Живущий в ночи Кунц Дин
Часть первая
Сумерки
1
Телефон, стоявший на письменном столе в моем кабинете, освещенном лишь пламенем свечей, зазвонил, и я уже знал, что близится нечто ужасное.
Я – не медиум, мне не являются знамения с небес, линии на ладони не говорят мне ровным счетом ничего о будущем, и я не обладаю способностью цыган предсказывать судьбу по мокрым чайным листьям.
Мой отец умирал уже довольно долго. Почти всю предыдущую ночь я провел у его изголовья, утирая пот с отцовского лба и прислушиваясь к его затрудненному дыханию, так что теперь понимал: отцу осталось совсем немного. При мысли о том, что я вот-вот потеряю его и останусь – впервые за свои двадцать восемь лет – совершенно один на всем белом свете, душу мою пронизывал ужас.
Я – единственный сын и единственный ребенок в семье. Моя мать переселилась в лучший мир два года назад. Ее смерть потрясла нас с отцом, но маме хотя бы не пришлось страдать от долгой и изнурительной болезни.
Прошлой ночью я вернулся домой перед самым рассветом – измученный, валясь с ног, но выспаться так и не сумел. Теперь, подавшись вперед на стуле, я мысленно молил, чтобы телефон умолк, но он продолжал надрываться.
Орсон, мой пес, тоже знал, что означают эти звонки. Выйдя из тени в дрожащий круг света, он поднял морду и сочувственно уставился на меня.
В отличие от своих собратьев он способен выдерживать человеческий взгляд сколь угодно долго. Другие животные обычно быстро отворачиваются, не в состоянии долго смотреть человеку в глаза, словно что-то заставляет их нервничать. Возможно, и Орсон, подобно своим собратьям, видел там то же самое, однако это «что-то» если и нервировало, то не пугало его.
Он вообще необычный пес, но он – мой пес, мой самый преданный друг, и я люблю его.
После седьмого звонка я сдался перед неизбежным и снял трубку. Звонила сиделка из больницы Милосердия. Я разговаривал с ней, не спуская глаз с Орсона. Мой отец угасал, и я должен был безотлагательно приехать к нему.
Когда я возвратил трубку на место, Орсон приблизился и положил свою здоровенную черную башку мне на колени. Негромко поскулив, он лизнул мою руку, однако хвост его оставался неподвижным.
Несколько мгновений я сидел, будто лишившись слуха, не в состоянии двигаться и даже думать. Тишина, стоявшая в доме, была глубока, словно океанская бездна, и я почти физически ощущал ее всесокрушающую тяжесть, парализовавшую меня. А потом я позвонил Саше Гуделл, чтобы попросить ее довезти меня до больницы.
Обычно она спала с полудня до восьми вечера, а в темное время суток – с полуночи до шести утра, – будучи диджеем, крутила музыку на «Кей-Бей» – единственной радиостанции Мунлайт-Бей. В начале шестого в этот мартовский вечер она, скорее всего, спала, и мне было неловко оттого, что приходится ее будить.
Так же, как печальноглазый Орсон, Саша была моим другом, к которому я мог обратиться в любой момент. Однако машину она водила гораздо лучше пса, поэтому я и был вынужден ее побеспокоить.
Она сняла трубку после первого же звонка, причем в голосе ее не было ни капли сонливости, и, прежде чем я успел сообщить, в чем дело, произнесла:
– Мне очень жаль, Крис.
Как будто она ждала этого звонка и услышала в его звуке ту же обреченность, что и мы с Орсоном.
Я прикусил губу, отказываясь думать о неизбежном. Пока папа оставался жив, оставалась и надежда на то, что врачи ошибались. Даже при раке в последней стадии в ходе болезни могла наступить ремиссия.
Я верю в чудеса.
В конце концов, даже мне, несмотря на то состояние, в каком я находился, удалось прожить целых двадцать восемь лет, и это тоже являлось своего рода чудом, хотя многие, глядя на меня со стороны, могли подумать, что такая жизнь – хуже любого проклятия.
Я верю в чудеса, но еще больше я верю в то, что они нам очень нужны.
– Я буду у тебя через пять минут, – пообещала Саша.
Ночью я мог бы дойти до больницы и пешком, но в этот предзакатный час мое передвижение по городу на своих двоих стало бы не просто спектаклем для прохожих зевак, но и представило бы серьезную опасность для меня самого.
– Не торопись, – сказал я. – Поезжай осторожнее. Мне все равно понадобится не меньше десяти минут, чтобы собраться.
– Я люблю тебя, Снеговик, – сказала она.
– А я – тебя, – ответил я.
Надев колпачок на ручку, которой писал в тот момент, когда меня прервал звонок из больницы, я вместе с желтым блокнотом отложил ее в сторону, а затем с помощью бронзового стержня с длинной рукояткой погасил три толстых свечи. В окутавшей комнату мгле в воздух, подобно серым призракам, взвились три волнистых дымка. До наступления сумерек оставался всего час, и солнце уже спустилось к краю небосклона, но даже теперь оно все еще таило для меня опасность и угрожающе просвечивало сквозь щели по краям створчатых ставен.
Как всегда, заранее предугадав мои намерения, Орсон уже вышел из комнаты и теперь топал где-то в холле второго этажа. Орсон – метис Лабрадора весом почти в полцентнера и черный, словно ведьмин кот. Поскольку ставни в нашем доме всегда закрыты, он практически невидим, и о его присутствии мне говорит либо шлепанье большущих лап по коврам, либо клацанье когтей по паркету там, где ковров нет.
Войдя в спальню, находившуюся напротив моего кабинета, я не позаботился о том, чтобы включить регулируемые реостатом светильники из мутного, словно подмороженного стекла. Мне хватало и того рассеянного мутно-желтого света от заходящего солнца, что пробивался сквозь закрытые ставни. Мои глаза гораздо в большей степени привычны к мраку, нежели у большинства людей, но хотя меня, фигурально говоря, вполне можно назвать родным братом филина, я не обладаю каким-либо особым даром ночного видения. Нет-нет, мне не свойственны никакие леденящие кровь паранормальные способности. Просто за двадцать восемь лет, прожитых без света, мое умение видеть в темноте сильно обострилось.
Орсон вспрыгнул на скамеечку для ног, а потом – в кресло, где и свернулся, наблюдая за тем, как я готовлюсь к выходу в освещенный мир. Из выдвижного ящика в примыкавшей к спальне ванной я достал флакон очень сильного лосьона для защиты кожи от солнечных лучей и щедро намазал им лицо, уши и шею. От лосьона исходил слабый запах кокосового молока. Он рождал в моей голове образы пальм, качающих ветвями, яркого тропического неба, океана, залитого ослепительным светом полуденного солнца, – короче, всего того, что мне никогда не суждено увидеть. Для меня это запах желания, неосуществимости и безнадежного томления, терпкий аромат недостижимого.
Порой мне снится, что я иду по карибскому пляжу, омываемый водопадом света, а под моими ногами – покрывало из сияющего в солнечных лучах белоснежного песка. Ощущение тепла на коже куда более эротично, нежели любовные прикосновения женщины. В этих снах я не просто купаюсь в свете, он буквально пронизывает меня. А когда я просыпаюсь, то чувствую себя так, будто меня ограбили.
Лосьон, хотя и пах тропическим солнцем, холодил лицо и шею. Я натер им также кисти рук и запястья.
В ванной комнате имелось одно окно. Ставни на нем были сейчас открыты, однако здесь царил сумрак. Во-первых, стекло было матовым, а во-вторых, солнечный свет с трудом пробивался сквозь изящные ветви росшего за окном кедра. За непрозрачным оконным стеклом угадывались резные очертания листьев.
В зеркале над раковиной мое отражение выглядело бесплотной тенью, однако, даже включи я свет, все равно не смог бы толком рассмотреть себя – лампочка была слабенькой и к тому же матовой. Мне вообще редко доводилось видеть свое лицо при нормальном освещении.
Саша говорит, что я напоминаю ей Джеймса Дина – кумира пятидесятых, причем таким, каким он был скорее в «Восточном Эдеме», нежели в «Мятеже без причины». Лично я не нахожу между нами большого сходства. Да, у нас одинаковые волосы и похожие светло-голубые глаза, но он выглядел каким-то пришибленным, несчастным, а я себя таковым не ощущаю.
Я не Джеймс Дин. Я – это я, Кристофер Сноу, и меня это вполне устраивает.
Покончив с лосьоном, я вернулся в спальню. Орсон приподнялся в кресле и потянул носом, учуяв запах кокоса.
На мне уже были надеты спортивные гольфы, кроссовки «Найк», джинсы и черная футболка. Теперь я натянул поверх нее черную джинсовую рубашку с длинными рукавами и застегнул ее под самым горлом.
Орсон как привязанный шел следом за мной до прихожей. Козырек над крыльцом был длинным и низким, во дворе рядом с домом росли два громадных калифорнийских дуба, так что прямые солнечные лучи не попадали на маленькие мозаичные окошки по обе стороны от входной двери. Геометрически правильные, составленные из разделенных проволокой бесцветных, зеленых, красных и янтарных стекол, они тускло мерцали подобно драгоценным камням.
Из стенного шкафа я вынул черную кожаную куртку на «молнии». Мне придется возвращаться уже в темноте, а вечера на Центральном побережье Калифорнии даже в эти мягкие мартовские дни бывают пронизывающе холодными. С полки стенного шкафа я взял голубую кепку-бейсболку с длинным козырьком и натянул ее по самые уши. Спереди, над козырьком, рубиново-красными буквами были вышиты два слова: «ЗАГАДОЧНЫЙ ПОЕЗД». Я нашел эту кепку в Форт-Уиверне – давно закрытой военной базе поблизости от Мунлайт-Бей. Бейсболка оказалась единственным предметом в холодном сухом помещении с бетонными стенами, расположенном на трех уровнях под землей. И хотя я понятия не имел, что означают эти таинственные слова, я сохранил бейсболку, поскольку она заинтриговала меня.
Я повернулся к входной двери, и Орсон умоляюще заскулил, прося взять его с собой. Наклонившись, я погладил его.
– Папе наверняка хотелось бы повидаться с тобой напоследок. Я это точно знаю, приятель. Но тебя не впустят в больницу.
Его угольно-черные, устремленные на меня глаза поблескивали во мгле, и я мог поклясться, что в них светились боль и сочувствие. Возможно, такое ощущение создалось у меня потому, что я и сам глядел на него сквозь пелену слез, застилавших мне глаза.
Мой друг Бобби утверждает, что я склонен очеловечивать животных, приписывая им людские способности и психические свойства, которыми они на самом деле не обладают.
Может быть, это связано с тем, что животные в отличие от многих людей всегда воспринимают меня таким, какой я есть. Похоже, четвероногие обитатели Мунлайт-Бей обладают гораздо более сложным восприятием жизни и, кстати, большей добротой, нежели многие из моих соседей.
Бобби считает, что очеловечивание животных, вне зависимости от того, насколько тесные отношения связывают меня с ними, свидетельствует о моей незрелости. В ответ на это я предлагаю ему пойти в задницу.
Я попытался успокоить Орсона, погладив его по блестящей шерсти и почесав за ухом. В нем чувствовалось какое-то странное напряжение. Пес дважды склонял голову набок, словно улавливая какие-то звуки, недоступные моему слуху. Он будто чувствовал некую подбиравшуюся к нам опасность – даже более страшную, нежели смерть моего папы.
В тот момент меня еще не мучили никакие подозрения по поводу грядущей кончины отца. Рак – это судьба, а не убийство, если, конечно, вам не взбрело в голову предъявить уголовное обвинение самому Всевышнему.
Да, я потерял обоих родителей за каких-то два года, да, моя мать умерла всего в пятьдесят два, а отец в свои пятьдесят шесть уже находится на смертном одре… Что ж, возможно, все это – составные части извечного невезения, которое преследует меня с момента моего зачатия.
Позже мне не раз придется вспомнить напряжение, овладевшее в тот момент Орсоном, и задуматься, не почувствовал ли он уже тогда страшную волну беды, готовую обрушиться на нас.
Бобби Хэллоуэй наверняка посмеялся бы над этим, заявив, что теперь я не просто очеловечиваю своего барбоса, а пытаюсь приписать ему еще и сверхчеловеческие качества. Возможно, в душе я и согласился бы с этим, но все равно непременно посоветовал бы Бобби пойти в задницу, причем как можно глубже.
Так или иначе, я поглаживал и чесал Орсона до тех пор, пока с улицы не послышался автомобильный гудок. Буквально через пару секунд он повторился, но теперь уже с подъездной дорожки. Приехала Саша.
Хотя мое лицо и шея были намазаны солнцезащитным лосьоном, я вдобавок к этому поднял воротник куртки, а со столика, стоявшего в прихожей прямо под репродукцией с картины Максфилда Пэрриша «Рассвет», взял глухие черные очки.
Уже положив руку на круглую медную дверную ручку, я в последний раз обернулся к Орсону и сказал:
– У нас с тобой все будет хорошо.
На самом деле я не представлял, как мы сумеем жить без отца. Он был единственной ниточкой, связывавшей нас с миром света, с людьми, живущими в этом освещенном мире. Более того, он любил меня так, как не в состоянии любить ни один из оставшихся в живых, так, как только отец может любить своего обиженного природой сына. Он понимал меня так, как не сможет больше понять никто и никогда.
– У нас все будет хорошо, – повторил я.
Пес удостоил меня печальным взглядом и тявкнул – глухо, почти снисходительно, будто знал, что я лгу.
Распахнув дверь, я вышел за порог и надел темные очки. Их особые стекла полностью нейтрализовали ультрафиолетовые лучи. Глаза – мое самое уязвимое место. Ими я рисковать не могу.
Сашин «Форд Эксплорер» стоял на подъездной дорожке. Двигатель его работал, сама она сидела за рулем.
Я закрыл и запер входную дверь, причем Орсон даже не попытался проскользнуть между моими ногами.
С запада подул ветер – прибрежный бриз с легким вяжущим запахом моря. Листья в кронах дубов зашептались, словно делясь друг с другом какими-то секретами.
Моя грудь напряглась, легкие словно сжало тисками. Так бывало всегда, когда мне предстояло выйти на свет. Я знал, что это чисто психологический эффект, но легче мне от этого не становилось. Спускаясь по ступенькам крыльца и направляясь к подъездной дорожке, я чувствовал себя космонавтом в невесомости. Возможно, то же самое испытывает водолаз в тяжелом скафандре, ощущая, как сверху на него давят миллионы тонн океанской воды.
2
– Привет, Снеговик, – сказала Саша, когда я влез в машину. Она дала мне эту кличку потому, что в переводе с английского на все остальные языки мира моя фамилия означает «снег».
– Привет, – ответил я, пристегивая ремень безопасности. Саша включила заднюю передачу.
Из-под козырька своей кепки я смотрел на медленно удалявшийся от нас дом и думал о том, каким увижу его в следующий раз. Я чувствовал, что после того, как мой отец покинет этот мир, все принадлежавшие ему вещи станут выглядеть убогими и ветхими, поскольку не будут больше соприкасаться с его духом. В тот момент, когда, двигаясь задним ходом, мы уже выезжали на улицу, мне показалось, что я увидел тень, метнувшуюся в одном из окон, а затем – возникшую за стеклом морду Орсона, положившего передние лапы на подоконник.
Отъезжая от дома, Саша спросила:
– Ну и сколько же времени ты не выходил?
– На свет? Чуть больше девяти лет.
– Девять долгих лет во мраке, – продекламировала Саша. Помимо всего прочего, она еще писала стихи.
– Кончай заниматься со мной своими дурацкими поэтическими упражнениями, Гуделл.
– Что же с тобой приключилось девять лет назад?
– Аппендицит.
– А-а, это когда ты едва не откинул копыта?
– Да, только смерть способна заставить меня выйти на солнечный свет.
– По крайней мере с тех пор у тебя на пузе остался весьма сексуальный шрам.
– Ты находишь?
– Мне очень нравится его целовать, разве ты не заметил?
– Заметил и не перестаю этому удивляться.
– Хотя этот шрам и пугает меня. Ты ведь мог умереть.
– Но не умер.
– И каждый раз, когда я целую его, это как благодарственная молитва за то, что ты – со мной.
– А может, тебя просто возбуждают физические дефекты?
– Засранец.
– Это мамочка научила тебя таким словам?
– Нет, монашенки в приходской школе.
– Ты знаешь, что мне нравится и что не нравится? – поинтересовался я.
– Да, наверное, знаю. Все же мы с тобой вот уже два года как вместе.
– Мне не нравится, когда ты начинаешь хамить.
– А с какой стати мне хамить?
– Ну вот и не начинай.
Даже в своей броне из одежды, намазанный лосьоном и в очках, защищавших глаза от солнца, я изрядно нервничал, оказавшись на улице днем. Я ощущал себя беззащитным, а мои многочисленные покровы казались мне хрупкими, словно яичная скорлупа. Саша знала о неуверенности, которую я испытывал, но делала вид, что ничего не замечает. Для того чтобы отвлечь меня и от грозившей мне опасности, и от бесконечной красоты раскинувшегося вокруг мира, Саша делала то, что у нее получается лучше всего, – была самой собой.
– Где ты будешь потом? – спросила она. – Когда все закончится.
– Если все закончится, – поправил я. – Они могут и ошибаться.
– Где ты будешь, когда я выйду в эфир?
– После полуночи? Наверное, у Бобби.
– Проследи за тем, чтобы он включил радио.
– Принимаешь заявки на сегодняшнее шоу? – спросил я.
– Можешь мне не звонить. Я сама знаю, что тебе нужно.
На следующем перекрестке она повернула руль «Эксплорера» направо, очутившись на Оушн-авеню, и поехала вверх, в противоположную от океана сторону.
Напротив запрятанных в глубине широких тротуаров магазинчиков и ресторанов возвышались почти тридцатиметровые итальянские кедры, раскинувшие над улицей свои широкие ветви. Тротуары были пестрыми от теней, перемежавшихся с пятнами света.
Мунлайт-Бей, приютивший под своими крышами двенадцать тысяч человек, вырастает прямо из залива, поднимается по плоскогорью, а затем карабкается по прилепившимся друг к другу холмам. Большинство туристических путеводителей по Калифорнии величают это местечко «жемчужиной Центрального побережья». Возможно, отчасти это связано со стараниями Торговой палаты, которая изо всех сил усердствует, чтобы этот набивший оскомину штамп использовался как можно чаще.
И все же наш город заслуживает такое название, и не в последнюю очередь благодаря обилию в нем деревьев. Величественные столетние дубы с густыми кронами, ели, кедры, финиковые пальмы, густые эвкалиптовые рощи. Лично мне больше всего по душе кружевные гроздья ламинарии, которые по весне украшаются гирляндами чудесных цветов.
Зная о моих проблемах, Саша уже давно оклеила стекла своего «Эксплорера» затемненной солнцезащитной пленкой, и тем не менее открывавшийся из машины вид был несравнимо ярче, чем то, к чему я привык.
Я приспустил темные очки и поглядел поверх оправы. Сплетения еловых лап казались искусной темной вышивкой на изумительном лилово-голубом фоне, вечернее небо светилось какой-то тайной, отбрасывая на лобовое стекло машины загадочные блики.
Я поспешно водворил очки на место и не только для того, чтобы защитить глаза, но и потому, что меня внезапно захлестнула волна острого стыда: я тут наслаждаюсь редкой для меня поездкой при свете дня, а отец в это время умирает.
Саша вела машину хоть и осмотрительно, но быстро, даже не притормаживая на тех перекрестках, где не было автомобилей.
– Я пойду с тобой, – сказала она.
– В этом нет необходимости.
Неприязнь Саши к врачам, медсестрам и вообще всему, что связано с медициной, граничит с патологической фобией. Непоколебимо веруя в силу витаминов, минеральных пищевых добавок, позитивное мышление и способность излечивать тело силой мысли, она большую часть времени считает, что будет жить вечно, и только посещение какого-нибудь медицинского учреждения способно на часок-другой лишить Сашу уверенности в том, что ей удастся избежать конечной участи любого существа из плоти и крови.
– Да нет, – продолжала упираться Саша, – я должна быть с тобой. Я очень люблю твоего папу.
Она пыталась казаться спокойной, но дрожь в голосе выдавала ее. Невольно я ощутил огромную признательность к этой девушке: ради меня она была готова отправиться в то место, которое было ей ненавистно больше всего на свете.
– Мне хочется побыть с ним наедине то недолгое время, которое у нас осталось, – проговорил я.
– Честно?
– Честно. Кстати, уезжая из дома, я забыл оставить Орсону ужин. Может, ты вернешься и позаботишься о псине?
– Конечно, – ответила Саша, испытывая облегчение от того, что теперь и у нее появилось дело. – Бедняжка Орсон! Они с твоим папой были настоящими друзьями.
– Могу поклясться: он чувствует, что происходит.
– Наверняка. Животные все чувствуют.
– А Орсон – особенно.
С Оушн-авеню Саша свернула налево и выехала на Пасифик-авеню. До больницы Милосердия оставалось два квартала.
– С ним все будет хорошо, – проговорила Саша.
– Он наверняка по-своему горюет, хоть и старается не показывать этого.
– Я попробую утешить его. Крепко обниму и расцелую.
– Отец был единственной ниточкой, связывавшей Орсона со светом.
– Теперь этой ниточкой стану я, – пообещала Саша.
– Он не может постоянно жить в темноте.
– У него буду я, а я никуда исчезать не собираюсь.
– Правда? – переспросил я.
– С ним все будет хорошо.
На самом деле мы говорили уже не о собаке.
Больница представляла собой типичное калифорнийское трехэтажное строение в средиземноморском стиле, возведенное еще в те времена, когда это понятие не ассоциировалось с дешевым и бездушным типовым строительством. Глубоко утопленные окна привлекали взгляд позеленевшими от времени бронзовыми рамами. Комнаты, расположенные на первом этаже, скрывались в тени нависших над ними крытых балконов с арками и известняковыми колоннами. Некоторые были увиты спускавшимися сверху одеревеневшими плетями бугенвиллей. В этот день, несмотря на то что весна наступила всего пару недель назад, с карнизов и подоконников уже ниспадали каскады малиновых и ярко-фиолетовых цветов.
Набравшись духу, я сдвинул вниз темные очки и несколько секунд любовался этим умытым солнцем пиршеством красок.
Саша остановила машину возле бокового входа. Я принялся освобождаться от ремня безопасности, а она, положив ладонь на мою руку, легонько стиснула ее.
– Позвони мне на сотовый, когда за тобой надо будет приехать.
– Я буду уходить уже после захода солнца. Дойду пешком.
– Ну, если ты так хочешь…
– Да, хочу.
Я снова приспустил солнцезащитные очки. На сей раз для того, чтобы увидеть Сашу Гуделл такой, какой я не видел ее никогда. При свете свечей ее серые глаза кажутся глубокими и чистыми. Такими же они оказались и в этом солнечном мире. Ее густая шевелюра цвета красного дерева искрится при свечах, словно вино в хрустале, однако ласковые прикосновения солнечных лучей сделали ее волосы еще более блестящими. На ее нежном, как лепесток розы, лице едва виднелись легкие морщинки. Их линии были знакомы мне так же хорошо, как все созвездия на ночном небе, которые я рассматривал из года в год.
Движением пальца Саша водрузила мои очки на место.
– Не глупи.
Но я – человек, а глупость присуща всем людям. И если мне суждено ослепнуть, то видение ее лица будет поддерживать меня в этой вечной темноте.
Подавшись вперед, я поцеловал ее.
– Ты пахнешь кокосом, – сказала Саша.
– Стараюсь.
Я поцеловал ее снова.
– Тебе больше нельзя оставаться на свету, – твердо проговорила она.
Оранжевое солнце уже наполовину погрузилось в море, но светило по-прежнему ярко. Непрерывный термоядерный кошмар, бушевавший на расстоянии в сто сорок девять миллионов километров от Земли, не прекращался ни на секунду. В некоторых местах поверхность Тихого океана напоминала расплавленную медь.
– Ну, иди же, кокосовый мальчик. Вытряхивайся из машины.
Неуклюжий, как человек-слон, я выбрался из «Эксплорера» и заторопился по направлению к больнице, глубоко засунув руки в карманы куртки.
Я лишь раз оглянулся назад. Саша провожала меня взглядом. Увидев, что я смотрю на нее, она ободряющим жестом подняла вверх большой палец.
3
Когда я переступил порог больницы, Анджела Ферриман уже поджидала меня в коридоре. Она работала вечерней медсестрой на третьем этаже, но сейчас спустилась вниз специально, чтобы встретить меня.
Милая, добросердечная женщина, которой давно перевалило за сорок, Анджела была болезненно-худой, с необычайно прозрачными глазами. Ее страсть к целительству граничила с одержимостью. Казалось, эта женщина заключила с дьяволом какую-то фантастическую сделку, чтобы только ей позволили лечить людей, и теперь ради выздоровления больных была вынуждена отдавать всю свою душу до последней капельки.
Анджела выключила свет в коридоре, а затем обняла меня.
В свое время, когда я болел всевозможными детскими – ветрянкой, свинкой, простудами, – а затем и взрослыми болезнями, но не мог в отличие от всех остальных лечиться обычным манером, Анджела всегда являлась моим добрым ангелом. Будучи моей приходящей медсестрой, она переступала порог нашего дома ежедневно.
Крепкие костлявые объятия этой женщины значили в ее работе ничуть не меньше, чем грелки, термометры, роторасширители и шприцы. Однако сейчас они скорее напугали, нежели приободрили меня. Я спросил:
– Он жив?
– Пока да, Крис. Еще держится, но, по-моему, только ради тебя.
Я вышел на площадку располагавшейся рядом запасной лестницы, и, когда за моей спиной захлопнулась дверь, Анджела вновь включила свет в коридоре. Освещение здесь было тусклым и не представляло для меня опасности, но я все же решил не снимать темные очки и поспешил наверх.
Наверху меня уже ждал Сет Кливленд, лечащий врач моего отца и мой тоже. Высоченный, с такими широкими плечами, что он, по-моему, мог бы поддерживать один из больничных порталов, этот человек тем не менее никогда не возвышается над собеседником, двигается с грацией, которой от него трудно ожидать, и говорит голосом доброго медведя из детской сказки.
– Мы постоянно даем ему обезболивающее, – сообщил мне доктор Кливленд, выключая лампы дневного света под потолком, – так что он вроде как дрейфует между сознанием и забытьем. Но каждый раз, приходя в себя, спрашивает о тебе.
Я наконец снял темные очки и, сунув их в нагрудный карман рубашки, быстро пошел по коридору – мимо палат с пациентами, страдающими самыми различными недугами и в самых различных их стадиях. Одни лежали в бессознательном состоянии, другие сидели возле подносов с ужином. Те из них, кто заметил, что в коридоре выключили свет, сразу же догадались, в чем дело, и, отвлекшись от еды, повернули головы к открытым дверям своих палат. Им хотелось поглядеть на меня, когда я буду проходить мимо.
Я, надо признаться, пользуюсь в Мунлайт-Бей печальной известностью. Из двенадцати тысяч его жителей и трех тысяч студентов колледжа Эшдон – либерального частного учебного заведения, где преподают как гуманитарные, так и технические дисциплины, – я являюсь, пожалуй, единственным человеком, имя которого известно здесь всем и каждому. И тем не менее мало кто из горожан имел возможность хоть раз увидеть меня. Чему тут удивляться, если жизнь моя сродни жизни ночной птицы!
По мере того как я двигался по коридору, медсестры и сиделки произносили мое имя или протягивали руки для приветственного пожатия. Думаю, их теплые чувства по отношению ко мне были вызваны не тем, что я такой уж замечательный, и даже не любовью к моему отцу, хотя в него действительно влюблялся каждый, кто хоть однажды с ним столкнулся. Нет, просто эти люди до глубины души являлись истовыми целителями, а я воплощал собой их мечту – человек, которого они лечили всю жизнь и мечтали, надеялись когда-нибудь сделать здоровым. Я нуждался в лечении с первых дней своей жизни, и все же исцелить меня не мог никто. И они – тоже.
Отец лежал в двухместной палате, но вторая койка сейчас пустовала. Я в нерешительности замешкался на пороге, но уже в следующий миг сделал глубокий вдох (который, впрочем, ничуть меня не укрепил), вошел в палату и закрыл за собой дверь.
Тяжелые сатиновые шторы были плотно задернуты, но по краям их прощальным светом горели отблески заходящего солнца, жить которому оставалось всего полчаса. На кровати, расположенной ближе к двери, слабой тенью угадывались очертания человеческого тела. Папа. Я услышал его слабое дыхание, заговорил, обращаясь к нему, но он не ответил.
У изголовья кровати стоял аппарат ЭКГ – электрокардиограф, следивший за тем, как работает сердце отца. Звуковой сигнал был отключен, чтобы не тревожить больного, и биение его сердца отмечалось на экране прибора зигзагообразной зеленой линией. Пульс у отца был частым и слабым. Я сжался, заметив возникшую было на экране аритмию, но сердцебиение сразу же выровнялось.
В нижнем из двух ящиков прикроватной тумбочки находились газовая зажигалка и две толстых свечи в стеклянных плошках, пахнущие восковницей. Медперсонал делал вид, что не замечает этих предметов, хотя их присутствие здесь, конечно же, шло вразрез с больничными правилами. Право их нарушать было даровано мне в связи с моей неполноценностью, в противном случае, приходя к отцу, я был бы вынужден сидеть в кромешной темноте.
Опять же в нарушение противопожарных правил я чиркнул зажигалкой и поднес ее пламя к фитилю сначала одной свечи, а затем и другой.
Что ж, известность в нынешней Америке дорогого стоит. Пусть моя – из разряда печальных, но и она позволяет мне рассчитывать на некоторые послабления.
Я поставил свечи на тумбочку. Лицо отца едва вырисовывалось во мгле. Глаза его были закрыты, через открытый рот вырывалось прерывистое дыхание. Отец дышал сам, безо всяких вспомогательных приборов. Врачи не предпринимали никаких героических усилий, чтобы продлить ему жизнь. Во-первых, такова была его собственная воля, во-вторых, это было уже невозможно.
Сняв куртку и кепку с надписью «ЗАГАДОЧНЫЙ ПОЕЗД», я бросил их на стул для посетителей, а затем встал у изголовья кровати – подальше от свечей – и взял руки отца в свои ладони. Кожа его была холодной и тонкой, подобно древнему пергаменту, ногти – желтыми и потрескавшимися, как никогда раньше.
Моего отца звали Стивен Сноу, и он был великим человеком. За всю свою жизнь он не выиграл ни одной войны, не издал ни одного закона, не сочинил ни одной симфонии, не написал ни одного романа, который принес бы ему славу, хотя и мечтал об этом в юности. И все же он был более велик, нежели любой из генералов, политиков, композиторов или всемирно известных писателей, когда-либо живших на земле.
Отец был велик своей добротой. Его величие состояло в том, что он был мягок, застенчив и полон смеха. Он был женат на моей матери тридцать лет, пока два года назад их не разлучила смерть. Но даже после этого, презрев все соблазны и искушения, отец хранил ей верность. Пусть наш дом в силу необходимости всегда погружен в темноту, любовь отца к моей матери была настолько ослепительной, что освещала все вокруг себя, и этого света хватало всем нам. Учитель литературы в Эшдоне, где мама преподавала технические дисциплины, отец пользовался такой любовью среди студентов, что многие из них продолжали общаться с ним и спустя десятилетия после своего выпускного вечера.
Когда я родился – отцу тогда было двадцать семь – и когда стал очевиден мой врожденный дефект, жизнь папы в корне изменилась. Но ни разу с тех пор он не пожалел о том, что подарил мне жизнь. Наоборот, отец постоянно давал мне почувствовать, что любит меня и гордится мной. Он шел по жизни достойно и без жалоб, никогда не упуская случая воздать должное тому в этом мире, что считал правильным.
Когда-то отец был большим и сильным мужчиной. Теперь его тело съежилось, усохло, стало серым и изможденным. Он выглядел гораздо старше своих пятидесяти шести. Зародившись в печени, рак перекинулся на лимфатическую систему, а затем стал распространяться и на другие органы, пока не поразил весь организм. В борьбе за жизнь отец потерял большую часть своей пышной седой шевелюры.
Зеленая линия на экране электрокардиографа стала судорожно корчиться и прыгать. Я с ужасом следил за этой жуткой пляской.
Отцовская ладонь слабо сжала мою руку. Опустив взгляд, я увидел, что его светло-голубые глаза смотрят на меня, будто пытаясь гипнотизировать.
– Хочешь воды? – спросил я, памятуя о том, что в последнее время его иссохшее тело постоянно просило пить.
– Нет, мне хорошо, – ответил он, хотя мне показалось, что в горле у отца пересохло. Голос его больше напоминал шепот.
Я не знал, что сказать.
На протяжении всей моей жизни в нашем доме не умолкали разговоры. Мы с мамой и с папой обсуждали новые книги, старые фильмы, выкрутасы политиков, жизнь поэтов, сов, летучих мышей, енотов и крабов – существ, деливших со мной ночь, спорили о музыке, истории, науке, религии и искусстве. Темы наших дискуссий распространялись от жизненного предназначения человека до мелких сплетен по поводу наших соседей. В семействе Сноу основным физическим упражнением являлась работа языком.
И вот теперь, когда мне было жизненно необходимо сказать отцу хоть что-то, я онемел.
Поняв мои затруднения и оценив их с обычной для него иронией, папа улыбнулся.
Впрочем, вскоре улыбка на его лице угасла. И без того вытянутое и изможденное, оно обострилось еще сильнее. Отец исхудал до такой степени, что, когда дрожащее пламя свечей освещало его черты, они казались лишь неверным отражением на поверхности ночного пруда.
В мерцающем свете мне на секунду почудилось, что лицо его дергается, а сам он – в агонии, но затем отец заговорил, и в голосе его неожиданно для меня прозвучала не боль, а сожаление.
– Я так виноват перед тобой, Крис! Ужасно виноват!
– Тебе не в чем винить себя, – поспешил я успокоить его, думая, что от высокой температуры и огромного количества лекарств он просто бредит.
– Я виноват за то наследство, которое оставил тебе, сынок.
– Все будет хорошо. Я далеко не бедняк.
– Речь не о деньгах. Их тебе хватит, – проговорил отец угасающим голосом. Слова медленно, словно белок из разбитого яйца, вытекали из его бледных губ. – Я говорю о том наследстве, которое оставили тебе мы с твоей матерью, – ХР.
– Не надо, папа! Вы же не знали!
Отец снова закрыл глаза. Слова его казались прозрачными.
– Я так виноват…
– Ты подарил мне жизнь, – сказал я.
Его рука обмякла в моей ладони. В какой-то момент мне показалось, что отец умер, и сердце камнем упало в моей груди. Однако зеленая линия на экране прибора подсказала мне, что он просто снова отключился.
– Ты подарил мне жизнь, – повторил я в растерянности от того, что он не может меня слышать.