НАТАН. Расследование в шести картинах Соломонов Артур
Меня прервал свист чайника: я до сих пор не выношу электрических и предпочитаю стальные, люблю, чтобы чайник свистел и трезвонил, оповещая, что вода готова превратить заварку в ароматный чай, а молотый кофе – в бодрящий напиток. Я уходил на кухню с горьким предчувствием, которое меня не обмануло. Вернувшись с липовым чаем, я застал одну из самых жарких дискуссий: коллеги обсуждали посмертную судьбу Натана. (Так – возможно, издевательски – они восприняли мой совет идти нетривиальным исследовательским путем: от финала к истоку…)
Астрофизик вскочил со стула и закричал: «Хватит уже! Нет ни рая, ни ада – все это трепотня древних евреев!» Он покосился на отца Паисия, а тот вдруг согласился: «А ведь правда!»
Богослов глухо хихикнул, а я осторожно напомнил батюшке, какая профессия приносит ему доход. Он временно остепенился, но продолжал смотреть на нас блуждающим и воспаленным взглядом: похоже, астрофизик пробудил в отце Паисии угасшие экзистенциальные бури. Психолог помешивал чай, поглядывая на батюшку взглядом опытного диагноста.
– Я нашел в архиве Эйпельбаума незавершенную рукопись его биографии, созданную неким Крамарником, – обратился к нам профессор филологии, сердито поглядывая на ложечку психолога, постукивающую о чашку. – Оценить рукопись по достоинству трудно, поскольку автор не смог ее завершить.
– Почему же? – спросил я, предчувствуя, что ответ меня не порадует.
– В процессе изучения жизненного пути Натана Крамарник повредился умом. По пути в лечебницу он уверял угрюмых санитаров, что смысл жизни в радости, которая невозможна без свободы. Говорят, Крамарник до сих пор не излечился, но при этом совершенно счастлив. Однако…
– То есть, – перебил я филолога, – вы хотите процитировать труд сошедшего с ума исследователя?
– Исследователя досумасшедшего периода, – филолог, схватив психолога за руку, властно приостановил помешивание чая. – Мне кажется, – собрав бородку в кулак, ядовито заметил он, – все, что можно было размешать, размешано. Позволите зачитать?
Я недоуменно пожал плечами; то же самое сделали члены редколлегии. Филолог воспринял это как одобрение.
– Там есть интересные мысли, касающиеся загадки, с которой мы столкнулись: как объяснить кардинальные перемены, происходившие с Эйпельбаумом? Как объяснить, что он мог мгновенно оставить все, чему поклонялся и чему учил, и с лютым энтузиазмом направиться в противоположную сторону? У меня, конечно, есть своя гипотеза. А вот версия Крамарника:
«Происходящие с Натаном перемены невозможно понять, если не учитывать «великих пауз Эйпельбаума». Так я предлагаю называть мгновения, минуты и часы, когда Натан словно исчезал для мира и возвращался неизвестно откуда обновленным и просветленным. Он оглядывался вокруг недоуменным взглядом, который напоминал взгляд новорожденного своим изумлением и чистотой, и доставал из кармана заранее заготовленную бумажку, где его рукой было написано, кто он: имя, фамилия и род занятий на момент, предшествовавший «великой паузе». Обычно Натан оставался крайне недоволен прочитанным, тяжело вздыхал и приступал к своим, как он говорил, «метафизическим кувырканиям».
«Метафизические кувыркания» произвели тяжкое впечатление на наш коллектив. Вернее, как-то болезненно его взбодрили, и мои коллеги принялись «метафизически кувыркаться» – выдвигать гипотезы, совсем уже выходящие за рамки здравого смысла. Цитировать я их не стану.
Я вынес окончательное решение: поскольку все наши предположения, собранные в первую главу исследований, никуда не годятся, то и публиковать мы их не будем. Запрем в сейф (я решительно собрал все находящиеся на столе черновики) и оставим их там – для тех ученых, которые будут исследовать уже нас. Как я и предполагал, моим коллегам такое предположение польстило, и они величаво застыли, словно позируя будущим скульпторам. Лишь психолог егозил на своем стуле, уязвленный, что мы игнорируем его научные интересы.
Ох эти ученые. Чистые дети.
Угостив всех йогуртом с мюслями, я повел наше заседание к долгожданному финалу:
– Итак. Мы начинаем с момента, когда Натан – внезапно и необъяснимо – прекратил свою деятельность на ниве любовных отношений, и впал, по его словам, «в духовный паралич».
– Крамарник, которому я в этом случае склонен верить… – перехватил инициативу неутомимый психолог и обратился к филологу: – Да-да, и я читал его незавершенный труд. Так вот, он называет этот период в жизни Натана «эпохой тьмы и страдания, длившейся вплоть до появления чудесного енота». Вот, смотрите, – и психолог зачитал нам цитату из исследования Крамарника:
«Порой Натана видели в гастрономе: погруженный в себя, ничего не замечающий, кроме своей авоськи, стоял он в очереди в кассу посреди простого народа. Порой он замирал, мешая продвижению вперед и вызывая гнев позади стоящих. Его щетина была пятидневной, перешла в шестидневную, стала двухнедельной, после чего превратилась в бороду. Вскоре Натана стали замечать курящим у подъезда в несвежем домашнем халате. Он неуверенно улыбался соседям, никого не узнавая…»
– Пьянь, – брякнул отец Паисий.
– «Природа страдания нам неизвестна», – сердито продолжал психолог.
– Ох ты ж господи! – покачал головой батюшка. – Природа страдания!
– От меня, как и от Крамарника, – продолжал психолог, – не ускользнуло, с какой ненавязчивой настойчивостью в дневниках этого периода Натан намекает, что травма нанесена женщиной. Я полагаю, что именно эта травма и заставляла Эйпельбаума вести себя самым отчаянным образом, так, будто инстинкт самосохранения у него полностью атрофирован.
– Я лично не верю, что несчастная любовь могла перекорежить могучий и увертливый дух Натана, что она явилась причиной всех его деяний, – произнес я на сей раз мягко, пытаясь не обидеть психолога. – Такого же творческого и научного скептицизма я жду от всех вас.
– Чай, Натан не француз какой-то, – резонно заметил отец Паисий. – Это у них все в штанах начинается и там же заканчивается. Тут другое… Тут тоска высшая, тут высота невзятая…
У отца Паисия, как я заметил, была такая особенность: он вслушивался в звучание своих слов, будто мог по достоинству оценить их только после произнесения. Так, прослушав собственную тираду, батюшка возмутился:
– Не надо сочинять! Где просто, там ангелов до ста, где мудрено – там ни одного! Запойный был ваш Натан! Вот и все паузы, вот и все перемены, вот и все загадки! За-пой-ный!
– Одно несомненно, – продолжал я, демонстративно игнорируя батюшку. – Не будь «страдания, природа которого нам неизвестна», Натан не сделал бы единственного за тот период публичного заявления: о намерении принять буддизм. Поскольку Эйпельбаум к тому времени уже был знаменит, его решение в буддийских кругах восприняли благосклонно.
– Поразительная правда! – вклинился богослов. – И это требует отдельного…
Я прервал богослова. Не позволив нам снова уйти в пустопорожние дискуссии, я распределил исследовательские роли: психолог нес ответственность за реконструкцию чувств и мыслей Эйпельбаума, филолог отвечал за стиль, богослов и батюшка – за мистическое и надмирное, историк журналистки – за все, что касается его сферы, а от политолога мы ждали общественно-политического анализа. На плечи астрофизика ложилась финальная часть нашей работы: когда мы, разделавшись с «преступной многоликостью Натана» (определение батюшки), приступим к исследованию его космической эпопеи.
– С Богом! – перекрестил каждого из нас отец Паисий, трижды осенил крестом себя, и бурная река науки понесла нас в океан…
Картина третья
Натан Эйпельбаум спасает Россию
Явление енота
10 апреля к Натану Эйпельбауму вместе с посланием далай-ламы прибыл гималайский енот по имени Тугрик.
Письмо далай-ламы было исполнено надежды на благоденствие Натана в лоне великой религии, а енот внес в душу Эйпельбаума умиротворение. Весь день он радовал Натана, вставая на задние лапки и умильно выпрашивая орешки. На сердце Натана становилось все светлее. Быть может, оно предчувствовало, что Тугрик станет другом Натана до самого конца его беспокойных дней. Но сейчас, скармливая еноту орешки, Эйпельбаум этого предположить не мог.
Тугрик оказался смышленым зверьком: он заметил, сколь горькие дни переживает Натан, и потому с усердием производил смешные глупости и забавные нелепости.
Все изменилось, когда часы пробили двенадцать.
Шерсть на еноте вздыбилась, глазки сверкнули решительно и сурово. Форточка с треском распахнулась, и в комнату ворвался холодный предгрозовой ветер. Енот лапкой успокоил стихию, и гроза отступила. Он забрался в соседнее с Натаном кресло, обрел величественность и степенно наполнил стопку водкой.
– За истинный союз еврея и енота! – вознес Тугрик рюмку над ликующей мордочкой. – Ну что? Спасем гармонию?
Не дожидаясь ответа, Тугрик распахнул пасть и лихо опрокинул в нее стопку. Уткнулся носом в хвост, и смачно, глубоко втянул воздух черными ноздрями.
– А тебе вот так сделать не дано, – енот откинулся в кресле, заложил лапки за голову и поглядел на Эйпельбаума чрезвычайно миролюбиво.
Натан не был ни потрясен, ни ошарашен: как-никак ему доводилось встречаться с ангелом и с Кантом. Потому явление говорящего енота не могло поколебать основ мировоззрения Эйпельбаума; не могло и напугать. Натан чувствовал нечто вроде досады: появление в его жизни очередной инфернальной сущности знаменовало крупные перемены. А для перемен нужны силы, которых сейчас у него не было. Эйпельбаум утомленно закрыл глаза.
– Не поможет, – то ли с сочувствием, то ли с иронией заявил енот. – Думаешь, ты галлюцинируешь? Я угадал? Да?
Натан прекрасно понимал: болтливый енот не галлюцинация, а самая кондовая реальность. А Тугрик, глядя на решительно закрывшего глаза Натана, оскорбился.
– Ага! Я понял! – ушки енота обиженно задрожали, и вслед за ними задрожал от обиды весь Тугрик. – Ты думаешь: как же пошло я стал галлюцинировать! Да? Как низко пало мое воображение! Да? Конечно, я не Кант тебе! Возможно, я даже не ангел, я и это допускаю! – Тугрик успокоился так же внезапно, как рассвирепел, и заговорил с некоторой фамильярностью: – Друг мой! Тебе очень повезло, что пришел именно я! Знаешь, порой откровения приходят через таких жутких существ! В таких непристойных пространствах, в таких похабных обстоятельствах! Даже если мы с тобой сейчас крепко выпьем, мне не хватит бесстыдства о подобных явлениях тебе рассказать! И не проси, Нати…
Тираду енота прервал треск будильника. Тугрик от неожиданности подскочил и опасливо обернулся: часы показывали половину первого.
– Зачем тебе ночной будильник? – обратил он к Натану недоуменную мордочку, и Эйпельбаум вступил с ним в диалог, что стало его первой магической ошибкой.
– Напоминает, что спать пора.
Тугрик прикрыл глазки и левой лапкой посчитал пульс на правой. Убедившись, что инфаркт от возмущения его миновал, енот заговорил быстро и сердито:
– Спать?! Тебе пора спать?! Ты невероятный! Ты, а не я! Ты что, сейчас побредешь к кровати? В этих жутких тапочках? И заснешь? И захрапишь?! Натан!..
Эйпельбаум вздохнул. Был в этом вздохе элемент тоскливой самокритики, но энергии по-прежнему не было.
– Все у тебя шиворот-навыворот, все с ног на голову! – глазки енота возмущенно сверлили Натана, не теряя при этом огненного любопытства. – Будильник у тебя звонит, чтоб напомнить: пора спать! Где такое видано?
Эйпельбаум почти не слушал Тугрика. неуместной и какой-то горькой нежностью он поглаживал скатерть. Проницательный енот угадал подтекст этого жеста: Натан вспоминал прикосновения к утраченной возлюбленной. Или делал вид, что вспоминает? Но зачем устраивать спектакли перед зверем? Резким движением енот прервал поглаживание скатерти, и Эйпельбаум почувствовал, какая мощь заключена в лапках Тугрика. Натан собрал всю силу воли, иссякающей под нажимом енота, и произнес:
– Я не готов. Я слишком… – кажется, он хотел сказать «страдаю», но все же не стал изливать душу перед первым встречным енотом.
Тугрик вознес к люстре невнятную, но свирепую молитву. Подскочил к холодильнику, достал банку маринованных томатов и метнулся вместе с ней обратно к столу, возмущенно бормоча: «Не готов он… Он не готов!»
– Я снова должен выпить, – объявил енот, – а то ведь ты… Наваждение, а не человек! Эй! Я чудо! Понимаешь? Чу-до.
Эйпельбаум кивнул. С прискорбием.
Енот выпил. В одиночку.
– Знаешь… – Натан хотел начать издалека и вежливо, но понял, что и на это у него нет эмоциональных сил. – Давай ты пока… Давай ты помолчишь недельку хотя бы? И посидишь вон там?
Натан указал в угол кухни. Енот обернулся, увидел пустую коробку из-под телевизора и перевел взгляд на указательный палец Эйпельбаума.
– Благодари Будду, что я сейчас не вполне енот. А то бы я вцепился в твой обнаглевший палец!
– Кусай, – Натан смиренно поднес палец к пасти Тугрика.
– Хорошо, Натан, – улыбка енота стала коварно-сладкой. – Иди и спи. Только смотри сны повнимательней. Может, что важное увидишь. А я и правда…
И енот, махнув пятьдесят грамм и закинув в пасть три помидора черри, юркнул в коробку.
Натан, облегченно вздохнув, перекрестился, но вспомнил, что никогда не был христианином. Поднял взгляд на «люстру прозрения». От нее помощи ждать не приходилось, да и в прошлый раз озарение слишком дорого далось Натану. Перевел взгляд на письмо далай-ламы, лежащее на столе, и самоназидательно произнес четыре благородных истины, которые запомнил наизусть: «Существует страдание. Существует причина страдания – желание. Существует прекращение страдания – нирвана. Существует путь, ведущий к прекращению страдания – великий восьмеричный путь».
Произнеся четыре истины, Эйпельбаум затосковал так глубоко, так по-русски, что руки сами потянулись к водке.
– А я ведь тоже не буддист теперь, – раздался из коробки приглушенный голос енота. – Знаешь, каким безмятежным я был в Гималаях? Я ведь там не мог разговаривать… Потому что не видел в этом смысла, – поспешно добавил Тугрик. – Там не умел говорить, а здесь замолчать не могу. И мыслю, мыслю, мыслю… Неудержимо!
Он высунул из коробки нетерпеливую мордочку.
– Кто виноват? Что делать? Когда я был буддистом, я отвечал на эти вопросы однозначно: никто и ничего. Но сейчас! Здесь! В Москве! В России! – усики Тугрика вдохновенно задрожали. – Я исполнился таким беспокойством, такой всемирной отзывчивостью, такой верой в невозможное! Исполнись и ты, а? Мы! Мы с тобой! – Енот выпрыгнул из коробки и вскочил на стол, разбив две тарелки. – Мы разыщем ответы! И начнем действовать! О, как мы начнем действовать – задрожит земля! Я желаю деяний, а не созерцаний! Страстно желаю. И пусть прахом идут четыре благородные истины! И восьмеричный путь туда же! Отрекаюсь! – и енот сделал лапкой величественный отвергающий жест, словно кто-то незримый предлагал ему корону.
– Н-дааа, – протянул Натан. – Удружил далай-лама… Слезь-ка со стола. Ну пожалуйста! Чего ты хочешь?
Енот начал спуск на пол. Натану показалось, что Тугрик намеренно сделался адски неуклюжим: передними лапками держался за краешек стола, а задними, не достающими до пола, беспомощно сучил в воздухе. Эйпельбаум – а что ему оставалось? – нехотя помог еноту. (Стоит ли говорить, что это была его очередная мистическая ошибка?)
Тугрик встал напротив Эйпельбаума и возвестил:
– Ты оставил достаточный след в истории мирового секса, Натан. Пришла пора оставить след в истории отечества.
Енот вдруг обнял Эйпельбаума за ноги и прошептал, уткнувшись в его колени:
– Я как приехал сюда, как только границу пересек, так меня всего будто холодом обдало, потом в жар бросило, и чувствую, кожей и даже шерстью чувствую – горе, горе по всей этой земле, горе и несправедливость… И края нет – ни этой стране, ни ее страданию…
Эйпельбаум прикрыл рукой глаза: закрытых век уже было недостаточно.
– Спаси Россию, Натан.
Вяло улыбнувшись, Эйпельбаум отнял руки от глаз и погладил Тугрика.
– О чем ты? Я аполитичен и асоциален.
– А может быть, ленив и трусоват? – вскричал енот. – Прислушайся ко мне, Натан. Через меня к тебе взывает Россия.
– Ты обалдел? Ты же енот!
– Гималайский енот, – с достоинством ответил Тугрик.
– Енот с манией величия, – Натан втягивался в спор с енотом, и его сердце билось все тревожней.
– Допустим, – с достоинством ответил Тугрик и по-наполеоновски сложил лапки, демонстрируя самоиронию, а также познания в области истории. Постояв так под изумленным взглядом Эйпельбаума, Тугрик вновь – доверчиво и крепко – обнял его ноги и услышал вопрос:
– С какой стати Россия будет через тебя взывать? – Натан совершенно не желал обидеть енота; напротив, он брал Тугрика в союзники, предлагая ему вместе посмеяться над нелепостью ситуации.
– А ты не решай за Россию, – обиделся Тугрик, – через кого ей взывать и к кому.
– Через енота к еврею? Плохи же у нее дела.
Тугрик прекратил обнимать ноги Эйпельбаума и с демонстративной брезгливостью вытер лапки о шерстку.
– Мелко плаваешь, Натан! Не твой уровень, не твой масштаб. Какие-то бесконечные браки, семьи… Полигамия, моногамия, целомудрие, распутство… Скука! Бери шире. Целься выше.
Часы показывали три ночи. Тугрик с энтузиазмом правозащитника взывал к Натану, не позволяя задремать ни ему самому, ни его гражданской совести. Енот добился своего: совесть Натана заболела. Боль, страх и отчаяние сограждан тысячами нитей протянулись к его сердцу…
Тугрик не удивился парадоксу, а воспринял его как должное: как только в Эйпельбауме начало пробуждаться гражданское самосознание, сам Эйпельбаум заснул.
Енот бережно уложил его на кровать, благо, она стояла совсем рядом: Эйпельбаум в последнее время жил, вяло перемещаясь от столика к кровати, от кровати к уборной и обратно.
Таков был бермудский треугольник страдающего Натана.
Енот-ты-либерал!
Пока Эйпельбаум спит, а Тугрик смотрит на него исполненным надежды взглядом, поспешим сделать важное замечание.
Появление говорящего енота в жизни Эйпельбаума привело не только к тому, что Натан встал на поприще политической деятельности. С той поры Эйпельбаум принимал как должное, что с ним вступали в диалог якобы неодушевленные предметы и мнимо бессловесные животные. Пантеистический период в жизни Натана не прекращался до его смертного часа.
Вернемся на кухню, она же спальня Натана (а теперь и Тугрика). Благодаря тихо и неутомимо болтающему еноту, сидевшему в изголовье кровати, Натан не увидел, а услышал сон.
К Эйпельбауму обращался колоссальный страдающий хор.
Скорбные голоса молили о спасении – от имперской болезни и проклятия либерализма, недуга пацифизма и наваждения милитаризма. Эгоистичные и сварливые, наивные и глупые, умные и циничные, взывали они к нему, и Натан чувствовал, что все они глубоко несчастны. Особенно мучительно звучали самые слабые голоса, принадлежащие еще не рожденным: они отказывались появляться на свет в России. «Сгубимся в зародыше», – мрачно клялись они и затихали, давая Натану прислушаться к биению их еще не существующих сердец.
Натан, покрытый каплями пота, открыл глаза и увидел благородного енота. Тот участливо спросил:
– Что? Что?
– Воды…
Енот вихрем понесся к крану и вернулся к постели с кружкой пенящейся холодной воды. Натан припал к ней.
– Что? Ну что?! – терял терпение енот.
– Полный кошмар, что, – отдышался наконец Натан. – Ну невозможно слушать одновременно либералов и консерваторов! Про милитаристов и пацифистов я уже не заикаюсь…
Тугрик сделал вид, что не понимает, о чем говорит Натан. Так Эйпельбаум узнал, что Тугрик способен невинно хлопать ресничками, уподобляясь персонажу мультфильма – Натан не мог вспомнить, какого именно.
– Всего тяжелее детские стоны, – Натан прикрыл уши, словно они все еще звучали. – Детям-то за что такая мука, Тугрик?
– Вот ради них, ради них… – гипнотизировал енот Натана.
Натан жадно пил, он хотел еще что-то рассказать еноту, но не успел. Его уволокло в сон; и снова шепот, крик и возмущение, и снова мольбы и требования, бесконечность ожидания и безграничность отчаяния…
Пригрезилось ему, что он спускается в ад, видит Орфея и прозрачную Эвридику; видит черное лицо Медеи – она склоняется над трупами своих детей…
Усилием воли Натан перенесся из чуждой эпохи. Вновь зазвучали на русском печальные голоса современников. Натан приветствовал их скорбной улыбкой, чувствуя, как бережно гладит Тугрик его голову…
Эйпельбаум проснулся ранним утром.
Он все яснее чувствовал как величие задачи, так и желание от нее ускользнуть.
– Но если все-таки… – бормотал Натан, надевая тапки, осмеянные ночью Тугриком, – если все-таки попытаться… Ради детей, как сказал мой дружочек… Но с чего начать? И как начать?
Разыскивая ответы, Эйпельбаум приоткрыл коробку с енотом. Тугрик мирно спал. Вежливо отвернувшись, Натан постучал в стенку коробки, и енот приподнял сонную мордочку.
– Бокер тов! – поприветствовал Тугрика Эйпельбаум. – Я, кажется, почти готов… Вы вчера меня перепахали! Продолжим пахоту, господин енот?
Мордочка Тугрика выражала удивление: какие могут быть разговоры с бессловесной тварью? «Если это издевательство, то чрезмерно изощренное: из-за принадлежности к миру животных я не смогу его оценить». – Ничего не выдавало в милейшем зверьке политического активиста. Не было в заспанном еноте ничего от революционера со скверным характером.
День Эйпельбаума и енота был исполнен непонимания: Натан требовал диалога, енот поедал орехи; Натан коварно умолкал и внезапно заговаривал, пытаясь застать животное врасплох, но хитрость терпела крах. Ближе к вечеру, пытаясь забраться на карниз, Тугрик порвал занавеску и рухнул на пол. (Примечание редакции: Так вот следы чьих цепких лапок мы заметили, когда пришли к Натану!)
Своим падением енот остался крайне недоволен: он обиженно заскулил с пола на непокоренный карниз, но утешился очищенной морковью. Проглотив ее, он продолжил громить дом Натана. Словом, Тугрик вел себя, как и положено хулиганистому животному.
Поскольку вещий сон терял власть, а чудесный енот утратил дар речи, к Натану стало возвращаться страдание. Он лег в постель; энергия покидала его, он погружался в бесчувствие ко всему, включая детские крики о помощи…
Едва пробило двенадцать, Тугрик вспрыгнул на стол и воскликнул:
– О речь моя! Ты не приснилась мне!
Обретение Тугриком дара речи Натан встретил с восторгом, хотя был слегка обижен.
Енот сел за стол и деловито налил себе и Эйпельбауму по стопке водки.
– Ты прям как маленький, Нати. Ну как я могу разговаривать днем?
– Верно! – радостно согласился Натан, и начался их философский пир: а разве застолье с енотом может проходить как-то иначе?
Натан был искренен и простодушен. Он предстал перед Тугриком обычным человеком, переживающим кризис среднего возраста. Енот, подозревая Натана в притворстве, выстукивал задней лапкой по полу ритм неведомого пока гимна. Тугрик надеялся на алкоголь, который рассеет чары притворства. Он поглядел на бутылку водки и восславил ее:
– Представь себе мир, лишенный алкоголя…
– Это какой-то… Какой-то ад, – Натан поддержал енота улыбкой.
– Именно! Сколько великих идей породили алкогольные пары? Сколько дерзких революционных замыслов так и остались бы невоплощенными, не будь у человечества спиртного? А сколько счастливых любовных союзов завязалось по пьяни? А без алкоголя шанс был бы навсегда упущен. Все потому, что водка делает нас родными. Пока она – в нас. И начинается восхитительная, а порой и возмутительная откровенность. Итак, приступаем! Буль-буль-буль! – возвестил енот, и они начали эпохальный заплыв.
Через полчаса, любуясь сквозь пустую бутылку водки енотом, создающим «Кровавую Мэри», Натан заявил:
– Тугрик, благодаря сну я узнал, как себя чувствует Бог, к которому миллионы людей возносят миллиарды просьб…
Они выпили «Мэри» и закусили укропом.
– И как же себя чувствует Бог? – участливо поинтересовался Тугрик, смахивая салфеточкой с усов капли томатного сока.
– Хреново он себя чувствует.
– Кто бы мог подумать, а?
– А знаешь, что я сейчас чувствую?
– Откуда же мне знать? Что я тебе, енот-телепат? Чудес не бывает, Нати.
– Я чувствую сострадание к Богу.
От изумления Тугрик чуть не расплескал собственнолапно изготовленный коктейль.
– Ну ты!.. Гордыня в тебе – размером с Гималаи! И это хорошо. Иначе не справишься.
Через час енот уже сидел у Натана на коленях и нежно обмахивал его лицо хвостом. Эйпельбаум уворачивался и от хвоста, и от возлагаемой на него миссии. Енот витийствовал:
– Будучи семейным психологом, ты прекрасно угадывал сбивчивый вектор сексуальных предпочтений в обществе, – делился наблюдениями за Натаном политический аналитик Тугрик, и на его черном носу сверкнули солидные роговые очки. Сверкнули и пропали, но Натана уже ничего не изумляло. Его коленям было тепло. – Ты умело угождал всем крайностям и тенденциям. Тебе не составит труда перенести этот стиль управления людьми и их желаниями на политическую деятельность. Не забывай, Нати, сколько у тебя осталось последователей, брошенных и страдающих сирот. Ты же не станешь ими разбрасываться?
– Каких еще сирот, Тугрик… Я бездетен как в самом банальном, так и в высоком смысле…
– Ой ли?
Енот спустился на пол, подбежал к кухонной стене, тихонько, но требовательно взвыл, и обои истлели, а стена стала ослепительно-белой. Первозданной стала она. Тугрик прикоснулся к стене хвостом, и на ней, как на киноэкране, засияли эпизоды славных деяний Натана.
Вот Эйпельбаум в церкви. Связав отца Паисия и переодевшись в его рясу, возвестил он с амвона изумленным прихожанам, что освобождает их от семейных уз. Натан (настенный) неторопливо оглядел иконы, перевел взгляд на притихшую паству, прислушался к потрескиванию восковых свечей и приступил к проповеди: «И что ты смотришь на сестру свою с вожделением? Почему только смотришь? – вопрошал Натан настенный у енота и Натана застольного. Тугрик взвизгивал от хохота, и, восхищаясь Натановыми проделками, показывал Эйпельбауму большой палец. – Или не ведаешь, что сила твоя недолговечна, а дни – сочтены? Всякий, кто смотрит, должен и познать», – проповедовал со стены Натан.
– Как тебе морду-то не набили? – восхитился енот. – А, прости, я забыл… Набили… Но не сразу! Дали высказаться…
Натан продолжал проповедовать со стены: «Братья и сестры! Помните ли вы, что апостол Петр отрекся трижды за одну ночь, а любил он – Иисуса! Чего же ждете от себя вы, бесконечно далекие от Петра и его святости, любящие простых смертных?! Отречение от любимых должно стать вашим вечным спутником. Иначе не может быть: таков закон Божий. Таким уж Он создал этот трагикомический мир».
– Вот тут ты прав, наш мир трагикомичен, – енот вздохнул и схватился лапками за голени застольного Натана, намереваясь снова угнездиться у него на коленях. Это удалось еноту не без труда, и он воззрился на настенного Эйпельбаума, который не унимался: «Так что же лучше, братья: спермотоксикоз или спермодонорство? – обратился он к мужичкам, собравшимся вокруг дерзновенного лжебатюшки. – Вопрос нелепый, тем более в стране с острейшим дефицитом здоровой спермы, где каждый мужчина мнит себя Дон Жуаном, а на проверку оказывается профессиональным онанистом, и не более».
– Нати! – погрозил пальчиком енот, всласть перед этим похихикав. – Зачем шалил? Зачем переодевался в чужое? Пришла пора, Нати, одеться в свое. Но надо признать, что ты оставил выдающийся след и в распутниках, и в адептах целомудрия! Оставил!
– Ладно, все это пустое… – тихо, стыдливо возразил Натан. – Дела давно минувших лет…
– Я знаю про тебя все и даже больше, – прищурился хмелеющий енот, взмахами хвоста создавая новые картины на стене, и Эйпельбаум вновь переживал то постыдные, то триумфальные эпизоды своей жизни (частенько они полностью совпадали).
Енот махнул хвостом, и настенный Натан, исполненный аскезы и смирения, являющий собой покорность Божьей воле, принялся читать вслух отрывки из своей книги «Взаимосвязь любви и веры». Тугрик протянул руку к настенному Натану, и тот послушно передал еноту книжку. Енот начал жадно перелистывать страницы.
– Как это все любопытно! Даже предисловие интересное, хотя обычно эти филологические бредни никому не нужны! – Тугрик торжественно зачитал: – Эйпельбаум основывал чувство единственности избранника (или избранницы) на чувстве единого Бога: «Тот, чье сердце знает, что мир сотворен Господом, для того есть лишь один путь: выбрать единственного (единственную) и создать семью, разрушимую только смертью»… – Енот остановил чтение. – Все люди, Нати, которые читали и почитали тебя, ждут твоего нового слова, все сироты ждут твоего возвращения к отцовству, – Тугрик снова погрузил нос в книжку. – Крах института семьи Эйпельбаум связывал с утратой людьми религиозного чувства: «Пока все не уверуют, институт семьи будет лежать в руинах. Что за любовь у неверующего? Лишь поиск наслаждений и удобств, лишь тщетная надежда, что кто-то избавит тебя от тьмы в твоей душе. Люди боготворят мгновение и не верят в вечность; они не желают собрать свои разрозненные дни в судьбу».
Енот налил себе рюмочку, но передумал пить, наткнувшись на следующие строки: «Неверующий в Бога обречен считать, что его женщина – случайный набор хромосом, случайно встретившийся с ним в бессмысленном потоке жизни. И только верующий способен сделать случай законом и противостоять раздробленности бытия. Только его «Я» не рассыплется в песок мгновений».
– Ты полагаешь, Нати? – енот внимательно всмотрелся в аннотацию книги на обложке, и захохотал так, что слезки брызнули из глаз его прямо в книгу, и запотели стеклышки на внезапных очках его: – А вот это что такое тут сообщено? А? – и Тугрик зачитал аннотацию вслух: – «Вы можете скачать на свой айпад приложение к этой книге. Приложение ироническое, но светоносное: «Как уверовать в бытие Божие, пока вам несут десерт»… Шутишь, Нати? С божественным шутишь, да?
Натан застольный усмехнулся: он уже подзабыл про свои деяния и дела, и уж тем более про остроты.
Тугрик приложил книгу к своему хвосту, и хвост моментально скачал приложение. Енот стал выжидательно смотреть на свой живот, тот заискрился и воссиял, и по шерстке забегали строки. Тугрик с азартом читал текст, возникающий на его шерстистом пузе: «Посмотрите вглубь себя – что вас беспокоит? Что угодно, но только не то мгновение, которое вы проживаете сейчас. Это либо страх перед будущим, которое вы сочиняете так плодотворно, что начинаете жить там заранее, полностью переселяетесь в него. Либо – беспрестанное сожаление о прошлом, которое, сколь ни старайся, не изменить. Задумайтесь о себе, и вы поймете, что вы есть химера, созданная из вчера и завтра».
Тугрик хлопнул еще пятьдесят, живот озарила непобедимая волна света, и строки замелькали с новой силой, правда, вели они себя нетрезво: перекашивались, наслаивались друг на друга и толкались, а порой даже падали с живота на пол и исчезали: «Вырываться из челюстей прошедшего и грядущего можно только благодаря любви. Только любовь дает возможность жить настоящим. Только любовь дает шанс воистину быть, быть во всей полноте своего существа».
– Только любовь, Нати. Красиво как говоришь… А вот это что? – Тугрик указал на свой живот, на котором явились строки черные, строки суровые, строки ровные и трезвые: – Избранные парадоксы Эйпельбаума периода семейного пессимизма: «Цель брака – дети. Так вынуждены считать те, чья жизнь не удалась, а мечты – разбиты. Каждый неудачник видит смысл своей жизни в другом, маленьком будущем неудачнике. Вечный круговорот несчастных…»
Натан вздохнул, а живот Тугрика продолжил предъявлять Эйпельбауму его собственные, давно им самим забытые слова: «Сам себя не полюбил, но надеешься, что через любовь другого себя примешь? Нет, друг. Из двух калек не получится одного здорового. Создать подлинную семью может лишь тот, кто всю жизнь способен провести в одиночестве»…
Енот вдруг полез обниматься. Целуя Натана, он восклицал: «Это так прекрасно, – чмок, – что ты ничего не понимаешь! – чмок-чмок. – Что ты ни в чем не разбираешься! Виват, Нати, виват! Браво, кипучее, браво, могучее пустое место!»
По животу Тугрика сновали строки из произведений Эйпельбаума периода как семейного нигилизма, так и семейного оптимизма. Тугрик раздраженно смахнул строки с живота, они скользнули на пол и, змеясь, исчезли под плитой. Последними под плиту заползли слова «вечный круговорот несчастных». Енот слегка погрустнел и снизил интенсивность объятий и поцелуев.
– А вот теперь, Нати, главное тебе скажу: подлости я от тебя не ожидал. Как ты мог сказать, что тебе безразличны оставленные тобою люди?
– Да не безразличны! – оскорбился Натан. – Мне просто нечего им сказать, нечего! Я пуст! Пустое место!
– Ой ли?
– Ой ли! – злобно рявкнул Натан в лицо еноту, но тот не смутился и не обиделся.
– Каждым своим заблуждением ты был так увлечен, что оставил тысячи последователей.
Кухонная стена вспыхнула десятками фотографий. Лица женские и мужские сменяли друг друга, возникали и гасли: все это были люди, когда-то поверившие Натану и до сих пор не утратившие веры.
– Видишь тысячи этих оставленных тобой, тоскующих по тебе, верящих в тебя граждан и гражданок? Они – фундамент нашего политического актива! Ты же понял, к чему я клоню? – енот поднялся во весь рост, грудь его теперь пересекала лента с орденами, и он, сделав благородный полупоклон, поднял тост: – За царя Натана!
Эйпельбаум захохотал, замолк и засмеялся снова. Но тост поддержал.
Далее в памяти Натана случился непродолжительный провал: но он помнит, что вместе с енотом неутомимо сдвигал бокалы – во имя муз и разума. Сдвигал и увещевал:
– Тугрик, дорогой, я не верю в политические реформы. Все это пустое, все это неглавное. Необходимо преобразование человека, а не государства.
– Ты слишком русский Натан, ты чрезмерно, чрезвычайно русский! – енот начал с восторгом, но закончил с осуждением и грустью: – Твоя привычка жить, будто не существует государства, приведет к тому, что оно тебя сожрет.
– Преобразование человека! – упрямо повторял Натан. – А не государства! Этому я посвятил свою жизнь… Ты же видел, – Эйпельбаум указал на стену, на которой все еще мелькали эпизоды его прежнего жития, исполненного позора и героизма.
– Ты отравлен русской культурой… Как это случилось? Может, ты еще и православный? Может, ты сейчас воздашь хвалу смирению? Передо мной – бунтовщиком и карбонарием? Нисколько не стыдясь своего рабства?
– Да при чем тут рабство, енот-ты-либерал!
– Что-то непристойное ты произнес сейчас, Натан. Покайся.
– Хватит уже! Я все понимаю! Верховенство права, торжество демократии – все это задачи великолепные! Но! Не первостепенные! – Натан налил себе снова и поднял рюмку. – Человеческий удел так трагичен, что…
– Ой, не начинай! Твоя любовная лирика у меня уже в печенке, а она ведь такая мааааленькая…
– Да я не про несчастную любовь! И если б только в ней было дело!
– Да вообще не в ней дело, Нати. Не верю я в нее, – он посмотрел на Эйпельбаума с внезапной суровостью. – Ты своим биографам голову морочить будешь, а я-то тебя знаю, как свои пять ноготков, – он показал Натану правую лапку, возложил ее на бутылку с водкой и поклялся. – Не верю ни в твою несчастную любовь, ни в простоту твою, которую ты тут передо мной изображаешь. Твое страдание – от жажды великого смысла и сокрушительной миссии, вот откуда оно, Нати.
Выпили снова. Погрузились глубже. Натан упрямился:
– Ты пойми: лишь поверхностные люди могут надеяться, что со сменой правительства или сменой политической системы изменится трагическая сущность жизни. Это иллюзия, Тугрик, и я не стану ей служить. Зло слишком многолико и хитроумно, чтобы можно было победить его, изменив государственное устройство. Я верю в изменение мира только через изменение каждого отдельного человека. Усилия самосовершенствования можно предпринимать только в одиночку. Тут общество не поможет – ни хорошее, ни плохое. Никакое.
– Наливай! – патетически приказал Тугрик. – Открывай и наливай!
– Вторую бутылку? А впрочем… – Натан выполнил повеление енота. – Как в тебя вмещается? И печень у тебя, говоришь, карликовая?
– Я такого не говорил, – насупился енот.
– А как у тебя с похмельем? Утром нужен рассол? Сохрани баночку, вот эту, с черри… Ты чего?
Тугрик трясся от смеха на коленях Эйпельбаума. Они выпили еще по одной, и еще по одной. Енот закусывал орехами и занюхивал хвостом, предлагая Натану сделать то же самое. Тот поначалу отказывался, но когда часы пробили два, согласился: погрузил нос в теплую шерсть и глубоко вдохнул, совершив третью, уже окончательную мистическую ошибку. Натану показалось, что от запаха хвоста он опьянел сильнее, чем от водки.
А енот вновь пошел в атаку.
– Это ты, Натан, поверхностен. Подумай! Порядочно ли требовать самосовершенствования от людей, которых неутомимо, ежеминутно насилуют? Честно ли ждать, что саморазвитием займется тот, кто обокраден и одурачен? Это демагогия! И подлость, – в голосе Тугрика явились интонации обвинительные и неумолимые. – Ты думаешь, Натан, что изъясняешься как философ? А ты подобен циничным политикам и хищным попам! Не обижайся. Кто еще тебе скажет правду, кроме енота?
– Да какие обиды, – обиженно пробормотал Натан.
– Знаю, что ты думаешь! – вознес Тугрик свой голос на вершины пафоса, вознес и уже не опускал до конца волшебной вечеринки. – А думаешь ты вот что: «Разве не благодаря страданиям выковываются крупные мысли и большие чувства? Так, может быть, и хорошо, что государство несправедливо, а люди – несчастны? Не выкуют ли эти муки титанов духа?»
– Вы-ку-ют… – повторил Натан по слогам, словно пробуя этот глагол на вкус.
– Я угадал, Нати? Совестно признаться, да?
– Ты огрубляешь, Тугрик! Как же ты все огрубляешь…
– А представь такую картину: на кострах сжигают людей, а кто-то умный-разумный, вот прямо как ты, подходит к ним и восхищается: «Ну как же здорово придумано с кострами! Не надо вопить! Пламя выводит вас из зоны комфорта! Поговорим после аутодафе. Увидите, какое это обновление».
Енот решительно соскочил с колен Натана, встал напротив и посмотрел настолько суровым взором, что Эйпельбаум начал трезветь.
– Не уподобляйся таким умникам. Погаси костры и разметай угли. Освободи людей и накажи инквизиторов.