Россия молодая Герман Юрий
— Говори лучше не под дыбой. Говори добром. Повинись всеми винами, назови дружков. Так-то, не по-божьему, — черными словами ругаться да грозиться. Говори здесь, в спокойствии, с разумом. Сам посуди, человече: лик опух, кровища через кожу идет, глаза не видят, ноги сожжены, долго ли живот свой скончать, не покаявшись. Для облегчения тебе буду спрашивать, ты же отвечай разумно…
— Спрашивай! — хрипло ответил Ватажников.
— Спрашиваю: для чего лихое дело затеяли, когда ведаете, что свейский воинский человек идет землю нашу воевать?
Ватажников подумал, глотнул воздух, сказал внятно:
— То дело не лихое, то дело — доброе, что затеяли. А свейскому воинскому человеку мы не потатчики. И кончать его, боярина, и семя его, и судей неправедных, и мздоимцев дьяков, и тебя, думный дворянин, и всех, о ком на розыске говорено, — будем! Когда, тебе не знать и до века не узнать. На том стою и более никаких слов от меня не услышишь!
— Говори, какой приходимец от Азова здесь был, который весть о стрелецком бунте принес и вас на воеводу поднимал? Говори, куда ему путь? Говори, кто еще его прелестные слова слушал?
— Молчу! — с дико блеснувшими глазами, хрипло сказал Ватажников.
— Жги! — розовея лицом, тонко крикнул думный.
Ватажникова вновь подняли, палач Поздюнин выхватил у бобыля пылающий веник, резво вскочил на ножное бревно, поддернул веревку с хомутом, но тотчас же остановился.
— Чего не жгешь, собачий сын! — закричал Прозоровский.
— Кончился! — тонким голосом ответил Поздюнин. — Неладно сделали. Больно много для единого дня. Не сдюжал.
Дьяки подали князю шубу, горлатную шапку; крестясь на мертвое тело, пошли к дверям. Ефим Гриднев хрипел на рогожке в углу…
— Теперь худо будет! — пугая боярина и пугаясь уже сам, молвил думный. — Он, покойник, един того приходимца азовского видел. Теперь, опасаюсь, не отыскать нам заводчика бунту…
— Имать всех, кто в подозрении! — велел воевода. — Пытанных водить по городу скованными за подаянием, дабы посадские очами видели, каково делаем со злодеями. Да держи меня под крылья, оскользнусь здесь…
6. Хорошее и худое
Пока в горнице Сильвестра Петровича курили трубки, набитые кнастером, он полушутя, полусерьезно напомнил офицерам старое доброе поучение: «Горе обидящему вдовицу, лучше ему в дом свой ввергнуть огонь, нежели за горькое воздыхание вдовицы самому быть ввергнутому в геенну огненну». Потом рассказал незнающим, что за человек был кормщик Рябов. Стрелецкие сотники слушали внимательно.
— Счастливое соединение! — говорил Иевлев, попыхивая сладким трубочным дымом. — Ум острый, веселое отходчивое сердце, способность к изучению наук удивительная. В те далекие годы, когда довелось мне быть здесь в первый раз, будущее флота российского открылось Петру Алексеевичу и нам, находящимся при нем, не тогда, когда мы увидели корабли и море, а тогда, когда познали людей, подобных погибшему кормщику…
Поручик Мехоношин, полулежа на широкой лавке, потянулся, произнес с зевком:
— Так ли, господин капитан-командор? Зело я в том сомневаюсь. Моя пронунциация будет иная: иноземные корабельщики — вот кто истинно вдохновил, государя на морские художества. Форестьеры — иноземные к нам посетители — истинные учителя наши. Я так слышал…
— Ты слышал, поручик, а я видел! — отрезал Сильвестр Петрович и поднялся. — Тебе же от души советую: чего не знаешь толком — не болтай. И что это за пронунциация? Изречение не можешь произнести? Форестьеры? Когда ты сих премудростей нахватался, когда только поспел?
— Будучи за границею…
— Это за какой же границею? — спросил Иевлев. — Ты ведь, братец, муромский дворянин, за морем не бывал, — слободу Кукуй видел, верно, да она еще не заграница…
Мехоношин поджал губы, краска кинулась ему в лицо.
— Сбираясь для дальнего пути…
— Сборы еще не путь! — совсем сердито молвил Иевлев. — Вишь, каков хват. Еще давеча хотел тебе сказать, да забыл за недосугом: зачем не форменно одет? Что за дебошан заморский? Ты драгун, а камзол на тебе парчовый для чего? Булавкой с камнем красуешься — зачем? Кружева — воинское ли дело? Паче самоцветных камней украшает офицера славный мундир, запомни!
Поручик обиделся, Иевлев похлопал его по плечу, сказал, как бы мирясь:
— Ништо, это все молодость. Минует с годами. Пойдем-ка к столу!
Таисья встретила гостей низким поклоном, старым обычаем просила не побрезговать кубком из ее рук. Рядом, в лазоревой рубашечке, вышитой струями, чешуей и травами, подпоясанный щегольским пояском из тафты, стоял с ясной улыбкой мальчик, держал на вытянутых руках блюдо с тертой на сметане редечкой — для первой, дорожной закуски. Гости, теснясь в дверях, топоча ботфортами, пили кубок, целовали красавицу-хозяйку в нежно розовые щеки, закусывали редечкой из рук мальчика. Он смотрел весело, глаза его — зеленые с горячими искрами — так и обдавали хлебосольным радушием.
Застольем рыбацкая бабинька Евдоха удивила всех. Чего-чего только не было расставлено на белой вышитой скатерти, между штофами, сулеями и кувшинами, одолженными для такого случая у супруги стрелецкого головы: и сдобные пироги с вязигой, и пирожки с рублеными яйцами да с рыжиками, и котлома с перченой бараниной, и резаная красная капуста с репчатым луком, и заяц в вине, что подается после суточного томления на жару в малых, замазанных глиною горшочках…
На четвертую перемену бабинька и Таисья подали в полотенцах икряники — икряные блины, те, что пекутся из битой на холоду икры пополам с крупичатой мукою. За блинами гости перемешались: стрелецкий голова заспорил с мастером Кочневым, Иван Кононович отпихнул офицера Мехоношина, подсел к Крыкову. Меркуров, стрелецкий сотский, завел с Семисадовым вдвоем длинную рыбацкую песню. Поручик Мехоношин, захмелев, стал выхваляться своей родовитостью, хвастался родительской вотчиной, грозился, что еще немного послужит, а потом отправится в славные заморские страны — людей поглядеть и себя показать. Размахивая руками, зацепляя рукавом то солонку, то миску, он рассказывал, какие поступки он совершит, дабы обращено было на него внимание батюшки государя. И сейчас уже, говорил Мехоношин, его часто призывает к себе не кто иной, как князь-воевода, советуется с ним и, возможно, предполагает женить его на одной из княжен. Старые девки не лакомый кусок, плезира, сиречь удовольствия, от такого галанта — любезности — ждать не приходится, но нельзя же обидеть самого князя Прозоровского. Женившись на княжне, он отправится в дальние заморские земли, купит там себе шато-дворец и будет жить-поживать в свое удовольствие, не то что здесь — где и обращения порядочного не дождешься, одна только дикость и неучтивость…
Гости слушали, переглядывались, пересмеивались. Он ничего не замечал. Иевлев на него взглянул раз, другой, потом прервал его, велел отправляться к дому — спать. Мехоношин покривился.
— Иди, брат, иди! — сказал Сильвестр Петрович. — Пора, дружок. Ишь, раскричался. И неладно тебе, поручику, порочить и бесчестить Русь-матушку. Что ни слово — то поношение. А от нее кормишься, с вотчины денег ждешь. Иди, проспись, авось поумнее станешь!
Мехоношин поднялся; нетвердо ступая, пошел к двери, и было слышно, как он ругался в сенях. Сильвестр Петрович покачал головой; наклонившись к Семену Борисовичу, с укоризной сказал, что распустили поручика сверх всякой меры, с таким-де еще хлебнем горя…
Попозже пришли с поздравлениями три старых друга — таможенные солдаты Сергуньков, Алексей да Прокопьев Евдоким, холмогорский искусник, косторез и певун. За день Прокопьев выточил капитану для шпажного эфеса щечки из старой кости. Щечки пошли по рукам, на них Евдоким с великим и тонким искусством изобразил корабли, море и восходящее солнце. Все хвалили искусника. Евдоким сказал скромно:
— Что я, пусть сам господин капитан покажет свои поделочки. Мы с ним не ровня в том мастерстве…
Сильвестр Петрович с удивлением посмотрел на Крыкова, Таисья открыла сундук, выставила на оловянную тарелку рыбаря в море, резанного из моржового клыка. Рыбак-кормщик стоял у стерна, ветер спутал ему волосы, рыбак смотрел вдаль, в непогоду, ждал удара разъяренной бешеной стихии.
— Тятя мой! — сказал в затихшей горнице Ванятка.
— Твой, дитятко! — тихо ответил Иевлев, гладя мягкие кудри ребенка.
Таисья смотрела на рыбаря молча, спокойно. Но где-то в глубине ее глаз Иевлев увидел вдруг такую гордость, что сердце его забилось чаще. Понял: и по сей день счастлива она тем, что любил ее Рябов, и по сей день горда им, и по сей день верна не его памяти, а ему самому.
Поздно ночью, когда пили последнюю, разгонную за многолетие и славную жизнь капитана Крыкова, с визгом растворились ворота, во двор въехал стеганный волчьим мехом возок для дальнего пути, ямщик распахнул дверь, крикнул:
— Эй, кто живет, выходи гостей встречать…
Иевлев вышел, опираясь на палку, вглядываясь в ночную тьму. Из возка ямщик с трудом вынул один сверток, потом другой. Бесконечно милый голос попросил:
— Осторожнее, дяденька, не разбуди их…
Сильвестр Петрович охнул, сбежал вниз, обнял Машу, потеряв палку, понес детей в дом. Афанасий Петрович в расстегнутом кафтане светил на пороге сеней, фыркали кони, заплакала, вдруг испугавшись суеты, младшая иевлевская дочка — Верунька. Маша, став на колени, раскручивала на старшей меховые одеяла, младшую, плачущую, смеясь раздевала Таисья. Бабка Евдоха с Крыковым затапливали баню, проснувшийся Егорша метался с закусками — кормить путников; ямщика офицеры потчевали водкою, спрашивали, кто приехал. Ямщик выпил, утерся, поблагодарил, рассказал, что привез добрую женщину, за весь путь ни единого разу на него не нажаловалась, никто его в зубы не бил, кормила своими подорожниками.
Уже светало, когда Маша с дочками вернулась из бани и села за прибранный стол — не то обедать, не то завтракать, не то ужинать. Девочки ели молча. Ванятка, так и не уснувший в шуме и суете, с любопытством на них посматривал. Таисья угощала, радовалась, что вот нынче и Сильвестр Петрович заживет, как другие люди живут, — всем семейством. Глаза у Маши ласково светились, за дорогу она похудела, девичье лицо ее стало еще тоньше. Сильвестр Петрович, любуясь на жену, сказал негромко:
— В другой раз в Архангельск приехала. Не миновать теперь и третьего. А может, навовсе тут останемся. Построим дом возле реки Двины, да и станем жить. А, Машенька?
Маша улыбалась, взгляд ее говорил: «Где скажешь — там и станем жить!»
— Что молчишь, молчальница? — спросил Сильвестр Петрович. — Рассказывай, что на Москве? Кого видала, что слыхала?
— Писем привезла — сумку, — сказала Маша. — Все тебе пишут, Сильвестр Петрович, — и Апраксин, и Измайлов…
— Измайлов? — удивился Сильвестр Петрович.
— Он. Из Дании — послом там в городе Копенгагене. Меншиков пишет, Александр Данилыч, другие некоторые из вашей кумпании…
Егорша принес сумку, расстегнул ремни, снял сургучную печать. Сильвестр Петрович, придвинув к себе свечу, хмурясь читал мелкие строчки письма Измайлова. Маша спросила беспокойно:
— Недоброе пишет?
— Андрея Яковлевича, князя Хилкова, шведы заарестовали, — сказал Иевлев сурово, — сидит за крепким караулом, всего лишен, а здоровьем слаб…
Маша всплеснула руками, перестала есть. Сильвестр Петрович снова зашуршал листами писем. В наступившей тишине Ванятка вдруг сказал иевлевским девочкам:
— А у дяди Афони нынче шпага есть. Показать?
Девочки, не отвечая, причмокивая, с аппетитом ели масленые блины.
— Вы безъязыкие? — спросил Ванятка.
— Мы кушать хотим! — сказала старшая.
— Ну, кушайте! — дозволил Ванятка.
Когда Маша с детьми и Сильвестр Петрович ушли на свою половину, Крыков, пристегивая шпагу, тихо, одними губами спросил:
— Какое же будет твое решение, Таисья Антиповна?
Таисья вздохнула, поглядела в сторону.
— Я не тороплю! — словно бы испугавшись, заговорил Крыков. — Я, Таисья Антиповна, буду ждать сколько ты велишь. Год, еще два… Ты только оставь мне надеяться, окажи такую милость…
— Много ты ко мне добр, Афанасий Петрович, и того я тебе вовек не забуду.
— Хорошее начало! — грустно усмехнулся Крыков. — Теперь-то я знаю, каков и конец будет…
— Люб он мне навечно, до гроба моего, Афанасий Петрович. Как же быть-то?
Крыков поклонился неловко, отыскал плащ, вышел, плотно притворив за собою дверь. Уже совсем день наступил, холодный, не весенний, с колючим морозным ветром. По кривой Зелейной улице, обгоняя Афанасия Петровича, пушкари на рысях провезли к Двине две новые пушки; стрельцы на гиканье пушкарей широко распахивали караульные рогатки. Во дворе, где отливались пушки, били в било, созывали народ на работу. Конные драгуны свернули в переулок — отсыпаться с дальнего ночного дозору. Выйдя к набережной, Крыков замедлил шаг: весеннее солнце вдруг показалось из-за темных туч, заиграло на церковных куполах, на мушкетах стрелецкой сотни, идущей на учение, на остриях багинетов, на сбруе татарского конька под сотником Меркуровым.
— Капитану Крыкову на караул! — крикнул Меркуров веселым голосом.
Стрельцы скосили глаза, четко отбивая шаг, сделали мушкетами вверх и налево. Меркуров выкинул шпагу из ножен, салютуя. Крыков выбросил из ножен свою. Сердце его забилось веселее, солдаты смотрели с ласковым сочувствием, — все знали его судьбу.
— Доброго учения! — сказал Афанасий Петрович малорослому солдатику, догонявшему остальных. — Слышь, что ли, Петруничев?
Петруничев ответил на бегу:
— Там видно будет, каково учены. У шведа спросим…
Разъехался сапогами по льду, ловко привскочил и встал в ряд. Крыков улыбнулся, со свистом опустил шпагу в ножны, зашагал быстрее — учить своих таможенников.
Но едва он свернул в узкий переулочек, носивший название Якорного — оттого что здесь держал кузню якорный мастер Шестов, — как ему повстречалось печальное шествие, от которого тяжко заныло его сердце: скованные кандальными наручниками попарно и взятые все шестеро на тяжелый железный прут, шли, устрашая собою посадских и сбирая по обычаю милостыньку, пытанные боярином воеводою острожники. Несмотря на мороз, они шли в рубахах, ссохшихся от крови, чтобы видел народишко подлинность пытки, тяжело хромали и, дыша с хрипом, просили у православных христовым именем, кто чего может посострадать. Православные молчаливой толпой провожали пытанных и не жалели ни денег, ни калачей, ни сушеной рыбы. Один посадский вынес даже жбанчик зелена вина, и пытанные здесь же выпили по глотку — всем кругом. Конвойный провожатый тоже хотел было хлебнуть, но ему кто-то наподдал сзади, он покачнулся и пролил останное вино.
— На том свете тебе вино припасено! — сказал тонкий голос из толпы. — Там нажрешься…
— Он невиноватый! — произнес один из пытанных. — Чего вы на него! Служба царева, куда поденешься…
Один пытанный, маленький, с обожженными ладонями, ничего не мог удержать в руках — его попоила молоком из глиняной чашки старуха. Он ей низко поклонился, сказал не прося, приказал:
— Ты за меня панихидку отслужи, бабушка. Меня нынче кончат…
Другой, повыше, с тонким лицом, с задумчивым взглядом, подтвердил:
— Его кончат…
А третий с причитаниями рассказывал народу о пытках — как вздевают на дыбу, как выворачивают руки, как жгут огнем. Другие молчали, едва держась на ногах. Ни Ватажникова, ни Гриднева среди них не было…
Крыков крепко стиснул зубы, пошел дальше…
- …Мне волки лишь любы;
- Я волком остался, как был, у меня
- Все волчье — сердце и зубы.
Гейне
Глава третья
1. Тайный агент короля
Вечером в военную гавань Улеаборга медленно вошла шестидесятивесельная галера под шведским военно-морским флагом — золотой крест на синем поле. На берегу, в мозглых сумерках, дважды рявкнула пушка. Капитан галеры Мунк Альстрем приказал ответить условным сигналом — двумя мушкетными выстрелами — и становиться на якорь, под разгрузку. Комит — старший боцман — Сигге засвистел в серебряный свисток. Шиурма — гребцы-каторжане, прикованные цепями, — подняли весла. Заскрипел брашпиль, и трехлапый якорь плюхнулся в воду.
— Спустить шлюпку! — кутаясь в плащ, подбитый лисьим мехом, велел Альстрем. — Иметь строгий надзор за шиурмой, в этом гиблом месте каторжане постоянно устраивают побеги. Начинайте разгрузку без меня, я вернусь нескоро.
Криворотый, обожженный в сражениях Сигге стоял перед капитаном навытяжку. Капитан думал.
— Может быть, я напьюсь! — произнес он. — Здесь, в харчевне, бывает добрая водка. Почему не напиться?
Два помощника боцмана — подкомиты — проводили капитана до трапа. Капитан шел медленно, соблюдая свое достоинство. Комит засвистал в третий раз — к уборке судна. Музыканты в коротких кафтанчиках, синие от холода, баграми волокли к борту умирающего загребного, бритоголового каторжанина. Он еще стонал и просил не убивать его, но к его ногам уже был привязан камень, чтобы грешник потонул сразу, как и подобает паписту, врагу истинной реформатской церкви.
На берегу, в харчевне «Свидание рыбаков», капитан Альстрем встретился с капитаном над портом и передал ему бумаги с обозначением количества пушек, доставленных на борту галеры. Кроме того, галера доставила для войск сухари в бочках, крупу и масло.
— Часть пшеницы подмокла и более не может идти в пищу! — сказал капитан Альстрем. — Мы попали в шторм.
Капитан над портом кивнул головой. Альстрем отсчитал ему деньги — за пшеницу и за все то, чем они делились по-братски. Слуга принес водку, яичницу и сливы в уксусе. Капитан над портом велел сварить английский напиток — грог.
Через час оба моряка ревели песню, выпучив друг на друга мутные глаза:
- Кто после бури вернется домой
- И встретит невесту мою,
- Пусть скажет, что сплю я под синей волной
- И нету мне места в раю…
Чья-то тяжелая рука легла на плечо капитана Альстрема. Он стряхнул руку не оглянувшись. Рука легла еще раз — тяжелее. Капитан Альстрем обернулся в ярости: перед ним стоял человек в черной одежде лекаря, с острым взглядом, с темным лицом.
— Какого черта вам от меня надо? — спросил Альстрем.
— Вы славно проводите свое время в ту пору, когда с вашей галеры бегут русские каторжане, — сказал незнакомец. — Шаутбенахт галерного флота короны вряд ли похвалит вас…
Альстрем начал медленно трезветь. Капитан над портом все еще пытался допеть песню.
— А кто вы такой? — спросил Альстрем нетвердым голосом.
Незнакомец сел на скамью, снял башмак и ножом оторвал каблук. В каблуке был тайник. Из тайника незнакомец достал медную капсюлю, раскрыл ее и положил перед капитаном квадратный кусочек тонкого пергамента, на котором готическим шрифтом было написано, что Ларс Дес-Фонтейнес есть тайный агент его величества короля и всем подданным короны под страхом лишения жизни надлежит во всем помогать упомянутому агенту.
— Отсюда вы идете в Стокгольм? — спросил Ларс Дес-Фонтейнес.
— В Стокгольм, гере…
— Я имею чин премьер-лейтенанта! — сухо сказал Дес-Фонтейнес. — Вы возьмете меня на борт. Советую вам протрезветь и навести порядок на галере…
Ночью испуганный капитан Альстрем объяснял своему гостю, что шиурма мрет от голода, что три унции сухарей в день на гребца ведут к полному истощению сил, что за один только переход от Стокгольма до Улеаборга в море выбросили шестнадцать трупов каторжан. Дес-Фонтейнес смотрел в переборку каюты пустыми глазами и, казалось, не слушал. О борт галеры стукались шлюпки, там, при свете факелов, шла выгрузка пушек, ядер и продовольствия.
— Сколько человек бежало? — спросил Дес-Фонтейнес.
— Девять. Троих уже поймали.
— Кто помог им расковаться?
— Русский из военнопленных.
— Я сам произведу следствие! — сказал Дес-Фонтейнес.
Комит Сигге и два подкомита привели в каюту закованного человека с бритой головой и с медленной, осторожной речью.
— Ты русский? — спросил Дес-Фонтейнес.
Каторжанин ответил не торопясь:
— Русский.
— Как тебя зовут?
— Звали Щербатым, а нынче живем без имени. Кличку дали, как псу.
Дес-Фонтейнес внимательно смотрел на каторжанина. Комит Сигге почтительно доложил, что перед побегом преступники получили от Щербатого письмо.
— Ты давал им письмо? — спросил Дес-Фонтейнес.
— Не было никакого письма! — сказал Щербатый.
— Ты тот шпион, который доносит московитам о приготовлениях нашей экспедиции в город Архангельский. Так?
Щербатый молчал.
Премьер-лейтенант, не вставая, ударил его кулаком снизу вверх в подбородок. Русский покачнулся, изо рта у него хлынула кровь.
— Ты имеешь своего человека в Стокгольме. Так?
Щербатый молча утирал рот ладонью.
— Кто твой человек в Стокгольме? Говори, иначе я с тебя с живого сниму кожу.
Щербатый вздохнул и ничего не сказал.
— Посадите его в носовой трюм! — по-шведски приказал Дес-Фонтейнес. — Прикажите надежному человеку непрерывно каплями лить на его темя холодную воду. Люди, которые будут лить воду, должны сменяться каждые два часа — это не простая работа. Я сам буду следить за экзекуцией…
К рассвету галера снялась с якоря. Дес-Фонтейнес в длинном плаще, в шляпе, надвинутой на глаза, поднялся на кормовую куршею, где в своем кресле, под флагом, раздуваемым ветром, сидел капитан Мунк Альстрем. Музыканты литаврами отбивали такт для гребцов. Шиурма, по пять каторжан на одной банке, с глухим вздохом поднимала валек, весло опускалось в воду, люди откидывались назад — гребли. Однообразно и глухо бил большой барабан, высвистывали рога, со звоном ухали литавры. Два подкомита с длинными кнутами стояли на середине и на носу галеры, чтобы стегать обнаженные спины загребных. Матрос из вольных — длиннолицый голландец, согнувшись, чтобы ненароком не попасть под удар кнута, ходил между каторжанами, совал в рот ослабевающим лепешки из ржаного хлеба, вымоченные в вине.
— Ход? — спросил премьер-лейтенант.
— Пять узлов! — ответил Сигге.
— И на большее вы неспособны?
— Быть может, позже мы поставим паруса…
Премьер-лейтенант молча смотрел на шиурму. Каторжанин на шестой скамье повалился боком на своего соседа. Белобрысый голландец ползком пробрался к умирающему и стал бить молотком по зубилу, — загребный более не нуждался в оковах. Цепь отвалилась от кольца. Другой вольный — в меховом жилете — багром зацепил каторжанина за штаны и выволок в проход.
— За борт! — приказал Сигге.
— Так за борт! — повторил подкомит и, оскалившись, стегнул кнутом гребца, который, застыв, взглядом провожал своего погибшего товарища.
Теперь литавры ухали быстрее. Со скрежетом и скрипом ходили весла в огромных уключинах. От полуголых гребцов шел пар.
— Сколько у вас каторжан? — спросил Дес-Фонтейнес.
— Сотен пять наберется! — ответил Альстрем.
— Много русских?
— Более половины. После Нарвы мы получили пятнадцать тысяч человек. Их погнали в Ревель, но там нечем было их кормить. Они хотели есть и покушались на имущество жителей города. Жители получили оружие, чтобы каждый мог по своему усмотрению защищаться от пленных. Их стреляли как собак. Оставшиеся в живых были сданы на галеры. Кроме русских, у нас есть и шведы. Теперь наказываются галерами мятежники, дерзнувшие не подчиниться своему дворянину…
— А такие есть?
— Немало, гере премьер-лейтенант. А Лютер сказал: «Пусть кто может, душит и колет, тайно или открыто, — и помнит, что нет ничего более ядовитого, вредного и бессовестного, нежели мятежники».
Премьер-лейтенант кивнул:
— Старик Лютер был умен.
— Его величество король, — сказал Альстрем, — да продлит господь его дни, — верный лютеранин, и теперь вряд ли вы отыщете в Швеции мятежника, не понесшего заслуженную кару.
Дес-Фонтейнес молчал, сложив под плащом руки на груди. Суровое темное лицо его ничего не выражало, глаза смотрели вдаль, в снежную морскую мглу.
— Не так давно возмутились крестьяне шаутбенахта Юленшерны, — продолжал Альстрем. — Это было незадолго до того, как шаутбенахт вступил в брак. Быть может, вы не знаете, что свадьба ярла шаутбенахта праздновалась в королевском дворце с пышностью и великолепием, достойными нашего адмирала…
Премьер-лейтенант спросил, зевнув:
— Невесте столько же лет, сколько ему? Шестьдесят?
Альстрем засмеялся:
— О нет, гере премьер-лейтенант. Баронессе Маргрет Стромберг не более тридцати…
Ларс Дес-Фонтейнес резко повернулся к капитану. В одно мгновение лицо его посерело.
— Маргрет Стромберг? Вы говорите о дочери графа Пипера?
— Да, гере премьер-лейтенант. Баронесса овдовела четыре года тому назад и по прошествии траурного времени вышла замуж вторым браком за нашего адмирала.
Премьер-лейтенант усмехнулся:
— Да, да, — сказал он, — все случается на свете, все бывает…
Он вновь отвернулся от Альстрема, и лицо его опять стало спокойным. Капитан рассказывал о возмущении крестьян Юленшерны и о том, как многие из них были отправлены на галеры. Дес-Фонтейнес слушал не прерывая. Потом он спросил:
— Значит, в Швеции все хорошо?
— Да, в Швеции все хорошо.
— А что говорят о войне с Россией? — странно улыбаясь, спросил премьер-лейтенант. — Наверное, после того как мы разгромили московитов под Нарвой, все хотят воевать дальше?
— Шведы хотят того, чего желает король, — ответил осторожный Альстрем. — Шведы высоко чтят своего короля, заботами которого, с помощью божьей, весь мир трепещет перед нами.
2. Назови известные тебе имена!
Когда солнце поднялось высоко, премьер-лейтенант велел капитану галеры повесить на ноке первого из пойманных беглецов. Профос — галерный палач — принес готовую петлю. Беглец — плечистый и сильный человек лет тридцати, с наголо обритой, как у всей шиурмы, головой — медленно оглядел заштилевшее море, покрытые снегом далекие берега Швеции, высокое светлоголубое северное небо и сказал с силой в хрипловатом голосе:
— Что ж… и Минька Чистяков вам зачтется…
Поклонился низко всей бритоголовой, закованной шиурме и сам надел на шею петлю. Профос намотал на жилистую руку пеньковую веревку и хотел вздергивать, но премьер-лейтенант поднял руку в перчатке с раструбом и спросил у приговоренного, как смел он прощаться с каторжанами и кому угрожал. Каторжанин-беглец повел на Дес-Фонтейнеса усталыми, измученными глазами и молча опустил голову.
— Повешенный, ты еще можешь изменить свою судьбу! — сказал премьер-лейтенант. — Вот я ставлю песочные часы. Через три минуты песок пересыплется из верхнего сосуда в нижний. За это время подумай о том, как хороша жизнь и как рано тебе умирать. Ты можешь заслужить прощение тем, что назовешь известные тебе имена здесь и в Стокгольме.
Премьер-лейтенант опрокинул часы. Золотистый песок ручейком полился вниз.
Приговоренный молчал опустив голову. Профос стоял неподвижно, веревка была накручена на его голую руку.
Песок пересыпался.
— Тебе не удастся так легко умереть! — сказал Дес-Фонтейнес. — Я раздумал. Тебя не повесят, а будут стегать кнутом по голому телу до того мгновения, пока ты не назовешь имена или пока не скончаешься.
Петлю с шеи Чистякова сняли.
На правой куршее профос поставил широкую скамью и привязал к ней Чистякова. К полудню беглец скончался, не произнеся ни одного слова.
— Таковы они все! — сказал премьер-лейтенант капитану Альстрему. — Надо быть безумцем или глупцом, чтобы затевать войну с этим народом.
Капитан переглянулся с комитом Сигге. Что говорит премьер-лейтенант? Понимает ли он, кто этот безумец и глупец?
— Шведский здравый смысл, где ты? — злобно воскликнул Дес-Фонтейнес. — Достаточно взглянуть на карту Московии, чтобы понять всю нелепость этой затеи.
Капитан переглянулся с комитом во второй раз.
Галера попрежнему шла со скоростью пяти узлов.
Дес-Фонтейнес приказал повесить на ноке тело запоротого кнутом русского и спустился в передний трюм. Щербатый, прикованный цепями к переборке, посмотрел на него блуждающим мутным взором. Вода тонкой струей лилась на его бритую голову. Губы русского шевельнулись, премьер-лейтенант наклонился к нему:
— Ты хочешь со мной говорить?
— Не буду я с тобой говорить!
Дес-Фонтейнес попробовал воду — достаточно ли холодна. Вода была забортная — ледяная. Щербатый дрожал мелкой дрожью, губы его непрестанно что-то шептали.
— Боюсь, что ему немного осталось жить! — сказал швед-матрос. — Быть может, оставить это занятие на время?
Премьер-лейтенант ничего не ответил.
Весь день премьер-лейтенант молча прогуливался по галере и думал свои думы. В сумерки вдруг сошел с ума маленький русский каторжанин. Голландец-надсмотрщик кошкой прыгнул к нему. Умалишенный, залитый кровью, рвался с цепи. Надсмотрщик ударил его коленом в живот и заткнул ему рот греческой губкой. Ночью умалишенного, еще живого, выбросили за борт, привязав к ногам камень.
На ноке покачивалось тело беглеца, повешенного после смерти.
Мерно били литавры.
По свистку комита, с каждой скамьи трое из шиурмы падали на палубу — отдыхать, двое — гребли. Тело повешенного вращалось на веревке. Каждый из шиурмы видел, что ждет его, если он осмелится бежать и будет пойман.
Капитан Альстрем в своей каюте дописывал донос на премьер-лейтенанта Дес-Фонтейнеса. Комит Сигге подписался как свидетель. Он тоже слышал слова, которыми премьер-лейтенант бесчестил его королевское величество.
— Наш король — безумец! — сказал Альстрем, присыпая донос песком.
— Пусть помилует его святая Бригитта! — молитвенно произнес Сигге.
— Московиты непобедимы! — сказал капитан Альстрем. — Король — глупец. Ты слышал что-либо более оскорбительное для его величества?
Комит покачал головою: бывают же на свете дерзкие!
— Такие, как он, кончают свою жизнь на плахе в замке Грипсхольм! — сказал капитан. — Но не сразу. Сначала их обрабатывает палач, лучший палач королевства. И подумать только, что этот проходимец еще смел кричать на меня, когда убежали пленные…
Наверху попрежнему бил барабан, повизгивали рога, ухали литавры.
Премьер-лейтенант стоял на носу галеры, смотрел вдаль и шепотом произносил звучные строфы «Хроники Эриков»:
- И тогда было поднято оружие,
- И сошлись они в смертном поединке,
- Сошлись для того, чтобы один победил,
- А другой умер…
3. Вами крайне недовольны!
Когда галера подошла к Шепсбру — корабельной набережной Стокгольма, вдруг посыпался частый мелкий снег. Шиферные и свинцовые крыши Стадена тотчас же скрылись из глаз, за пеленою снега исчезли горбатые мосты, дворцы, Соленое море — Сельтисен, корабли на рейде и у причалов…
Дес-Фонтейнес, в плаще, в низко надвинутой шляпе, стоял у борта, смотрел, как сбрасывают сходни. Капитан Альстрем, кланяясь, просил извинить его, если в пути премьер-лейтенанту было недостаточно удобно. Дес-Фонтейнес угрюмо молчал. Он не слышал болтовни капитана Альстрема. Теплые огни Стокгольма — города, о котором он так часто думал на чужбине, — зажигались на его пути. Несколько легких санок обогнали его; веселые мальчишки, пританцовывая, пробежали навстречу; фонарщик с лестницей, как в далеком детстве, вышел из узкого переулка…
Сердце премьер-лейтенанта билось часто, он волновался словно юноша. Много лет тому назад он покинул этот город. И вот он опять здесь — будто и не уезжал отсюда…
На маленькой круглой площади под медленно падающим снегом он постоял немного. Лев, подняв переднюю лапу, словно грозясь, сидел у фонтана — старый лев, высеченный из камня, с гривой, присыпанной снегом. А в таверне неподалеку играли на лютне, тоже как много лет назад.