Россия молодая Герман Юрий
Измайлов стал читать, Апраксин с Иевлевым слушали. В шведском подметном письме говорилось, что царь Петр непременно изведет все боярское семя на Руси, вот и ныне ставит он править должности в государстве подлых людей — холопей и смердов, нисколько не считаясь с благородством происхождения. Дабы остеречь дворянство российское от сей горькой беды и разорения, надобно всем, кто разумен и вперед глядеть может, за царя Петра не воевать, а перекидываться к шведскому войску, где каждому российскому дворянину оказаны будут почести и даны должности, соответствующие его роду и знатности…
— Ну, хитер Карл! — молвил Измайлов, складывая универсал. — В больное место бьет…
— Для недорослей дворянских больнее сего места не сыщешь, — ответил Апраксин. — Да и многие старики так думают… Знает Карла ахиллесову пяту нашу…
После завтрака, когда принялись за кофей, Измайлов спросил Иевлева:
— Высыпаешься хоть, Сильвестр? Я, ей-ей, об ином и не мечтаю, как только собраться да ночь от солнышка до солнышка проспать…
Меншиков, еще в дверях услышав слова Измайлова, невесело засмеялся:
— На том свете, братики, отоспимся. Наш, слышали, что ныне удумал? Ездить извольте только ночью, а днем дело делайте. В повозке своей ремни пристроил, сими ремнями застегивается наглухо и так, застегнутый, цельную ночь скачет и спит. А наутро — где бы ни был — трудится. То же и нам велено. Помаленьку и я к сему приобвык… Да и как иначе делать?
Он подвинул к себе кофейник, налил чашку до краев, отхлебнул:
— Живем многотрудно. Сильвестру нашему тридцати пяти нет, а поспел, о трех ногах ковыляет. Федор Матвеевич годов на десять старее себя выглядит. Ко мне давеча родной дед наведался — ей-ей, младше меня. Ты, говорит, винища поменьше трескай. А как его не трескать, когда иначе и не уснешь? Да что об сем толковать? Рассказывай, Сильвестр, мы тебя послушаем. Еще не заел Прозоровский?
Сильвестр Петрович сказал, что не заел, но к тому идет: иноземцам потворствует, пенюаров да подсылов милует, при нем самом такой лекарем служил — Ларс Дес-Фонтейнес. Сей воевода Прозоровский злонравен, глуп, труслив безмерно, можно ждать от него любой беды. В грядущей баталии от него, кроме помехи, ничего не будет.
Измайлов, наливая себе уже остывшего кофею, сказал Меншикову:
— Зато на Кукуй об нем добрые вести идут, что-де просвещенный воевода, много помогает государеву делу и иноземцев не бесчестит и не порочит. Мы с Александром Данилычем вчерашнего дни сами слышали.
Меншиков кивнул, стал набивать трубку.
— Для того он на воеводстве в Архангельске и сидит, — сказал Апраксин. — После того как мы с Сильвестром ворам-иноземцам ихнее место указали, они много челобитных сюда через Кукуй подали, те челобитные свое дело сделали. Князенька Прозоровский о том крепко помнит, что велено ему иноземцев не обижать. Что не слишком умен он — Петру Алексеевичу ведомо, что не храбр, то от бога, для того Иевлев там и сидит, да ведь зато верен не хуже покойника Лефорта. Того стрельцы хотели получить головою на Москве, а Прозоровского — в Азове. Об нем, что ни скажи, Петр Алексеевич все едино подумает: так-то так, да зато верный мне человек. Может, люди и врут, а я так слышал, что князь-кесарь и по сей день азовских стрельцов своими палачами пытает…
— Об сем нам не знать! — хмуро оборвал Меншиков.
— Да вишь — знаем.
— А знаешь, так и помалкивай…
Измайлов, отхлебывая кофей, говорил:
— Кто только в Московию не едет, кого только черти не несут, господи ты боже мой! Приедет ко мне в Копенгагене, я ему пасс не дам, он на Кукуй челобитную. Мне письмо: гей, гей, Измайлов, больно умен, собачий сын, стал. А мне-то там в Дании, небось, виднее? Приходит за пассом, словно датчанин, честь честью, а мне ведомо, что швед он, а не датчанин…
— Откуда ведомо? — спросил Апраксин.
Измайлов тонко на него посмотрел, ответил с легкой усмешкой:
— Везде русские люди есть, Федор Матвеевич, на них только и надеюсь.
Он оглядел лица друзей, заговорил жестко:
— Думал, Нарва научит. По сей день в ушах у меня стон солдатский: «Изменили немцы, изменили немцы, к шведу уходят». Я тогда с шереметевской конницей был, от сего крика последние силы нас оставили. И тут налетел на меня, будь он вовеки проклят, де Кроа. Вьюга метет, обознался, что ли, — спрашивает, где король Карл. По-немецки спрашивает. Я света не взвидел, палашом его стал стегать, да что ему — он в латах, только палаш сломал… Нет, не научила Нарва. Никому не велено отказывать, всем пассы давать надобно. И, господи преблагий, — вор, тать, ничего не умеет, по роже видно, каким миром мазан, ей-ей не вру. Один пришел в посольство — ларец с чернильницей украл. Вот и давай такому пасс. Не дал, нынче буду в ответе…
Александр Данилович с грохотом отодвинул кресло, прошел по горнице, посулил:
— Нынче не тебе одному в ответе быть, Сильвестру тож. Негоциант-шхипер, что в город Архангельский морем приходил, Уркварт, толстоморденький эдакой, — не запамятовал, Сильвестр? Вы с Федором не велели ему более в Двину хаживать…
Апраксин и Сильвестр Петрович быстро переглянулись.
— Ну, помню Уркварта! — сказал Иевлев.
— Коли забыли, — нынче бы Петр Алексеевич напомнил. Зело гневен…
— Да за что?
— А за то, Сильвеструшка, что давеча посол аглицкий челобитную в Посольский приказ отослал на бесчестье и поношение негоциантских прав шхипера Уркварта…
Сильвестр Петрович помолчал, подумал, потом поднялся из-за стола:
— Посол аглицкий? И что это все англичане за шведских подсылов вступаются? Ну, да чему быть — того не миновать. Поеду!
Апраксин тоже встал. Стал собирать раскиданные с вечера корабельные чертежи. Меншиков насупившись ходил из угла в угол. Шагов его по ковру не было слышно. Двое слуг неподвижно ждали, готовые одевать Александра Даниловича. Измайлов сидел у стола, шевеля губами, разбирал какие-то слова, написанные на узком листке бумаги.
— Напоишь меня нынче допьяна, — сказал он вдруг Иевлеву. — Вон он твой Уркварт — муж наидостойнейший. В экспедиции, что Карла шведский готовит на Архангельск, назначен капитаном корабля Ян?
— Ян Уркварт! — подтвердил Сильвестр Петрович.
— Ян Уркварт! — повторил Измайлов. — Старый военного корабельного флоту офицер, родом из аглицких немцев, на шведской королевской службе тринадцать годов…
— Ей-ей? — воскликнул Апраксин.
— Сей листок, — сказал торжественно Измайлов, и толстое, всегда веселое лицо его сделалось строгим и даже суровым, — сей листок получен мною еще в Копенгагене от верного человека, русского родом и русского сердцем, много годов живущего в Стокгольме. Сей муж, кому Русь ничем иным, кроме как монументом, поклониться не может за бесчисленные и славные его геройства, столь храбр, что даже к нашему Андрюше Хилкову в его заточение хаживает и тайные письма от него и ему носит…
— Да кто же он? — нетерпеливо спросил Меншиков. — Как звать-то сего мужа?
— Имя его я только лишь одному человеку назову, — ответил Измайлов. — Да и то не во дворце, а в чистом поле. Да ты не серчай, Александр Данилыч, что тебе в имени прибытку?
Меншиков махнул рукой, не обиделся. Измайлов, отчеркивая на листке твердым ногтем, бегло читал тайнопись:
— Главноначальствующий шаутбенахт Юленшерна. Стар, опытен, смел, жесток, неколебим в сражении. Командир абордажной и пешей команд — Джеймс, сдался под Нарвою, был в России. Командир флагманского корабля — Уркварт Ян, бывал в Архангельске не один раз, опытный мореход…
Измайлов бережно спрятал листок, хлопнул Иевлева по плечу, посоветовал весело:
— Не робей, Еремей! Где наша не пропадала, ан все жива. Отобьемся. Оставим аглицкого посла в дураках.
Карета уже дожидалась, шестерка серых в яблоках дорогих коней била копытами. Александр Данилович нарочно малость помедлил, чтобы гости оценили павлиньи султаны на головах лошадей, бархатные, в жемчугах, шлеи, серебряные тяжелые кисти, малые, изукрашенные золотым шитьем седелки. Гости оценили, Александр Данилович смешно сложил губы трубочкой, пригорюнился в шутку:
— Ай, тяжелое мне нравоучение за нее, за упряжечку, было! Ай, век помнить буду…
— Палкой бил? — давясь смехом, спросил Апраксин.
— И ногами, и палкой, и глобусом медным…
— Глобусом?
Меншиков кивнул.
— Глобусом. А грех-то велик ли? Истинно птичий. Купцы запряжку с каретой поднесли…
Он покрутил головой, хохотнул и, залезая в карету, пожаловался:
— Мне дарят, а он дерется. По сей день не простил. При нем в карете сей не езжу. Нынче для милых дружков…
Шестерка взяла с места рысью, угрожающе запела труба форейтора, карета мягко закачалась на сильных упругих рессорах, с криками «пади, гей, пади!» вперед побежали скороходы в лазоревых кафтанах, в сафьяновых сапожках, в шапочках с перышками. Александр Данилович откинулся на подушках, сладко зажмурился, сказал со вздохом:
— Грешен, а люблю добрую езду. Может, кровь во мне играет? Как думаешь, Сильвестр Петрович? Батька-то — конюх, оттудова оно, что ли?
Всю дорогу вспоминали детские годы, службу в потешных, смешные и печальные события давних лет. Апраксин вдруг вспомнил, как Петр Алексеевич велел поставить в Крестовой палате деревянный чан на две тысячи ведер воды, как в том чане плавали малые кораблики, паруса тех корабликов надували ветром от кузнечных мехов, как палили маленькие пушечки настоящим порохом…
Измайлов захохотал, закрыв рот ладонью:
— Трон прожгли, по сей день никто не знает, кто сие зло учинил…
— А кто? — живо спросил Меншиков.
— Да я и прожег! — смеясь, ответил Измайлов. — Порох в мисе бомбардиру понес, а Якимка Воронин, проказлив был покойник, возьми уголек горячий, да и швырни в мису. Испугался я, мису возле трона и бросил. Далее сами видели…
— Окошко еще кто-то разбил, стекло синее, венецианское, дорогое было! — вспомнил Сильвестр Петрович.
— То я разбил! — хитро улыбаясь, сказал Меншиков. — И окошко разбил, и лампаду, и застенок с образом сорвал нечаянным делом. Было время — поиграли, позабавились корабликами. А ныне Сильвестр наш капитан-командор по флоту. Вот тебе и чан с корабликами в Крестовой палате…
Карета миновала заставу и мягко покатилась по проселочной немощеной дороге. Меншиков опустил стекло, теплый ветерок шевельнул пышные кудри его завитого парика.
4. У Петра Алексеевича
Царя в Преображенском не застали. Дежурный денщик рассказал, что Петр Алексеевич на утренней заре с Виниусом ускакал на Пушечный двор — смотреть новые мортиры. Оттуда должен был побывать на учении Бутырского и Семеновского полков и сбирался еще заехать в Кремль, — занемог царевич Алексей. Всем, кто приедет за делом, велено было дожидаться здесь.
К полудню в светелке, где в старые времена бояре дожидались царского зова, собралось много самого разнообразного народа: были здесь и полотняные мастера с образцами новой ткани; был и приказчик с Канатного двора; был и богатый гость купец Задыхин с железной рудою в узелке — показать царю; был и тучный полуполковник Угольев, прискакавший из Пскова, чтобы Петр сам посмотрел чертеж укреплений города; был и капитан Зубарев, назначенный царем оборонять Печерский монастырь после того, как нерадивый Шеншин был дран плетьми и сослан в Смоленск солдатом. Из Новгорода приехал долговязый, быстрый, сметливый офицер Ржев. Он сидел в углу, листал новую книжку — устав пехотному войску, с удивлением крутил головой.
Сильвестр Петрович знавал и Угольева, и Зубарева, и Ржева. Все четверо вышли на крыльцо, сели рядом, стали беседовать о том, кто как бережется от шведа. Ржев взял хворостинку, начал на песке выводить, как строит у себя палисады с бойницами, как насыпает землю — от ядер шведа. Угольев рассказал, что во Пскове за недостатком времени поснимал все деревянные кровли с домов, поломал бани, — надобен лес. И дивное дело — народ не больно шумит, челобитных не пишет: люди понимают, что к чему. Зубарев вынул из сумки листок, стал спрашивать Иевлева, как у него в Новодвинской хранят порох, так ли, как здесь на листе обозначено, или иначе. Солнце стало припекать сильнее, потом на крыльцо упала тень, за беседою офицеры не замечали времени. Не заметили, как приехал Петр Алексеевич, как, вздергивая на ходу головою и что-то выговаривая Ромодановскому, пошел к себе другим крыльцом…
— Зубарев! — громко крикнул царев денщик. — Живо! Расселся!
После Зубарева пошел приказчик с Канатного двора, пробыл недолго, вернулся веселый. Угольев и Ржев отправились вместе, за ними был позван мастер с полотняного завода; в открытую дверь Сильвестр Петрович услышал голос Петра:
— Да живо делать, ждать недосуг, — слышь, Хиврин!
Мастер вышел пятясь, дверь опять закрылась, Измайлов спросил у мастера шепотом:
— Что делает сам-то? Точит?
— Точит! — ответил мастер. — Блок корабельный точит.
Измайлов обернулся к Сильвестру Петровичу, сказал ободряюще:
— Все ладно будет, Сильвестр. Он ежели точит, значит в добром расположении. Примета верная…
Меншиков с Апраксиным пошли без зова, дежурный денщик позвал Измайлова. Последним вошел Сильвестр Петрович. Царь Петр без кафтана, в коротких матросских штанах, в тех же самых, что были на нем, когда работал на верфи в Голландии, точил на станке юферс для корабля. Его длинная нога в поношенном кожаном башмаке без усилия, плавно и спокойно нажимала на педаль приводного колеса; белая пахучая стружка, завиваясь, струилась из-под резца. Работая, он внимательно слушал Измайлова и иногда быстро поглядывал на него своими проницательными выпуклыми темными глазами. Сильвестр Петрович остановился у двери, за поскрипываньем станка слов ему не было слышно, лишь однажды он расслышал резкий окрик Петра:
— Ну? А ты, небось, думал — англичанам от нашего флота радость? Все врут, воры, ни в чем им веры давать нельзя!
Одно окно было открыто, там за стенами ветхого дворца шумела едва распустившаяся листва старых дубов, кленов, вязов, ясеней. Сквозь разноцветные стекла окон солнечные лучи — красные, зеленые, голубые — падали на богатые, рытого бархата полавочники, на шитые жемчугами наоконники, на башенку со старыми часами: медленно кружится циферблат, а над ним, словно усы, неподвижно торчат стрелки. И странно было видеть здесь, в дворцовом покое, где когда-то стояли рынды-отроки в золотистых кудрях до плеч, с ангельскими ликами, в белоснежных одеждах, в горностаевых шапочках, с серебряными топориками в руках, — странно было видеть здесь большой тяжелый черный токарный станок, груду стружки, а на аспидном столе — железные винты, циркуль, ствол для мушкета. Удивительным казалось, что здесь, где теперь стоят модели гукор и фрегатов, пушечный лафет, где валяются образцы парусной ткани, каната, где брошен на ковер малый якорь, — еще так недавно бояре окружали трехступенчатый помост трона, свершая обряды древнего чина византийских императоров…
— Сильвестр! — не оборачиваясь позвал Петр.
Сильвестр Петрович обдернул на себе кафтан, придерживая шпагу левой рукой, правой опираясь на трость, пошел к царю. Петр, нажав ладонью на колесо станка, остановил привод, отпустил винты зажима и бросил готовый юферс в корзину, в которой уже лежало несколько блоков и других мелких поделок. Зажав винтами новую плашку, царь обернулся к Иевлеву и несколько мгновений, словно не узнавая, всматривался в него, потом короткие, закрученные кверху усы его дрогнули, глаза осветились усмешкой, и он спросил:
— Ну, что? Рад, поди? Един раз угадал, ныне на тебя и управы не будет? Молись богу за Измайлова.
Иевлев молчал, светло, прямо и бесстрашно глядя в глаза Петру.
— Хитры вы с Федором! — все так же с усмешкою продолжал Петр. — Только я из Архангельска — вы сразу за Уркварта. Хитры, черти…
Он рукою снизу вверх дернул колесо, смахнул стружку со станка, но точить более не стал…
— Куда как хитры. Ну что ж, на сей раз ваша, видать, правда. Горько оно, да верно, что шлют нам из-за рубежа татей, вы же не возомните, что и впредь такие ваши дерзости вам безнаказанно спущу. Негоциантов, да ремесленников-умельцев, да мастеров-искусников от Руси не отвращать, в едином ошибетесь — другие не поедут…
Сильвестр Петрович молчал.
— Пишут мне, бьют челом на тебя, господин капитан-командор, дескать, утесняешь иноземцев. Для чего так скаредно делаешь? Отвечай!
— Воров, государь, да недоброхотов отечеству своему до скончания живота утеснять буду! — звонким от напряжения голосом произнес Иевлев. — Гостей же добрых, негоциантов, умельцев, мастеров не токмо не обижу, но сам накормлю, напою, спать уложу и ничего для них не пожалею…
Петр дернул головою, фыркнул:
— Ох, Сильвестр, дугу гнут не разом, коли сильно навалишься — лопнет.
— Для того, государь, я чаю, сидит на воеводстве в Архангельске боярин — князь Алексей Петрович Прозоровский. Он дуги гнуть превеликий мастер…
— Ты — об чем?
— О том, государь, что сей воевода, верность тебе свою доказав в давние годы, ныне…
— Что — ныне? — крикнул Петр.
— Ныне не токмо в воеводы не годен, но офицером к себе я б его не взял…
— А я тебя об этом и не спрашиваю! — с гневной насмешкой сказал царь. — Понял ли? Я своей головой думаю, — крикнул он бешено, — своей, а вы, советчики, мне ненадобны…
Он вновь отворотился к станку и стал точить, сильно нажимая ногой на педаль. Опять побежала стружка, он обрывал ее все более и более спокойно, потом заговорил ворчливо:
— Прозоровский на воеводстве два года сидит, и еще два сидеть будет. Воевода добрый, от посадских людей архангельских, да от гостей, да от негоциантов иноземных, почитай что от всего немецкого двора, челобитная послана нам на Москву, дабы сидеть князю Прозоровскому на воеводстве третий год и четвертый…
Сильвестр Петрович от изумления едва не ахнул. За Прозоровского челобитная подана? Темны дела твои, господи… Что ж, тогда и толковать не о чем…
— Пошто с клюкой? — вдруг спросил Петр.
— Застудил ноги, государь, прости…
— Чего серый-то? — опять спросил Петр.
У Сильвестра Петровича дрогнуло лицо, не нашелся что ответить. Царь велел сесть. Иевлев не расслышал.
— Сядь, коли клюкой подпираешься, — вглядываясь в Иевлева, приказал Петр. — Вот сюда сядь, на лавку…
Иевлев сел, расстегнул крючки форменного кафтана, достал из кожаного хитрого бумажника план Новодвинской цитадели, разложил перед Петром. Тот кликнул Апраксина и Меншикова с Измайловым, раскурил коротенькую глиняную трубку, спросил, кто сей план делал, не Резен ли?
— Резен, Егор.
— Немец?
— Немец, государь.
— Что ж, вишь — немец, а план добрый!
— Немец немцу рознь! — спокойно ответил Иевлев. — Я за сего Резена, государь, коли надобно будет — на плаху пойду.
Петр косо посмотрел на Иевлева, подкрутил ус, подвинул план к себе ближе. Меншиков из-за спины Петра Алексеевича сказал вдруг, что пушки на башнях стоят неверно. Апраксин взял грифель, доску, циркуль, быстро рассчитал, с удивлением покачал головою:
— Ну, Данилыч, глаз у тебя, верно, соколиный. Сразу узрел.
Сильвестр Петрович, сидя рядом с Петром, показывал грифелем на плане, как что будет, где пороховой склад, где лежать ядрам, где дом для раненых, откуда может идти помощь. Царь слушал внимательно, попыхивал трубочкой, кивал с одобрением. Иевлев вдруг подумал: «Истинно в работе пребывающий. Коль что разумно и с сердцем сделано — первый друг».
— Чего не хватает? — спросил Петр и опять сбоку посмотрел на Иевлева: карие его глаза теперь горячо блестели.
— Многого чего, господин бомбардир, не хватает! — вздохнув, сказал Иевлев. — За тем и приехал…
Лицо царя стало настороженным, но когда Меншиков сказал, что есть пушки старого образца, которые можно отдать Архангельску, Петр оборвал его:
— Сильвестру рухлядь не надобна. Ему труднее будет, нежели нам. Думать надо, господин Меншиков, думать!
И сам задумался надолго, поколачивая трубкой по ладони, покрытой мозолями. Потом стал вспоминать, где есть пушки, еще не привезенные в Москву. Меншиков и Апраксин ему подсказывали, он задумчиво кивал. Иевлев писал пером на листке бумаги: гаубицы с Воронежа, мортиры из Новгорода. Измайлов наклонился к нему, шепнул в ухо:
— Ты не робей, Сильвестр, с запросом проси, он торговаться будет…
Сильвестр Петрович попросил с запросом ядер, фузей, мушкетов. Меншиков рассердился, сказал обиженным голосом:
— Не давай ты ему, бомбардир, ничего, сделай милость. Рвет с кожей! Все ему мало! Я тоже мушкеты да фузеи рожать не научен. Потом, небось, с меня спрос будет дубиною. У нас беседа короткая: как чего нет — Санька виноват.
Петр Алексеевич велел:
— Помолчи!
И спросил у Иевлева:
— Монасей, божьих заступников, потряс? Колокола это еще ништо, пусть дьяволы толстомясые потрудятся — у меня нынче везде работают…
— Писали на Сильвестра челобитные, — сказал Меншиков. — Из Николо-Корельского монастыря писали, из Пертоминского, — я к тебе, господин бомбардир, те челобитные и не носил. Будто он всех на работы погнал, даже ангельского чина не пощадил. Великий, дескать, грех, быть ему преданным анафеме…
Царь засмеялся, хлопнул Иевлева по плечу, сказал басом:
— В том не сумлевайся, Сильвестр! Сей великий грех я на себя приму, отмолю тебя. Я, братики, на сии ответы пред господом помазан константинопольским патриархом. Чтобы на работы все шли, нам не токмо монаси работают, но и бабы-черноризки, им трудиться в поте лица своего куда как лучше, нежели беса тешить. А службы церковные служить успеется, так им и говори, своим монасям. Афанасий наш что?
Сильвестр Петрович рассказал про Афанасия, про то, что послал ему Ньютоновы книги, про то, как усовещал архиепископ раскольника Федосея Кузнеца.
— Усовестил?
— До масленой сей Кузнец держался, все смерти ждал, а на первый день масленой велел подать себе чарку водки, выпил, понюхал рукав и пошел ко мне на Пушечный двор пушки лить.
— Хорош мастер?
— Злой до работы, умелец предивный! — ответил Сильвестр Петрович.
Петр хохотнул весело, сказал:
— Хорош мужик Афанасий, зело хорош. Был бы он помоложе, я бы Алексашку в тычки прогнал обратно — пирогами с зайчатиной торговать, а Афанасия — сюда. За ним спокойнее, верно, Данилыч?
— Для чего пирогами? — раскуривая трубку, сказал Меншиков. — Я бы тогда в архиепископы подался. Тоже не бедно, я чай, живут…
Так, за шутками и делом прошел день, наступили сумерки, засинели за окнами дворцового покоя. Покуда Сильвестр Петрович грифелем на аспидной доске чертил фарватер Двины и толковал путь, которым шведская эскадра будет идти к Архангельску, — царский повар Фельтен принес большую сковороду яишни-скородумки, оловянные чарки на подносе, жбанчик с водкой. Петр выпил первым, хорошо крякнул, ложкой стал есть яишню, было видно, что он очень голоден. И опять Иевлев удивился, как порушен обряд застолья, начавшийся с византийских императоров. Сидят пять мужиков, скребут ложкой яишню, а в воздухе дворцового древнего покоя еще пахнет едва уловимо благолепием росного ладана, старым воском, духовитым теплом, что когда-то шел от муравленых печей. И кажется, что все нынешнее сон, игра детская, как в давние-давние годы, когда шумели потешные в Грановитой или Крестовой палатах и в испуге замирали: вдруг появится клобук, иссохший палец сердито погрозит — киш, нечестивцы, киш…
— Гей, Фельтен, еще яишни! — крикнул Петр. Налил по второй чарке; близко глядя на Иевлева, сказал:
— Ну, Сильвестр, будь здрав! Хорошо делаешь, ругать не за что. Трудясь над работой своей, думай: не один Архангельск берегу, не в нем одном первопричина пролития крови…
Жестом поманил к себе всех сразу, хитро подмигнул.
Апраксин, Измайлов, Меншиков, Сильвестр Петрович наклонились ближе. Усы царя угрожающе шевельнулись:
— Ну, ежели разболтаете!
И тотчас же смягчился:
— Не мальчишки, я чай, мужи государственные, а все глядишь — кто и не удержится…
Александр Данилович прижал кулаки к груди, страшно забожился, что-де не видеть ему света божья, умереть поганой смертью. Петр не дал кончить божбы, перебил:
— Подай грифель!
Измайлов подвинул шандал ближе. Царь, покусывая губы, быстро, криво выводил на аспидной доске линии, ставил кружочки. Сильвестр Петрович, вглядываясь до боли в глазах, узнавал Архангельск, Белое море, Соловецкие острова, берег, деревеньку Нюхчу. От Архангельска к Соловкам побежали гонкие дорожки. Петр, торопясь, говорил:
— Флотом, что построен на Вавчуге и в Соломбале, пойдем в монастырь, якобы для молитвы. Сопровождать нас по чину будут солдаты немалым числом; подсылы да пенюары предположат, что отбыли мы кланяться святым мощам преподобных Зосимы и Савватия. Отсюда же, из Соловецкой обители, как белые ночи сойдут, отправимся на Усолье Нюхоцкое — вот оно, на берегу.
Петр грифелем показал, где находится Усолье Нюхоцкое.
— Отсюда на Пул-озеро через болота новыми дорогами… Далее к Вожмосалме… Будут с нами два фрегата, здесь те фрегаты спустим и водою по Выг-озеру и по реке Выгу на деревню Телейкину. Речки тут — Мурома и Мягкозерская… Далее болотами и лесами на Повенец…
— Нотебург! — воскликнул Сильвестр Петрович.
— Догадался! — усмехнувшись, ответил Петр. — Истинно Нотебург, древний новгородский Орешек, наш Орешек, прадедов наших. Коли раскусим сей орешек, быть нам твердою ногою навечно на Балтике…
— Ниеншанц еще! — сказал Апраксин.
— Многое еще чего, — стирая ладонью чертеж с аспидной доски, произнес Петр, — многое, да все наше, и Копорье, и Ям, и Корела, и Ивангород. Стеною шведы стали на Балтике, а нынче еще и Архангельск возжелали закрыть. То — не сбудется. Брат наш Карл все мечтает быть Александром, но я не Дарий…
Короткая усмешка тронула его губы, глаза заблестели, он спросил:
— Можно ли так рассуждать после Нарвы?
И сам себе ответил:
— После нее так и рассуждаем! Кто видел, как полки наши стояли в каре и, оградив себя артиллерийскими повозками, отбивали атаки шведов, тот иначе рассуждать не может. Кто видел, как преображенцы наши с семеновцами из сей несчастной баталии выходили, тот по прошествии времени ни об чем ином, как о виктории, и помыслить не смеет. За нее и выпьем чарку, да и к Москве пора…
Чарки слабо звякнули над столом, над сковородой с остатками яишни. Выпив, Петр быстро спросил:
— А что, Сильвестр? Может, послать тебе Данилыча в помощь?
Меншиков обрадовался, зашептал Иевлеву в ухо:
— Проси, проси, наделаем там Карле горя, узнает, почем русское лихо ныне ходит. Проси, мы такого там натворим…
Но Петр раздумал:
— Управишься с Афанасием, Данилыч тут надобен.
— То-то, что надобен, — проворчал Меншиков. — А все грозятся в тычки меня прогнать…
Когда совсем смерклось, поехали верхами в Москву. Карета Александра Даниловича тащилась далеко сзади кружною дорогою, кучеру было велено не попадаться на глаза Петру Алексеевичу…
Царь был тих, задумчив, молча оглядывал задремавшие в дымке ночного тумана густые подмосковные рощи. У рогатки сам проверил караулы, басом, без злобы пожурил за что-то офицера-караульщика. Покуда тот длинно оправдывался, Апраксин говорил Иевлеву:
— С мыслями никак не соберусь. Шутка ли — Нотебург, Ниеншанц, Балтика. Возвернуть то, ради чего еще Иван Васильевич с ливонским орденом воевал, выйти в море…
Петр из темноты позвал:
— Сильвестр!
— Здесь я, государь…
— Со мною поедешь…
Свернули в узкий, пахнущий горелой щетиной проулок, потом копыта коней прочавкали по болотцу, потом подковы звякнули о камень. Петр не оглядывался, не говорил ни звука. Этот путь был и знаком и незнаком, по дороге Иевлев что-то смутно припомнил и опять забыл. И совсем вспомнил только у больших, глухих ворот, где тускло мигал масляный слюдяной фонарь и так же, как тогда, когда пытали Шакловитого, прохаживался один верный караульщик. Это был монастырский воловий двор, в подклети которого еще с кровавых дней стрелецкой казни был спехом построен застенок. Так он здесь и остался — проклятая вотчина князя-кесаря…
Со стесненным сердцем Иевлев спешился в глубоком темном дворе, отдал повод солдату, пошел за царем. Крутые ступени, едва освещенные восковой свечкой, вели вниз в подклеть монастырских воловщиков, в низкий кирпичный подвал, где шла все та же страшная работа, постоянная и жестокая, та, о которой Сильвестр Петрович старался не вспоминать и не думать и о которой все же думал постоянно и даже видел во сне. Как в те давно прошедшие дни, для бояр справа у двери были поставлены две лавки с суконными вытертыми и засаленными полавочниками и между ними пустовал точеный стул с атласной пуховой спинкой, поставленный для царя. Как и тогда, горели свечи в шандалах, но свечей было поменее и бояр никого, кроме князя-кесаря, зябко кутающегося в шубу. Он сидел один на широкой лавке, а дьяки писали у стола. Ромодановский еще более ожирел за это время, теперь его налитые щеки свешивались возле подбородка. Увидев царя, он не поднялся со своего места, а только лишь склонился набок, дьяки же поклонились земно, как и палачи, которых было много — человек с десяток. На дыбе в полутьме кто-то висел раскорякой — лохматый, старый, посматривал тусклыми зрачками. У стены на рогоже слабо стонал полуголый, статный, белотелый мужик. Помощник палача, сидя на корточках возле него, прикладывал к его ранам листы мокрой капусты. Другой мужик, завидев царя, постарался перекреститься правой рукой, но не смог и перекрестился левой. Палач, ловкий рыжеватый дядя, его обругал:
— Чего делаешь, шелопутный? В уме?
Лекарь-иноземец в чулках и башмаках, в красивом, тонкого сукна кафтане, курил трубку и объяснял что-то старшему палачу Василию Леонтьевичу, который соглашался с лекарем и посмеивался, скаля мелкие, крепкие, очень белые зубы…
Петр, не садясь на стул, приготовленный для него, оперся спиною о косяк двери и спокойно, своим сипловатым басом спросил:
— Ну?
— Да что же, батюшка, — колыхаясь всей своей утробой, ответил Ромодановский, — кое время отдыхали изверги, все на своем и стоят. Околесицу врут, толчем воду в ступе. Бьюсь нынче со старцем, ранее не могли, не был он обнажен монашества, а ныне расстригли, да что толку…
Петр, переведя взгляд на дыбу, спросил:
— Ты и есть старче Дий?
Старик молчал.
— Ты кто? — оскалясь крикнул Петр.
— Оглох он, батюшка, — молвил Ромодановский. — Еще по первым пыткам и оглох. Ныне вовсе как пень, да еще и в уме повержен. Несет нивесть что…
— Так иного кого взденьте! — с неудовольствием велел царь. — Что ж так-то время препровождать…
Блок заскрипел, старика опустили наземь, вынули его руки из петель, обшитых войлоком, на рогоже отнесли подальше за кадушку с водой. Но он тотчас же оттуда выполз и стал опять неотрывно рассматривать царя. Худой, горбоносый дьяк деловито поднялся, пнул старика, как собаку, сапогом и вновь сел на свое место. Палачи подняли белотелого мужика и стали заправлять его сильные, мускулистые, крупные руки в пыточный хомут.
— Кто сей? — спросил Петр.
— Стрелец Конищева полка Мишка Неедин. Заводчик всему делу, он первый зачал мутить, чтобы князя-боярина Прозоровского на копья вздеть…
Сильвестр Петрович услышал, как стрелец негромко, но сурово сказал палачу:
— Бога побойся! Все помирать станем…
— Я-то богу верен, — веселой скороговоркой ответил Василий Леонтьевич. — Я-то, брат, не оскоромился…
И, поплевав в ладони, он уперся сапогом в брус и потянул. Мишка крепко сжал зубы; руки его вдруг вывернулись, он протяжно вскрикнул, тело его, обвиснув, сразу сделалось длиннее.
— Говори! — велел Ромодановский.
Стрелец заговорил быстро, речь его перемежалась короткими вскриками, на губах пузырилась слюна:
— Противу немца мы оттого на Азове делали, что как на городовую работу погонят, так немец безвинно нас бьет и безвременно работать тянет. Говорено было, что-де немчина, который от князя-воеводы Прозоровского над нами смотрельщиком поставлен, пихнуть-де в ров, оттого пошел бы на бояр да иных татей первый почин. С того бы дела боярина на копья самого вздеть…
— Кнута ему! — велел Петр.
Но до кнута не дошло. Стрелец задышал часто и обвис в хомуте. Палач, обжигая ладони веревкой, быстро опустил Мишку наземь, заспанный подручный плеснул ему водою из корца в грудь и в щеку. Стрелец зашевелился, еще застонал. Иноземец-лекарь сказал громко:
— Больше нет. Не сегодня. Только завтра.
— Цельный нонешний день так-то мучаюсь, — жаловался Ромодановский. — Что ранее было говорено, на том и ныне стоят, а нового никак не получить…