова.
– Погостить пришёл я, – ответил, глядя в стену Фёдор. – Погостить.
– Погостить… Жар тогда приподыми… Жар, – метнулась она.
Фёдор резко сдёрнул с неё одеяло, наклонился, и вдруг приблизив своё лицо к её горящему личику, стал обшаривать её глазами.
– Чего ты, Федя?! – она посмотрела на его рот.
Между тем из глубин что-то выталкивало её сознание.
«Помрёт, помрёт, бестия, – думал Фёдор и лихорадочно шарил рукой не то по подушке, не то по волосам Лидиньки. – Вот тут… Вот тут… Но больше всего в глазах…»
Он вдруг отпрянул и остановил на Лидиньке свой знаменитый, тяжёлый, замораживающий непонятным взгляд.
Она замерла; на миг выталкивание сознания прекратилось; «Не поддамся, не поддамся», – пискнула она внутренним чертям и опять застыла, зачумлённая взглядом Соннова.
– Переспать с тобой, Лида, хочу, – громко сказал Фёдор.
Полумёртвенькое лицо Лидоньки вдруг кокетливо повернулось на подушке.
Не сводя с неё дикого, пристального взгляда, Фёдор, осторожно, почти скованно, стал снимать штаны…
Когда он лёг и его глаза, на мгновенье потерявшие Лидоньку, опять приблизились к её лику, он увидел на её пылающем, полуживом личике выражение судорожного, хихикающего блаженства; её лицо сморщилось в гадючной истоме и спряталось на груди Фёдора, словно стыдясь неизвестно чего.
Фёдор же думал только об одном: о смерти. Идея, так неожиданно охватившая его в подполье, была овладеть женщиной в момент её гибели. Ему казалось, что в это мгновение очищенная душа оголится и он сцепится не с полутрупом, а с самой выходящей, бьющейся душой, и как бы ухватит этот вечно скрывающийся от него грозный призрак. Тот призрак, который всегда ускользал от него, скрываясь по ту сторону жизни, когда он, прежде, просто убивал свои жертвы.
Лидинька между тем начала хохотать; её лицо раздулось от противоестественного хохота, который заглушался как в подушке огромным телом Фёдора.
Она хохотала, ибо что-то сдвинулось в её уме и наслаждение стало присутствовать среди воя чертей и смерти.
Фёдор между тем искал Лидину гибель; внутреннее он чувствовал, что она близка; он задыхался в неистовом ознобе, нащупывая её как крот; глядел в истлевающее лицо Лидиньки и держался, чтоб кончить в тот момент, когда она умрёт, на грань между смертью и жизнью.
Лидинька ничего не понимала; её трясло от прыгающей бессмыслицы…
– Ретив, ретив, Фединька… Полетим, полетим с тобою… Из трубы, – пискнула она.
Вдруг что-то рухнуло в её груди, и она разом осознала, что умирает. Она замерла, глаза её застыли в безмолвном вопросе пред пустотой.
Теперь уже только слабая тень сексуальной помоечности мелькала в них.
Фёдор понял, что конец близок; чуть откинув голову, неподвижно глядя ей в глаза, он стал мертвенно душить её тело, давить на сердце – чтоб ускорить приход желанного мига. «Помочь ей надо, помочь», – бормотал он про себя.
«Заласкал… Навек», – слабо метнулось на дне ума Лидиньки.
И вдруг всё исчезло, кроме одного остановившегося, жуткого вопроса в её глазах: «Что со мной?.. Что будет?» Фёдор сделал усилие, точно пытаясь выдавить наружу этот вопрос, этот последний остаток идеи.
И увидел, как её глаза вдруг закатились и Лидинька, дёрнувшись, издала смрадный хрип, который дошёл до её нежных, точно усеянных невидимыми цветами губ.
В этот миг Фёдор кончил…
Ошалевший, точно сбросивший ношу, он сидел на постели рядом с трупом Лидиньки и шарил рукой вокруг себя. Сравнил своё облегчение с ушедшей душой Лидиньки. У него было такое ощущение, точно он соприкоснулся с невидимым, которое стало плотным. В доме было по-прежнему тихо. Даже мыши шуршали неслышно.
Фёдор, полностью так и не открывши самого себя в себе, встал и осторожно, но механически прибрал постель.
Потом скрылся в глубине, в подполье.
Через тридцать мерных минут открылись половицы в коридоре, на Клавиной половине дома. Фёдор пробрался по закуткам к двери сестры и постучал.
Заспанная, в пятнах от снов, Клава открыла.
– Покойница, Лидынька, покойница ужо, – пробормотал Фёдор, мутно оглядывая Клаву.
Он был весь ещё охвачен прошедшим наслаждением, которое сплелось в нём внутри с застывшим столбом смерти.
Клава тихо взвизгнула.
– Уйду я, сестрёнка, – ощупывая её, как во сне, продолжал Фёдор, – в лесу поживу дня два… В том месте… Знаешь… Лидинька почти сама умерла… Нигде на горле следов нет… Я только сердце чуть придавил… Я думал, всё потяжельше будет… А она сама бы, наверное, от Павла померла… А может, и нет, кто знает, – Фёдор повернул бычью голову к окну.
Пока он высказывал это угрюмо, с паузами, Клава, не говоря ни слова, собрала, что нужно.
– В подполе я всё прибрал, Клава, все ходы, – аккуратно подтвердил Фёдор.
И вдруг сел на скамейку и во весь голос запел: что-то дурацкое, дурацкое, но страшное. Клава толкнула его, но с любовию:
– Разбудишь весь дом! Певец!
Наконец, Фёдор поднялся и ушёл.
Наутро, когда Клава, онелепив в душе всё происшедшее, встала, у Фомичёвых было полно милиции, врачей и соседей.
Дед Коля плакал на земле; Мила очутилась на чердаке; Петеньку никто не видел.
Всё обошлось по инерции, и Клаве не пришлось вздрагивать телом; Лидинька, оказывается, что-то подцепила инфекционное во время ужасных родов; плюс избиение, что-то оторвавшее; свидетели были налицо: прямая причина смерти – не выдержало сердце и так далее. Никому не пришло в голову проводить дополнительные исследования. Вечером уже поймали и отдали под суд Павла; отпереться ему казалось невозможным, да и сам он был уверен, что привел Лидиньку к гибели.
Хоронили Лидусю через два дня, утром, в солнечный день; гроб был так украшен цветами, словно они прощались с Лидинькой.
– Одеколоном её обрызгать, духами! – кричала соседка Маврия.
Но никто не обращал на её крик внимания. А когда гроб опускали в могилу, далеко за деревьями неприметно мелькнула фигура Фёдора…
…Точно он пришёл на свидание с тем невидимым, кто должен остаться от Лидиньки и с кем он, Фёдор, пытался вступить в исступлённую, роковую связь.
Глава 8
Светло, опустошённо стало в доме Фомичёвых – Сонновых. Павел – в тюрьме, Лидинька – в могиле. Вроде и всё по-прежнему, а чего-то всё равно не хватает.
Милонька зачастила к сестре на могилку и почему-то полюбила слепых, только что родившихся котят, словно они приносили ей сведения с того света. Она играла ими в солдатики.
Дед Коля где-то в углу повесил портрет Лидоньки.
– Правильно, дедусь, – всхлипнула Клава, – пусть Лидинька-то хоть раз на умном месте повисит.
– Ну те в гроб, – отозвался дед Коля. – Девка мертва, а ты всё об её уме думаешь. Пошла вон…
Несколько дней немилосердно пекло солнышко, погружая все дворы и строения в чёткую, вымышленную жизнь. Даже Клавин котёнок Клубок катался по траве, сражаясь с собственными галлюцинациями. Фёдор пришёл через месяц: похудевший, усталый, в том же бормотании.
– Тихо всё, Клава? – спросил он.
– Всё быльём поросло, Федя, – чмокнула Клава. – Дед Коля хотел повеситься, да верёвка оборвалась.
– Ну-ну, – ответил Фёдор и пошёл в сортир.
Обосновался он в одной из четырёх Клавиных комнат. Выходить почти не выходил, только тупо сидел на постели и бормотал на гитаре свои жуткие песни.
– Мой-то весёлый стал, – похотливо усмехалась в себя Клава. – Его хлебом не корми, только дай почудить.
Иногда она осторожно приоткрывала дверь и, сладостно пришёптывая, пристально наблюдала за Фёдором.
Ей нравилось, как он бродил по комнате от стула к стулу или, опустившись на четвереньки, лез под кровать.
А Соннов между тем искал исхода. Не зная соотношения между собой и миром, он тем не менее уже поводил носом: нет ли где в этом туманном мире очередной жертвы, или «покоя», как иногда говорил Фёдор.
Однажды он проспал очень долго, утомлённый бессмысленным и длинным сновидением про бревно.
Клава разбудила его.
– Я молочка тебе принесла, Федя, – сказала она. – А потом новость: в верхней комнате у меня жиличка. Из Москвы. Временно, на лето. От Семёна Кузмича, знаешь. Ему-то не стоит отказывать.
Фёдор оторопело уставился на неё.
– Только, Федя, – присев около брата, чуть даже не облапив его, добавила Клава, – чтоб насчёт игры твоей – удушить там или прирезать – ни-ни. Тут дело сразу вскроется. Ни-ни. Я знаю, ты меня слушаешься, иначе б не взяла её…
– Но, но, – пробурчал Фёдор.
Клава, вильнув личиком, ушла.
Днём в доме никого не осталось: все ушли по делам, Петенька же был не в счёт.
Жиличка Клавы – стройная, изящная женщина лет двадцати пяти – одна бродила по двору, принадлежа самой себе.
Фёдор стоял у своего окна, за занавеской, и пристально, сжав челюсть, смотрел на неё. Штаны у него чуть спустились, и он придерживал их на заднице одной рукой. Женщина – она была в простой рубашке и брюках под мальчика – сделала ряд изящных движений, и вдруг в её руках оказалась… скакалка, и она стала быстро, сладенько поджимая ноги, прыгать по одинокому двору, окружённая высоким забором и хламом.
Это привело Фёдора в полное изумление.
Потом женщина, перестав скакать, прилегла на скамейку. Она так упивалась солнцем или скорее собою, греющейся на солнце, что тихонько приподняла край рубашечки и стала поглаживать себя по голому животу.
Фёдор полез за биноклем; наконец достал старый, театральный бинокль и, нелепо приговаривая, стал рассматривать лицо этой женщины.
Оно тоже ввергло его в недоумение. Женщина между тем встала и, задумавшись, брела по траве. Внешне её лицо походило белизной и хрупкостью на фарфоровую чашечку; лоб был изнеженно-интеллигентен, рот – сладострастен, но не вызывающе-открыто, а как бы в жёсткой узде; выделялись глаза: синие, чуть круглые, но глубокие, с поволокой и бездонной вязью синих теней на дне; брови – тонкие, болезненно-чувствительные, как крылья духовной птицы; общие же черты были нежные и умные, одухотворённо-самовлюблённые, но с печатью какой-то тревожности и судорожного интеллектуального беспокойства. Ручки томные, трепетные, всё время ласкали горло, особенно во время невольного глотка.
Таков был вид Ани Барской.
Фёдор так и простоял часа два у окна.
Потом пришла Клава. Фёдор слышал сверху, как разговаривает Анна. Её голосок – дрожащий, пронизанный музыкой – опять приковал мёртвое внимание Фёдора. Поздно вечером Соннов, совсем одурев, постучал и вошёл в комнату Анны.
– Как живёте, тётенька?! – грузно откашлялся он.
– Вы брат Клавдии Ивановны?! С чем пришли? – был ответ.
Фёдор сел за стол и мутно оглядел Анну.
«Как с того света», – почему-то решил он и уставил свой холодный, пронизывающий, точно парализованный взгляд на её беленькой, нежной шее.
– Что, нравится?! – вдруг спросила она, заметив этот взгляд.
Фёдор как-то трупно пошевелил толстыми пальцами. И усмехнулся.
– Не то слово, – вымолвил он.
– А какое же! – Анна с лёгким любопытством оглядела его.
– Скелет, – ответил Фёдор, уставившись в стол.
Анна звонко рассмеялась, и её горлышко задрожало в такт смеха.
– Вот и я думаю, не одними ли я шуточками занимаюсь, – грозно проговорил Фёдор. – Как проверить, а?
– А чем вы занимаетесь? – спросила Анна.
Фёдор встал и, изредко мутно поглядывая на Анну, как на пустое, но странное пространство, начал медленно ходить вокруг Барской, сидящей на стуле, как ходит парализованное привидение вокруг куска мяса.
Аня чуть взволновалась.
– Чёрт возьми, вы любопытный, – проговорила она, внимательно всматриваясь в Фёдора. – Вот уж не ждала. Так, значит, вас интересуют трупы?!
Фёдор вдруг остановился и замер; он повернул свою бычью голову прямо к женщине и громко сказал: «Занятно, занятно!»
– Что занятно?! – воскликнула Барская.
– Не трупом интересуюсь, а жизнью трупа. Вот так, – ответил Фёдор и, сев против Анны, похлопал её по ляжке.
Другой же рукой незаметно пощупал нож – большой, которым режут свиней.
– Ого! – воскликнула Анна. Слова Фёдора и его жест взбудоражили её. Она вскочила. – А знаете ли вы, – оборвала она его, – что труп – это кал потустороннего. Вы что же, ассенизатор?!
– Чево?! Как это кал потустороннего?!
– Очень просто. Мы, вернее то, что в нас вечно, уходим в другой мир, а труп остаётся здесь, как отброс… Смерть – это выделение кала, и калом становится наше тело… Знаете…
– Мало ли чего я знаю, – спокойно ответил Фёдор. – Но всё равно «труп» – хорошее слово… Его можно понимать по-разному, – добавил он.
– Вы любите мёртвые символы, слова?! – бросила Барская. Фёдор вздрогнул: «А ты их знаешь?!» («Ни с кем я ещё так не разговаривал», – подумал он.)
Анна, закурив, продолжала разговор. От некоторых слов у Соннова чуть расширились зрачки. Вдруг Фёдору захотелось встать и мгновенно прирезать её – разом, и чтоб было побольше крови. «Вот тогда будешь ли ты так говорлива на умные слова?! – подумал он. – Ишь, умница… Поумничаешь тогда в луже крови».
Но что-то останавливало его; это было не только невыгодность обстановки и предупреждение Клавы – Фёдор совсем последнее время одурел и даже забывал свойства действительности, как будто она была сном. Нет! Но что-то в самой Анне останавливало его. Он никогда раньше не встречал человека, который, как он смутно видел, «вхож» в ту область – область смерти, – которая единственно интересовала Фёдора и в которой сама Анна, видимо, чувствовала себя как рыба в воде.
На один миг Фёдору даже показалось, что она знает об этом столько, что по сравнению с этим его опыт – как лужица по сравнению с озером. Так ловко и уверенно говорила Анна. И в то же время какие-то подсознательные токи доходили от Анны до его отяжелевшей души. И из интереса, чем же кончится этот разговор и что вообще в дальнейшем может сказать ему Анна о смерти – Фёдор не встал с места, не зарезал Анну, а остался сидеть, уставив свой тяжёлый, неподвижный взор на маленькой, подпрыгивающей в такт разговору туфельке Барской.
Они проговорили в том же духе ещё около часа.
– Неужели вас действительно так интересует потусторонняя жизнь?! – спросила Анна.
Может быть, впервые за всё своё существование Фёдор улыбнулся.
Его лицо расплылось в довольной, утробно-дружелюбной, по-своему счастливой, но каменной улыбке. Он вдруг по-детски закивал головой.
– Мы, интеллигенты, много болтаем, – начала Анна, пристально глядя на Фёдора. – Но не думайте, лучшие из нас могут так же всё остро чувствовать, как и вы, первобытные… Хотите, Фёдор, я познакомлю вас с людьми, которые съели в этом деле собаку… Они знают ту жизнь.
Соннова мучила тёмная голубизна Аниных глаз. Но это предложение заволокло его. Он почуял мутное влечение к этим людям.
Встал и опять заходил по комнате.
– Значит, дружбу предлагаете? Ну что ж, будем дружить, – угрюмо сказал он. – А как ежели с тобою переспать? – вдруг выбросил он.
– Иди, иди. Не приставай ко мне никогда. Лучше занимайся онанизмом, – сухо вспыхнула Анна.
– Без трупа тяжело, – сонно проурчал Фёдор. – Ну да ладно… Я не бойкий… Плевать…
– Фединька, Федюш, – раздался вдруг за дверью тревожный, но сладенький голос Клавы.
Дверь приоткрылась, и она вошла. Несколько оторопев, Клава вдруг умилилась.
«Вот Аннушка жива! Вот радость-то!» – тихо проурчала она себе под нос, всплеснув руками.
– Федуша, иди, иди к себе. А то ещё поженишься… на Анненьке… Хи-хи… И чтоб к ней не лезть… дурень… дитё, – прикрикнула она на Фёдора, вздрогнув своим пухлым телом.
Фёдор вышел.
– Вы, Аня, не обращайте на него внимания, – опять умилилась Клава, кутаясь в платок. – Он у меня добродушный, но глупый. И зверем иногда глядит по глупости.
Но Анна и так не обращала на Фёдора особенного уж внимания. По-видимому, у неё было кое-что поважнее на уме.
Но на следующее утро, когда Фёдор, угрюмо дремлющий на скамейке во дворе, попался ей на глаза, он снова заинтриговал её.
– Знаете, Фёдор Иванович, – сказала она, с радостным удивлением глядя в его жуткие, окаменевшие глаза, – я сдержу своё слово. И познакомлю вас с действительно великими людьми. Но не сразу. Сначала вы просто увидите одного из них; но знакомство будет с его… так сказать… слугами… точнее, с шутами… Это забавные людишки… Повеселитесь… Для нас они шуты, а для некоторых – божества… Но поехать надо сейчас, в одно местечко близь Москвы!.. Поедете?!
Фёдор промычал в ответ.
Через полчаса они уже были у калитки. Бело-пухлое, призрачное лицо Клавы мелькнуло из кустов.
– Фёдор – ни-ни! – быстро прошептала она брату.
Соннов согласно кивнул головой.
Глава 9
Ехать нужно было на электричке. Две по жути непохожие фигуры подходили к станции: одна – Фёдора: огромная, сгорбленная, аляповато-отчуждённая, как у сюрреального вора; другая – Анны: изящная, маленькая, беленькая, сладострастно-возбуждённая неизвестно чем.
Одинокие, пьяные инвалиды, сидящие на земле, провожали их тупым взглядом. Даже в набитом поезде на них обратили внимание.
– Папаня с дочкой в церкву едут… Венчаться, – хихикнула слабоумная, но наблюдательная девочка, примостившаяся на полу вагона.
Фёдор с ошалело-недовольным ликом смотрел в окно, словно его могли заинтересовать мелькающие домишки, заводы, пруды и церкви.
Анна чуть улыбалась своим мыслям.
Сошли минут через двадцать. И сразу же начался лес, вернее парк, безлюдный, но не мрачный, похотливо-весёлый, солнечный.
Анна провела Фёдора по тропинке, и скоро они очутились около поляны; в центре её было несколько человек мужского пола…
– Садитесь, Фёдор Иванович, здесь на пенёк и смотрите, – улыбнулась ему Анна. – Увидите представление.
И оставив его, она направилась к этим людям. Их было всего четверо, но Анна стала разговаривать с одним из них – астеничным, среднего рода, чуть женственным молодым человеком в белой рубашке лет двадцати восьми. Очевидно, она что-то рассказывала ему о Соннове, и он смеялся, даже не глядя в сторону недалеко расположившегося Фёдора.