Дом Кёко Мисима Юкио
– Не понял он мужчин. Упустил единственный в жизни шанс возвысить мужчину.
Премьер Ёсида был из тех, кто предпочитал привычный уклад и терпеть не мог реформы. И не только Ёсида: хватало и других старорежимных, забавлявших людей упрямцев. Однако министр юстиции Инукаи Такэру[8] повел себя оригинально. Он стал первым, кто независимо от личных идей и пристрастий в лицах грубо разыграл перед публикой, какой вклад должен внести в существующий порядок. Все было нарочито комично и утрированно. Цилиндр, который надевает шут, заставляет сомневаться в достоинстве цилиндра как символа – так и это неожиданно развенчало величие режима. Обозлило народ, и возмущение стало повсеместным.
Вчера утренние выпуски газет объявили, что министр юстиции Инукаи воспользовался особыми полномочиями, вечерние выпуски опубликовали его заявление об отставке. В глазах общества это выглядело непоследовательно. Если ты намерен объявить, что уходишь в отставку, то не должен использовать свое особое право, а уж если использовал, то не говори об отставке. Инукаи хотел угодить и премьеру, и массам, что, естественно,вызвало противоречия. То была карикатура, злившая людей.
Все возмущались. Гнев обуял все сословия, распространился беспрецедентно, но стоит добавить, что сделался и самым безопасным. Этому Сэйитиро сочувствовал. Он тоже был обязан возмущаться, и возмущаться было естественнее.
– Он прямо как визгливая женщина. Как ты думаешь? – снова заговорил Саэки.
– Безумно возмущает, – отозвался Сэйитиро. Он всегда держал себя в руках, чтобы в его взглядах, не дай бог, не пробился ревизионизм, каким его представляли в бесконечно консервативных отсталых газетах.
Был довольно теплый, чуть сумрачный разгар дня. Толпы служащих – мужчины и женщины – совершали послеобеденный моцион. Сэйитиро и Саэки остановились у крепостного рва.
Зеленела ива, на узком газоне, окружавшем ров, между листьями разросшейся люцерны выглядывали одуванчики. Вода во рву, похожая на иссиня-черное варево, собиралась болотом в углах, – казалось, там плавает кверху изнанкой грязный ковер.
Саэки и Сэйитиро двинулись дальше. Перешли через дорогу, где постоянно сновали машины. Им, сослуживцам, знавшим округу как свои пять пальцев, все представлялось, как и в офисе, привычным, неизменным. Сосна – ориентир на исхоженной дороге – ничем особо не отличалась от вешалки для головных уборов в офисе. Ее как будто бы не существовало.
Саэки, похоже, в голову пришла очередная прихоть.
– Пойдем куда-нибудь, где мы еще не были.
Сэйитиро, чтобы намекнуть ему на нехватку времени, взглянул на часы. Саэки прошел чуть вперед и остановился. Посмотрел на стоявший экскурсионный автобус и, похоже, вспомнил место, от которого обычно держался на почтительном расстоянии. Здесь, в парке, проходила невидимая государственная граница: прогуливающиеся служащие и туристы из автобуса, само собой разумеется, не посягали на чужую территорию.
Служащие – и мужчины, и женщины – двигались чуть церемонно, гордо выпятив грудь, в общем, как на картине городского пейзажа. Их желудок требовал движения под мягкими, полупрозрачными лучами солнца, забота о здоровье приводила в движение ноги. Чистый воздух, солнце, получасовая прогулка – все на пользу, еще и даром.
Сэйитиро подумал: «Естественно, когда такая забота о здоровье рождается у кого-то одного. Но множество людей, озабоченных тем же и действующих синхронно, фантастически уродливо. Как это отвратительно, когда такое количество народу ставит своей целью прожить долго. Дух санатория. Концентрационного лагеря».
Он вспомнил о ранке в уголке губ, которую утром оставила безопасная бритва. Лизнул кончиком языка, во рту остался горько-соленый привкус. Вспомнил, как его взволновала эта крошечная оплошность, когда он вдруг увидел в зеркале выступившую на губе кровь. Хорошо изредка пренебречь осторожностью. Может быть, бритва по его воле на миг скользнула вбок.
– Вот тут ты еще, наверное, не бывал, – гордо произнес Саэки, пробираясь впереди Сэйитиро между обожженными столбами, преграждавшими путь машинам.
– В детстве точно приходил, но…
– В детстве – это другое.
Ступая по бумажному мусору, разбросанному в тени низкой сосны, они увидели бронзовый памятник. Всем известный памятник сидящему на коне самураю Кусуноки Масасигэ[9].
Кусуноки в надвинутом на глаза рогатом шлеме правой рукой крепко держит повод. У мощного рысака напряжены все мускулы, голова горделиво поднята, левая передняя нога копытом рассекает воздух, грива и хвост вздыблены встречным ветром. Удивительно, что старый памятник воину, верному императору, благополучно пережил оккупацию. Возможно, на это смотрели сквозь пальцы, потому что конь был выполнен едва ли не лучше самого Кусуноки. Под тонкой бронзовой кожей наливались, как живые, мускулы готового броситься в битву молодого жеребца, угадывались набухшие вены. Мощь, сквозившая в позе, вызывала в воображении врага там, куда направлял коня всадник. Но враг уже мертв. Опасный, сильный, закованный в броню враг пропал из виду, давно сбежал с поля боя, обернулся хитрым и лукавым и усмехается, паря в неясной весенней дымке над головами деревенщин, которые, раскрыв рот, разглядывают бронзового коня.
Девушка-гид объясняла нескольким таким из деревни:
– Посмотрите. У лошади на кончике хвоста воробьи свили гнездо и сейчас чирикают «тюко, тюко» – звучит так же, как «верноподданность и сыновний долг».
Поднявшийся во второй половине дня ветер буквально срывал с высохшей от весенней пыли губной помады звонкий молодой женский голос. Кое-кто из экскурсантов, словно не расслышав, прикладывал к уху морщинистые руки, в которые навеки въелась земля.
Горы бумажного мусора, невероятно много голубей. Голуби сидели на шлеме между рогами. Шорох шагов усталых путешественников, уныло шаркающих по гравию. В общем, депрессивная картина – оскудение, покрывшее все, будто весенняя пыль.
Мрачный вид, мрачный пейзаж… Они не говорят, как изменились существующие в них вещи. После окончания Корейской войны временное оживление инвестиций продолжалось весь прошлый год, но вскоре наступила депрессия. Само слово «депрессия», как туча пепла, поднялось со страниц газет, разлетелось по ним, замутило воздух, осело на предметах, изменилось по смыслу. В мгновение ока деревья превратились в «депрессивные», дождь, бронзовый памятник, галстук стали «депрессивными». Некогда, в похожие времена, читатели радостно встречали истории из жизни слуг Куни Сасаки, сегодня народ с удовольствием читает повести Гэндзи Кэйты[10]. Все дело в том, что, хотя книги такого рода в некоторой степени продукт отчаяния, в них нигде не встречается само слово «отчаяние».
Саэки и Сэйитиро сели на металлическую цепь, ограждавшую памятник. Приятно было с бесстрастным лицом курить в окружении туристов.
– Завидую я Кусуноки. Не думал он о таких вещах, как процветание, депрессия.
– Мы сами в чем-то Кусуноки. Хорошо, если бы только верноподданность и сыновний долг заставляли терять голову, – произнес Саэки, больше склонный к цинизму, чем Сэйитиро. – И потом, с сильным конем у нас все в порядке. Наш конь зовется компанией финансовой группы.
– На самом деле сильный конь.
– Бессмертный. Просто феникс среди коней. Лапы, крылья оторвали, сожгли, а он вмиг возродился.
Саэки был циником, но ни за что на свете не поверил бы в «крах». Он и по жизни верил в бессмертие, несокрушимые памятники. В спорах его чуть выпуклые глаза прямо сверкали за стеклами очков.
– А-а, да. Забыл тебе рассказать, – неожиданно, словно вернувшись на землю, проговорил Саэки. – Утром в газетах появилась заметка, что женщина, глава косметической фирмы, обанкротившейся в депрессию, покончила с собой. Все, похоже, считают, что причина не в этом, а в мужчине. Вот доказательство: к роковому шагу подтолкнуло то, что ее в молодости бросил мужчина. Она добилась успеха и, притворяясь мужененавистницей, то и дело меняла спутников, а последний мужчина бросил ее в момент банкротства фирмы. И кто, ты думаешь, был первой любовью, кто подготовил почву для самоубийства? Наш начальник отдела, господин Саката.
Сэйитиро уже слышал эти сплетни. Однако простодушно и по всем правилам изобразил удивление:
– Да что ты говоришь! И наш начальник пережил романтические времена…
– Ты прямо сама наивность.
Сэйитиро, услышав это, сдержал довольную улыбку.
– Нет здесь никакой романтики. Просто в студенческие годы начальник сблизился с ней, чтобы она дала деньги на учебу. Типичный прагматизм. Начальник еще до прихода в нашу компанию «Ямакава-буссан» постиг дух предпринимательства.
– Мы должны брать с него пример.
– Ну, по крайней мере, не ты. Ты простодушный славный парень: если влюбишься, то безоглядно, со всей пылкостью.
Такая неожиданная оценка со стороны осчастливила Сэйитиро. Он слишком открылся перед Саэки, но тот, как ни крути, был способным, рассудительным и бесконечно далеким от типа славного парня – он наслаждался собственной сложностью. Как-то раз он с серьезным видом поделился с Сэйитиро своей бедой:
– Завидую я тебе. Ведешь себя естественно, при этом и родился там, где адаптировался к обществу. У тебя нет страха перед будущим, уважения к авторитетам и чересчур строгим взглядам на жизнь.
Возвращаясь окольным путем вокруг перекрестка на Хибия, они критиковали власти за политику дефляции. Единственный способ – это навести порядок в финансах. Формирование бюджета прошло практически без обсуждений. Повторялся один сценарий: как восторг от возвышенной страсти неизбежно заканчивается крушением иллюзий, так и подъем производства когда-то заканчивается горой нереализованных товаров, ухудшением торгового баланса, распылением государственных вложений. Заканчивается возможностью инфляции, экономией финансов, политикой дефляции… Однако служащие из торговых фирм могли безопасно критиковать правительство. Правительство еще со времен Мэйдзи[11] привыкло, что малейшая предосторожность – именно предосторожность – вызывает смех у лавочников.
Сэйитиро заметил афишу с торговой площадки перед императорским театром. Она извещала, что послезавтра начинаются выступления Жозефины Бейкер[12]. Кёко по телефону приглашала его вместе пойти на концерт, но он отказался. Он не любил сопровождать Кёко в людные места. Встречаться лучше было у нее дома. Кёко равнодушно выслушала этот привычный отказ и заметила: «Тогда пойду с Осаму». Красивый, рассеянный Осаму куда больше подходил для того, чтобы сопровождать Кёко. Витающий в облаках юноша, на лице которого причудливо сочетались мужские брови, девичьи губы и романтически влажный взгляд. Со стороны Сэйитиро и Осаму были совсем не похожи, но Сэйитиро иногда казалось, что он понимает, о чем думает Осаму. Тогда бессознательный образ жизни Осаму и вполне сознательный образ жизни Сэйитиро выглядели как две стороны щита.
На углу квартала показалось мрачное старое здание компании «Ямакава-буссан». Было без четверти час. Котани – новичок, сослуживец из их же отдела, закашлявшись, с горящими щеками приветливо взглянул на проходивших мимо Сэйитиро и Саэки, сбавил шаг и, перебирая ногами, как заведенный, направился к служебному входу.
– Эй, не стоит так спешить, – скорее прошептал Сэйитиро, рассчитывая, что не услышат, но его уже и так не было слышно.
– Кто-то сказал ему, что нужно добраться до стола хотя бы на шаг раньше старших.
– Все новички у нас ростом с каланчу. Хорошо их кормили. Не то что наше поколение – мы выросли на пищевых заменителях и бобовом жмыхе.
Бросающаяся в глаза молодость новичков, слишком яркий блеск глаз, натянутая улыбка с желанием понравиться, но не выглядеть заискивающим; избитый прием – чесать голову при промахе, напрягать мускулы с целью подчеркнуть жесткую позицию, самоотверженность и полная отдача, с которой выполнялось любое дело… Все это, конечно, радовало, но Сэйитиро куда больше нравилось видеть, как через месяц, через два на лицах постепенно проступают апатия, тревожность, предчувствие краха иллюзий. Тем не менее сам он верил, что и через три года после прихода в компанию сохранил выделяющую его среди сослуживцев живость, гладкость щек, привлекающую людей молодость, немногословность и не поддался никакой апатии.
Офис «Ямакава-буссан» находился в сером восьмиэтажном здании с бронзовой табличкой «Главная контора фирмы „Ямакава“». Финансовая группа «Ямакава» во всем предпочитала скромность. Нигде ни следа модернизма, серая бетонная коробка облицована гранитом – это сооружение не вызывало у смотрящих на него людей иллюзий. Оно полностью отражалось в здании напротив – модном, со стенами из стекла. Из-за этой постоянной тени современнейшее здание уже не выглядело столь современным.
После того как в результате слияния трех фирм ранней весной этого года компания «Ямакава-буссан» возродилась к жизни, Сэйитиро, согласно традиции, переехал из офиса в здании N, где провел первые три года своей службы, в главную контору. Весь прежний блеск вернулся. Впервые после переезда входя в это здание, Сэйитиро вспомнил пункты программы, которую ему внушали. Эти лозунги тщательно сохранялись и сейчас.
Запомни: отчаяние воспитывает человека дела.
Ты обязан полностью отказаться от героизма.
Ты обязан беспрекословно подчиняться тому, чем пренебрегаешь. Пренебрегаешь традициями – традициям. Пренебрегаешь общественным мнением – общественному мнению.
Ты обязан ежесекундно и ежечасно быть образцом добродетели.
Сэйитиро каждый месяц участвовал в составлении хайку[13]. Отсутствие поэтического таланта – самый быстрый путь, чтобы завоевать доверие. Он посещал те же собрания общества любителей поэзии, что и его начальник, и воодушевленно писал довольно жалкие стихи, которые редко удостаивались похвалы. Старательно продумывал ежемесячную «дозировку» – ровно семнадцать слогов, не больше и не меньше.
– Ты вечером ходил с Кёко на Жозефину Бейкер? – сквозь сон услышал Осаму вопрос Хироко.
– Ходил, а что?
Хироко развела в стороны его голые руки и прижала, как на распятии, навалилась на грудь и принялась губами щекотать подмышки. Осаму терпеть не мог щекотку и вопил, корчась. Но никак не мог сбросить горячее женское тело.
– Трус! Дохляк! – обидно обругала его Хироко.
Осаму, смирившись, прикрыл глаза. Тяжесть лежащего сверху женского тела и собственные влажные от слюны подмышки вместе напоминали доносимый издалека запах гниющей соломы, и это вызывало неприятное ощущение, похожее на подступающую тошноту. Он постоянно пребывал в ожидании щекотки: так чуткая листва ждет дуновений ветерка.
«Хироко назвала меня дохляком. А что, если выступить на сцене голым?! Я был поглощен своим лицом, а про тело как-то не думал… Может, будь у меня на костях больше мяса, мое существование стало бы чуть значительнее. Плоть сама по себе есть способ существования, вес, значит, если вес увеличится, пожалуй, усилится и мое ощущение бытия. Потолстеть? А смогу ли я не превратиться в дрожащее желе? Вот ведь странно: чтобы удостовериться в собственном существовании, остается только постоянно смотреться в зеркало».
Он наконец высвободил руки из рук Хироко и зашарил у изголовья, отыскивая зеркало.
– Что ищешь? Зеркало?
Хироко хорошо знала его привычки. Ее обведенная слабым сиянием приглушенного света лампы рука с накинутым полотенцем протянулась над лицом Осаму. Его обдало запахом подмышек, похожим на аромат гардении. Рука двигалась не для того, чтобы достать для Осаму с циновки карманное зеркальце, а чтобы отбросить его подальше.
– Что-то нет зеркала. Я поищу.
При этих словах Хироко руками крепко сжала щеки Осаму. Они были безволосыми, ее руки давили на гладкую плоть. Губы женщины сначала коснулись блестящей челки.
– Это твои волосы.
Затем белого лба.
– Это твой лоб.
Потом по очереди густых бровей.
– Это твои брови.
Ее губы ползали по тонкой коже век, как муха. Осаму вращал закрытыми глазами, стремясь прогнать эту муху. Горячее дыхание заботливо согревало их, проникая сквозь тонкую кожицу.
– Это твои глаза. Ты можешь видеть. Точно можешь, – сказала Хироко Осаму, так и лежавшему с закрытыми глазами.
– Намного лучше, чем в зеркале.
– Это твой нос, – опять начала Хироко.
Он втянул чуть остывшим в холодном ночном воздухе носом запах горячего влажного дыхания, и ему показалось, что такой запах он вдыхал летом где-то на берегу речки.
Осаму, как обессиленный тяжелобольной, не мог даже прогнать ползавшую по лицу муху. Ему было жутко омерзительно, но он знал, что свыкся с подобным отвращением, как та свинья, что средь бела дня купается в грязи. Во что бы то ни стало ему нужно свидетельство зеркала. Но комнату заполнял неподвижно тусклый свет, ногти впустую скользили по циновке: зеркала нигде не было.
Хироко жила в квартире отдельно от мужа, но с Осаму на свиданиях встречалась в районе Сибуя, в гостинице. В первое время Осаму поражала ее открытость в обращении с персоналом – горничными и кассирами. Комнаты располагались в отдалении друг от друга, пруды были очерчены сложными дорожками, глубокой ночью оттуда порой доносились всплески воды – это резвились карпы. В окна сверкали неоновые огни ресторанов близ станции Сибуя, и, несмотря на это, было прямо-таки противоестественно тихо.
Осаму рывком поднялся, надел футболку. Ему хотелось немного побыть одному, и он пошел умыться. Закрыл за спиной дверь ванной и, обратившись к зеркалу под ярким светом ламп, облегченно вздохнул. Тщательно причесал взъерошенные волосы. Довольно жирные волосы, облитые, как лакированная шкатулка, ярким глянцем, опять хорошо легли.
«Противно. Мерзко. Отвратительно. Хочу любить миниатюрную, ненавязчивую девочку с личиком, которое мне нравится», – думал Осаму. Лицо, глядевшее из зеркала, любили разные девочки. После того как с одной из них он переспал, заделал ребенка и бросил, Осаму немало натерпелся в ситуации, которая в глазах других не выглядела постыдной.
Хироко была полненькой смуглой красавицей, хотя черты лица не отличались правильностью: большие глаза с высоко очерченными веками, ровный нос, рот с выступающей нижней губой, хорошей формы уши. Осаму примерно представлял, что она скажет, если он сейчас вернется в постель, но Хироко выбрала: «Я тебе поднадоела. Прости, пожалуйста». В те ночи, что они проводили вместе, она проявляла и обычную ревность, и могла вести себя как полусумасшедшая, но при этом самоуважение и чувства в ней вполне уживались друг с другом. Плюнь она сейчас на него, он ни за что не кинулся бы ее догонять. Их свидания всегда были какими-то судорожными: встречались десять дней подряд и после расставались на два месяца, а то и больше. Впервые он встретился с Хироко в доме Кёко. Осаму по своей лености просто позволил себя выбрать.
Глубокой ночью красивое лицо Осаму четко отражалось в зеркале.
«Здесь я определенно существую», – подумал он. Удлиненный разрез глаз под красиво очерченными бровями, блестящие черные зрачки… Редко где в городе встретишь столь привлекательного юношу. Осаму был полностью доволен: на его безмятежном лице не отразилось и тени недавних поступков.
«Займусь-ка я, как советуют приятели, тяжелой атлетикой. Если меня тронут, то накачанные упругие мышцы доспехами защитят тело. И на лице вес скажется», – размышлял он.
В отличие от лица, мускулы он мог внимательно осмотреть и без зеркала. Руки, грудь, живот, бедра – все убедительно доказывало его существование, постоянный призыв к существованию, поэзию существования – все это он мог наблюдать.
На список распределения ролей в следующей постановке, который вывесили на стене репетиционного зала в театральной студии, Осаму взглянул мельком. На третьем месте с конца стояло «юноша D» – это была его роль. Роль, где он всего лишь немного танцевал в последней сцене в кабаре, роль без слов. По сюжету он должен был, обнаружив, что героиня убита, испугаться и тотчас уйти.
На сцене вовсю шла репетиция. Героиня, которую играла Тода Орико, произносила слова роли:
– Кабаре, где я выступаю, необычное. Там каждый вечер случаются драки на ножах, трагедии, любовные драмы, страсти. Да, любая грубая страсть выше ваших заумных лиц – там должны изливаться подлинная страсть, подлинная ненависть, настоящие слезы, настоящая кровь. Пригласительные билеты на открытую ночь напечатают через пару дней. Приходите. Приходите к нам, достаточно посмотреть одну часть. Вам-то и начало пригодится.
Орико стояла на пыльной сцене перед грязными досками, которые ограждали декорации: без макияжа, волосы убраны под сетку, блузка и брюки не сочетаются по цвету. Режиссер Миура прервал ее:
– Минуточку… Когда вы произносите «настоящая кровь», пройдите несколько шагов в сторону профессора Асами, который в левой части сцены. Будто вы ему угрожаете. И еще я неоднократно говорил: «Приходите» – эти слова чуть настойчивее.
Орико кивнула. Помощник режиссера Кусака, тихо выяснив намерения Миуры, прокричал:
– Повторяем! По тексту с реплики профессора Асами!
«Нелепая пьеса». Осаму, прислонившись к стене, отпускал справедливые замечания, в которых сквозила снедавшая его обида, свойственная молодым актерам. Пьеса действительно была нелепой. Безудержное влечение к хитроумному Жироду[14] пропитало головы драматургов, как вода морскую губку. Сострадающая душа, созданная, чтобы не знать важный, преисполненный иронии смысл грез. Драматург испытал в жизни много лишений, но постоянно видел повторяющиеся сны, а потому лишения ничему его не научили. К сожалению, мечты его оказались бессильны одержать верх над жизнью, они были всего лишь крошечным уголком в кладовке, куда трусишка убегает, когда его мучают. Пусть лишения обрушиваются одно за другим, человек, который видит лишь легкие сны, не всегда может прожить легкую жизнь. И все-таки, чтобы восполнить слабые стороны в искусстве, он выпестовал вполне заурядное собственное достоинство, где лишения в прошедшей сквозь него жизни говорили о многом. Так что он вовсе не был обывателем, считался бескорыстным человеком и завел немало молодых почитателей. Фарс такого рода – обычное явление среди людей искусства.
Осаму тем не менее нравился этот драматург – Асама Таро. Причина была проста: Асама когда-то похвалил роль, сыгранную Осаму в учебном театре. И в этот раз назвал его имя и сказал, чтобы ему дали роль, пусть и крошечную. Какой бы глупой ни была написанная им пьеса, однако вывел на сцену столь редкую для современного театра романтическую роль именно он, Асама Таро.
Пьесу, где для тебя нет роли, будь она даже шедевром, ни один актер не полюбит по-настоящему! Осаму казались странными воспоминания актеров труппы театра Цукидзидза о том, как их потряс спектакль «На дне» и они решили стать настоящими артистами. Сам он пока не обрел глубокого зрительского сопереживания. Осаму мечтал о способностях, которые позволят ему одному доставлять восторг зрителям, а не о том, чтобы самому впадать в экстаз во время спектакля.
Сцена сделала его жизнь ненадежной, неопределенной. Заключила в мир наполовину реальный, наполовину фантастический, ввергла в сладкое неудовлетворение всем, что наполняло его собственную душу. Стать актером… Это значило отдать свою жизнь людям. Получать выбранные для тебя роли, говорить, что написано, жить навязанными чувствами, пройти от этого стула до той стены – все это он должен был выполнять по желанию других. При этом в личной жизни, свободной, казалось бы, для исполнения желаний, его ничто не прельщало. Существовало лишь несвободное «за тебя выбирают». В конце концов все это становится твоим, как выбранная красивая женщина. С удовольствием проглотить оскорбление в адрес свободы – сколь бы долго это чувство ни дремало – жажда лени не исчезла.
Осаму как-то утром, когда у него пересохло в горле, увидел в газете заметку о самоубийстве в семье. Мать напоила детей двух и шести лет соком с цианистым калием. В глаза Осаму бросился жирный заголовок «Напоила отравленным соком», и крупное «отравленным соком» вызвало ощущение чего-то вкусного. Наверняка этот восхитительный напиток хорошо смочил горло.
Яркого цвета, ароматный, с большим количеством быстродействующего яда, сухим утром поданный нежными руками без всяких просьб с твоей стороны. Питье, которое мгновенно меняет мир. Осаму жаждал именно такого.
Безо всякой определенности отдаться буре, владеющей чужими чувствами, – все прошло и не осталось ничего, но смысл окружающего мира разом изменился. «Сыграть бы Ромео, – с глубоким вздохом подумал Осаму. – Мир до того, как я сыграю Ромео, и мир после уж точно будут разными. Когда я спущусь со сцены, то сойду в мир, в котором прежде не жил».
Тут он обеспокоился: не слишком ли худые его длинные ноги для чулок, которые носит Ромео? Но кожа на почти безволосых ногах с восторгом ощутит холодное прикосновение шелка. Его ноги и после того, как он снимет чулки, останутся ногами юноши, сыгравшего один раз Ромео. И его губы – губами юноши, сыгравшего один раз Ромео. И когда он, пробравшись между всяким хламом, вернется в гримерку, этот хлам предстанет темной грудой прекрасных заколдованных вещей, и городская пыль, осевшая на его обувь по дороге в театр, покажется сверкающими восхитительными каплями. Все изменится. Эту удивительную память об изменении мира он сохранит до глубокой старости.
Осаму мог без устали и сколь угодно долго размышлять о чарах и воодушевлении, которые он обязан ниспослать людям. В наше время мы надолго забыли благородную ярость. Осаму казалось, что именно он тот человек, который сумеет передать ее публике. Только главное слово тут – «казалось».
Это прекрасно, как ветерок, что во время дождя, напоенный запахом мокрых листьев, овевает лица, увлажняет глаза и щеки. Прекрасно существовать как он. Прекрасно налиться солью так, что больно коже, и прибрежным ветром бить человека в грудь. Очаровывать людей, опьянять их – значит превратиться в ветер.
Осаму мечтал: вот он, облаченный в пышные одежды, возвышается на сцене, подобно богу. Он этого не видит, но в глазах восторженных зрителей предстает дуновением блистающего ветра, вырвавшимся из форм существования. Вот он удивительным образом меняет само представление об устойчивости материального существования тела. Стоять там, говорить там, двигаться там становится музыкой – в нее превратилась радуга, что в дрожании осиных крылышек мелькнула перед глазами. Осаму мечтал – и ничего не делал. Видя в мечтах полное перевоплощение на сцене, блистательный момент прекращения бытия, он цепенел от страха: вдруг оставленные без внимания сомнения в собственном существовании пропадут. Он спал с женщинами ради доказательства истинности бытия. Ведь женщины откликались на его прелестнейшие чары. Но откликалось и еще кое-что. Преданная женщина, неспособная на измену. То было зеркало.
У отдела оборудования на первом этаже, в котором служил Сэйитиро, было не лучшее в компании помещение. Столы – старые. Книжные шкафы и ящики-сейфы для бумаг – старые. После отмены реквизиции новыми выглядели только перекрашенные стены.
Здание было старым, поэтому и окна тоже были старыми. Вид из окон – такие же окна на другой стороне унылого внутреннего двора. Косые лучи солнца несколько послеполуденных часов позволяли видеть, что там, за стеклами. Но освещали они только белые следы, оставшиеся после снятых со стен картин. Однако противоестественная яркость света иногда позволяла увидеть, как движутся к окну ноги. Верхняя часть оконного стекла была непрозрачной, само окно, как поверхность воды в колодце, едва угадывалось.
Внутренний двор выглядел донельзя уныло. Для зелени тут не было места. Темно-серая крыша подземной бойлерной, лестница в подвал, крышки на двух вентиляционных люках, разбросанный кругом крупный гравий – и ничего больше. Здесь за весь день мог никто не появиться, и мокрый блестящий черный гравий в дождливые дни резко контрастировал с оживленной работой в помещениях. В такие дни эти грубые камни радовали глаз. Начальник их подразделения сочинил несколько бездарных виршей со словом «гравий».
С потолка в идеальном порядке свисали на шнурах флуоресцентные лампы. Шнуры не шевелились: вокруг них все застыло. Пять подразделений отдела оборудования относились к торговой компании, чтобы как следует обеспечить связь между ними, столы стояли вплотную друг другу. Когда Сэйитиро перебрался в это здание, тут было полно тех, кто пришел в компанию раньше него, поэтому его усадили за последний в ряду стол. И все-таки при первом повышении зарплаты после слияния фирм в первой декаде апреля этого года он получил солидную прибавку в три тысячи иен. Основная зарплата – двадцать три тысячи двести иен – стала двадцать шесть тысяч двести иен.
В подразделении Сэйитиро служащие сидели лицом к лицу с девяти утра – времени начала работы – до пяти вечера. Почти все в первой половине дня, едва придя в контору, брали каталоги и сметы и отправлялись по делам. Прежде, как и в любой компании, было принято писать на доске под своей фамилией, куда человек пошел. Но от этого уже год как отказались – нехорошо, если посещавшие офис клиенты обнаружат на доске имена своих торговых конкурентов. Поэтому, если служащий вышел, пока его лицо при телевизионной трансляции бейсбольного матча не всплывет на зрительских местах, никто и не узнает, куда он направился.
Начальник подразделения был худым, невзрачным, но выдающимся продуктом мелкой буржуазной среды. Он принадлежал к типичным представителям преждевременно состарившихся основателей города, считал вульгарным выражаться громко и разговаривал еле слышно. Сэйитиро не хотел, чтобы начальник знал о его любви к боксу, поэтому и в компании молчал об этом. Заместитель начальника Сэки являл собой полную противоположность: громогласный, открытый, он из-за болезни долго не работал и, соответственно, не продвинулся по службе. Но это не стало для него трагедией: он обрел необычайное жизнелюбие и знал, что его все обожают. Убежденный, что его неизменная улыбка, быть может, как-то досаждает обществу, он гордился такой исключительностью и сделал это основой своей популярности.
Когда Сэйитиро впервые столкнулся с такими противоположностями, как начальник и его заместитель, он долго ломал голову, как понравиться обоим. Естественно, их расположение должно быть равным по силе. Судя по всему, начальник, по мере того как узнавал, что его зам не стесняется в выражениях, лучше понимал: Сэки гордится своими недостатками и выпячивает их, чтобы сохранить свою индивидуальность, но это не мешает ему высоко ценить начальника и людей того же сорта. Сэйитиро же озаботился лишь тем, чтобы дороже продать свою «замечательную приспособляемость». Он не был таким уж спортсменом, но усвоил их особую простоту, которая успокаивает людей, и теперь все считали, что в студенческие годы Сэйитиро достиг успехов в спорте.
За стулом Сэйитиро спинка к спинке стоял стул Саэки. Его стол был самым обычным, а отношение к самому Саэки – непростым. Кое-кто из сослуживцев сторонился его, поэтому Сэйитиро захотел с ним сблизиться. Безразличие, когда мило общаешься с человеком, к которому люди испытывают неприязнь, смягчает настороженность третьих лиц. К тому же Саэки не опасались, а всего лишь относились с предубеждением, поэтому для Сэйитиро роль покровителя оказалась самой подходящей.
Странное дело: хотя для коллег излюбленной темой разговоров сделалась дружба Сэйитиро и Саэки, последний не замечал отчуждения и не испытывал к Сэйитиро какой-то особой благодарности. Себя он считал сложной, очень привлекательной личностью и полагал, что нет ничего странного в том, что вызывает интерес у простых людей вроде Сэйитиро. Как сумасшедший в определенной степени осознает, что он сумасшедший, так и мужчина, которого не любят, знает, что его не любят. Но как сумасшедшего нисколько не волнует собственное безумие, так и равнодушие к нелюбви отличает особую форму нелюбви.
Сэйитиро, вернувшись с прогулки, сел за стол и по привычке выкурил сигарету. Пока никаких дел не было. Посетителей тоже.
Он взглянул на висевшее рядом со столом полотенце и дневник дежурного. Он всегда вешал сюда чистое полотенце. На его свежесть, хотя никто это не обсуждал, естественно, обращали внимание. И должно быть, она многое говорила о нем как о человеке. Итак, полотенце. Оно символизировало пот, молодость, спорт, простодушие, ясное небо, зелень спортивного поля, белую линию трека. Указывало на характерные черты, которых требовало общество, такие как безыдейность молодости, слепая преданность, безвредный боевой дух, юношеская покорность, бьющая через край энергия. Оно давало почувствовать, что общество полезно и сговорчиво.
Со скуки Сэйитиро протянул руку, снял дневник дежурного и, попыхивая сигаретой, прочел свои утренние заметки:
«29-й год Сёва[15], апрель, 21 (среда)
Посещение завода Сумида приборостроительной акционерной компании „Киёта“
Главные лица – президент Киёта, начальник отдела „Ямакава-буссан“
Сопровождающие – инженер Мацунами
Повод – посещают с целью выслушать технические характеристики буровой установки, поставляемой заводом „Осава-дэнко“. Считается, что в настоящее время по техническому состоянию она не уступает импортным образцам. В дальнейшем расширение продаж возьмет на себя наша фирма – это не просто безубыточно, это выгодно».
От соседнего стола прозвучал низкий голос Сэки:
– Послушай, Сугимото, съездишь со мной в два часа в компанию «Тосан»? Сегодня, похоже, все решится с контрактом.
– Хорошо, – коротко ответил Сэйитиро. И снова быстро надел снятый на время синий пиджак.
У Сэки, как обычно, глаза были красные, будто с похмелья. Эта широкая натура увлекалась лекарствами: Сэки постоянно пробовал новые средства от похмелья и головной боли. Пил их, не читая ни про эффективность, ни про способ применения.
Через служебный вход они вышли на ослепляющую светом улицу. Солнечный луч ударил Сэки в глаза, и он чихнул. Словно крошечное ощущение неожиданно свалившегося счастья: глаза потеплели, немолодое лицо сморщилось. Сэйитиро знал о домашних неприятностях зама начальника.
По тому, какой дорогой Сэки шел к станции, Сэйитиро предположил, что есть разговор, предназначенный только для них двоих.
– Я так сразу… Ты вроде намерен жениться? – спросил Сэки.
Сэйитиро ответил медленно и серьезно. Он предчувствовал этот вопрос, поэтому подготовил и ответ:
– Думаю, мне уже пора.
– У тебя есть любимая девушка?
– Нет.
– Так родители кого-то выбрали?
– Нет, отец умер, так что нет.
– Вот как? Ладно. Я ведь просто хотел спросить, есть ли у тебя желание жениться.
– А что, есть кто-то на примете?
– Только прошу, строго между нами. Меня просили устроить брак дочери вице-президента Курасаки.
Сплетники на службе давно разносили эти слухи: вице-президент Курасаки просил их начальника подобрать подходящую кандидатуру, чтобы выдать замуж дочь за подающего надежды служащего из своей компании. Начальник отдела Саката служил под руководством вице-президента, когда тот возглавлял фирму по торговле металлом, поэтому из всех отделов выбрали именно этот.
Сэйитиро, не меняясь в лице, наблюдал, как реагировали на эти слухи сослуживцы-холостяки. В соседнем подразделении был примечательный тип, который в тридцать поставил целью жениться на дочери босса, другие женщины его не привлекали. Такие городские романтики не слишком далеко отстояли от гениальных выходцев из деревни, попадавших в свадебную ловушку дочерей владельцев пансионов, где они жили, машинисток, девушек из канцелярий.
Услышав эти слухи, Сэйитиро сразу поверил, что он подходящая кандидатура. Для женитьбы, рассчитанной не столько на настоящее, сколько на будущее, на перспективу, на способности, на грядущие возможности, не могло быть человека лучше, чем он, который твердо уверовал в конец света. Он, пожалуй, станет рациональным, не претендующим на счастье женихом. Защитить девушку от расчетливых женихов, которые горят желанием сделать карьеру, самому стать ее мужем, только чтобы мужем не сделали другого, объяснить ей счастье жизни с супругом, который верит исключительно в крах будущего… И таким образом в мгновение ока превратиться в объект людской зависти – все это не так уж плохо. Просто так украсть у других их притязания – исключительно доброе дело.
«Я женюсь. Я скоро женюсь» – он так задумал, ничего не ожидая, никого не любя. Незаметно эти слова стали для него призывом, превратились из простого желания в навязчивое. Привычка к соблюдению традиций, хотя в среде одиноких мужчин она хорошо уживалась с идеями всеобщей гибели, поражала Сэйитиро. Навесить на себя ярлык, ничем не отличающийся от других, было недостаточно: он стремился добыть ярлык «женатый мужчина». Он оценивал себя: «Я, как эксцентричный филателист, стремлюсь заполучить не просто редкую марку, а по возможности все, что есть в обращении». Решив, что когда-нибудь в зеркале увидит довольного всем мужа, он с воодушевлением принялся создавать подобный автопортрет.
Осаму часто просыпался поздно утром. Праздность ему не приедалась. Утренний дождь почти закончился. Об этом сообщала яркость матового оконного стекла. Открыв окно, можно было увидеть лишь крышу соседнего здания и обратную сторону рекламных плакатов на ней.
Летними ночами вытянутое в длину, узкое небо за плакатами отражало лучи софитов, освещавших поздние бейсбольные матчи в парке. Доносились крики болельщиков. Еще там было место, где проходили концерты для широкой публики, и в зависимости от направления ветра в уши вдруг врывалась усиленная динамиками музыка Бетховена.
Семья Осаму жила в Токио, но он специально один переехал в пансион в Хонго-Масаготё. Это было в прошлом году, как раз в начале сезона ночных игр. Осаму тщательно скрывал этот адрес. Все-таки жилье не из тех, которым гордятся, вещи можно бросать как попало, и Осаму решил устроить здесь оплот праздности. Он часто ночевал вне дома, но женщин сюда никогда не приводил. Поэтому, несмотря на непутевый, в общем-то, образ жизни, хозяйка пансиона отзывалась о нем хорошо.
Дождь совсем перестал. Осаму протянул из постели руку и включил кофеварку. Это был подарок женщины, но служил он здесь для того, чтоб не спать ночью без женщины. Вскоре комната в разгар майского дня наполнилась ароматом кофе.
Осаму посмотрелся в зеркало, лежавшее у подушки. Там отразилось ничуть не заспанное, подтянутое молодое лицо. Оно было прекрасно.
Мать Осаму, будучи замужем за бездельником, держала в Синдзюку[16] магазинчик женской одежды и аксессуаров. Ее немного тревожило, что в период депрессии дела шли не очень хорошо. Она хотела посоветоваться с сыном, не переделать ли ей магазин в кафе.
Осаму рассеянно пытался проследить сегодняшний день от начала до конца. Границы дня, который не принесет никаких перемен, просто уйдет, виделись с трудом. Он и не стремился разобрать, что там, впереди. Зачем всматриваться? Будущее окутано мраком: всепоглощающая тьма, словно огромный черный зверь, преградила путь взгляду.
Стоя перед спортивным залом N, где они договорились встретиться с бывшим однокурсником, Осаму заметил, что небо на глазах затягивают тучи. Усиливающийся ветер принес тяжелый запах гари, напоминающий запах кофе, выпитого утром и до сих пор стоявшего комом в желудке. Вдруг он почувствовал боль в голове. Поднес туда руку, и тут же раскатились звуки хлестких ударов, словно от бича. Это начался град.
Осаму кинулся под навес у вестибюля. Градины прыгали, отскакивали от дороги. Они сыпались с неба, но как небрежно, как беспорядочно. На мостовой, нагревшейся в разгар дня под солнцем, крошечные льдинки сразу таяли. Похожие на разбросанные черные зрачки, они, сохраняя форму зрачка, становились уже не градинами, а всего лишь каплями воды.
– Фунаки! – по фамилии окликнули Осаму из-за плеча, он повернулся и увидел Такэи – тот был ниже его ростом.
За несколько лет, что они не виделись, Такэи очень изменился. Закатанные рукава даже морщили, облегая мощные руки. Под рубашкой угадывались бугры плеч. На груди рубашка натянулась, будто сопротивляясь чему-то. Казалось, еще чуть-чуть, и отлетят пуговицы.
– Вот это фигура!
– Пожалуй. – С естественной реакцией в ответ на столь же естественное приветствие, Такэи немного поиграл мышцами на плечах, груди, руках. Это был ответ мускулов. Грудь под рубашкой двигалась так, словно спавшее тело ворочалось в постели. – Любой, если постарается, может создать такое тело. Просто нужны усилия.
У Такэи были черты проповедника восходящей религиозной секты. Когда Осаму, услышав ходившие про него сплетни, позвонил ему, по голосу он определил Такэи как человека, который, прежде чем наброситься на новую еду, слегка пробует ее языком. Окончив университет, Такэи формально устроился на завод отца и заинтересовался тяжелой атлетикой. Он увлекся другой стороной этого вида спорта, где не имели значения спортивные амбиции, прилежно изучил десяток присланных из Америки журналов и стал основателем нового для Японии направления – культуризма. Тогда же Такэи убедил секцию тяжелой атлетики в своей бывшей школе ставить новые спортивные цели. Сейчас он заботился только о развитии мышц. Со временем его тело стало прекрасным олицетворением «евангелия от мускулов».
Град уже прекратился, над головой, когда они переходили проезжую часть, синело небо, тучи почти разошлись. Перед тем как отвести Осаму в зал секции тяжелой атлетики, Такэи сходил с ним в ближайшее кафе, чтобы настроить и прочитать лекцию.
– Японские актеры на сцене особо не обнажаются. В фильмах они в таком виде или слишком худые, или заплывшие жиром, смотреть невозможно. Посмотри американские фильмы или спектакли на библейские сюжеты. Там у всех, вплоть до статистов, подтянутое, мускулистое тело, – начал Такэи. Он смотрел любые фильмы исключительно с точки зрения культуриста. Как сапожник, который смотрит кино ради обуви.
По мнению Такэи выходило, что даже самый талантливый актер без мощной мускулатуры ничего не стоит. Игра такого актера, может, и годится где-то на задворках культуры, но классическую личность, ценность личности как таковой представить на сцене он не может. «Только люди с высокоразвитой мускулатурой способны показать на сцене все человеческие ценности!» Упадок и измельчание интересов происходят оттого, что интеллектуалами считаются личности печальные, слабые, уродливые, бледные, худосочные, плоские, жалкие (Такэи любил прилагательные), старообразные, тусклые, с тонкой бумажной конституцией. Или, наоборот, свиноподобные, пузатые, вялые, спотыкающиеся на каждом шагу, словно прибитые волной, похожие на червей, обросшие жиром людишки. Более того, этим жутким чудовищам отводят место в высших слоях общества. Мускулы и только они – наглядный образец для определения ценности человека. Тем не менее люди об этом забыли, неопределенными критериями замутили моральные, эстетические, общественные ценности.
А все, что ослабляет и подтачивает мускулы, – зло. Мускулы – единственная берущая начало в мифологии, характерная черта мужчины – в наше время оказались самой бессильной частью тела. Трагические образы мужчин – закованный в цепи Прометей, обвитый змеями Лаокоон – с их прекрасной мускулатурой так и стоят перед глазами. Но теперь, когда мускулы ни во что не ставят, загоняют в угол, мужская трагедия стала абстрактной. Куда ни глянь, мужчины ведут карикатурный образ жизни. Истинное мужское достоинство должно жить в приукрашенных трагедией прекрасных мускулах. А на деле его основой сейчас служат никчемные вещи: положение, богатство, способности, костюм от первоклассного портного, булавка для галстука с бриллиантом, дорогая машина последней модели, сигара.
Физическое развитие утрачивает значение в обществе потому, что люди пренебрегают пользой развитой мускулатуры. Само по себе это пренебрежение (печальная, достойная сожаления ситуация) – реальность, которую нельзя отрицать. И повернуть вспять на пути продвижения культурной жизни, где все больший вес обретают идеи ненужности физической силы, так сразу не получится.
Такэи истово верил в силу лимона, поэтому строчки Уитмена продекламировал, запивая лимонадом: «Если что-нибудь священно, то тело людей священно. Слава и сладость мужчины – признак мужественности здоровой. У мужчины, у женщины чистое, сильное, крепкое тело красивей красивейшего лица»[17].
Обычный спорт скорее сохраняет исконную полезность мускулатуры, увеличивает ее по частям, облагораживает для определенных дисциплин. Только в мире спорта еще остались следы давних схваток один на один. Сила всех задействованных в дзюдо сгибающих мышц; поразительная сила, с которой гребцы рассекают воду во время регаты, их спинных мышц, мышц, соединяющих кости плеча и спины, бицепсов, мышц предплечья и бедер. Сила мышц спины и ног у регбистов и футболистов; сила в плечах у дискобола; сила грудных мышц у пловцов… Все это приводит к мгновенным, как вспышка молнии, действиям, однако в радости их осуществить, радости их наблюдать неизменно присутствует слава прошлого, блеск прошлого. В обновлении рекордов мы полагаемся на будущее. Весь спорт сейчас опирается на то, что осталось от физической силы, которая практически исчезла, поэтому времена, когда она поистине блистала, не просто давнее прошлое. Обычный спорт – всего лишь копия потерянной славы, переписанная легенда.
Такэи задумал не кратковременное возрождение физического труда. И не совершенствование изначальной борьбы. С одной стороны, он ставил целью полное восстановление и всестороннее развитие физических способностей. С другой – намеревался очистить культуризм от прагматичного подхода, создать, что называется, «чистые мускулы» (Такэи любил и часто повторял это новое слово), чтобы на этой почве возродить высокую этическую и эстетическую ценность, которые испокон веков заключались в физическом облике человека.
Такэи решительно утверждал:
– Привычным для нас видам спорта нечего вложить в завтрашнюю культуру. Они нацелены в основном на силу, быстроту, высоту и упускают из вида абсолютную ценность мускулатуры как таковой, поэтому не несут полезного культурного заряда. У мускулов рук, например, идеальная форма, чтобы наилучшим образом выполнять работу, для которой они предназначены: поднять вещи, ударить, потянуть, нажать. Несмотря на это, представление о красоте человека вышло далеко за рамки этих функций, приобрело другую, независимую эстетическую и этическую ценность: в противном случае не возникло бы такого понятия, как «греческая скульптура». Поэтому, чтобы приобрести самостоятельную ценность, нужны тренировки не в броске или ударе, на первый взгляд бесполезные. Мускулы необходимо тренировать, имея целью сами мускулы. Конечно, красивое тело греков – это результат воздействия солнечного света, ветра, спортивных занятий, меда. Но сейчас природа умерла. Чтобы достичь того поэтичного физического совершенства, нужен иной способ: искусственно тренировать мускулы ради них самих, и ничего другого… Стоит подумать о лице. – Такэи показал на свое невзрачное, с выпирающими скулами и узкими глазами лицо. – Дикари обсуждают только его формальную красоту или уродство, функциональность не обсуждается. Чем это помогает воздуху проходить через ноздри, рту – пережевывать пищу, глазам – видеть, ушам – слышать? Все это, конечно, важно, но второстепенно. Основываясь на минимальных различиях в расположении глаз, носа, рта, люди решают, красива внешность или уродлива и даже насколько духовна личность. Настало время таким же образом взглянуть на мускулы… Конечно, духовность явно пассивна по отношению к функциям глаз, ушей, рта, за активную роль отвечает только выражение чувств, которое зовется мимикой. Ведь человек за долгую историю усвоил жизненную привычку считывать с лица желания и чувства других. В противовес этому мускулы любой части тела наделены действенной, активной ролью, их труд направлен вовне: проявление чувств заметно лишь благодаря не имеющим отношения к чувствам двигательным функциям… Однако это еще не все! Мускулы служат не только для этого. – Такэи опять поиграл мышцами груди под натянувшейся рубашкой. – Надо подумать. Какова ценность чувств, душевного состояния? Почему они считаются тонкими? В человеческом теле мускулы наименее заметны! Чувства и душевное состояние – огонь, воспламеняющий их, некое проявление их существования. Нельзя утверждать, что при малейшем мышечном напряжении эмоции, не обладающие такой уж ценностью, – гнев, слезы, любовь, смех – изобилуют оттенками физического воплощения. Набухание, расслабленность, радость мускулов, их улыбка, деликатный цвет кожи, глубина усталости, на которую указывает небольшая разница в том, как сияет утро и как светит вечер, сверкание капелек пота. Явив свой живой лик, они свидетельствуют о непрерывных изменениях: так перестраивается горная скала, которая из черной угольной шахты превратилась в растительную, лилового цвета громаду, и движение солнечного луча за один день ее целиком преобразило… Стоит посмотреть и на горе страдающих мускулов. Это намного печальнее, чем скорбь, выражаемая чувствами. Услышать стенания сводимых судорогой мышц. Они отчетливее сердечных. А-а, чувства не важны. Душевное состояние – тоже. Невидимые мысли не представляют ценности!.. Мысли, как и мускулы, должны быть наглядными. Куда лучше, когда мускулы выражают мысли, зарытые внутри, во мраке. Дело в том, что мускулы тесно связаны с личностью, они многограннее чувств, похожи на слова, но более отчетливы. Иначе говоря, мускулы – «проводники мысли», затмевающие слова.
Такэи, до сих пор беспрерывно вещавший, вдруг встал и поднял Осаму.
– Ну, пошли. Я буду тобой руководить.
Они пересекли проезжую часть, наполовину скрытую вечерней тенью многоэтажки, и вошли в закопченное, мрачное здание спортивного зала. Помещение секции тяжелой атлетики приняло их неласково. Пыльная бетонная комната походила на тюремную камеру, из-за плохо пригнанных раздвижных стен доносились тихие стоны, страшное натужное дыхание, вздохи, восхищенные вскрики. Когда раздвинули перегородку, в нос Осаму ударил тяжелый запах пойманного зверя. Запах пота и ржавого железа. Увиденное напомнило Осаму пыточную камеру.
Древние каменоломни, тяжкий труд молодых рабов.
В свете ассоциаций с Древним Римом это помещение никак не походило на спортивный клуб. Молодые люди с усилием раскручивали мощные спины, захватывали зубами тяжести, вызывали дрожь бедер. Полная тишина, ни вскриков, ни окликов, только молодая плоть – страдающая, напряженная, в каплях пота, с толкающейся в жилах кровью.
Тренировка по тяжелой атлетике на сегодня закончилась. Занимались только младшие члены секты Такэи. Один привязал ноги к поднятому концу наклоненной доски и, откинувшись на спину, поднимал и опускал тяжелую штангу. Другой приседал с гирями. Третий, лежа на скамейке, поднимал такую же тяжелую штангу над грудью. Кто-то садился и вставал с железным грузом на плечах. Кто-то, наблюдая, как вздуваются руки, поднимал до плеч и опускал утяжеленные съемными железными дисками гантели. Кто-то, наклонившись и расставив ноги, опускал до самого пола тяжелую штангу, затем снова, напрягая локти, поднимал ее на грудь. Осаму все это казалось чудовищным, в чем-то ужасным, в чем-то карикатурным. И выглядело так, словно каждый молча отбывает возложенное на него наказание.
Однако в этой каторжной работе было что-то привлекательное. Полуобнаженные молодые рабы, все как один были озабочены мрачной тайной плоти, которую не могли постичь. И потолок, где в вечернее время не горел свет, и пыльный пол, и старые железные снаряды – все было мрачным, сияли только мускулы. Присмотревшись, можно было заметить, что мышцы каждой части тела чрезвычайно чувствительны. Осаму никогда еще не видел столь чувствительных мышц. Один из юношей наклонился – и сразу же на боку отчетливо выступили мускулы, подобные узлам веревки. Даже у тех, кто ничего не делал и стоял спокойно, отдыхал, временами в теле, как отклик, от мышцы к мышце пробегала быстрая волна, будто в гневе вздымались мускулы рук. Осаму решил: то, что говорил Такэи, очень правильно.
– Прежде всего разденься до пояса. Я посмотрю на твое тело, – надменно произнес Такэи, который был ниже ростом.
В таком окружении застесняешься своего худого тела. Но Такэи потянул полуобнаженного Осаму за руку и подвел его к зеркалу. В зеркале отразилось то, что Осаму не хотелось бы видеть. Выпирающие ребра не так явно, но все-таки угадывались.
– Смотри, – произнес Такэи. – У тебя плотные кости, поэтому сейчас беспокоиться не о чем. В нынешнем состоянии? В нынешнем состоянии ничего не нужно, ты ведь так думаешь. Тут ясно выражена твоя долгая, полная излишеств жизнь. Кожа не блестит, как должно быть в твоем возрасте, нет подобающей молодости энергии, ты бледноват, бессилен, в общем, желеобразен, как тофу.
Несколько учеников Такэи, услышав комментарии, со смехом окружили Осаму. По сравнению с их мощными торсами его обнаженное тело выглядело намного стройнее, белее и слабее.
– Нет, не желе. Скорее жалкий, худосочный общипанный цыпленок, – продолжал критиковать разошедшийся Такэи. – Мускулы, знаешь ли, как и другие органы, атрофируются при отсутствии нагрузки. Посмотрим на твою трапециевидную мышцу. Она тут, в округлости плеч. Сравним ее с такими же мышцами у парней. Ты до сих пор вел жизнь без силовых нагрузок, поэтому на плечах выступают кости. Слабые и вялые трапециевидные мышцы только намечены.
На самом деле Осаму только теперь был вынужден поверить, что физически не обладает ничем сопоставимым с красотой его породистого лица. Его тело не развито, далеко от совершенства и свидетельствует о том, что мужчина без достаточно мощной конституции не блещет элегантностью. Его тонкие руки бессильно свисают с плеч, в пальцах нет силы. «Я хочу лицо поэта и тело тореадора», – пылко подумал Осаму. Он знал, что ему не хватает простоты, резкости, дикости. Воистину, лирические герои рождаются лишь из редкого сочетания лица поэта и тела тореадора.
– Сегодня – первая тренировка, займешься легкими снарядами, хватит по два подхода. Вначале тяга штанги к подбородку – два подхода. Следом подъем штанги на бицепс – два подхода. Жим штанги из-за головы – два подхода. Жим штанги лежа на спине – два подхода. Жим к поясу – два подхода. Глубокие приседания со штангой на плечах – два подхода.
Такэи велел Осаму надеть тренировочный костюм. Осаму переоделся. Ему было очень стыдно: пронизывающий воздух непривычного места колол кожу, и он не верил, что его привыкшее к долгой праздности тело согласится идти к определенной цели. Он ощущал себя слабым маленьким животным, которое пятится в ожидании удара. Маленьким животным, которое разлучили с влажной соломенной подстилкой, с собственным запахом, оно еще не проснулось, а его уже принуждают работать. Осаму почувствовал, с каким трудом тянется к собственному существованию. В полутьме на бетонном полу маленькие серые гантели для начинающих перекатывались, как пара колес, потерявших в тени от склада гравия, окруженного летней травой, кузов своего автомобиля.
Осаму взял гантели в руки, поднял к груди. Они оказались легче, чем ему представлялось.
Мать красилась кричаще. Она управляла всего лишь крошечным магазинчиком одежды и аксессуаров, но Осаму из-за такой косметики нравилось представлять ее единоличной владелицей какого-нибудь сомнительного торгового предприятия.
Осаму любил слушать, как мать, преувеличивая, рассказывает о своих несчастьях. Она хриплым голосом перекраивала свою жизнь в невероятную трагедию, расцвеченную яркими афишками наподобие тех, что висят на кинотеатре в Асакусе[18].
– Сегодня немного позанимался спортом, – сообщил Осаму. Мать следила взглядом за голубоватой струйкой от сигареты, которую курила: ее в равной степени интересовал дым и тема разговора.
– Что?! Вот редкость-то, ты – и вдруг спорт.
– Хочу хорошее тело.
– Зачем это? А-а, сейчас это нравится девушкам, так ведь?
Осаму не оставляло возбуждение: странно смешались ощущение свежести после пролитого пота и напряженной силы во всем подвергнутом нагрузкам теле. Поэтому он, чего никогда не делал, посмотрел на мать сверху вниз. Сегодня она казалась ему очень маленькой. В костюме, который ей совсем не шел, со спрятанными под толстым слоем алой помады морщинами на губах, затянутая, как в корсет, в свои воображаемые страдания.
– Отец, похоже, опять увлекся неподходящей женщиной.
– С чего ты взяла, что неподходящей?
– За отца вечно цепляются такие.
– Точно! – Осаму рассмеялся.
К его невзрачному, жалкому отцу вечно, как чесотка, липли женщины.
Вечером людские толпы потекли по городу. Магазин матери примостился на улице с многочисленными закусочными и кафе, явно неподходящей для торговли. Разве что наблюдать из магазина ради забавы за проходящими мимо людьми. На полочке с безделушками беспорядочно были свалены цепочки, броши, браслеты, серьги, носовые платки, перчатки. После того как кафе напротив расцветили яркими неоновыми огнями, мать стала жаловаться, что товары в отраженном свете меняют цвет. В любом случае на этот магазин, как и на другие, пребывающие сейчас в застое, легла густая тень депрессии, и сколько его ни освещай, едва заметный мрачный налет все больше и больше отдалял клиентов.
Удивительно, но две молодые девушки, по виду – служащие, остановились перед полкой с аксессуарами.
– Да не станете вы ничего покупать, – раздался из глубины магазина голос матери.
Высказалась она слишком убежденно и мгновенно примирилась с этим, даже не стараясь заинтересовать посетителей покупками. Как цыганка, она сидела в недрах магазина, гадала, смотрела оттуда на клиента и, кажется, была совершенно довольна, когда ее предсказание сбывалось. Взгляды девушек, небогато, но опрятно одетых, привлекла одна из цепочек. Довольно дорогая.
– Да таким, как вы, ее нипочем не купить, – опять тихо сказала мать.
Понятно, что в женских глазах желанная вещь постепенно обретает все больший блеск, захватывает мысли. Это уже не просто какая-то цепочка. Мечта всей жизни, картина абсолютной гармонии, романтическое сопротивление бедному кошельку… Более того, это – сумма усилий, сравнимая с желанием покончить жизнь самоубийством.
Однако сейчас из женских глаз что-то пропало. Желание рассеялось, взгляд стал мягким, просительным. Она примирилась с вещью, которая до сих пор казалась ей врагом. Другими словами, решила: «Не куплю, так просто посмотрю». На лицо с ярко накрашенными губами и проступившей после рабочего дня усталостью лег отблеск помпезных неоновых огней, украшавших кафе на противоположной стороне.
Осаму непроизвольно шагнул вперед. Девушки, которые собрались уходить, посмотрели на него. Женские глаза моргнули, взгляд стал пристальным. «Как тогда, когда они рассматривали цепочку. Теперь я вместо цепочки», – подумал Осаму. Девушки развернулись и опять пошли по магазину, делая вид, что интересуются другими товарами, но их глаза упорно возвращались к лицу Осаму.