Россия молодая Герман Юрий
— Сия похлебка не так уж дурна!
У Сильвестра Петровича словно бы даже просветлело лицо:
— Не слишком дурна? Что ж…
И велел налить всем трем ворам по цельной миске, чтобы наелись всласть. Воры хлебали, он стоял над ними, спрашивал:
— Хороша похлебка?
Со Швибера лил пот, он глотал, давясь, захлебываясь; но Иевлев был так страшен, рука его с такой силой сжимала татарскую плеть, глаза так щурились, что надзиратель все хлебал и хлебал и никак не мог остановиться. Сзади, мягко ступая в валенках, подошел Иван Кононович, сказал, поглядев на Швибера:
— Помрет он, Сильвестр Петрович…
Иевлев велел вести воров за караул, сам вышел на ветер — отдышаться. Весь день он пробыл в Соломбале, пытался навести добрый порядок на верфи, ходил по избам, сам смотрел, как закладывают в котлы продовольствие, сам снимал пробу и с тоской думал, что на Вавчуге, небось, ничем не лучше, чем здесь. Татьба не ночная — дневная, и сам Баженин в ней — не последний человек. Как же быть? Что делать?
До поздней ночи он просидел на лавке в душной избе корабельных трудников — плотников, кузнецов, конопатчиков. Народ говорил, он слушал, не смея взглянуть людям в глаза, не смея перебить. Когда все выговорились, Иевлев с трудом поднял взгляд, заговорил медленно, тяжело:
— Корабли строить есть дело государево. Пора быть флоту…
Семисадов сказал со вздохом:
— Ведаем, Сильвестр Петрович. Полегше бы только: мрет больно народишко. Маненько бы полегше…
Иевлев ответил, что обидчики пойманы, будут наказаны, корм пойдет получше. Рябов усмехнулся на его слова, сказал насмешливо:
— Ой, Сильвестр Петрович, так ли? Одного татя поймал, другие не дадутся. Хитрее будут. Да и то: вот на Вавчуге ты сам видел, а лучше ли там? Говорят, не лучше — хуже, от тебя и концы в воду спрятаны. Здесь Швибер — немчин, на Вавчуге Баженин — свой. А толку что?
Молчан издали с ненавистью крикнул:
— От них дождешь! Наголодаешься, кнутами засекут, ручки-ножки повыдергивают, на страшный суд и предстать в таком виде будет соромно…
Сильвестр Петрович прищурился на чернобородого, косматого Молчана, спросил отрывисто:
— Кто таков?
— Человек божий, обшит кожей! — нагло ответил Молчан.
Так ничем и не кончилась беседа. Люди были измучены и ожесточены до крайности, все хотели с верфи уходить, об иноземных мастерах Николсе и Яне отзывались с ненавистью, Швибера сулили убить до смерти, ежели еще придет на верфь.
Ночью Сильвестр Петрович вернулся в пустой холодный воеводский дом, высек огня, зажег свечи, велел прислать дьяка с почтой и затопить печь. Когда дьяк вошел, Иевлев уже спал, сидя, неудобно откинувшись в кресле…
2. Большое рукобитие
В субботу на верфь пожаловал отец келарь, привез рыбарям, что трудились когда-то на Николо-Корельский монастырь, милостыньку: сани-розвальни ржаных поливушек, соленой рыбки, два бочонка ставленного квасу. Трудари на милостыньку посмеивались:
— Ироды окаянные. Поливушки спекли из тухлой муки. Плесенью шибает…
— А рыбка-то! Ну и засол…
— Монастырская милостыня — дело известное…
Начальству было особое приношение: Николсу да смотрителям, артельщикам, старшим — вяленое лосевое мясо, отборные курочки, меда наилучшие, рыбины легкого копчения на можжевеловом дыму.
Приехал Агафоник за делом: сговорить рыбарей снова пойти на монастырь работать. С келарем начальство спорить не стало: люди на верфи поослабели, пора было заменять другими. Сменщиков уже гнали стрельцы по торным дорогам из Онеги, Пинеги, с Повенца и Каргополя. Дело корабельное намного сделано. Доделают другие…
Агафоник, подбирая полу однорядки рукой, перешел корабельный двор, сел в избе трударей, оперся бородой на посох, спросил:
— Усмирели, спорщики, я чай?
Рябов, запихивая в рот монастырскую поливушку, смотрел на келаря неотрывно, пока тот не отвел взгляд. Так же смотрел и Семисадов, жег завалившимися глазами. А незнакомый, чернобородый, надо быть из острожников, улыбался в усы.
Агафоник, ежась, заговорил:
— Господа корабельщики могут вас, дети, отпустить к монастырю, коли обитель заплатит за вас недоимки, да выкупных надбавит, да подушных. Ныне отец настоятель за прошествием времени вас простил, ибо не ведали, что творили. Коль животами своими дорожите, спасайтесь — вон ведь сколько померло…
И Агафоник с сокрушением покачал головой.
Рябов вышел вперед, спросил:
— Запивная деньга с собой?
Агафоник от злобы подскочил, ударил перед собой посохом: острожники, мертвецы живые, а, вишь, о задатке толкуют, будто на воле, будто сами себе хозяева.
— Чего?!.
— Спрашиваю — с собою ли запивная деньга? — спокойно повторил Рябов.
— Да ты в уме? Мало всего, что было? Я спасать их пришел, а он мне что говорит?!.
Рябов поправил в поставце лучину, сложил на груди могучие руки. Рыбари сидели и стояли вокруг — тихие, испуганные, поглядывали с ожиданием то на келаря, то на Рябова, то на Семисадова и Пашку Молчана.
— Не ты, отец, первый нас желаешь, — медленно, с достоинством заговорил кормщик, — не ты, даст бог, и последний. Море наше большое, а рыбаков на морюшке не так-то много. Монастырь казну на рыбе складывает — то всем ведомо. Кого попало наберете — сами каяться будете. Снасть ваша дорогая, богатая, не враз новую построите. Верно ли говорю, други?
Рыбаки робко подтвердили:
— То так!
Рябов говорил дальше:
— Обиды вы нам, служникам монастырским, злые чинили. Молитесь, а не по-божьему делаете! За что жестоким заточением наказаны были многие морского дела старатели? За что заперли в подземелье, словно бы татей, добрых наших трударей? За что меня невольником на чужеземный корабль продали?
Агафоник застучал посохом, закричал, заплевался, но вскорости притих. Рыбаки смотрели на него недобрыми глазами. Злее всех смотрел чернобородый, незнакомый. Рябов молча выслушал все угрозы и ругательства отца келаря и упрямо завел свое: нынче, мол, тому не быть, что о прошлом годе было. Хитро прищурив зеленые глаза, вдруг принялся нахваливать работу на верфи: от добра добра не ищут, тут царевы корабли строятся, большой за то выйдет трудникам почет и награждение…
Келарь от удивления даже рот раскрыл: ну и кормщик, ну и врет лихо. Награждение им тут выйдет, как же!
Торговались и ругались до поздней ночи. Так Агафоник и уехал ни с чем.
Когда дверь за отцом келарем закрылась, старики накинулись на Рябова:
— Теперь пропали мы…
— Дурость твоя упрямая, а нам — смертушка…
— Вишь, какой сыскался: хоть на кол — так сокол!
За Рябова встали Молчан и Семисадов. Кормщик отмалчивался. Молчан зло скалил белые зубы, отругивался:
— Напужались! Молельщики! Все едино сюда придет — некуда ему более податься…
Дед Семен наступал:
— Некуда? Свет клином на нас сошелся?
Молчан крикнул:
— И на воле люди добрые есть. Не продадут нас, небось, понимают что к чему…
Семисадов говорил наставительно:
— Смелому уху хлебать, а трусливому и тюри не видать! Потерпи малость, трудники. Придет к нам келарь, посмотрите…
Два дня о келаре не было ни слуху ни духу. На третий пришел в избу — бить большое рукобитие. Опять привез угощение — еще целые розвальни.
— О прошлого разу, не в обиду скажу, — говорил Рябов, — мучица с тухлинкой была… Да нынче вспоминать ни к чему, так, для разговору…
Агафоник вздыхал:
— Разве за всем уследишь? В сырость свалили мучицу — вот и прохудилась…
Перед тем, как ударить по рукам, Рябов для удовольствия трударей спросил:
— Али других не нашел? Рыбари перевелись у нас, что ли?
Агафоник притворился, что не слышит, подтянул рукав однорядки, заложил в ладонь, по правилу, запивную деньгу. Рябов тоже подтянул рукав кафтана. Ударили с силой, Агафоник от боли скосоротился. Из руки в руку пошла запивная деньга. Послушник, что приехал с Агафоником, давал каждому кожаную бирку, — бирка обозначала, что более с трударя рвать нечего, чист перед государевой казной. Утром должны были рыбарей отпустить…
— Вот оно как, — молвил Семисадов, проводив келаря, — живем — хлеб жуем, а будет, что и с солью…
3. Быть войне!
Поздней ночью в ворота спящего дома воеводы Архангелогородского и Холмогорского застучали дюжие Ямщиковы кулаки, в светелке сторожа-воротника засветился огонек, по светлицам и покоям, по горницам и сеням забегали сонные слуги, поволокли дрова — топить печи, кули на поварню — стряпать, воду на коромыслах — топить баню. Воротник с поклонами распахнул обе створки скрипящих ворот, поезд воеводы въехал во двор. Сильвестр Петрович, сонный, в нагольном полушубке, в валенках, надетых на босу ногу, сбежал с крыльца, кинулся обнять доброго друга, но из возка вместо Федора Матвеевича вышла Маша, добротно укутанная, с блестящими на лунном свете глазами, с ямочками на щеках, — такая красивая, славная и свежая, что Сильвестр Петрович даже как-то ослабел, не поверил своей радости, отступил назад, в сугроб. Выпрастывая ноги из волчьей шкуры, Апраксин весело смеялся, спрашивал громко, на весь двор:
— Да ты что, Сильвестр, богоданную жену не признаешь? Ты куда от нее побег? Веди скорее в дом, намучилась она дорогою, намерзлась, вся иззябла…
Иевлев, не стыдясь шумевших с упряжками конюхов, ямщиков, егерей, обнял жену, поцеловал ее в холодные щеки, в глаз, в висок. Она отстранялась, смотрела в его лицо, шептала:
— Словно и не ты! Похудел как! Сильвестр, лапушка моя…
В парадных покоях воеводского дома пахло нежилым, дымили печи, с громким лаем, стуча когтями по голым доскам пола, носились длинномордые охотничьи псы. В верхних горницах было потеплее, полы здесь Иевлев сплошь заложил пушистыми шкурами белых медведей и оленей, на стенах висели ковры, по коврам — охотничьи рога, рогатины, ножи, мушкеты Федора Матвеевича. На столе посредине иевлевской горницы тускло отсвечивал полированный медный глобус, валялись трубки — глиняные и вересковые, кисеты с табаком, горкой лежали готовальня, корабельные чертежи, книги в телячьих и сафьяновых переплетах…
— Как на Москве, у дядюшки! — сказала Маша.
— Что как у дядюшки? — не понял Сильвестр Петрович.
— Книги, листы, списки…
Он кивнул, все еще не веря тому, что Маша с ним, здесь, в Архангельске. Маша вздохнула, попросила беспомощно:
— Потяни за рукав, не снять мне самой шубу-то.
Сильвестр Петрович потянул, — одна шуба снялась, под ней оказалась другая, легкая.
— И ее сними! — сказала Маша.
Иевлев снял другую, под ней был меховой камзольчик.
— Словно капуста! — засмеялся счастливо Сильвестр Петрович.
Обе шубы и камзольчик лежали на полу, никто их не поднимал. Маша переступила через мех, Иевлев протянул к ней руки, она прижалась к нему всем телом.
— Намаялась? — жадно целуя ее, спросил Сильвестр Петрович.
— Волков больно много шныряет по дорогам! — ответила Маша. — Так и скачут сзади. А глаза у них зеленые. И разбойники тоже были…
Она расстегнула на груди душегрейку, встряхнула головою, волосы рассыпались. Тонкими пальцами стала быстро заплетать косу. Щеки ее жарко горели с мороза.
— Долго ехали?
— Быстро!
Сильвестр Петрович, мешая ей, заплетал вместе с ней косу. Заплетали долго, путаясь пальцами, счастливо поглядывая друг на друга. Он спрашивал про Москву, про дядюшку, про Машиных подружек и своих дружков, она отвечала невпопад, обоим было от всего этого смешно.
— Погоди! — сказала Маша, отталкивая мужа.
Заскрипела дверь. Машина девушка принесла короб с вещами, мешок, сзади слуга, пыхтя, тащил тюк, зашитый в рогожу, — книги, подарок Родиона Кирилловича. Девушка поклонилась Иевлеву, поздравила с добрым свиданьицем. За стеною ухнула об пол еще вязанка смолистых поленьев. Федор Матвеевич велел нынче натопить покрепче, чтобы отогрелась молодая жена Сильвестра Петровича.
— Ужо отогреется и без печки, — ворчливо ответил старый дворецкий Апраксина. — То не наша забота, Федор Матвеевич. Давеча заглянул я в ихнюю горницу — Сильвестр Петрович боярыне своей косу заплетает. В старопрежние времена того не бывало…
Апраксин сидел в кресле у печки, вытянув ноги к огню, с нахмуренным лицом. За спиною покашляли — он обернулся: полковник Снивин, узнав от караульных на рогатке о приезде господина воеводы, пришел к нему выразить свое почтение и осведомиться о драгоценнейшем здоровье. Воевода насчет здоровья ответил коротко и сухо и велел докладывать, что и как в городе. Полковник с поклоном рассказал разные пустяки. Апраксин слушал, недовольно поджав губы, неподвижно глядя на огонь.
— Более ничего не было?
Полковник еще поклонился, рассказал о том, что господин высокознатного роду офицер Джеймс заарестован господином стольником Иевлевым вместе с иноземным подданным Швибером. Оба томятся и ждут милостивейшего разрешения высокочтимого воеводы.
— За что заарестованы? — осведомился Апраксин.
Снивин рассказал. Апраксин, попрежнему глядя на огонь, ответил:
— По татю и клещи, по вору и кнут!
Полковник выпрямился, сложил руки на эфесе шпаги, произнес значительным голосом:
— Майор Джеймс есть офицер, и его честь не позволяет мне…
У Апраксина от бешенства округлились глаза, он поднялся, приказал Снивину более никогда не в свои дела не соваться. К ужину полковника не пригласили, хоть он видел, что слуги собирают на стол. Снивин ушел зеленый от обиды…
Кушанья раскладывала Маша. Федор Матвеевич объявил, что теперь в воеводском доме быть ей полновластной хозяйкой. За столом сразу же заговорили о делах, о строении кораблей, о том, что делается на Москве. Насчет Джеймса и Швибера Апраксин спросил мимоходом и сказал, что подержит негодяев под ключом до той поры, покуда не завоют волками…
— Теперь послушай о походе Кожуховском, — говорил Федор Матвеевич. — О сем походе Москва долго помнить будет. Маша твоя, и та о нем наслышана, а уж поход — дело не женское.
— Мы с дядюшкой в ту пору в Коломенском гостили, на Москве-реке, — сказала Маша. — К нам раненые шли да увечные. Полон двор народу был… И преображенцы были, и семеновцы, и бутырцы…
Апраксин стал рассказывать, как войска Ромодановского переправлялись через Москву-реку на лодках, покрытых досками и бревнами. На этих судах были прорублены пушечные порты, из которых палили орудия. В деле участвовали гусары, палашники, рейтарские роты и много полков, а кроме того очень ссорились командующие — Бутурлин с Ромодановским. Иван Иванович даже выстрелил в Федора Юрьевича. Стрельцам во многих боях примерно досталось, и потешные их всегда побивали. Бомбардир Преображенского полка — царь взял в плен стрелецкого полковника Сергеева, за что генералиссимус его особо благодарил. Петр Алексеевич сам построил зажигательную телегу с копьем, телегу подожгли, раскатили, и копье впилось в вал противника. Плетень загорелся, земля осыпалась, войско пошло на штурм.
— Не взять мне в толк, — перебил Иевлев. — Что оно такое было? Потешное сражение?
— Маневры! — ответил Апраксин. — И жаль, друг мой добрый, что нас там не случилось. Много важного и нужного военные люди с тех маневров для себя узнали и накрепко запомнили: и подкопы, и взрывы минами крепостной стены, и штурм с лестницами. Много было гранат, и бомб, того более — горшков, начиненных порохом. Засыпали перед неприятелем, под огнем рвы; под огнем редуты строили, аппроши, — науки все зело полезные…
— Полезнее, нежели на Переяславле?
— Сравнивать не для чего! — ответил Апраксин. — Можно ли сравнить плавания наши по тамошнему озеру с выходом в Студеное море? На Переяславле потеха была, здесь — маневры…
Маша задремала в тепле, головка ее свесилась, дыханья не было слышно. Апраксин с Иевлевым переглянулись, Федор Матвеевич сказал шепотом:
— Снеси ее, душечку, наверх да выйди еще на два слова…
Маша открыла сонные глаза, улыбнулась, сказала с испугом:
— Заснула я… Вот срам-то…
И покачиваясь, словно пьяная, ушла в горницу, наверх. Апраксин запер двери на ключ, не садясь, сказал Иевлеву:
— Быть войне, Сильвестр. Хватит россиянам платить дань крымскому хану. Много лет говорили, да что в говорении? Нынче с постельного крыльца дьяк Виниус объявил стольникам, жильцам, стряпчим, дворянам московским и иным, дабы они, согнав рать, собирались в Севске или Белгороде к Шереметеву для большого промысла…
— Промышлять Крым? — с бьющимся сердцем спросил Иевлев.
— Оно не все. Петр Алексеевич пойдет на Азов. Там корабли понадобятся.
Иевлев сел, налил себе квасу, но пить забыл. Федор Матвеевич, дымя трубкой, упершись в стол рукой, говорил твердым голосом:
— Корабельных мастеров-искусников надобно вести к Москве. Там большие работы нынче же начнутся. Плотников корабельных, конопатчиков, кузнецов здешних, морского дела старателей большим числом гнать на Москву. Как тут будем далее строить — не ведаю, но чем больше дадим туда людей суда строить — тем делу лучше…
— Когда же поспеют?
— Нынче не справятся, в другое лето нагонят. Да и нам тут с тобою, думаю, недолго теперь быть. Льщу себя надеждою — немного осталось подданным султана, татарам, гулять по степям. Там, за Белгородом, за Курском, за Воронежом, воевать татарина ждут не дождутся. Сколь можно терпеть ругательства над нашей землею?
Сильвестр Петрович молчал. Апраксин подошел ближе, положил руку ему на плечо. Тот посмотрел на него ясно и прямо.
— О чем молчишь? — спросил Федор Матвеевич.
— Трудно будет! — сказал Иевлев. — Трудно, но быть иначе не может. Как бояре приговорили?
Апраксин рассказал, что после челобитной московского купечества, в которой те просили защитить гроб господень и Голгофу и очистить дороги на юг, к Черному морю, бояре приговорили созывать ополчение. Много разговору на Москве о том, что воевать надобно северные моря. После Кожуховского похода иные неверцы уверовали, что и шведа побьем. Впрочем, много еще таких, что и по сию пору посмеиваются: «Под Кожуховом шутить дело нетрудное, а вы вот татарина отведайте, каков он с саблей в поле!»
Сильвестр Петрович ответил жестко:
— Отведаем. Не стрелецкими полками пойдем его, собаку, промышлять, иным войском…
4. Опять монастырь
На алой морозной заре Рябов вышел из избы — посмотреть корабли. Нынче нигде не работали, все было тихо на верфи. Кормщик медленно обошел закрытый эллинг. В сумерках раннего утра корабль казался огромным…
Вышел наружу, посмотрел другой, что стоял в открытом эллинге, и вдруг почувствовал, что жалко уходить — так много сделано тут своими руками. Стало обидно, что поплывут теперь они без него, экие красавцы, поплывут далеко, в большое океанское плавание, стало обидно, что будет кормщиком чужой человек, не знающий, как строили, сколько горя хлебнули, сколько потов сошло, пока выгнали эдакую махину…
За кормою столкнулся с Семисадовым, спросил:
— Чего бродишь-то?
— А ты чего?
— Поразмяться вышел маненько…
— Ну и я поразмяться…
Еще вместе посмотрели корабли, подивились, что-де скоро им в море.
— Будут ли ходки? — спросил озабоченно Семисадов.
— А мне беса ли — ходки они али не ходки! — ответил Рябов всердцах.
— Да и мне беса ли, для беседы говорю…
Солнце вставало морозное, красное, иней на кораблях засветился розовым цветом.
— Вот как мачты поставят — тогда в нем и вид будет! — молвил Семисадов, оборачиваясь.
— Вид им настоящий в море будет! — сказал Рябов.
Еще посмотрели. У обоих глаза стали скучными.
— Пошли, что ли? — сказал Рябов.
Неподалеку, у Варвары, ударили к ранней. За высоким частоколом ждали рыбарей рыбацкие женки, матери, сестры, сыновья, дочки, — стояли принаряженные, счастливые. В широких санях, укрытый волчьей полостью, подъехал Агафоник, был в умилении, совал бабам руку к поцелую, говорил елейно:
— Так-то, братцы, так-то, добрые! Повинились, пресветлый и простил. Теперь заживем благостно, бога помня. Ну, с миром!
На выходе сделалась толчея. Стражники потащили из толпы уходящих рыбарей самоедина старика Пайгу. Рябов отпихнул стражников, сказал Агафонику:
— Ежели сего калеку убогого не выпустят — сам останусь! Где оно видано, эдаких несчастных увозом увозить и мучить как кому похощется…
Баженин, приехавший с Вавчуги, поддал Пайгу ногой, старик выскочил за ворота. Осип Андреевич, хмельной, был в добром расположении, кланялся трудникам, говорил:
— Прости, ежели чем виноват…
— Прощать-то и вовсе ни к чему, — сказал, проходя мимо, Молчан.
— Кто злое сказал? — крикнул Баженин.
Но Молчан затерялся в толпе. Шагал рядом с Семисадовым, говорил, не разжимая губ:
— Всех их, псов бешеных, на один сук…
На верфи, за затворившимися воротами, визжали пилы, тюкали топоры. Ушло всего сорок девять мужиков, более четырехсот остались строить корабли. Вместо ушедших пригнали новых — они были посвежее, крепче, здоровее…
У бабки Евдохи была истоплена баня, наварены щи; Рябов попарился, попил вволю мятного квасу, вошел в избу. Таисья неотрывно смотрела на него огромными глазами. Он взял ее ладонями за щеки, усмехнулся, спросил шепотом:
— Не устала еще, лапушка? Больно жизнь до нас пригожа да ласкова…
Таисья покачала головой. По щекам ее вдруг потекли слезы. Рябов ладонями их утер. Под рукой на тонкой ее шее слабо билась какая-то жилка.
— Словно пичуга малая! — молвил кормщик.
Она закинула руки ему на плечи, сказала, плача счастливыми обильными слезами:
— Ванечка, рожать мне скоро. Ребеночек у нас будет…
Вечером набилась полна изба народом. Пришел Крыков, обнял кормщика. Таисья робко сказала:
— Ты поклонись Афанасию Петровичу, Ваня. За все поклонись. И за щи с гусятиной тоже.
Крыков покраснел, сконфузился:
— Не стоит и разговора…
Встряла бабушка Евдоха:
— Он нам, Ванечка, доски нарезал, мы теми досками набойки делаем — живем сытно. Он нам, Ванечка, старый секрет разузнал — как черничку-краску варить, чтобы не отмывалась в воде. А узоры какие, Ванечка, в рядах те узоры из рук у меня рвут…
И стала кидать из сундука на лавку расшитые полотна. Весеннее солнце пробивалось в окошко, серебром высвечивало плывущие по полотнам карбасы, крутую волну, вздетый парус, травы, диковинные деревья… Рыбаки трясли головами, хвалили, крякали.
За щами рыбак Парфен, мужчина суровый и малоразговорчивый, вдруг сказал:
— Пусть здоров будет на долги годы Афанасий Петрович. Я его и за вихры драл в старопрежние времена, а нынче велю: поклонитесь господину Крыкову. Он проведал, что монаси из Николо-Корельской обители зло удумали: новых рыбарей себе набрать покрутчиками, а про вас, которые были на верфи, монаси порешили не вспоминать. Возьмем, дескать, новых служников, будут покорнее. И не пожалел труда Афанасий Петрович: всех рыбарей обошел и объехал — и ближних и дальних, — упреждая, чтобы не нанимались в обитель, не делали худо против братьев своих, Белого моря старателей. Никто из нас не пошел покрутчиками в монастырь, пришлось келарю снова вам кланяться…
Рябов взглянул на Крыкова, — тот сидел опустив голову, красный, катал крошки на столе.
— И отказались мы все от монастырских прибытков. Куда бы келарь обительский ни направлял стопы свои, там знали, как надобно делать, научил Афанасий Петрович! Вот он каков Афонька, таможенный капрал!
Молчан сидел неподалеку от Рябова, щурился на огонек свечи, думал свою думу. Старичок самоедин Пайга ушел спать в сенцы, совсем душно ему было в горнице. Штофа не хватило, пришлось еще посылать к Тощаку.
Разомлев после голодного житья на верфи, многие рыбаки в тот день так и не дошли до своей избы: кто полез на печь — спать, кто завел песню без конца, кто еще раз отправился в баню — попарить кости до глубокого нутра. Бабка Евдоха всех мазала беликом — доброй мазью из медвежьего сала, поила старым и верным снадобьем, настоенным на лютике, утешала, угощала. Дверь в избе то и дело хлопала, приходили соседи — кто с пирогом, кто с грибником, кто с кислой брусничкой — послушать, погуторить, посоветовать. Таисья, замучившись, уснула, сидя на лавке…
С утра многими санями поехали в монастырь. День выдался погожий, солнечный, у монастыря покрутчиков встречали монахи с поклонами, чинно, по приличию. В келарне были накрыты столы, покрутчики входили четверками, кланялись иконам, кланялись келарю, он благословлял. Кормщик называл по именам своих людей: вот тебе, мол, отец келарь, тяглец, вот тебе — весельщик, вот тебе — наживочник, а кормщить — благослови меня. Келарь задавал приличный вопрос:
— Спопутье ведомо ли тебе, кормщик?
— Ведомо, отче.
— Глыби морские, волны злые, ветры шибкие — ведомы ли?
— Так, отче, ведомы.
— Поклонился ли честным матерям рыбацким, что покуда жив будешь, не оставишь рыбарей в море?
— Поклонился, отче.
— Иди с миром!
Садились за столы — пить большое рукобитие. Послушники, опустив очи, ставили на столы водку — по обычаю. Первым блюдом шла треска печеная, в масле и яйцах, за треской подавали навагу в квасе с луком. Обитель на сей раз не поскупилась — настоятель напугался, что вовсе останется без служников; отец келарь ходил вдоль столов, сам подкладывал кушанья, ласково напутствовал покрутчиков, чтобы с богом в душе готовились к лову. Рыбаки помалкивали: нынче келарь хорош, каков будет к расчету?
Вышли из трапезной под вечер. Уже вызвездило, опять взялся морозец. Когда лошадь пошла рысцой по монастырской дороге, Семисадов невесело сказал Рябову:
— Ну что, кормщик Иван Савватеич? Отслужились мы матросами?
Рябов не ответил, покусывал соломинку.
— Так-то, брат, — сказал Семисадов, — отшумелись мы с тобой. Посмирнее жить, что ли, начнем, как думаешь?
Молчан ответил вместо Рябова:
— Смирен пень, да что в нем?
5. Письмо
Дорогу к обители покрыло наледью, но весенние ручьи уже звонко шумели в чистом холодном вечернем воздухе. Свежий ветер посвистывал в ушах, лошади фыркали.
У монастырских ворот маленький солдат соскочил с коня, постучал сапогом. Отец воротник испуганно посмотрел на конных воинских людей, спросил, для чего приехали. Сильвестр Петрович велел отворять без промедления.
Настоятель был немощен, нежданных гостей принял Агафоник. Он был в исподнем, едва успел накинуть на плечи подрясник. В келье отца настоятеля было душно, пахло жареной свининой. Иевлев сел, заговорил сразу о деле. Агафоника от страху прошиб пот, он замахал короткими руками, стал грозиться владыкою Важеским и Холмогорским Афанасием. Сильвестр Петрович прервал:
— Дело, за коим я прибыл в обитель, решено именем государевым. Морского дела старатели надобны к Москве. Что монастырь из своей казны заплатил за сих людей тяготы и повинности, — то дело доброе и святым мужам зачтется навечно. Не будем же, отче, время наше терять без толку, а посмотрим список служников ваших, дабы могли мы некоторых и вам оставить, а иных безо всякого промедления по указу государеву отправить к Москве…
Агафоник присмирел, подал лист. Сильвестр Петрович стал писать, кто останется на работах в монастыре, кто пойдет служить царю. Келарь цеплялся за каждого, говорил, что монастырь оскудеет, что монахи пойдут по миру. Когда дело дошло до Рябова, келарь взвыл не на шутку. Иевлев рассердился, топнул ногой, Агафоник завизжал. Спорили долго, наконец Сильвестр Петрович сдался: ему более нужны были корабельные плотники и мастера, нежели кормщики. Рябова решено было оставить в монастыре артельным кормщиком. Семисадов, Лонгинов, Копылов, Аггей Пустовойтов и многие другие назначены были к Москве. С поклонами провожая Иевлева до ворот, Агафоник спросил, для какого промысла батюшке-царю надобны морского дела людишки. Сильвестр Петрович ответил:
— То, отче, дело не наше…
— Давеча иноземец лекарь Дес-Фонтейнес молвил, будто татарина будем воевать…
Иевлев, принимая из рук солдата повод, ответил с недоброй усмешкой: