Идущие в ночи Проханов Александр
Пушков с порога чувствовал бешеную ярость прапорщика, возбужденного собственным хрипом, ненавидящими, чернильно-блестящими глазами чеченца, его тупым молчанием. Пленный был беззащитен, скован хромированными наручниками, в полной власти кричащего на него мучителя. Железный вагон не пропускал наружу ни звука. На полу стояло страшное ведро с водой, слепо отражавшее лампу. Автомат на столе нацелил жадное черное рыльце, свесил брезентовую петлю. Никто не мог прийти на помощь чеченцу, прокрасться сквозь рвы и минные поля, проникнуть сквозь капониры и врытые в землю танки, вырвать его из рук врагов. Обреченный, желая жить, страшась угроз и побоев, он обманывал, увиливал, извивался, как попавший под лопату червяк. И при этом не сдавался, ненавидел, сверкал ядовито-черными глазами, горевшими среди синяков и царапин.
– Опять врать начинаешь?.. Я тебе сейчас бутылку в жопу вобью и танцевать заставлю!.. – свирепел прапорщик, готовый ударить кулачищем в этот ненавидящий блеск, расплющить стиснутые молчащие губы, проломить худые скулы, покрытые синеватой щетиной.
– Отставить, Коровко… Отдохни… – Пушков прошел к столу, сел на стул, сдвинув локтем автомат. Отвернул от пленного дуло, придвинул тетрадь. – Пойди пока покури…
– Я бы ему, суке, порох в рот насыпал и зажигалку поднес!.. Змея Горыныча из него сделал!.. – Прапорщик тяжело протопал в первый отсек, где автоматчик уступил ему место на табуретке и протянул сигарету.
– Так, – произнес Пушков спокойным, будничным, почти домашним голосом, – тебя Умар зовут? Правильно я говорю?
– Так точно, – по-военному ответил чеченец, чувствуя для себя передышку, желая ею воспользоваться, стараясь понравиться серьезному спокойному офицеру.
– Ну что, вот здесь, в тетрадке, записано, что начал говорить интересные вещи. Давай повтори, да и пойдем отсыпаться. Час поздний, – миролюбиво и устало произнес Пушков, сдерживая зевок, который должен был окончательно успокоить пленного. – Значит, говоришь, тебя послали поразведать, что творится на флангах первого полка?
– Да нет же!.. – страстно и искренне начал отпираться чеченец, надеясь на доверчивость и доброту офицера. – Не посылал никто!.. Сам шел!.. В городе бомбят, стреляют!.. Жить хочу!.. Пошел спасаться из города!..
– А в тетради почему записано, что ты разведывал фланги полка?
– Били, вот и сказал!.. В ногу стали стрелять, подошву прострелили!.. – Пленный вывернул грязный стоптанный ботинок, рант которого откусила пуля, точно ударившая в пол.
– Басаева знаешь? Ты из его группировки? – Пушков продолжал спрашивать так, словно не слышал жалоб чеченца. – И долго вы будете напрасно своих людей губить? Басаев уйдет, а вас под бомбами оставит…
– Не знаю Басаева!.. Честно, не знаю!.. – Чеченец прижал к груди руки в наручниках, умоляя Пушкова, чтобы тот ему верил. – Ненавижу Басаева!.. Если бы его увидал, пристрелил, как собаку!.. Людей погубил!.. Город погубил!.. Брата моего погубил!.. Сам в него пулю пущу!..
Пушков не верил чеченцу. Чувствовал его страх, изворотливость, желание выжить, стремление перехитрить, упрятать поглубже правду, до которой хотели докопаться захватившие его враги. Он выглядел как маленький блестящий жучок, желающий забиться под корень травы, пряча под полированным, черно-металлическим хитином испуганную капельку жизни. Пушков стремился проникнуть под жесткий панцирь, не раздавив, добыть малую, таящуюся в глубине правду.
– Чтобы мирным людям уйти из города, созданы коридоры. Там не стреляют. Женщины, дети идут… А ты пошел по расположению военных частей. Действовал, как разведчик…
– Заблудился!.. Пальбу открыли, я побежал!.. Жить страшно!.. Всех друзей убили!.. Дом разбомбили!.. Нету сил!.. Хотел уйти!..
Пушкову была неинтересна личность чеченца. Он был равнодушен к его судьбе. Чеченец был нужен ему постольку, поскольку в его тщедушном измученном теле, в испуганной и лукавой душе скрывалась важная на эту минуту информация. Когда она будет добыта, хитростью или угрозами извлечена из тщедушного пленника, тот потеряет для Пушкова всякое значение. Забудется навсегда. Сольется с другими, неразличимыми среди бессчетных встреч, допросов, проверок, неопознанных трупов, вмороженных в красный лед, или вдавленных в липкую землю, или плывущих по черной воде, или висящих на колючих кустах. Однако сейчас, в глухой час ночи, все его внимание и прозорливость были устремлены на молодого чеченца, из которого он добывал по каплям драгоценное знание, пропуская сквозь соковыжималку допроса.
– А где же твои документы, Умар?.. Оставил в басаевском штабе, когда уходил в разведку?.. Так поступают разведчики, когда идут в тыл врага…
– Нету документов!.. Сгорели!.. Бомба попала, вся квартира сгорела!.. Шкаф сгорел с пиджаком!.. Там документы лежали!..
Чеченца взяли на окраине Грозного, на заснеженном берегу Сунжи. На маршруте, где ожидался прорыв Басаева и готовилась ловушка. Его появление на снежном берегу означало, что именно эту тропу прощупывает Басаев для предстоящего рывка. Пытается узнать, нет ли минных полей, сколь плотен огонь пулеметов, выставленных на флангах полков, как велика брешь в кольце, охватившем город. Это был не первый лазутчик, появлявшийся ночью на пустынном берегу. Двоих засекла засада спецназа, наблюдая в приборы ночного видения скольжение призрачных, похожих на водоросли зеленоватых фигур, провожая их волосяными перекрестьями прицелов. Их пропустили, позволяя вернуться в город. Третьего взяли, оглушили на снегу, сунули в люк бэтээра.
– Видишь ли, Умар, мне нужно немногое… Узнать, с какой целью тебя послали… Если скажешь, отпустим… Даже машину дадим, подбросим на окраину Грозного… Не скажешь, отправим на фильтрацию в Чернокозово… Там тебя дофильтруют до последнего зуба… Если, конечно, довезут до места…
– Товарищ полковник!.. – жалобно взмолился чеченец, поднимая вверх грязные сжатые ладони, стиснутые на запястьях наручниками. – Не посылал никто!.. Заблудился!.. Не мучьте меня!..
Пушков устало поднялся, сказал сержанту:
– Давай, Коровко, твоя работа… Он мне не нужен… Пускай в расход…
Прапорщик лениво, огромный, как бревно, отломился от стены. Пульнул окурок в консервную банку. Тяжко прошаркал бутсами по заплеванному грязному полу. Взял со стола короткоствольный автомат, направив ствол на ужаснувшееся, с онемевшим открытым ртом лицо. И ударил грохотом, окружая голову вспышками, дымом, летящими гильзами, оглушая истребляющим страшным сверканьем холостой очереди. Чеченец, отражая пламя выпученными остановившимися глазами, рухнул с табуретки на пол. Лежал, омертвелый, белый, с приоткрытым недышащим ртом.
– Ты что его, Коровко, вместо холостых боевыми? – пожимал плечами Пушков, недовольно поглядывая на скрюченное худосочное тело чеченца, похожее на темный стручок акации.
– Да нет, товарищ полковник, обдристался со страха… Сейчас откачаем… – Сержант черпнул из ведра кружкой, шмякнул твердой струей в лицо чеченца. Вода ударила вспышкой света, потекла на пол. Сквозь стекающую пленку воды зашевелились губы пленного, заморгали остановившиеся глаза. – Видите, товарищ полковник, он рыба, не может жить без воды, – ухмыльнулся сержант, показывая большие желтые зубы. Схватил за шиворот пленного, рывком посадил его на табуретку.
– Давай, Умар, говори… Холостые патроны кончились, – произнес Пушков.
– Они меня послали, пятьдесят долларов дали… – полушепотом, слабо управляя своим сотрясенным сознанием, сказал чеченец. – Сказали, пройди посмотри, есть ли, нет часовые… Вернешься, еще пятьдесят дадим…
Молодое лицо чеченца было белым, с синеватыми тенями близкой смерти. На худых руках блестели наручники. Грязные башмаки стояли вкривь. Одна порточина задралась выше другой, и виднелась тощая волосатая нога. Он был неинтересен Пушкову. Из него была сделана выжимка, а оставшееся было неважным, ненужным. Чтобы не спугнуть пославших его чеченских штабистов, пленного застрелят, подбросят на берег Сунжи. Следующий лазутчик натолкнется на мертвое тело, сообщит в штаб Басаева, что минных полей по дороге нет, но берег временами простреливается пулеметами русских и разведчик Умар попал под шальную очередь. Это увеличит успех операции, убедит Басаева в том, что здесь нет западни, а лишь ослабленная оборона, сквозь которую возможен прорыв.
Так думал Пушков, собираясь встать и уйти. Пробраться с фонариком в кунг, рухнуть на полку, отхватить у ночи несколько последних часов.
Но что-то умоляюще-детское мелькнуло в лице чеченца, что-то неуловимо знакомое, повторявшее одно из выражений его собственного сына Валерия, когда тот в болезни, страдая от немощи, тянулся к нему, отцу, уповая на его волшебную силу, отцовское всемогущество и милосердие, находясь в абсолютной зависимости от его благой воли. Это совпадение остро, больно поразило Пушкова. Скованный наручниками чеченец был чьим-то сыном. У него была мать. Ожидала его, страдала за него, с ужасом ждала его смерти. Судьба молодого чеченца, сидящего перед ним здесь, в Ханкале, и судьба его сына, воюющего среди развалин Грозного, оказались вдруг странно связанными. Не как судьбы истреблявших друг друга врагов, а иной связью, проходящей через его, Пушкова, тайно страдающее сердце. Жизнь одного необъяснимым образом сохраняла жизнь другого, а смерть одного неизбежно влекла за собой смерть другого. Эта связь, обнаружив себя, не исчезала. Пушков дорожил ею, берег ее, не давал разорваться.
– Коровко, – приказал он прапорщику, – отведи его спать. Завтра отправишь в Чернокозово. Пусть прокуратура с ним разбирается. Он мне еще будет нужен. Сдашь под расписку.
Полковник встал и, не глядя на чеченца, вышел. Шагал по грязи, утыкая в колею бледный луч фонаря. Ему казалось – через огромное ветреное пространство зимней ночи сын Валерий думает о нем. Их мысли летели и сталкивались. Встречались там, где над палатками, батареями дальнобойных орудий, врытыми в землю танками возносилась на дуге и дрожала розовая сигнальная ракета.
Глава третья
Утро было черно-синим, студеным, с ледяными сквозняками из выбитых окон, с холодным зловонием подъездов, в которых накапливались солдаты штурмовой группы. Звенели автоматами, касками, цеплялись трубами гранатометов за поломанные лестницы и углы. Лейтенант Пушков стоял на скользких ступенях, избитых осколками и ударами пуль, пропускал мимо солдат вниз, к подъезду, где, синий, волнистый, без следов, лежал снег. Солдаты теснились в подъезде, готовясь к атаке, осторожно выглядывали на нетоптаный снег с черными, еще мутными деревьями сквера, отделявшего их от соседнего дома. Едва различимый, похожий на висящий в воздухе грязный ком тумана, дом был объектом атаки. Казался мертвым, вымороженным, выжженным изнутри дотла вчерашним артиллерийским налетом. Но среди проломов, кирпичей, мусорных обугленных куч скрывались пулеметчики, снайперы, просовывались в бойницы острые репы гранат, тонкими струнками были пропущены у порогов минные растяжки. Множество зорких глаз всматривалось из бойниц в черно-синий сквер, смотрело вдоль вороненых стволов на обломанные деревья.
Город просыпался, готовый к боям. Его пробуждение напоминало запуск огромного холодного двигателя, начинавшего скрежетать мерзлыми, плохо смазанными поршнями. Они останавливались, заклинивались, снова проталкивались ударами и рывками. Начинал одиноко и нервно стрелять автомат. Его треск подхватывала тугая и злая пулеметная очередь. Звонко, коротко, словно лопался металлический стержень, била пушка боевой машины пехоты. Жарко рыкал танк, проталкивая свирепый звук сквозь промороженный воздух, и в открывшуюся дыру, расширяя ее, как прорубь, принималась долбить самоходка, ахала, словно тупая кувалда. Вдалеке вываливали из неба металлический ворох, от которого сотрясалась земля, – рвались снаряды «Ураганов», взламывая асфальт мостовых, сокрушая бетонные стены. Пролетали со свистом, трескали в стороне множественными плоскими взрывами снаряды реактивных установок. И вдруг все умолкало, словно огромное ухо, висящее где-то в синем утреннем небе, слушало эхо отлетающих взрывов. Через секунду снова поспешно и зло начинал стрекотать автомат. Вслед ему чавкал крупнокалиберный пулемет бэтээра. Звуки ухали, учащались, звучали звонче и злей, словно двигатель прогревался, черпал все больше смазки. И уже начинали без устали грохотать огромные блистающие поршни, звенели и чмокали стальные клапаны, ходила ходуном земля, и казалось, металлические зубья вцепились в утренний город, мерцают, перетирают камень, сжевывают до фундаментов дома – и города все меньше и меньше.
За полчаса до атаки ожидался огневой налет артиллерии. Пушков, используя последние перед атакой минуты, осматривал солдат, заглядывал каждому в лицо, касался каждого. Словно своим прикосновением и взглядом соединял солдата с собой, сочетал его со своей жизнью. Убеждал солдата, что он, командир, будет с ним вместе во время предстоящей атаки, разделит с ним смертельную опасность, сохранит ему жизнь.
Солдаты в бронежилетах и касках, увешанные оружием, оснащенные «лифчиками» для ручных и подствольных гранат, выглядели крупней, неповоротливей. Неловко несли на плечах пеналы огнеметов, ручные пулеметы, снайперские винтовки. Дышали паром, шаркали ногами, докуривали сигареты, деловито и основательно тушили окурки о стены.
– Клык, я пойду левым флангом, а ты давай справа… – Пушков чуть сдвинул ручной пулемет, висящий на плече сержанта. Слегка толкнул его большое, тяжелое тело, увешанное железом. – Связь, как всегда, голосовая… Поглядывай на меня, понял?..
Клык кивнул сурово и удовлетворенно, наделенный командирским доверием, получая в свое распоряжение правое, заснеженное пространство сквера, еще тускло-синее и пустое, в которое скоро вонзятся красные колючие блестки, и он тяжело побежит, топча снег, увиливая от очередей, оставляя за собой черные вмятины следов.
– Мужики, держитесь деревьев… От дерева к дереву… Залегать у стволов… Пусть лучше они деревья дырявят, чем ваши головы… – Пушков приобнял куривших Косого и Мазилу.
Оба из вежливости вынули изо рта сигареты, держали их огоньками внутрь ладоней. Кивали в знак согласия, будто сами не догадывались, что черные, иссеченные осколками липы были им защитой. От дерева к дереву, малыми группами, побегут, укрываясь от снайперов, связывая корявые стволы цепочками темных следов. У черных лип станут падать на снег, прижимая лица к шершавой коре, слыша, как сыплются им на спины срезанные пулеметом ветки, как мягко чмокают пули, уходя в древесину.
– Товарищ лейтенант, вы им попонятней… А то они тупые… Не поймут и на деревья залезут, как обезьяны… – Ларчик, перебросив на плече трубу гранатомета, весело хмыкнул.
Пушков был благодарен ему за эту насмешку то ли над ним самим, то ли над солдатами, хранившими в грязных ладонях малиновые огоньки сигарет.
– А ну-ка, Звонарь, давай ремешок подтянем… А то голова в каске будет звенеть, как колокол… Команду не услышишь… – Пушков бережно, чтобы не причинить солдату боль, перетянул ремень каски, слегка касаясь острого худого подбородка, видя перед собой бледное лицо Звонаря. Испытал к нему мгновенную нежность, отеческую заботу, хотя сам был немногим старше. Того же роста, так же увешан гранатами, с тяжелым автоматом, висящим на стертом ремне.
Он заглядывал под каски, в лица солдат, будто прижимался к ним, и каждое оставляло на его лице свой отпечаток. Протиснулся к дверному проему. Подставил утреннему тусклому свету запястье с часами, различив циферблат с бегущей секундной стрелкой. Вид синего густого воздуха, черных среди нетоптаного снега деревьев, ледяной порыв ветра, дунувшего в подъезд, породили в нем мимолетное воспоминание. Детство. Зимнее утро. Он уходит в школу, закутанный в шерстяной цветастый шарф. Делает шаг в холодный студеный двор. Слышит, как сзади сверху своим грудным теплым голосом напутствует его мама.
Грохнуло за спиной, и тут же рвануло впереди в сумерках рыжим звездообразным взрывом, прокатив рокот по окрестным кварталам. Следом ударило тупо и гулко, задернуло красным огнем туманное видение дома, колыхнуло землю, словно всадили в нее железную сваю.
Танки били прямой наводкой, выставив орудия в проломы развалин. Неуязвимые для гранатометчиков, уничтожали огневые точки в подвальных помещениях дома. Снаряды неслись близко, упруго расталкивали свистящий воздух, ударяли в дом, выкалывая из фундамента клочья пламени.
«От нашего стола к вашему…» – Пушков провожал их полет с радостным чувством, ловя губами вибрацию сотрясенного воздуха. Был благодарен танкистам. Оглохнув в башне, они вели стволом вдоль цоколя дома. Вышвыривали из дула расплавленный ком, сливали жидкий дым, перебрасывали через плечо танка пустую звонкую гильзу. Снаряды долбили подвальный этаж, выжигали огнедышащие пещеры. Чеченские снайперы при первых залпах покинули позиции, скатились в подземелье, пережидая налет. Пушкову казалось, снаряды вылетают из его груди, из-под ребер, и это он своей силой и мощью раскачивает дом. «От нашего стола к вашему…»
– Подъезд крайний слева, Клык… Смотри не влети в соседний… Пусть его второй взвод берет… У каждого своя работа, свой хлеб… Ты понял?.. – Эти слова были нужны ему самому. Давали выход его энергии, которая толкала его вперед из подъезда, и он удерживал себя, нетерпеливо топтался у порога.
Заработали пушки и пулеметы боевых машин пехоты, упрятанных на задворках. В доме по всему фасаду закраснели и стали лопаться нарывчики взрывов. Распугивали притаившихся в окнах гранатометчиков, которые отбегали в глубь комнат, ложились на пол в простенках, слыша, как впиваются снаряды и пули в мягкий кирпич.
– Так, мужики, пойдем через пять минут… – Пушков смотрел на часы, где, похожая на комарика, танцевала секундная стрелка. – Метро, ты пойдешь за Клыком, – злым командирским голосом приказал он снайперу. – А ты, Ерема, со мной… – приказал он другому, хотя оба знали свои места во время атаки и позже, когда наступало время закрепляться в захваченном доме.
Заработали самоходки в близком тылу, за несколько кварталов от сквера. Ухали по чердакам, срывали крышу, поджигали стропила. Кровельное железо сворачивалось в рулоны. Деревянные стропила горели. Теперь дом не был похож на туманное зыбкое облако. Обрел материальность, трещал, хрустел. Был увенчан разгоравшимся ленивым пожаром.
Светился красными проемами окон, словно в них затопили печи.
– Всем приготовиться! – В наступившей тишине Пушков смотрел на трепет секундной стрелки, напоминавшей тонкую золотую ресничку. И когда она, цепляясь за цифры, обежала свой круг, он вздохнул глубоко, как перед падением в ледяную воду. С этим вздохом, со словами бессловесной молитвы выталкивая себя из-за каменных стен в светлеющий утренний воздух, хватая губами холодный ветер, снежный запах и свет, он кинулся из подъезда. Крикнул с опозданием: – Пошли!.. – Пропустил вперед первую группу солдат. Побежал, держа автомат, ударяя ногами снег, выбирая для себя близкое черное дерево.
«Калина-малина…» – думал он машинально. Боковым зрением видел, как выскочил следом Клык. Плавно метнулся вправо, увлекая за собой солдат. Из других подъездов молча выскакивали, начинали бежать солдаты штурмовой группы. Отделялись от стен одного дома. Виляя между деревьями, приближались к другому.
«Калина-малина…» Он бежал, испытывая знакомое чувство, похожее на сладкий ужас, как если бы нога его ступала на тонкий лед, под которым чернела бездонная глухая вода, и он каждый раз успевал оттолкнуться от льдины, прежде чем она проламывалась. Его тело под бронежилетом мгновенно покрылось испариной. Кулак, сжимавший автомат, вспотел. Он делал неуклюжие броски в стороны, убегая от невидимой мушки, приближаясь к ближней липе с раздвоенной вершиной. Когда хлестнули из дома ожидаемые пулеметные очереди, полетела навстречу дымная головешка гранаты, лопнул впереди негромкий разовый взрыв, он уже успел добежать до дерева, кинулся в снег, скользнув по нему грудью, едва не ударившись лицом о кору.
Он лежал, озирался. Почти все его солдаты залегли, чернели на снегу. Только Флакон, оглядываясь по сторонам миловидным румяным лицом, продолжал бежать, забывая упасть. Клык крикнул ему в спину какое-то хриплое злое ругательство. Флакон послушно, по-собачьи, лег на открытом месте, нагребая перед собой горку снега.
Они преодолели четверть пространства, не потеряв ни одного человека. И это была удача. Дом приблизился, проступил в светлеющем воздухе серой штукатуркой, лепными карнизами, ржавыми водостоками. Вдоль фасада темнели четыре подъезда. Из нескольких окон валил дым. Над разоренной кровлей искрило, в серых клубах колесом проворачивалось пламя. В оконных проемах мерцало, словно дети шалили зеркальцами, посылали зайчики света. Работали пулеметчики и снайперы. Пушков услышал, как глухо стукнула пуля в ствол липы, ушла в древесную ткань и застряла, не достигнув его лица. Испуг и мгновенная слабость сменились благодарностью к черному зимнему дереву. Оно заслонило его своей плотью. Летом зазеленеет, скроет в благоуханной кроне поломанные сучья. Будет хранить в глубине ствола смятую пулю, обволакивая ее живыми кольцами. «Калина-малина…» – благодарил он дерево.
– Работаем по вспышкам!.. – длинно, зычно крикнул Пушков, выцеливая автоматом трепещущий огонек на фасаде. – Гранатометчик, огонь!..
Увидел, как привстал на одно колено Ларчик. Поднял на плечо трубу. Поводил ею. Кинул мохнатую кудель гранаты, которая полетела к дому, не попала в окно, взрыхлила на стене белесый взрыв. Клык упер в снег сошки, водил грохочущим пулеметом, окружая окно туманной пылью попаданий. Снайперы, исчезая в одних окнах, тут же появлялись в других. Мерцающие шаловливые зеркальца гуляли по этажам, не давали солдатам подняться.
«Суки упертые!..» – подумал он зло, хватая ртом снег, чувствуя его вкусную холодную сладость. Его брань касалась чеченских стрелков, мешавших продвижению, и артиллеристов, прекративших огневую поддержку.
Словно услышав его злое ругательство, ударил танк. Проломил стену, будто вынул из нее кусок. И пока разрастался внутри здания взрыв, выдавливал из пролома тучу дыма, Пушков заметил, как выпал из фокуса дом. Размыто колыхнулся, словно попал в слоистый стеклянный воздух. Танки били по дому, и он, окруженный рыхлыми взрывами, казался дрожащей периной, из которой летел пух.
Два снаряда самоходки упали в сквер, выворачивая парную черную землю. В лицо Пушкову ударило жаркой волной, кусок липкой грязи шмякнул под глаз.
«Суки упертые!..» – снова подумал он, но уже без адреса, сразу обо всем происходящем, готовясь к броску.
– Вперед!.. – Он рывком поднял солдат. Побежал, видя, как в тишине летят от дома два вялых облака дыма. Успел заметить бегущих Мочилу и Звонаря, кувыркнувшегося в неловком прыжке и тут же вскочившего Ларчика и в стороне, за деревьями, в прогалах между развалин – оранжевую зарю, две яркие, разделенные темнотой полосы, похожие на гвардейскую ленту.
«Лас-Вегас…» – отвлеченно подумал он, глядя на дымный уродливый дом.
Пробежали две трети пути. Приближались к низкой чугунной изгороди, отделявшей сквер от дома, когда из подъездов, рассыпаясь веером, выскочили чеченцы. С оружием наперевес, с криком «Аллах акбар!», открыв темные дышащие рты.
Пушков видел набегавшую рваную цепь. Черные бороды, смуглые лица, испещренные арабской вязью лобные перевязи, приплюснутые черные шапочки, рыжее пламя стреляющих автоматов.
Их встречный порыв был ужасен. Они гнали перед собой яростный спрессованный воздух, разрывая его очередями и криками. Пушков почувствовал ужас, желание кинуться вспять, расступиться на пути этих беспощадных, бесстрашных людей. Ужас длился секунду, превращался в слепое бешенство, в стремление поскорее схватиться, ударить очередью, кулаком, наклоненным лбом.
На него набегал высокий длинноволосый чеченец. Смоляные кудри, зеленая лента, огненные под выгнутыми бровями глаза. Рот был открыт, и из него исходили волнистые звуки, похожие на бессловесную песню. Длинное пальто отлетало, как темные крылья. Автомат нес на себе пышный одуванчик света, в котором темнела пустая, пробиваемая пулями лунка. Они стреляли друг в друга, промахивались, расходовали магазины.
С хрястом сшиблись костями, прикладами автоматов, лязгающими зубами, хриплыми клокочущими кадыками. Приклад чеченца больно толкнул в плечо. Пушков пропустил у скулы скользящий приклад и снизу стволом ударил длинноволосого под сосок. Тот задохнулся. Как в танце, крутанул черными крыльями пальто, выставил согнутую руку с ножом. Пушков шлепком по бедру нащупал десантный нож. Метнули друг в друга ненужные автоматы. Чеченец округло, как тореадор, прогнулся и ударил Пушкова ножом. Лезвие ткнулось в бронежилет, проехало, разрезая ткань. Чеченец соскальзывал вместе с ножом, открывая бок, и в этот бок, под пальто, под черный взмах крыла, Пушков всадил десантный нож, пропихивая лезвие глубже под ребра, заталкивая что есть силы в глубокую сердцевину. Чеченец ахнул, проматерился и рухнул, раскидав по снегу вьющиеся черные волосы. Глядел мимо Пушкова умирающими глазами. Пушков подхватил автомат, переворачивая спаренные рожки.
«Лас-Вегас…» – повторил он окаменевшее в его голове слово.
В стороне Клык распарывал пулеметом бородатого набегавшего чеченца. Всадил ему очередь в живот у пупка, вел вверх, к горлу, разваливал надвое пламенем автогена. Чеченец дыбился, взбухал, отрывал от земли пятки. Клык крестьянским движением подсаживал его на вилах на стог, как тяжелую сырую копну.
Флакон, падая, продолжал бежать, пока не уткнулся в снег румяным миловидным лицом.
Застреливший его чеченец скакал вокруг, отаптывая снег, словно совершал обрядовый танец, не прекращая стрелять вслепую.
Мазило сцепился с врагом врукопашную. Они катались по земле, издавали утробные крики.
Расцепились и поползли в разные стороны, словно выцарапали друг другу глаза.
Ерема перепрыгнул через убитого им чеченца, у которого отлетела маленькая красная шапочка и обнажился гладкий выбритый череп. Продолжал бежать дальше, по прямой, стреляя, хотя там, куда он стрелял, никого не было.
Все это увидел Пушков, переворачивая сдвоенные рожки, не успевая пережить увиденное.
Вдоль дома бежал чеченец, уцелевший в контратаке. Быстро переставлял ноги в белых обмотках, стараясь достигнуть подъезда. Пушков передернул затвор. Беря упреждение, выпустил в него длинную очередь, которая задымилась на цоколе, коснулась бегущего, утопила в нем несколько пуль и снова зачертила на цоколе дымную борозду. Чеченец с пулями в теле, как заговоренный, продолжал бежать и скрылся в парадном.
– Косой, в первый подъезд!.. – крикнул Пушков сержанту.
Тот по-собачьи остановился, услышав голос хозяина. Секунду боролся со своим порывом, уносившим его в соседние двери. А потом широким загребающим жестом позвал солдат, издав длинный разбойничий свист, который далеко был слышен среди лязга автоматов.
– Ларчик, дезинфекцию!.. – крикнул Пушков подоспевшему гранатометчику.
Оба они с Клыком по разные стороны подъезда прижались к цоколю. Ларчик серьезно и деловито наставил трубу с заостренным зарядом, швырнул в глубину подъезда огненный шипящий клубок, отвернулся от взрыва, выносившего наружу душный зловонный вихрь. И в эту горячую пыль, в тесную темень подъезда нырнул Пушков, увлекая подбегавших солдат.
«Ладненько…» – думал он на бегу, опасливо прижимаясь к стене.
На ступенях, головой вперед, лежал чеченец в белых обмотках. Последние несколько метров он бежал уже после смерти. Граната пронеслась над его мертвой спиной, ударила в стену, оставив в кирпиче красную сочную кляксу. Дым от взрыва медленно возносился вверх по лестнице, и за этой сернистой вонью взбегал Пушков, слыша сзади топот солдат.
«Ладненько…» – думал он, повторяя это слово, как охранный талисман.
На втором этаже дверь была выбита попаданием танка. На лестничной клетке прилип к стене убитый снайпер. Его расплющило взрывом. Он был похож на плоскую камбалу. Среди измельченных черепных костей, липких черных волос смотрели два кровавых выпуклых глаза.
«Ладненько…» – Пробегая третий этаж, Пушков увидел растворенную дверь, внутренность комнаты, зеркальное трюмо и заложенный мешками, уменьшенный до бойницы оконный проем.
– Профилактику!.. – крикнул он через плечо бегущему следом солдату. Взбегая на четвертый этаж, услышал глухой треск гранаты, смешавший осколки стали и зеркала.
Четвертый этаж был полон дыма. Из чердачной двери валил чад от горевших перекрытий. И в этот чад из квартиры, перескакивая через несколько ступенек ногами в рваных носках, кинулся чеченский стрелок. Пушков заметил его рваные носки с грязной пяткой. Не успел выстрелить, нырнул в едкую гарь чердака.
«Кушать подано…» – залетели в голову дурацкие, не к месту, слова.
Крыша была сорвана, сквозь горящие балки виднелось небо. Чеченец убегал, ловко перескакивая через бревна, грохоча по листам железа, рассыпая вокруг себя искры. Пушков поймал его на мушку, когда тот взлетал над горящей поперечиной. «Кушать подано…» – он срезал чеченца короткой очередью. Тот упал на пылавшую балку и стал медленно загораться, словно его одежда была пропитана нечистым жиром.
Пушков опустил автомат. В легкие ему попал зловонный дым. Он закашлялся. Сильней и сильней, злым удушающим кашлем, словно вместе с дымом в его бронхи залетели молекулы истребленной человеческой плоти. Он наелся трупов, и они начинали в нем разрастаться, раздували его. Он кашлял, хрипел, брызгал ядовитыми слезами.
Атака завершилась. Штурмовая группа занимала подъезды, выставляла посты, закреплялась среди дымящих развалин. Пушков, отдыхая от кашля, вытирая едкие слезы, смотрел на сквер. Черные деревья казались нарисованными тушью на белом снегу, который был утоптан, в следах, в извилистых тропах. Среди деревьев лежало несколько убитых чеченцев. Пушков отыскал длинноволосого, разбросавшего по снегу черные крылья пальто. В тылу, у рубежа, от которого начиналась атака, виднелась корма санитарного транспортера, к которому на руках подносили раненых и убитых солдат.
Шло обустройство захваченного рубежа, который еще напоминал липкую рану, сочился, дрожал, но уже начинал подсыхать, затягивался коростой, превращался в рубец. По всему дому сновали солдаты. Заглядывали в квартиры. Постреливали наугад автоматами. Кидали в глубину комнат гранаты, опасаясь засевших чеченцев. Тушили тлеющую ветошь. Из обломков кирпича в провалах окон и стен сооружали наспех бойницы. Появился ротный, торопливый, нервный, удрученный потерями, не уверенный, что через час не последует приказ штурмовать соседний дом. В сквер, неуклюже качаясь между деревьями, вползли два танка, занимая позицию у торцов дома, чтобы рывком выйти на прямую наводку, выпустить снаряд и тут же скрыться за угол, спасаясь от гранатометчиков. Боевые машины пехоты сновали среди развалин, отыскивая место поудобнее, тыкались заостренными носами в кирпичные стены, елозили гусеницами, устраиваясь среди развалин, как на гнездах.
Пушков, остывая от атаки, бегло осмотрел захваченный подъезд, наспех разместил снайперов и пулеметчиков. Всматривался через улицу в соседний зеленый дом с белыми выбоинами, опутанный сорванными проводами, с подбитой легковушкой у входа. Это был Музей искусств, который предстояло штурмовать. Он осматривал дом, словно определял его вес, перед тем как поднять. Примеривался, как его половчее и покрепче схватить, с каких углов, за какие выступы, за сколько рывков и толчков. Дом вызывал в нем отторжение, как штанга, которую, надрываясь, промокая за секунду липким потом, в скрежете жил и костей, придется схватить и поднять.
Зеленый дом был цел, не разрушен, лишь слегка надкусан легкими минами, как и весь следующий за ним квартал. После штурма дом осядет наполовину, потеряет свой зеленый цвет, превратится в пережеванную, парную, красную груду, побывавшую в пасти рычащего хриплого чудища. Штурм пожирал квартал за кварталом, превращал город в кучи обглоданных мослов.
Солдаты лазали по разгромленным квартирам, удовлетворяя любопытство, влекущее их осмотреть чужие неохраняемые жилища, куда без стука и позволения, не находя хозяев, не боясь запрещающего окрика, можно ступить. Перешагнуть сапогом расколотое зеркало, прислонить автомат к книжной полке, устало прилечь на двуспальную разобранную кровать. Дом был покинут жильцами, многократно обшарен боевиками. Солдаты осматривали покинутые огневые точки, россыпи гильз, остатки трапез и окровавленных одежд, как осматривают труп подстреленного хищника, еще недавно опасного, умертвленного, притягательного своей доступностью и безвредностью.
Взвод обедал сухим пайком. Вскрывали штык-ножами банки с тушенкой, расковыривали сгущенку, жевали, пили из фляг. Еще не остыли от боя, не могли расстаться с недавними видениями боя. Клык ел с лезвия, сглатывал холодный жир, слизывал мясные волокна, хватал их красным мокрым языком, жадно проглатывал.
– Как я его располовинил!.. Как на пилораме!.. Из одного «чеча» сделал двух!.. Если так дальше пойдет, удвоим население Чечни!..
Мазило, запивая сгущенку, запрокинул фляжку, булькал, проливал воду за ворот. Радостно и изумленно таращил один глаз. Под другим, заплывшим, наливался огромный синяк.
– Дух на меня налетает!.. Боданет башкой, как козел!.. У меня искры, как от сигнальной мины!.. Думаю, ранил в глаз, ни хера не вижу!.. Осмотрелся, где дух?.. А он по кругу бежит… Должно, обкуренный…
Косой ломал галеты, засовывая в рот сухие ломти, вздыхал сокрушенно:
– Жаль, подстрелили Флакона… Я думал, убит… Подхожу, а у него болевой шок… Я ему по щекам нахлестал, промедол вколол, он носом зашмыгал… Кажись, правое легкое пробили… Оклемается… Через месяц дома будет…
Ларчик слизывал с черного пальца белую каплю сгущенки. С неподдельным восхищением смотрел на Пушкова.
– Как вы, товарищ лейтенант, этого патлатого подрезали!.. С вами танго нельзя танцевать!.. Останешься на танцплощадке лежать!..
Пушков устало слушал, не прикасался к еде. Хотел было вскрыть тушенку, потянулся к ножу, но вспомнил, что лезвие только что побывало в человеческой плоти. В ложбинке клинка оставались коричневые потеки.
Он испытывал утомление, мешавшее ему участвовать в возбужденном разговоре солдат. И одновременно – беспокойство, не позволявшее радоваться успешной атаке и несомненной победе. Только что прожитая им малая часть жизни, от утренней сумрачной синевы с нетоптаным снегом и черными деревьями до полуденного солнца, блестящего на осколках зеркала и влажной броне, была рывком, свирепым и бурным вторжением. Он вторгался в свое будущее с помощью пуль, свистящих снарядов, сиплого дыхания и удара клинка, выкалывая в этом будущем малую нишу, куда помещал свою яростную жизнь, выбивая и изгоняя из этой ниши другие жизни. Те, кого он изгнал, лежали теперь на влажном снегу, похожие на скомканные мешки, а он занял их место, расположился в гнезде, откуда их изгнал. Станет оборонять это гнездо, обкладывать его битым кирпичом, мешками с землей, просовывать наружу стертые белесые стволы, натягивать вокруг минные растяжки, чтобы его не вышвырнули из этой завоеванной ниши и он не оказался на тающем блестящем снегу подобно скомканной груде тряпья. Он проник в свое будущее, истребляя его, не сохраняя для себя, не имея возможности придумать его, как это он делал в недавнем детстве и юности, посылая вперед не пули, не атакующий взвод, а нежное чувство, сладкое ожидание чуда, молодую, обращенную ко всем сразу любовь.
– Товарищ лейтенант, у «чеча», которого вы уложили, на руке часы остались. – Ларчик долизывал сладкую молочную банку. – Разрешите снять, а то мои часики тикают только два раза в сутки. – Он показал запястье, на котором красовались разбитые остановившиеся часы. – Подкрепление из десантуры прибыло… Снимут чеченские часики… Разрешите снять?..
– Делай как хочешь, – устало сказал Пушков, поднимаясь с холодного пола. – Клык!.. Звонарь!.. За мной, в подвал!.. Там нужно оборудовать огневую позицию!..
Сверху, с догоравшей крыши, стекала теплая гарь. По лестнице солдаты на стеганом красном одеяле стаскивали во двор остатки боевика, расплющенного танковым снарядом. Навстречу расчет гранатометчиков тащил наверх, к пролому в стене, треногу и ствол автоматического гранатомета. Незнакомый офицер-десантник, без знаков различия на пятнистом бушлате, связывался по рации, монотонно приговаривая: Фиалка!.. Я – Бутон!.. Я – Бутон… Пушков спускался по истоптанным ступеням в подвал, пропуская вперед ворчащего Клыка. Тот был недоволен тем, что его, отличившегося в недавней атаке, посылают на черновые работы, как новобранца. Звонарь послушно и торопливо семенил, неловко поддерживая автомат.
В подвале было темно. Из единственной скважины под потолком косо падал луч солнца, упираясь в противоположную бетонную стену. Привыкая к полутьме, Пушков вглядывался в низкое помещение, в котором среди мертвой сырости витали слабые запахи человеческой плоти. Тут был стол с объедками, ломтями хлеба, сковородкой, на которой застыл тусклый жир. Табуретки и стулья вокруг стола были отброшены теми, кого за трапезой застало начало штурма. Вдоль стен на бетонный пол были постелены матрасы, и на них валялось скомканное тряпье. В углу стояла железная печурка с трубой, уходящей сквозь стену, и лежали приготовленные для растопки обломки мебели. Тут спали, ели, коротали время, укрывались от бомб и снарядов. В стене была приоткрыта тяжелая железная дверь, уводящая то ли в бомбоубежище, то ли в подземный коллектор, и из черного прогала тянуло ледяным сквозняком.
– Дверь закрыть, заклинить… – командовал Пушков, оглядывая подвал, отыскивая какую-нибудь трубу или шкворень, чтобы ими припереть дверь. – Стол придвинуть к окну… На стол табуретку… Позиция пулеметчика… – Он смотрел под ноги, стараясь отыскать стреляные гильзы.
Но оконце не использовалось боевиками в качестве бойницы, смотрело в тыл, было бесполезно при отражении штурма. Теперь же из него был виден длинный зеленый дом, куда отступил враг и куда поутру устремится штурмовая группа.
– Давай шевелись!.. – Клык единым взмахом смел со стола объедки, стараясь попасть ими в стоящего Звонаря. – Чего стоишь, давай потащили стол!..
Звонарь торопливо приставил к стене автомат, туда, где уже стоял пулемет сержанта. Ухватился за край стола, и вместе они подтащили стол к стене у оконца. Клык плюхнул на стол табуретку, громко взгромоздился, выглянул наружу. Его лицо ярко осветилось солнцем, а в подвале стало темно.
– Отличная позиция!.. – заметил он, шевеля большими, освещенными солнцем губами. – Один пулемет роту задержит… А подавить его – если только прямым попаданием танка…
Пушков испытал странное оцепенение, словно время остановилось, вморозив в себя случайный орнамент явлений и форм, не успевших измениться в момент, когда вдруг ударил мороз. Большие, освещенные солнцем губы Клыка. Рука Звонаря, ухватившая край стола. Прислоненное к стене оружие, едва различимое в сумраке. Полуоткрытая железная дверь, откуда высунулся и замер черный сквознячок опасности. Все застыло и замерло, как застывают в льдине пузырьки воздуха, палые желтые листья, мертвый жук, очистки картофеля, который накануне в железной садовой бочке мыла мама. За ночь черная, дрожащая от ветра вода замерзла, покрылась недвижной серой льдиной, остановила в себе время.
Это длилось мгновение, которое, как кристаллик льда, измельчалось на мелкие корпускулы времени, а те, в свою очередь, дробились в хрупкую стеклянную пудру. Застывшее мгновение растаяло, и из него, размороженные, вылетели на свободу шевелящиеся на солнце губы Клыка, звуки его грубого голоса, бледная рука Звонаря, отпустившая край стола, и его, Пушкова, нога, переступившая на ступеньке. Сквознячок опасности, веющий из открытой двери, усилился, удлинился, стремительно и грозно надвинулся. Из черного прогала со свистом влетела в подвал огненная струя. Ударилась в стену, оставив липкий ожог. Срикошетила в пол, у ног Звонаря, похожая на колючую маленькую комету. Отскочила под острым углом в потолок. Под черными сводами рванула коротким слепящим взрывом, наполнив подвал сыпучими искрами и твердым, как камень, ударом. Пушкова сильно толкнуло к стене, шибануло в нос жалящей вонью, залило глаза ядовитыми слезами. Сквозь слезы он видел, как, оглушенный, рушится со стола Клык, перепрыгивает через колючую комету Звонарь, доли секунды висит под потолком сверкающая разноцветная люстра, и в ее сверкании из железных дверей, как духи подземелья, выносятся люди. Один, в косматой шапке, держал на плече трубу с заостренной гранатой. Другой, в короткой подпоясанной куртке, с круглыми бешеными глазами, выставил автомат. Третий, обвешанный пулеметной лентой, чернобородый, вытягивал длинный ствол. Люстра погасла, в темноте были слышны топот продолжавших вбегать людей, чеченская речь. Кто-то тесно надвинулся на Пушкова, дохнул в лицо нечистым дыханием, ударил с силой в живот. И этот удар, проникающая в желудок боль вырвали оглушенное сознание Пушкова из тупого оцепенения.
Прозревая, что случилось огромное несчастье и это несчастье уносит его, Пушкова, жизнь, и до смерти, почти неизбежной, остались мгновения, он исполнился вдруг непомерной предсмертной силы, которая разом увеличила его рост и объем. Разрывала стягивающие одежды, спарывала пуговицы на воротнике, драла швы ботинок на разбухших ступнях. С непомерной силой, ниспосланной ему в минуту смерти, он отшвырнул от себя нападавшего. Вцепился в его жесткие длинные волосы. Проткнул ему пальцем рот, наполненный мокрыми кусающими зубами. С силой рванул губу, разрывая мягкую, как пластилин, щеку. Нападающий взревел и отпал. Луч солнца из бойницы осветил подвал, и, теряя память, Пушков увидел чеченцев, уволакивающих в железную дверь оглушенных Звонаря и Клыка, косматое под вьющейся папахой лицо, целящее в него из пистолета, фонарики сбегавших сверху солдат и офицера-десантника, раздувающего над своим автоматом длинное грохочущее пламя.
Очнулся на этаже, на матрасе. В стиснутой ладони клок черно-синих чеченских волос. Ротный сжимал над его головой кулаки:
– Да за такое в трибунал!.. К стенке!.. Кто за солдат ответит?!. Уж лучше бы они тебя с собой утащили, Пушков, а солдат мне оставили!.. Как станешь жить после этого!..
Глава четвертая
Начальник разведки полковник Пушков на бэтээре с группой спецназа осторожно пробирался маршрутом, по которому, согласно хитроумному плану командующего, выйдут из Грозного отряды Басаева, попадут в «волчью яму», подорвутся на минах, будут уничтожены кинжальным огнем пулеметов. Он выехал с командного пункта полка, оповестив наблюдателей, командиров пулеметных расчетов и артиллерийских батарей, чтобы они пропускали без выстрелов его одинокий, выкрашенный в белое бэтээр и он со спецназом не попал под шальную пулеметную очередь или взрыв случайной гранаты. Машина мягко колесила в степи, подбираясь к Сунже, вдоль которой, скрываясь под берегом, спасаясь от пуль в «мертвых зонах», пойдут чеченцы.
Полковник на броне, ухватившись за ствол пулемета, чувствовал боком тугое плечо прапорщика Коровко, мастера минного дела и взрывных работ, слывшего мудрецом за свое крестьянское глубокомыслие. Полковник извлекал планшет с картой, привязывался к местности, запоминая каждый бугорок и ложбинку, где можно будет укрыть засаду, расположить пулемет, рассеять на снегу лепестковые противопехотные мины. Он был сосредоточен, деловит, исполнен внутренней жесткости. Не выпускал из сознания всю многомерную, близкую к завершению комбинацию, простота которой возникала из сочетания множества сложных, виртуозно осуществляемых деталей.
Они выкатили на высокий заснеженный берег. Внизу, глазированный, подмороженный, блестел наст, и дальше, за волнистой белизной, чернела вода. Сунжа, глянцевитая, ленивая, оставив позади город, заводские предместья, металлическое нагромождение цистерн и трубопроводов, текла в снегах, вознося над руслом солнечный легкий туман. Полковник представлял себе, как ночью бесконечной вереницей пойдут по этому снегу боевики. Навьюченные оружием, продуктами, уставив салазки станковыми пулеметами, уложив на них дорожный скарб, коробки с архивами, мешки с казной, впрягутся в постромки, проволакивая по глубокому снегу ящики с минами. Утомленные, надеясь на близкое избавление, здесь, на берегу, усмотрят под ногами первые красные взрывы, ужаснувшимися глазами увидят огненные, бьющие из-за бугров пулеметные очереди.
Он услышал слабое повизгивание, казавшееся странным здесь, на пустынном берегу. Приподнял автомат, повернул голову. По насту, вдоль воды, со стороны туманного, в громыханиях и гулах города бежала собака. Породистый серый дог хромал, ковылял, подгибал переднюю ногу, опускал к земле тяжелую безухую голову. Его бок кровенел, был стесан до ребер, липко и влажно краснел на солнце. Собака проковыляла мимо, жалобно повизгивая, тоскливо взглянув на полковника. Придерживая автомат, Пушков провожал глазами ее хромой бег.
Снова послышалось скуление, больное подвывание. Две собаки, одна черно-коричневая вислоухая дворняга, другая бело-рыжая колли, бежали рядом, обе раненные. У дворняги был выбит глаз, морда залита черной жижей. У колли свалялась на спине грязная шерсть, превратилась в черно-красный колтун, к которому прилипли мусор, остатки ветоши. Собаки бежали рядом, словно поддерживали друг друга, не давая упасть. Прижимали уши, вбирали головы, не оглядывались на туманный город, в котором перекатывались гулы и рокоты.
Полковник следил за ними, за слабой тропой, которую оставляли на твердом насте собаки, за темными катышками падающей и тут же замерзающей крови.
Вновь донеслось повизгивание, постанывание, жалобное подвывание. Приближалась стая собак, неровное, волнообразное движение, тоскливые звуки, пестрое разномастное скопище. Все животные были ранены. Хромые, ободранные, опаленные, с оторванными конечностями, выбитыми глазами, раздавленными мордами. На коричневом боксере струпьями висела сгоревшая кожа, вздулись розовые волдыри. Каждый шаг причинял ему страдание, и он на ходу повизгивал. Немецкая овчарка лишилась половины морды, из развороченной скулы торчали голые блестящие зубы. Она затравленно озиралась, ожидая то ли помощи, то ли выстрела, обрывающего страдание. Большой безродный пес с кровоточащей раной выбегал из стаи, ложился на снег, остужая боль, и когда поднимался, на снегу оставалась красная сочная лежка.
– Собачий госпиталь разгромили или что?.. – изумился прапорщик Коровко, поправляя на коленях автомат. – Как инвалиды бредут за милостыней…
Казалось, и впрямь где-то разбомбили собачий травмопункт, и все, кто мог, спасались, уносили свои искалеченные тела. Собак объединяло страдание, желание выжить. За их спиной рокотал город, который их изувечил, похоронил под обломками их хозяев. Пушков смотрел на исход собак, стараясь в этом зрелище ухватить главный, касавшийся его, разведчика, смысл.
Грозный был обречен. В нем была невозможна жизнь. Эта искалеченная, изуродованная жизнь покидала горящий, сотрясаемый взрывами город. Если собаки, сведенные в стаю, совершали свой смертный исход, то вслед за ними неизбежно уйдут отряды боевиков. Концентрация смерти в городе была такова, что в любой момент можно было ожидать прорыва Басаева.
Собаки своим звериным чутьем выбрали для исхода наиболее безопасный маршрут. Тот самый, на стыке полков, который тщательно готовил Пушков. Хитрость разведчиков обманула инстинкт собак. Она обманет и звериную прозорливость Басаева. Здесь, по насту, краем реки, пойдут отряды чеченцев, найдут свою гибель.
Об этом свидетельствовало шествие побитых собак. В этом был драгоценный смысл случайного зрелища.
– Их бы всех сейчас из пулемета добить, чтоб не мучились, – заметил прапорщик Коровко, выпуская в солнечные снега теплую струйку дыма. – Интересное дело, людей не жалко, а собак жалко… Война – она и для скотины война…
Пушков соскочил с бэтээра, услыхав, как хрустнул под ногами осевший наст. Пошел к реке, проваливаясь по щиколотку, ощущая на себе, сколь труден будет проход чеченцев, как быстро станут терять они силы, оседая в снег. Прапорщик, держа автомат, шел следом, готовый стрелять.
Пушков подошел к воде, плавной чернотой омывавшей белый берег. В сумрачной зеленовато-коричневой глубине гуляло солнце, освещало илистое дно, длинные блеклые водоросли, струящиеся по течению. Берег покато и постепенно погружался, и полковник подумал, что чеченцы, избегая минных полей, могут пойти по воде. Тем плотнее должен быть истребляющий огонь пулеметов, чтобы промокшие, обледенелые на морозе боевики не смогли избежать смерти.
По воде проплывало радужное пятно нефти. Колыхало цветными разводами, переливалось, как огромная медлительная медуза. Вслед за пятном появилась крупная льдина, в которую был вморожен эмалированный таз, украшенный яркими цветами и листьями. Льдина, проплывая, медленно поворачивалась, и полковник с берега рассматривал покрытый узорами таз. Льдина исчезла, и ее сменила скатерть. Казалось, она была расстелена прямо на воде.
Мягко струились ее узоры, волновалась кружевная бахрома.
– Выловить да на портянки пустить… – задумчиво сказал прапорщик, провожая уплывавшую скатерть. – Небось, лен чистый…
Пушков смотрел вверх по реке, истекавшей из далекого задымленного города, несущей на воде вести о незримых событиях. Что-то слабо белело, колыхалось, медленно приближалось, и полковник издали хотел угадать, какую весть несет ему река.
На темной, затуманенной воде приближалась голая женщина. Молодая, с черными стеклянно льющимися волосами, лежала на спине, лицом вверх. Из воды выступала округлая высокая грудь, розовые охлажденные соски. Под тонкой прозрачной водой белел живот с темным углублением пупка, правильный кудрявый треугольник лобка. Одна ее нога слегка сгибалась в колене, погружалась, чуть колыхалась, и казалось, женщина сладко дремлет на волнах. Цвет ее тела был белый, чистый, без следов насилия. На лице темнели большие открытые глаза, розовели пухлые губы. Она казалась теплой. Легкое испарение реки, витавшее над ней, было ее живым дыханием.
Пушков пораженно смотрел на проплывавшую женщину, на ее тонкие пальцы с золотым колечком, на маленькие розовые уши, в которых мерцали крапинки рубинов. Подумал, что это истекает по водам душа города, покидает его навсегда. Город остается пустым, бездушным, обреченным на уничтожение.
– Красивая… – сказал Коровко, глядя на проплывавшую женщину. – На такой бы женился…
Пушков оглянулся на его близкое усталое лицо, обветренное, в грубых тяжелых складках. В прищуренных зеленоватых глазах, следящих за уплывавшей утопленницей, было смутное, необъяснимое выражение.
Они въехали в пригород, в район нефтеперегонных заводов. Бэтээр пробирался среди стальных конструкций, металлических башен, реакторов. Огромные сферы были похожи на воздушные, готовые взлететь шары. Над ними туманились коконы, напоминавшие аэростаты. Цилиндры нефтехранилищ заслоняли небо. Повсюду были трубы, вентили, стальные мембраны. И все было взорвано, прострелено, смято и изувечено взрывами. Повсюду был снег, ветер. Казалось, они находятся в чреве огромного корабля, который натолкнулся на айсберг, был расплющен страшным ударом, вмерз в лед. И если заглянуть в эту стальную конструкцию, похожую на корабельную рубку, увидишь мертвого обледенелого капитана.