Три минуты молчания. Снегирь Владимов Георгий
– Помоги ему бог, – сказал Васька. – Чего ж он, дурак, промышлял, в фиорде не спрятался?
– Вот не спрятался.
– А сколько ж всё-таки ей идти, базе-то? – спросил Митрохин.
– Сколько, сколько! Семь вёрст – и всё лесом.
– Опять ты за своё, – сказал Серёга. – И что ты за пустырь, ей-богу. Человек тебя спрашивает, потому что жизнь от этого зависит. Он у тебя любую глупость может спросить, а ты ему обязан ответить, понял?
Старпом кинул ложку:
– Ну что привязались? Пожрать нельзя. Подите всё у кепа спросите.
– А тебе он не отвечает? – спросил Васька.
Старпом, уже около двери, повернулся было огрызнуться – и застыл с раскрытым ртом. Толчок был еле слышный, только зазвякали миски. И «юноша», который спал на лавке, вздрогнул и проснулся:
– А?.. Куда идти?
– Никуда, – сказал Васька. – Теперь уж всё. Оборвали трос…
Старпом бухнул дверью, побежал.
– Да он и ненадёжный был, – сказал Серёга. – Трос-то.
Наверху затопали, заорали, и мы только успели докурить, как послышалась тревога. Уже не водяная, а шлюпочная – один длинный гудок, шесть коротких.
«Юноша» спросонья кинулся к двери – как был, в тельняшке, в берете, – потом спохватился, стал напяливать белую свою куртку, полотняную.
– Очухайся, – сказал Серёга. – Так в шлюпку и сядешь? Рокан твой, вспомни, где. И телогрейка.
– А успею? Ребята, вы не спешите, я – мигом.
– Чего нам спешить, – сказал Васька Буров. – Уж посидим перед дорожкой.
Хотелось нам в последнем тепле ещё побыть, побольше его захватить с собою, так вот и повод был – покуда «юноша» одевался, а кандей мешок собирал с аварийным питанием – галеты, консервы, сухофрукты. Вздумал ещё термос взять с борщом, да мы отсоветовали, как его там похлебаешь – из ладоней, что ли.
Телогрейка у «юноши» ссохлась над плитой, теперь на груди не сходилась, а на рокане половины пуговиц не было, да хоть догадался он – посудным полотенцем опоясаться. Так, под белым кушаком с кистями, и пошёл за нами на ростры.
Уже кто-то возился около шлюпки, человек пять или шесть, стаскивали с неё брезент. Старпом в рокане бегал вокруг них и орал:
– Не эту! Другую! Кто же наветренную вываливает? Надо – подветренную!..
Из-за шлюпки фигура высунулась, по голосу – дрифтер:
– Сам-то ты смыслишь – какая щас на ветру будет? Пароход-то – рыскает.
– Ты на колдунчик посмотри!
– Сам ты колдунчик. Уйди, без тебя тошно!
– Скородумов, я на тебя управу найду!
– Вот, найди сперва. А покамест я буду командовать.
Снежный заряд перестал, луна блеснула в сизых лохмотьях, и море открылось до горизонта – чёрные валы с оловянными гребнями. Ветром их разбивало в пылищу. Пароход обрывался вниз, катился по ледяному склону, и новый вал вырастал над мачтами. Не приведи бог видеть такое море. Лучше не смотреть, а делать хоть какое-то дело, пока ещё душа жива, хоть что-то в ней теплится.
А шлюпку всё же вот эту и нужно было вываливать первой. Только подгадать бы точно, спустить её как раз, когда ветер с другого борта зайдёт. Шарахался он ужасно, бедный наш пароход. Сети его опять развернули – кормою к волне, это не то, что носом, удары куда сильнее.
Мы налегли на шлюпбалки. Дрифтер с размаху навалился плечом, хрипел:
– Повело, ребята, повело!
Шлюпбалки скрипели, не поддавались, потом сами пошли с креном. Шлюпка вывалилась и закачалась. Волна прошла гребнем под нею и лизнула в днище.
– Стой! – кричал дрифтер. – Садись трое! Фалинь[62] трави, фалинь!
– А где он, фалинь?
Трое уже перелезли в шлюпку и разбирали вёсла, а фалинь всё не могли найти. Вдруг я увидел – Димка стоит спокойненько, держит его в руках.
– Он же у тебя, салага!
– Это и есть фалинь?
– Да он у него несрощенный! – Серёга в темноте разглядел.
Я в это время держал шлюпталь, обе руки у меня были заняты.
– Сращивай! – сказал я Димке. – Учили тебя.
– А чем?
– В боцманском ящике штерт возьми. Знаешь где?
Он метнулся куда-то. Я уже пожалел, что послал его. Но тут же он вернулся с бухточкой.
– Брамшкотом вяжи.
Он скинул варежки, заложил под мышку.
– Брамшкот – это двойной шкот?
– Двойной. Только не спеши.
– Быстрей! – орал дрифтер.
Димка его не слушал. И правильно, фалинь наспех не сростишь, так всю шлюпку можно загробить. И мне понравилось, что руки у него не дрожат. И он не торопится в шлюпку.
– Хорош! – сказал я ему. – Я сам потравлю. Иди вниз.
– Зачем?
– Садиться, «зачем».
– Вот так, как есть, без шмоток? – Он поглядел кругом. – Алик, ты где?
– Садись иди, Алик уже там небось!
На рострах осталось нас четверо, по двое на каждую шлюпталь. Эту, я знал, мы не для себя спускаем. Пока сойдём, там уже будет полно. А нам вторую вываливать – для «голубятника». И хорошо, подумал я, как раз будем с «дедом». Если что случится с нашей шлюпкой, мы всё-таки вместе.
Дрифтер кричал снизу:
– Трави помалу, майнай!
Вот тут мы замешкались, одну шлюпку отчего-то заело, а когда пошла она – то не вовремя, тут бы её, наоборот, попридержать. Как раз пароход вышел из крена и начал заваливаться на другой борт. И шлюпка с размаху стукнулась. Те, кто в ней был, попадали на дно. Но как будто никого не зашибло, никто не крикнул.
– Трави веселей, – орал дрифтер. – Ничего! Не соломенная!
Вдруг я почувствовал, как ослабли лопаря. Это волна подхватила шлюпку. Теперь уже поздно в неё садиться, а нужно скорее отпихиваться – багром или веслом. А кто-то ещё лез через планширь и не мог перелезть… Шлюпку приподняло и ударило об фальшборт с треском.
Мы навалились на шлюпталь, повели обратно. Шлюпка приподнялась, мы чувствовали её тяжесть.
– Вылазь! – орал дрифтер. – Я удержу!
И правда, удержал её у планширя, пока все не вылезли, потом перескочил сам и отпихнул:
– Вир-рай!
Пока мы её поднимали, она ещё два раза треснулась. Весь борт у неё раскололся, от штевня до штевня, и сквозь трещину ливмя лило. А сверху её и не успело залить, я видел, это она набрала днищем.
Мы её поставили опять в кильблок и закрепили концами лопарей. Но с таким же успехом её можно было и выкинуть.
Пошли вниз. Старпом стал у нас на дороге:
– Куда? Почему шлюпку оставили?
Я шёл первым. Я ему сказал:
– Успокоили шлюпку. Можно кандею отдать на растопку.
– Мореходы, сволочи! А ну – назад, вторую вываливать! Эту – чинить!
Я прошёл мимо.
– Кому говорю? Назад!
Кто-то ему сказал:
– Вот и займись ремонтом. Починишь – тогда позовёшь.
Мы уже до капа добрались, а тифон всё ревел, звал на ростры.
В кубрике Шурка укладывал чемоданчик. Я сразу как-то почувствовал, что не вышло у них с машиной. И он тоже понял, что у нас не вышло со шлюпкой.
– Заварили? – спросил Серёга.
Шурка закрыл чемоданчик и закинул его на койку.
– Трещина-то что, а вот три поршня прогорело, «дед» через форсунки прощупывал. Это не заваришь.
– Сколько там, девять осталось? – сказал Серёга. – На них можно идти.
– Далёко ли?
Тифон в кубрике всё надрывался.
– Выруби его, – сказал Шурка. – Только расстраивает.
Я подошёл и сорвал провод.
– Так-то лучше. – Шурка почесал в затылке, опять потянул чемоданчик, достал из него карты.
Серёга сел против него за стол.
– Какой у нас счёт? – спросил Шурка. – И в чью пользу, я что-то забыл?
– Сдавай!
Пришёл Димка и сел в дверях на комингс. Смотрел, как они играют, приглаживал мокрую чёлку, и скулы у него темнели. Вдруг он сказал:
– Всё-таки вы – подонки. Не обижайтесь… Я думал – вы хоть побарахтаетесь до конца. Ещё что-то можно сделать, а вы уже кончились, на лопатках лежите.
Серёга сказал, глядя в карты:
– Плотик есть, на полатях. С вёслами. Хочешь, мы тебе с Аликом его стащим? Может, вы, такие резвые, выгребете.
– Я разве о себе? Мне за вас обидно. Хоть бы вы паниковали, я уж не знаю…
– Это зачем? – спросил Шурка. Он поглядел на Ваську Бурова. – Мы с тобой плавали, когда сто пятый тонул?
– Ну!
– Так у них же лучше было. И нахлебали поменьше, и движок хоть не совсем скис. А всё равно не выгребли. Так об чём же нам беспокоиться?
– Не об чем, так ходи, – сказал Серёга.
– Отыграться надеешься? – Шурка спросил злорадно. – Не отыграешься.
– Просто слушать вас противно! – сказал Димка.
– А не слушай, – ответил Шурка.
Васька Буров вздохнул – долгим, горестным вздохом, – встал посреди кубрика, ни за что не держась, стащил промокший свитер, нижнюю рубаху. Он, верно, был когда-то силён, а теперь плечи у него обвисли, мускулы сделались, как верёвки, когда они много раз порвались, а их снова сплеснивали. Васька обтёрся полотенцем – с наслаждением, как будто из речки вылез в июльский день, потом из чемоданчика вынул рубаху – сухую, глаженую, – примерил на себя.
Димка на него глядел сощурясь и скалился:
– Пардон, кажется, состоится обряд надевания белых рубах?
– Ох, – сказал Васька. – Белая, серая… лишь бы сухая. А у тебя что – своей нету чистой? А то могу дать.
– О нет, спасибо.
Васька надел рубаху – она ему была чуть не до колен, – откинул одеяло и лёг. Вытянулся блаженно. Димка встал с комингса, глядел на него, держась за косяк.
Васька сложил руки на груди, сплёл пальцы:
– Бичи, кто закурить даст?
Шурка ему кинул пачку.
– Ох, бичи, до чего ж сладко! – Васька глотнул дыма и выдохнул медленно в подволок. – Я так думаю, мы носом приложимся. Оно и лучше, если носом. Никуда бежать не надо, ни на какую палубу.
Димка сплюнул, пошёл из кубрика, грохнул дверью.
А я смотрел на Васькино лицо, такое успокоенное, на Шурку с Серёгой, на четыре переборки, где всё это с нами произойдёт. Вот та, носовая, сразу разойдётся – и хлынет в трещину. Из двери ещё можно выскочить, но это если у двери и сидеть, – из койки не успеешь. Нет, нам не очень долго мучиться. Может быть, мы и подумать ни о чём не успеем. У берега волна швыряет сильнее, скала в обшивку входит, как в яичную скорлупу…
Так, – я подумал, – ну, а зачем всё это? За что? В чём мы таком провинились?
Я даж засмеялся – со злости. Шурка с Серёгой взглянули на меня – и снова в карты.
А разве не за что? – я подумал. – Разве уж совсем не за что? А может быть, так и следует нам? Потому что мы и есть подонки, салага правду сказал. Мы – шваль, сброд, сарынь, труха на ветру. И это нам – за всё, в чём мы на самом деле виноваты. Не перед кем-нибудь – перед самими собой. За то, что мы звери друг другу – да хуже, чем они, те – если стаей живут – своим не грызут глотки. За то, что делаем работу, а – не любим её и не бросаем. За то, что живём не с теми бабами, с какими нам хочется. За то, что слушаемся дураков, хоть и видим снизу, что они – дураки.
В кубрике всё темнее становилось – уже, наверное, садились там аккумуляторы, – а Шурка с Серёгой всё играли, хотя уже и масть было трудно различить.
– Ничего, – сказал Шурка. – Сейчас у тебя нос будет свечой, хоть совсем плафон вырубай.
Он скинул карту и спросил:
– Васька, тебе кого жалко? Кроме, матери, конечно.
Васька, с закрытыми глазами, ответил:
– Матери нет у меня. Пацанок жалко.
– Бабу не жалко?
– Не так. Да она-то мне не родная. Маялась со мной, так теперь облегчится. А пацанки мне родные и любят меня. Вот с ними-то что будет?.. Но вы не спрашивайте меня, бичи. Я молча полежу.
– А мне бабу жалко, – сказал Шурка. – Что она от меня видела? Только же записались – и уже лаемся. Перед отходом и то поругались.
Серёга скинул карту и сказал:
– Ну, это по-доброму. Это ревность.
– Да и не по-доброму тоже хватало… А тебе – кого?
– Многих, – Серёга ответил мрачно. – Всех не упомнишь.
– А тебе, земеля?
Кого же мне было жалко? Если мать не считать и сестрёнку. Корешей я особенных не нажил… Нинка, наверно, заплачет, когда узнает. Хоть у нас и всё кончилось с Нинкой, и, может быть, ей с тем скуластеньким больше повезло – всё равно заплачет, это она умеет. Вот Лиля ещё погрустит. Но утешится быстро: я ведь ей ничего не сделал – ни хорошего, ни плохого. Лишь бы эти письма не всплыли, в куртке. Ну, простит она мне, раз такое дело, да и ничего там не было особенного, в этих письмах, не о чем беспокоиться. Клавке – и то я больше сделал: нахамил, как мог… Чего-то мне вдруг вспомнилась Клавкина комната – шкаф там стоял с зеркалом, полстены занимал – и высоченный, чуть не до потолка, и ещё картинка была из журнала – как раз над кушеткой, где она этой Лидке Нечуевой постелила. Что ж там было, на этой картинке? Женщина какая-то на лошади – вся в чёрном, и лошадь тоже чёрная, глазом горячим косит, слегка на дыбы привстала, даже чувствовалось, что храпит. А к этой женщине тянет руки девчушка, – с балкончика или с крыльца, но в общем через каменные перила, – славная девчушка, и она вся в белом, а волосы – чёрные, как у матери. Да, скорее всего это мать и дочка – уж очень похожи. Вот всё, что вспомнилось, – больше-то сама Клавка меня тогда занимала. Такая она уютная была в халатике, милая, всё так и загорелось у ней в руках, когда мы к ней вломились. Другая б выставила, а она – лидкину постель тут же скатала, быстро закусь сообразила и выпить, и ещё мне стопку поднесла персонально, когда я на пол сел у батареи… Бог ты мой, а ведь эта комнатёшка, где мы гудели, одна и была – её, она ж ещё шипела на нас: «Тише, черти, соседей перебудите!» – и всё, что я видел, вот это она и нажила. Экая же, подумаешь, хищница, грабительница!.. Да, неладно всё как получилось с Клавкой! Мне вдруг стыдно стало, так горячо стыдно, когда вспомнил, как она стояла передо мной на холоде с голыми локтями, грудью. Что, если она и вправду не виновата ни в чём? А если и виновата – никакие деньги не стоили, чтобы я так с нею говорил. Что же она про меня запомнит?..
– Девку мне одну жалко, – я сказал. – Обидел её ни за что.
– Сильно обидел? – спросил Шурка.
– Да хуже нельзя.
– Не простит она тебе?
– Не знаю… Может, и простит. Но забыть – не забудет.
– А хорошая девка?
– И этого не знаю…
Я встал, пошёл из кубрика.
У соседей дверь была полуоткрыта, и там тоже лежали в койках, под одеялами, одетые в чистое, и курили. Ко мне головы никто не повернул.
Наверху, в капе, Алик выливал воду из сапога. Димка его держал за локоть. Я к ним поднялся. Димка взглянул на меня и оскалился:
– Тоже деятели, а? Комики!
– Не надо, – попросил Алик. – Кончай.
– Что, у самого коленки дрожат?
– Ну, дальше? Что из этого?
– Ничего, – сказал Димка. – Как раз ничего, друг мой Алик. Всё естественно. Когда есть личность – ей и должно быть страшно. У неё есть что терять. Вот, китайцам, наверное, не страшно. Они – хоть пачками, и ни слова упрёка.
– Кончай, говорю.
– Нет, но где же всё-таки волки? Я думал, они будут спасаться на последнем обломке мачты.
– Ты погоди, – сказал я ему, – до обломков ещё не дошло.
– Ах, ещё нужно этого дожидаться?
Что мне было ему ответить? Я и сам так же думал, как он.
– С тобой это было уже? – спросил Алик меня.
– Ни разу.
– Поэтому ты и спокоен. Не веришь, да?
– Какая разница – верю я или нет. Чему быть, то и будет.
– А я всё-таки до конца не верю.
– Счастлив ты. Так оно легче.
Его будто судорогой передёрнуло. Я пожалел, что сказал ему это. Ведь такое дитя ещё, в смерть никак не поверит. Я-то вот – верю уже. Меня однажды в драке, в Североморске, пряжкой звезданули по голове – я только в госпитале и очнулся. И понял: вот так оно всё и происходит. Мог бы и не проснуться. Смерть – это не когда засыпаешь, смерть – это когда не просыпаешься. Вот с тех пор я и верю.
– Идите в кубрик, ребята, – сказал я им. – Пока вас на палубу не выгнали, мой вам совет: падайте в камыши.
– Эту философию мы тоже знаем, – сказал Димка. – Лучше сидеть, чем стоять, лучше лежать, чем сидеть. А всё само собой образуется?
– Конечно, – говорю. – Само собой.
Алик улыбнулся:
– Шеф, твои слова вселяют в нас уверенность.
– А для чего ж я стараюсь?
Пошли. Вот как просто, думаю, людей успокоить. Начни им доказывать, что мы потому-то и потому-то погибнуть не можем, они расспросами замучают – как да что. А скажи им: «Авось пронесёт» – и есть на чём душе успокоиться.
В капе вдруг посветлело – это, я понял, кто-то из рубки к нам идёт, и ему светят прожектором. Так и есть – в дождевике кто-то, в штурманском. Увидел меня, откинул капюшон. Жора-штурман.
– Выходить думаете?
– Выходили. Шлюпку одну успокоили. Теперь-то зачем?
Но он был настроен решительно. Ещё не намок. А сухой мокрого тоже не разумеет.
– А ну, пошли.
Шурка с Серёгой в самый раж вошли, даже не посмотрели на Жору. Салаги только начали разуваться. А Васька всё так и лежал с закрытыми глазами, пальцы сплетя на груди, но – не спал, что-то нашёптывал.
Жора к нему первому подошёл.
– Вставай.
Васька поглядел на него равнодушно, как сквозь него, и уставился в переборку.
– Тревогу для кого играли?
– Не знаю. Не для меня. Меня-то уже ничего не тревожит.
Тут Жора и увидел этот провод, который я сорвал.
– Хари ленивые! Себя уже спасать неохота! В могилу легче, чем на палубу?
Глаза у него и без того красные, как у кролика. А тут дикой кровью налились.
– Тебе бы автомат, – сказал Серёга. – Ты б нас всех тут очередями, да?
Жора шагнул к нему, замахнулся. Серёга начал бледнеть, но глаз не отвёл. Жора его оставил, опять взялся за Ваську.
– Встанешь или нет?
Взял его обеими руками за ворот и посадил в койке. А вернее, держал его на весу. Он сильный, Жора. Он бы мог его и к подволоку вздёрнуть, одной левой. Васька захрипел, ворот ему стянул горло.
Димка и Алик застыли молча. Вдруг Димка стал матовый, сказал, зубы сжав:
– Ну, если б мне так…
Жора поглядел на него и кинул Ваську опять на койку.
– Можно и тебе.
Димка мотнул головой и весь сжался, стал в стойку – левую выставил вперёд, а правой прикрыл челюсть. Но я-то чувствовал, чем это кончится. Жора на ринге не обучался. Но он обучался стоять на палубе в качку. И ни за что не держаться. Он не шатнулся, когда кубрик накренило. А Димка упал спиной на переборку, и от его стойки ничего не осталось.
Кинулся вперёд Алик, выставил руку:
– Вы что? Опомнитесь!..
Я увидел – сейчас он будет бить их обоих. Он их будет бить страшно, в кровь, зубы полетят. И мы все вместе этого бугая не одолеем. Я шагнул Жоре наперерез и обеими руками толкнул в живот. Он не устоял и сел в койку. А я наклонился и взял в руку что потяжелее – сапог.
– С битьём ничего не выйдет, – сказал я Жоре.
Он сидел в койке – коленями чуть не к подбородку. Пока бы он встал, я бы успел ему всю рожу разбить сапогом. Да просто пальцем повалил бы обратно.
– Ладно, – сказал Жора. – Пусти.
Я бросил сапог. Он вылез, пошёл к двери.
– Через пять минут не выйдете к шлюпкам – всем, кто тут есть, по тридцать процентов срежу.
– Что так мало? – сказал Шурка. – Валяй все сто.
Васька вдруг всхлипнул. Глаза у него полны были слёз. Шурка повернулся к нему:
– Ты чего, Вась? Не надо…
