Три минуты молчания. Снегирь Владимов Георгий
Васька утёр слёзы кулаком, а они от этого полились ещё сильнее. Это невыносимо смотреть, как бородатый мужик плачет навзрыд. Тут и Жора смутился:
– Не скули, хрена ли я тебе сделал?
– Уйди. В гробу я тебя видел, палач!
– Хватит, – сказал Жора. – Кончай, а то…
– Ну, бей, сволочь. Ударь лежачего.
– Ты встань, – Жора усмехнулся, – будешь стоячим.
– Не встану! Подохну здесь, а не встану! Зачем мне жить, когда такие твари живут, как ты…
Слёзы Ваську совсем задушили.
– Уйди же, – сказал Серёга. – Уйди по-доброму.
Жора нас оглядел и перестал усмехаться. Наверное, дошло до него, что мы кончились, не поднять нас никакой силой.
Он вышиб кулаком дверь, пошёл. Прошёл половину трапа и крикнул:
– Шалай! Ну-к, выйди.
Я к нему поднялся.
– Ты всё про свою судьбу понял? Тебе ж не плавать после этого, кончилась твоя карьера. После того как ты руку на штурмана поднял. Не руку, а сапог…
– На штурмана нельзя, – я сказал. – На матроса можно.
– Дурак, я жаловаться не пойду. Я тебя своими мерами калекой сделаю на всю жизнь. В порту сочтёмся, согласен?
– Хорошо бы ещё доплыть до него.
– Что за плешь? Что вы все сопли распустили!
Он повернулся, чтобы идти, и снова встал.
– А не думаешь, Шалай, что вся эта плешь – с тебя началась? Своей вины тут не чувствуешь? Я, между прочим, не доложил никому, как ты кормовой отдал. Так ты бы, дурак, благодарность поимел. А ты мне не даёшь людей поднять по тревоге. За такие вещи знаешь что полагается? Шлёпают – и будь здоров.
– Жора, что же мы делаем! Помощи у других просим, в шлюпки садимся, свой пароход покидаем, а сети – не отдаём.
– Прекрати! Ты за них не ответчик. – Вдруг он наклонился ко мне, к самому лицу: – А хочешь собой, так сказать, пожертвовать – валяй, руби вожак.
Я не ответил.
– Но не советую, – сказал Жора.
Он вынырнул, побежал по палубе, и свет в капе померк. Я сел на ступеньку. Да, так оно и выходит, что с меня началось. Если Фугле-фиорда не считать, где все решали. Вот в этом всё дело, что все. Не на кого пальцем показать. Ну, ладно, пусть на меня. Тогда чего ж я сижу, ведь топор – тут, за капом, в ящике лежит. Раза четыре стукнуть по вожаку – вот и вся жертва. Должен же я что-то для людей сделать, если я же их, оказывается, и погубил.
Вдруг я увидел – Димка стоит внизу, тусклый свет падает на него из кубрика. Не знаю, сколько он там стоял. Может быть, слышал наш разговор с Жорой.
Димка прикрыл аккуратно дверь, поднялся ко мне, сел рядом:
– Нужно что-то делать, шеф.
– Вот и я думаю. Только, наверно, поздно.
– Шеф… Правда, что плотик есть на полатях?
– А ты не видел? Ну, он всегда поводцами завален. Белый такой, с красным.
– Он надувной?
– Плотик-то? Нет, железный. Пустотелый.
– Там двое смогут?
– Ну… Вообще-то он тузик.
– Ну и что – тузик?
– Одноместный, значит. Но двое тоже смогут. Хотя опасно.
– Утонет?
– Тесно в нём, трудно грести. Ну, когда жить охота… А что, решились вы с Аликом?
Он придвинулся ко мне.
– Шеф, послушай. Это не так безумно, как кажется… Два дня мы продержимся, а там нас подберут. Здесь же промысел, проезжая дорога. Ведь глупо же, пойми, ехать в открытый гроб. Ведь все уже лежат, лапами кверху. Только мы двое… Я это сейчас понял… Шеф, мы не умрём. Это я точно говорю, умирают же не от шторма, не от голода. Только – от страха. Это доказано, шеф. Об этом книги написаны. Но мы-то не трусы! Мы хоть побарахтаемся – для очистки совести.
Говорил он прямо как проповедник. Даже глаза у него светились. И я подумал: конечно же, можно. Можно и шлюпку вывалить вторую. Можно плотики сплести из кухтылей, плоты из бочек.
– Да если бы все, как вы, – сказал я ему.
– Шеф, пошли!
Он встал, потащил меня за рукав.
– Куда?
– Пошли сядем в плотик. Пока не поздно.
– Да там же только двое сядут.
– Шеф… Все умерли от страха. А человек жив, пока он хочет жить. Ведь ты хочешь? Если сейчас не рискнём…
– Понимаешь, я ещё «деда» хочу вытащить. Я «деда» не брошу. И Шурку… И Серёгу… И кого ещё?.. «Маркони»…
– Им легче будет – с тобой заодно здесь погибнуть?
– Ну, как тебе объяснить? Да чего объяснять? Ты же Алика не бросишь?
Он не глядел на меня.
– Алика я спросил. Он не рискнёт. Шеф, тут закон простой. В плотик садится, кто хочет. Двое – значит, двое. Иначе не спасётся никто.
Он так печально это сказал, безнадёжно. Мне даже жалко его стало, вот чёрт какой…
– Ну, послушай, – я его посадил рядом. – Ну, я тебе скину плотик. И ящик притащу шлюпочный. Там галеты, вода пресная, бинты. Попробуй один. Одному же легче в тузике. Два свитера наденешь под рокан, от холода ещё умирают, не только от страха. Может быть, выгребешь. И кто тебя упрекнёт, что ты жить хотел?
– Нет, – он замотал головой. – Один умирает. Это я знаю хорошо. Какие мы все кретины! Какой я кретин!
– Да не убивайся ты, ей-богу. Если б ты по-настоящему хотел, поплыл бы и один.
– А ты?
– Ну, и я бы… Если б меня ничто не держало.
Он вздохнул:
– Нет. Ничего не выйдет.
Вышел Алик – в одних носках. Поднялся к нам.
– Ну что? – спросил беспечным голосом. – Не решаетесь, викинги?
– Ты береги тепло, – я ему посоветовал. – Без сапог не ходи, с ног всё и начинается.
– Иди спать, Алик, – сказал Димка. – Пойдём и мы ляжем. Лапами кверху.
Алик его проводил глазами и сказал мне:
– Шеф, если тут дело во мне, то я – пас. Это действительно так. Мы договорились.
Я взялся за голову.
– Не могу я вас понять. Не могу, и всё. Как это так можно договариваться?
– Тут простой расчёт, шеф. Простой и трезвый.
– Иди к богу в рай! Уйди. Я вас обоих знать не хочу.
– Зачем же злиться? На кого, шеф?
– На себя одного.
– А мы при чём?
– Оба вы такие хорошие – сил моих нет!
Я взялся за поручень, поднялся, пошёл вверх. Вдруг сорвался, полетел назад затылком, но чудом вывернулся, звериным каким-то рывком. Сердце у меня чуть не выпрыгивало.
Дрифтерский ящик я легко нашарил, но пока топор искал в темноте, среди всякого барахла, мне всё лицо искололо снегом. Я прижал топор к груди, вытер лицо, а всё не решался идти дальше, на полубак. Его и не видно было, полубака, – сплошная белая мгла и рёв. Но я-то должен был его рубить, мой вожак. То есть не самый вожак, пеньку-то что стоит перерубить, а – плетёный стояночный трос, из стальной жилы. Он и убить может. Ну, ладно, я подумал, это всё-таки моё дело вожаковое, никто за меня его не сделает. Вот разве помог бы кто…
Я увидел – Алик выглядывает, жмётся от холода.
– Пойди, – говорю ему, – к лебёдке, ты всё равно намок. Стопор ты знаешь, как отдать. Потравишь немного, а я его рубану на кипе.
– А кто это приказал?
– Э, кто приказал!
Я пошёл как слепой, нашарил трос и потом – по нему, плечом вперёд. Натянут он был, как штанга, и когда я добрался до киповой планки и ударил, топор отскочил, как резиновый. А на тросе – я пощупал – и следа не осталось от удара.
– Давай, помогу…
Я оглянулся – Алик стоял у меня за спиной, весь облепленный, лицо в снегу.
– Отвались!
– Ну, что злишься? Давай вместе. Чем тебе помочь?
– Иди в кап, убьёт же концом!
– А тебя?
– Ты смоешься?
Волна накрыла нас обоих, но я успел пригнуться под планширь, а его потащило, только носки его замелькали. И, представьте, он вскочил и снова начал ко мне подбираться. Ладно, мне не до него было.
По две, по три жилки рвались после каждого удара, и трос звенел, как мандолина, отбрасывал топор, будто живой. А часто и по планширю попадало или по кипе. Но я озверел уже, рубил как заведённый. Он делался всё тоньше, готов был уже лопнуть, и я оглянулся – нет ли кого на палубе. Алик стоял у капа, прижавшись.
– Полундра от вожака!
Одной рукой я подобрал полу телогрейки и накрыл голову, а другой рубил.
Полубак пошёл вверх, и трос заскрежетал на кипе – я поостерёгся его рубить, – но тут-то он и лопнул сам. Я не видел, как он хлестнул в воздухе, но по капу удар был, как будто клепальным молотом. А от капа уже – меня по плечу! Я завалился и поехал к трюму. Там только вскочил на ноги. А топора как не было.
Алик стоял на том же месте, держался за поручень. Как его только не задело? Счастливая же у салаги судьба!
– Вот и вся любовь! – сказал я ему почти весело.
Он смотрел на меня молча.
– Пошли.
Я его потащил за собой в кап. Он всё смотрел на меня. А я смотрел на рубку, хотел разглядеть стёкла.
– Там ничего не слышали, – сказал Алик. – Никто не выглянул.
– Услышат ещё. Почувствуют.
– И что тебе за это?
– Как что? Сознательная порча судового имущества. Годков десять, наверно. Ты бы мне сколько дал?
– Никто же не видел.
– А ты?
– Я тоже не видел.
Ах, какой хороший был мальчик! Как он мне нравился!
– Что же ты хочешь, – я спросил, – чтоб кепа за эти сети разжаловали? Или у всей команды бы вычитали?
– А сколько они стоят?
– Сто тысяч. Хоть видал когда-нибудь столько?
– Новыми?
– Настоящими. Золотом.
– Но он же сам мог порваться.
– Мог бы. Но не порвался. И на планшире от топора след.
– Что ж теперь делать?
– Спать. Или жизнь спасать. Только я думаю – всё равно поздно.
В кубрике все почему-то посмотрели на меня. Но никто слова не сказал. Я скинул телогрейку и увидел – всё плечо у неё располосовано, вата торчит наружу. Я её кинул на пол, сел на неё, прислонился к переборке. Плечо ещё только начинало разгораться, хоть первая боль и схлынула.
– Знобит, земеля? – Шурка поднялся, своей телогрейкой, такой же вымокшей, укрыл мне спину. – Ну-ка, уберём тут.
Он скинул всё с камелька, чтоб я мог прислониться, но трубы были чуть тёплые. Но, может, даже лучше к холодному прижаться? Я закрыл глаза, стал уговаривать плечо, чтобы утихло. Иногда помогает. Шурка опять отсел к Серёге – играть.
Не знаю, какое дело я сделал – доброе или злое. Но я его сделал.
Вдруг Митрохин – он рядом со мной сидел на полу – спросил испуганно:
– Что это, ребята?
Я открыл глаза. Свет начал меркнуть. Волосок в лампочке был чуть розовым.
– Ребята, – сказал Митрохин. – Это же конец!
– Не блажи, – сказал Шурка. – «Дед» всю энергию на откачку пустил. Или на стартёр копит.
– Нет, – Митрохин замотал головой. – Я тоже всё верил, что не конец. Нет, нет! Всё уже, ребята, гибнем!
Он забился, как в припадке. А может, это и был припадок, он ведь какой-то чокнутый. Шурка с Серёгой кинулись к нему, схватили за руки. Он с такой силой вырывался, что они вдвоём не могли удержать.
– Ребята, я же во всём виноват! Я вас тогда всех погубил. Из-за меня же вы в порт не пошли. Ребята, простите! Можете вы меня простить?
Он мне попал по больному плечу, я чуть не взвыл, толкнул его ногой.
– Молчал бы теперь, сволочь…
Он ещё сильней забился. Кричал что-то через слёзы, слов нельзя было разобрать.
– Свяжите его, ребята, – попросил Васька. – А то я с ума сойду.
Шурка зажал Митрохину рот, и он вдруг присмирел, только мычал тихонько. Они его подняли, перенесли на койку.
– Глаза ему закройте, – сказал Васька. – Он же не спит никогда.
– Спит, – сказал Серёга. – С открытыми-то он и спит.
А свет совсем погас. И слышно было только волну и жалобный стон всего судна.
Я опять прислонился спиной к батарее и закрыл глаза.
Не рассказывал я вам про китёнка?
Всё-таки я, наверно, заснул, а в шторм всегда плохое снится. Я многих расспрашивал – на одного дома валятся, и кругом разбитые головы, сломанные руки торчат из-под камней, кровь вперемешку со щебнем; другой – от змей не может избавиться, они по всей комнате ползают, некуда ступить; ещё кто-нибудь голым себя видит – на улице, где полно людей. А мне снится – снежное поле.
Я по нему бреду один, а вокруг намело сугробов, и меня самого заметает снегом. И вдруг мне кажется, что ведь эти сугробы – засыпанные люди, я только что с ними рядом шёл через метель, мы из одной фляжки отпивали по очереди, отогревались спиртом. И вот они все замёрзли, только я один бреду ещё, но и меня сейчас заметёт. И хочу я их всех отрыть, разгребаю снег – вот уже чью-то руку нащупал, холодную, вот чью-то голову. А меня всего леденит, и снег набивается в глаза, в рот и опять засыпает тех, кого я отрыл. Я уже из сил выбился, и наваливается сон – такой, что я веки приподнять не могу. На минуту мне даже хорошо делается, тепло, но я-то знаю – вот так и замерзают в степи, надо себя пересилить, выбиться из-под снега. И сколько я ни рвусь – всё попадаю то локтем, то коленкой в мёртвые животы, в мёртвые лица, как будто в мешки с камнями.
Вот тут я просыпаюсь, и я думаю: о чём бы вспомнить мне, чтоб страшный этот сон развеялся? Хоть бы о какой-нибудь твари живой, которая только радость доставила и ничего другого. Вот про китёнка, например, это самое лучшее. Я бы хотел его увидеть во сне. Но ни разу он мне не приснился.
Не знаю уж, как это вышло, что он к нам в сети попал; киты ведь у нас селёдку не выедают, как акулы. А этот-то совсем был молочный. Может быть, он мамашу свою потерял, обезумел от страху и носился туда-сюда по морю – пока не напоролся на наш порядок. Запутался, рваться стал и ещё больше намотал на себя сетей. Да не одних сетей, а поводцов и вожака.
И вот под утро вахтенный штурман прибегает в кубрик: «Ребята, сети выбирать. Срочно!» – «А что за срочность такая, что час покемарить не даёшь?» – «Да нечисть какая-то попалась, пароход шатает!» Мы прислушались – и правда, дёргается пароход. Ну что – пошли, вытрясли сколько-то там сетей, подвирали эту нечисть к борту. Оказалось – синий китёнок попался, вот какая нечисть. Но правда – редкость большая, их уже всех почти выбили. Ну, ладно, а что же с ним делать? Обрезаться от него, выкинуть метров двести порядка? Но жалко всем, то есть не порядка жалко, а что погибнет китёнок, он же весь спелёнутый, плавником не пошевелит. А на нём тоже не разрежешь путы, это водолазов нужно звать, да к нему и подплыть опасно, убьёт и не заметит. «Давай на палубу вывирывать, – кеп приказал. – Что ещё остаётся?»
Один шпиль не справился, врубили ещё стояночную лебёдку и ещё «сушилку», которая между мачтами растянута, на ней мы сети сушим, и сетевыборка его тащила.
В общем, все машинки, какие только есть на пароходе. Кто-то даже якорный брашпиль предложил приспособить, но побоялись цепью китёнка покалечить. Да мы и так его вытащили – и машинками, и руками тащили за подбору – сперва хвост, потом всё остальное. Молочный-то он молочный, но зверь будь здоров, хвост у него с одного борта свешивается, а головой он лежал на другом. Сети мы на нём обрезали, растащили, а он себе полёживал, иногда лишь подрагивал кожей. Да мало сказать – подрагивал, от этого все лючины скрипели на трюме. Кто-то догадался – поливать его забортной водой, чтоб шкура не сохла, специально вахтенного к нему приставили. И китёнок совсем успокоился, только посвистывал дыхалом. Красивых он был цветов – сверху чёрно-синий, а к брюху постепенно светлел. И что удивительно – все твари в море холодные, а к нему прикоснёшься – как будто лошадь гладишь по морде, возле ноздрей.
Но что ж теперь делать с ним? Распеленали, а как обратно стащить в море? Это надо стрелу иметь с вылетом за борт, а такой на СРТ нет. Все работы на пароходе прекратились, рыбу не ищем, сетей не мечем: палуба китёнком занята. И не пройти никак, не перепрыгнуть. Пытались через него лазить, но он от этого начинал беситься, сбрасывал с себя людей. Пришлось боцману из досок трап сколотить, и мы по нему бегали через китёнка – из кубрика в салон, из салона в кубрик. Тут кто-то мысль подал: «А давайте его на базу вместо селёдки сдадим, в нём же тонн восемь будет весу. Он нам план порушил, он же нам его и выполнит. Всё равно без базы мы его не смайнаем».
А уже на всех судах заметили, что мы китёнка везём, то и дело нашего «маркони» запрашивают: «Куда тащите кита? В этом возрасте охота на них запрещена, конвенции не знаете?» Насчёт конвенции мы как-то не учли. Ну, мы же не китобои, дела с ней не имели. Кеп расстроился: «Выловил кита на свою голову». Но делать-то нечего, всё равно к базе идти – у неё машина, у неё стрелы. Чем ближе к базе, тем больше вокруг нас собиралось народу – французов, норвежцев, англичан, фарерцев. Штук восемьдесят судов за нами увязалось, все про свою селёдку забыли, один китёнок и беспокоит. А он – полёживает и посвистывает, не знает ни про какую конвенцию. Когда уже подходили к базе, наперерез нам вышел норвежский крейсер и три вертолёта висели в небе – наверно, фотографировали нас с воздуха.
С крейсера приказали нам:
– Немедленно выпустите кита в море.
– Только об этом и мечтаем. Да снять не можем.
– Как же он оказался на борту?
– Сами удивляемся!
Я помню то утро, когда мы пришвартовались. Штиль был полнейший, ветер едва шевелил флажки на мачтах; синее небо, синяя вода, солнце – как в июле в Крыму. И всё море – в судах, всех флагов суда, и в небе ещё висели вертолёты. С базы нам подали шкентель, и мы китёнка рифовым узлом обвязали за хвост. Крейсер нам ещё посоветовал мешковину подложить, чтоб не поранить ему шкурку. И стрела его потащила в небо.
Тут он проснулся, китёнок, стал рваться, весь извивался в петле. А мы под ним быстренько отшвартовывались и отходили, очищали море. Потом с базы отдали риф, узел развязался, и китёнок наш сиганул в воду. Тут же вынырнул, взметнул хвостом, всплеск нам устроил – выше клотика. И ушёл на глубину. И что тут такое сделалось – «ура» на всех пароходах, гудки, ракеты полетели в небо!
Этот день был как праздник, честно вам говорю. Он и сам был хороший – такой синий и солнечный. И китёнок был хороший. И мы все тогда были людьми.
Фонарь мне светил в лицо. Я зажмурился, отвёл его рукой. Может, и этот мне приснился – маленький, в дождевике, в островерхом капюшоне.
– Мёртвый час! – говорит он. – А кто вахту стоять будет?
Я по голосу узнал – третий.
– Буров у вас где спит?
– Зачем он тебе?
– «Зачем»! Вопросики задаёшь. На руль!
Я протёр глаза кулаком.
– Какой может быть руль? У нас хода нет.
– Ты что, спишь? Или ушки болят?
Я прислушался – и вправду что-то переменилось. Мелко стучит брошенная дверь. Чей-то сапог от вибрации ползает по полу.
– Починил «дед» машину?
– Кашляет. Всё равно не выгребает. Так где артельный ваш?
– Зачем же его будить, если я не сплю?
– А он что, больной?
– Не всё тебе равно? – Я встал на ноги.
– Список есть, понял? Дисциплинка должна быть. Тогда всё нормально, таких бардаков не бывает. Ну, хочешь – иди.
Из капа стало слышнее: машина стучит с перебоями, как будто вот-вот смолкнет. Чуф, чуф, чш-ш… Чуф, чуф, чш-ш…
– Тоже мне работа! – сказал третий. – Смех!
Он вынырнул в темноту и тут же вернулся.
– Э, ты не заснул? Мне за тобой второй раз идти охоты мало.
– Иду.
– Так и пойдёшь в телогрейке? А курточка где?
– Пропала.
– Ну и дурак. Я говорил: махнёмся. У меня б не пропала.
Я пошёл за ним. Спросонья на его дождевик ориентировался. Мы добрались до кухтыльника, вскарабкались по сетке на крыло. Дверь меня толкнула в спину – я полрубки пролетел и повис на штурвале. Потом огляделся – здесь ещё кеп был, Жора-штурман и Граков. В радиорубке сидел «маркони» с наушниками, бормотал в микрофон:
– База, я восемьсот пятнадцатый… Как слышите, база?
Я взялся за шпаги и навалился на штурвал грудью, а ноги расставил пошире. И тогда уже доложился по форме:
– Матрос Шалай. Разрешите заступить?
– Заступил уже, – сказал кеп. – Почему не Буров? Заболел, что ли?
Жора-штурман вместо меня ответил:
– Знаю я, чем он болен. И чем это лечат, тоже знаю. Ну стой, раз вызвался.
Кеп встал у телеграфа, подвигал рукояткой.
– Руль вправо клади, – сказал он мне. – Право на борт. Не стой лагом.
– Есть. – Я положил руля до отказа. Без хода он совсем легко перекладывался. – Право на борту!
Кеп хмыкнул:
– Не разучился!
– Удивительно, – сказал Граков, – как они у тебя вообще не разучились на вахту ходить.
Кеп не ответил, вынул свисток из переговорной трубы, которая в машину, и дунул. Там, внизу, свистнуло. Но никто не подошёл. Кеп заткнул трубу.
– Вымерли они там, что ли?..
Дверь распахнулась, кто-то ввалился и встал у крайнего окна, расставив ноги. Я покосился – «дед» обтирал руки ветошью и смотрел в стекло, заляпанное снегом и пеной.
– Что скажешь? – спросил кеп.
«Дед» ответил, не повернув головы:
– Твоё теперь слово.
– А ход где?
