Россия молодая Герман Юрий
— Сейчас ночь или день? — спросил Лофтус.
В избе, в которой содержались иноземцы, Иевлев накануне сражения приказал зашить окно досками.
Риплей отвернулся. У него были часы, но разговаривать с Лофтусом он не желал. Его разбирала злоба: русские разгромили шведов, царь Петр, конечно, будет очень доволен, всех участвовавших в сражении наградят. Ну, если не всех, то многих. Его, пушечного мастера, во всяком случае наградили бы. Царь Петр дорожит такими иноземцами. И кто знает, как сложилась бы жизнь мастера Реджера Риплея, не соблазнись он шведскими деньгами, а служи только английской короне…
Пыхтя трубкой, пушечный мастер сердился: вот Лефорт, женевец, дебошан и более ничего, даже ремесла толком не знает, а в какие персоны выскочил. Быть бы Лефорту первым министром, не умри он так рано. Умный человек! Ничего не скажешь, — понял, кому надо служить. А он, Риплей? Чем кончится вся эта глупая история? Неужели повесят? Ежели у них попался — будет худо! После Нарвы они стали сердитыми, московиты, и не слишком жалуют иноземцев…
— Действительно, пахнет дымом! — сказал венецианец. — У меня слезятся глаза…
Риплей пыхтел трубкой. Ему хотелось пива. Если бы он сейчас был на валу, несомненно, русский слуга подавал бы ему пиво. Он бы пил пиво и командовал стрельбой. А потом царь Петр поцеловал бы его и произвел в главные пушечные мастера. Главный пушечный мастер — это гораздо больше, чем генерал. Генералы выучиваются своему делу, а пушечные мастера — родятся. Он бы построил себе дом в Москве, посадил бы цветы, выкопал бы пруд и выписал свою Дженни. Как бы она удивилась, увидев такое великолепие. А через несколько лет обессилевшую в войне со шведами Россию завоевала бы Англия. Рано или поздно, Англия все завоюет, и глупых шведов тоже. Так говорят в Лондоне…
— Слушайте, мы горим! — сказал Лофтус.
Риплей сердито сплюнул. Он не любил, когда ему мешали мечтать.
— Мы горим! — громче сказал Лофтус.
Венецианец вскочил со своего места. Звенбрег, прижимая руки к груди, метался по избе, вскрикивал:
— Эти варвары хотят сжечь нас живьем! Да, да!..
Дыму было уже столько, что пламя свечи едва мерцало. Риплей забарабанил сапогом в дверь, караульный не откликнулся. Тогда Лебаниус схватил скамью и, размахнувшись, стал бить ею в рассохшиеся доски с такой силой, что одна из них сразу отскочила…
— Эй! Зольдат! — крикнул в дыру венецианец.
Караульщик, обычно стоявший в сенях, не отзывался. Едкий дым все полз и полз, и теперь слышен был даже треск близкого пламени.
— Зольдат! — крикнул венецианец, надрываясь.
Риплей выхватил из рук Лебаниуса скамью и, кашляя от копоти и дыма, ударил еще несколько раз. Отскочила вторая доска, потом третья. В углу, где стоял колченогий стол, уже горела пакля, желтые язычки пламени бегали между бревнами.
Задыхаясь, Риплей все бил и бил скамьей, пока не вылетели все дверные доски. Но для того, чтобы спастись, надо было сломать еще одну дверь — наружную, с решеткой, обитую железом. Они опять стали бить скамьей, но дверь не поддавалась, а изба уже горела жарким огнем. Одежда на Лофтусе начала тлеть, венецианец потерял сознание, свалился на пол под ноги другим. Еще немного, и они бы сгорели все, но кто-то стал ломать дверь снаружи. Лофтус, визжа от боли — языки пламени уже хлестали его по спине, — встал на четвереньки. Риплей тоже начал опускаться на пол, когда дверь наконец распахнулась и какие-то женщины выволокли иноземцев на крепостной двор. Здесь, неподалеку от избы, лежал насмерть сраженный ядром караульщик, его разбитая алебарда валялась рядом. Женщины, жалея обожженных, принесли воды, позвали какого-то капрала; капрал побежал под свистящими ядрами — искать Иевлева. Сильвестра Петровича он не смог найти, но нашел инженера Резена, который, ничего толком не поняв из сбивчивых объяснений капрала, все-таки пришел с ним, чтобы разобраться в происшествии. Венецианец Лебаниус уже умер — задохнулся от дыма, Лофтус тоже был очень плох, судорожно зевал и стонал; один англичанин Риплей, бодро улыбнувшись, сказал, что хотел бы выпить немного русской водки, и тогда все будет хорошо. Инженер приказал принести водки, но его тут же позвали, и он побежал на валы к своим пушкам. Риплей выпил водки, сказал молодой крепенькой поморке:
— Русский женка — доприй женка!
Поморка засмеялась, показывая мелкие ровные зубки. Риплей подумал: «Дженни можно не выписыватъ, Дженни костлявая, можно жениться на русской женщине!» И еще выпил водки.
Лофтус застонал, Риплей ткнул его кулаком под бок, сказал по-английски, с веселой, открытой улыбкой, чтобы русские женщины ничего дурного не подумали:
— Вы, черт вас подери, возьмите себя в руки. Наша жизнь зависит от нас…
Звенбрег тоже открыл глаза, стал слушать. Расплываясь в улыбке, Риплей продолжал:
— Впоследствии мы скажем, что они сожгли венецианца и хотели сжечь нас, но сейчас наше место на валу, где палят пушки. Понимаете? Обожженные, несправедливо оскорбленные, мы, как герои, будем стрелять по шведам. Соберитесь с силами и идите за мной!
Лофтус застонал, спросил:
— Стрелять в шведов?
— Когда дело идет о жизни и смерти, такие, как вы, готовы выстрелить в родного отца! — с той же открытой улыбкой сказал Риплей. — Поднимайтесь, а то мы опоздаем!
Он первым поднялся на крепостной вал и опытным глазом старого наемника сразу оценил положение шведов: они проиграли битву, хотя еще и продолжали сражаться. На флагманском судне действовало всего несколько пушек, но команда с него уходила — корабль горел. На фрегате палили пушки батарейной палубы.
На втором фрегате палили все пушки, но куда он годился, этот фрегат, если две яхты и третий фрегат уже готовились к тому, чтобы покинуть Двину и уйти, воспользовавшись благоприятным ветром? Последние три судна еще отстреливались, но только для того, чтобы иметь возможность уйти. Им тоже приходилось туго: ядра батареи с Маркова острова настигали их. Кроме того, Сильвестр Петрович приказал пушкарям спуститься с пушками ниже вдоль Двины и ударить по убегающему фрегату так, чтобы он потерял управление и остановил яхты…
Здесь, на валу, у русских тоже было немало потерь, однако тут властвовал порядок, и по лицам простых пушкарей было видно: они выигрывают сражение и знают, что победят. Порядок был во всем: и в том, как споро и быстро подавались наверх ядра, и в том, как носили порох, и в том, как слушались Резена, Федосея Кузнеца и других начальных людей. И лица русских выражали суровое спокойствие, так свойственное этому народу в минуты большого труда.
Риплей прошелся по главному выносному валу, сунул в рот трубку, засучил рукава обгорелого кафтана и сам, сильными, белыми, поросшими рыжим пухом руками, крякнув, развернул пушку «Волк», которую еще недавно чинил на Пушечном дворе. Пушка была исправная, и как только Риплей ее развернул, к нему подбежал русский парень — подручный убитого пушкаря.
— Ох, и добрая пушка, — ласковым, юным еще голосом заговорил подручный, — ох, и палит! Только пушкаря нашего — Филиппа Филимоныча — зашибло, а мне одному не управиться, не приучен я, как нацеливать; пальнул два раза, да мимо, теперь боюсь…
Риплей кивнул головой, велел банить ствол. Подручный обеими руками поднял банник, потом подал картуз с порохом, потом ядро. Риплей, поджав губы, сердясь на шведов, что проиграли сражение, сердясь на себя, что не угадал, кому служить, щуря глаза, навел пушку чуть пониже шканцев, выждал, покуда затихнет пальба, в тишине, громко, чтобы все на него посмотрели, крикнул сам себе команду: огонь! — и вжал фитиль в затравку. Пушка ахнула, ядро с визгом рванулось над Двиной, пробило обшивку корабля, оттуда сразу же выкинулось пламя.
Русские пушкари посмотрели на иноземца, — хорошо ударил, может стрелять. Подручный уже обливал ствол пахучим уксусом, готовил второй заряд. Риплей пошел по валу, крепко держа трубку в зубах, выправлял пушки русским пушкарям, хлопал московитов по плечам, говорил сипло:
— Русский пушкарь, доприй пушкарь! Ошень доприй!
Лофтуса и Звенбрега он поставил к другой каронаде, сказал угрожающим голосом, по-английски:
— Целиться буду я! А вы будете палить возможно чаще! Пусть все видят нас! Все!
— Шведский флаг! — воскликнул Лофтус. — Золотой крест Швеции… Вы не смеете стрелять по этому флагу!
Риплей больно толкнул Лофтуса в плечо, показал глазами направо: оттуда шел, опираясь на трость, бледный от потери крови и усталости капитан-командор Иевлев. Словно не замечая его, англичанин проверил заряд, повернул в цапфах ствол, вдавил фитиль. Пушка опять ударила, ядро влетело в открытый порт средней палубы…
— Польшой викторий! — сказал он по-русски Иевлеву так громко, чтобы слышали все вокруг. — Колоссальный викторий! Шерт фосьми, проклятый швед!
И, захохотав, добавил:
— Ай-ай-ай, сэр! Ми чуть все не скорель в изба. Отин наш иностранец — смерть. Умереть. Он получился жаркое, та, так…
Сильвестр Петрович широко открыл глаза, не понимая. Риплей снова наклонился к пушке:
— Не сейчас, сэр! Сейчас надо воевать! Сейчас надо покончить с этот швед!
- И мы оставляем тебя одного
- С твоею бессмертною славой…
Козлов
Русского солдата мало убить, его надо еще и повалить.
Фридрих Второй
Глава девятая
1. Ребятишки
Как только шведы начали бомбардирование крепости, Маша повела детей в погреб. Вначале тут сидели только иевлевские девочки да Ванятка Рябов, потом Мария Никитишна стала сгонять сюда и других ребятишек, рассудив, что здесь им будет куда безопаснее, нежели на плацу, где они радостно дивились на шведские раскаленные, прыгающие по булыжникам ядра.
Детям в погребе было скучно, особенно когда Марья Никитишна, отлучаясь к Таисье или на башню к Сильвестру Петровичу, запирала погреб снаружи чурочкой.
Когда Марья Никитишна ушла в третий раз, Ванятка Рябов сказал твердо:
— Пошли и мы! Чего здесь горевать!
— Матушка не велела! — ответила послушная Ириша.
— Да, матушка не велела! — поддержала ее Верушка.
— Ну и сидите! — рассердился Ванятка. — Сидите здесь, а уж я пойду, насиделся…
И не торопясь, своей рябовской походкой поднялся по приступочкам наверх. Поленце отвалилось, Ванятка вышел на плац, огляделся и обомлел: прямо против выхода из погреба ярко и весело горела крыша избы капитан-командора, та самая, где не раз он, Ванятка, гостил, где нынче остался его игрушечный, со всею оснасткою, сделанной отцом, корабль и где стояли люльки с куклами его подружек — иевлевских дочек.
Постояв с открытым ртом, Ванятка обернулся и крикнул в погреб:
— Ей, девы! А изба-то ваша полымем полыхает!
«Девы» с другими ребятишками, топоча, побежали наверх и тоже открыли рты. К иевлевской избе уже спехом шли крепостные монахи, назначенные на этот день воевать с огнем, буде он появится где-нибудь в цитадели. У монахов были ведра, багры, крючья. И покуда одни тушили, другие, облившись водой, быстро врывались в избу и что-нибудь оттуда выносили; но все это были вещи, которые ни Ванятку, ни девочек не интересовали: ни корабля, ни люлек с куклами монахи не несли.
— Ишь! — распуская губы, сказала Верунька. — Не несут!
— Там еще лоскутков целый короб был! — кривясь от плача, произнесла Ириша.
Ванятка на них цыкнул, они малое время не ревели. Но когда монахи вынесли скатанный ковер, Ириша вдруг вспомнила, что кукольные люльки стояли как раз на этом ковре, и во весь голос заревела. Верунька заревела за ней.
— Ну, завели! — произнес Ванятка. — Разнюнились!
И плечом вперед, маленький, насупленный, пошел к монахам. «Девы» перестали реветь, другие ребятишки с интересом смотрели на кормщикова сына. Ванятка переждал, пока возле ведер не будет никого из монахов, быстро вылил воду себе на голову и так же бочком, плечом вперед вошел в сени, где было очень дымно и где воняло горелым. Здесь кто-то схватил его за вихор, но он вырвался и побежал по знакомым горницам — туда, где он оставил свой оснащенный корабль среди кукол и люлек, среди лоскутков и других игрушек. Дым разъедал ему глаза, он почти ничего не видел, но все-таки нашел и корабль, и люльки, и кукол, и короб с лоскутками. Завернув все это в какую-то тряпку, он по пути еще подобрал три книги, которые давеча читал Сильвестр Петрович, и нагруженный своей добычей, черный и закоптелый выскочил на крыльцо, где кто-то из монахов поймал его и дал ему хорошую затрещину. Из рук монаха Ванятку выхватила Марья Никитишна и, плача, стала его целовать и причитать над ним. А иевлевские дочки и другие ребятишки спрашивали его — как там было, очень ли страшно или ничего.
— Да ну! — сказал Ванятка, выкручиваясь из рук Марьи Никитишны. — Ничего там и нет такого… Дымно и паленым воняет, а так взойти и выйти даже вам можно, ничего…
В это время еще одно шведское ядро, с воем прорезав воздух, грохнулось поблизости о камни и завертелось на булыжниках. Марья Никитишна схватила девочек и, толкая перед собою Ванятку, погнала их всех в погреб. Иринка и Верунька бежали, роняя лоскутки, за ними бежали в погреб другие дети и никак не могли понять, почему жена капитан-командора все плачет, и смеется, и опять плачет…
В погребе Марья Никитишна развернула книги, которые вытащил Ванятка из горницы Сильвестра Петровича, и про себя, шепотом прочитала: «Исаак Ньютон»…
Книга выпала из ее рук, по щекам полились обильные слезы, она вдруг прижала голову Ванятки к своей груди и, задыхаясь от слез, непонятно заговорила:
— Исаак Ньютон, господи! А мертвых сколько! И батюшку вашего ранило, девочки, и что еще будет, и Иван Савватеевич… Ох, деточка мой милый, голубчик мой родненький…
2. Мертвецы
«Корона» пылала — русские брандеры сделали свое дело. И ярл Юленшерна, стоя на юте, отдал приказ горнистам играть отход. Горнисты подняли горны к небу, но в вое и в свисте пламени никто не слышал сигнала, да и людей на флагманском корабле осталось совсем немного.
Ветер переменился, красные дымные языки огня уже лизали бушприт фрегата, который врезался в «Корону». Там команда еще пыталась бороться с пламенем, но это делали только немногие смельчаки. Большая часть матросов на шлюпках уходила к яхтам и к тому фрегату, который под огнем русских батарей пытался развернуться в Двине, чтобы, подняв паруса, выйти из сражения.
К шаутбенахту на ют поднялся лейтенант Пломгрэн. Еще два каких-то офицера, которых не знал Юленшерна, вместе с Пломгрэном принялись уговаривать его оставить флагманский корабль. Шаутбенахт молчал: он слушал гром русских батарей, смотрел, как гибнет и позорно бежит его эскадра, думал о том, что все кончено и спасения больше нет. Ему следовало умереть, он знал это, и делал все, чтобы погибнуть, но судьба наказывала его страшнее, чем смертью. Он должен был, прежде чем умереть, пережить весь позор бесчестья. Он должен был увидеть, как бегут его люди, он должен был услышать проклятия матросов, которые раньше трепетали одного его взгляда.
— Ну что ж, — негромко сказал он, — спустите вельбот…
Но вельбот уже нельзя было спустить, и шаутбенахт Юленшерна оставил свою «Корону» на маленькой шлюпке, бежал с горящего корабля, покинул флагманское судно и более на него ни разу не оглянулся, — ему страшно было смотреть, видеть, думать. Он сидел в шлюпке ссутулившись, закрыв желтое лицо желтыми ладонями, — маленький старичок в медном шлеме с петушиными перьями.
— Навались! — командовал Пломгрэн гребцам. — Шире греби! Навались!
Трупы, обломки мачт, рей, какие-то бочки, ящики задерживали шлюпку. Русские ядра со свистом и шипением падали в Двину, взрывая столбы воды.
— Гере шаутбенахт, снимите шлем! — попросил Пломгрэн. — Они видят адмирала…
— К черту! — сказал Юленшерна.
По шторм-трапу он поднялся на тот фрегат, который разворачивался под огнем русских батарей, на фрегат трусов. Здесь многие были пьяны и не узнавали своего шаутбенахта или делали вид, что не узнают. Здесь уже никто не помогал раненым, и они ползали по шканцам, умоляя пристрелить их. А на юте лежал командир фрегата с размозженной головой. В руке его была зажата бутылка бренди.
Лейтенант Пломгрэн попытался навести порядок, но его никто не слушал, а когда он замахнулся ножом — его убили. Это был конченый фрегат, и ярл Юленшерна остался на нем только для того, чтобы умереть. Визжащие ядра русских, шипя, раздирали паруса, ломали мачты, реи, борта, осыпали картечью матросов, которые бросались в воду, чтоб спастись вплавь. Ядра падали рядом с шаутбенахтом, возле его ног рушилась палуба, у самого его лица пролетали осколки дерева, кованный железом блок со свистом промчался у самого его виска, — а он все был жив. Желтый, с потухшим взглядом, с опущенной шпагой в руке, шаутбенахт флота его величества мог теперь только безмолвно смотреть на разрушения, происходящие на фрегате.
Он пошел по шканцам, ища смерти.
Мертвецы, плавающие в лужах крови, мертвецы сидящие, мертвецы, застывшие у пушек, мертвецы с остекляневшими глазами преграждали ему путь. Он наступал башмаками на мертвые тела, и звездчатки его шпор вырывали лоскутья из одежд мертвецов. «Продажный сброд! — со злобным презрением думал он. — Проклятые грязные наемники!»
Матрос, которого он не знал, сказал ему дерзость, он оглянулся, ища палача Сванте Багге, и вспомнил, что тело профоса, наверное, уже догорает на «Короне». Тогда, чтобы скорее умереть, Юленшерна ударил матроса по лицу шпагой плашмя. Тот завизжал от боли, бросился на него с ножом. Шаутбенахт сделал короткий выпад, как в дни своей далекой молодости, и с трудом вытащил шпагу из груди наемника, не прикрытой панцырем.
Вытирая шпагу, он увидел, как борт о борт с фрегатом прошла яхта. Им удалось спастись — они уходили в море. Но через несколько мгновений он заметил, что из-за кустов лозняка, густо разросшихся на берегу Двины, одна за другой выходят лодки русских. На лодках были матросы с баграми, с лестницами, с короткими копьями. Они шли наперерез яхте, чтобы взять ее абордажным боем.
Юленшерна отвернулся. И тотчас же упал на скользкую от крови палубу, оглушенный, навзничь. А русское ядро, которое поразило его, еще долго крутилось и шипело рядом, толкая мертвых и раненых, — последнее ядро, которое русские выпустили по замолкнувшему фрегату.
3. Все будет хорошо!
Когда много часов тому назад головной шведский корабль с торчащими из портов пушками, с развевающимися флагами, с солдатами в кольчугах и медных шлемах, кренясь, под полными парусами показался на двинском фарватере, Таисья стояла на выносном валу крепости. Флагманский корабль, вырвавшись из пелены дождя, надвигался на цитадель; Таисья, вытянув вперед тонкую шею, ждала. Сердце ее стучало громко, кровь отлила от лица. Всем своим существом она знала, что должно случиться какое-то удивительное событие, и в уме связывала это событие со своим вдруг исчезнувшим несколько дней назад мужем.
И событие произошло: ей не надо было объяснять, что случилось. И юность ее и годы девичества прошли на море. Кормщик, который с такой уверенностью вел огромный многопушечный корабль по двинскому стрежу, не мог ошибкою сесть на мель. Он мог сделать это только нарочно, намеренно, положив живот свой за други своя, и кормщиком этим был, несомненно, Рябов.
В те короткие мгновения, когда резная из черного дерева огромная дева над бушпритом флагмана поднялась в воздух, а все судно со скрипом и скрежетом накренилось, когда на шканцах затрещали выстрелы и началось сражение, Таисья сразу же поняла: свершен подвиг, и ее кормщик там, среди врагов. Страшно напрягая зрение, не слыша ни грохота пушек, ни свиста ядер, ничего не замечая, она смотрела на корабль, где, наверное, в эти минуты озверелые шведы мучали, терзали и убивали дорогого ей человека, человека, которого столько раз теряла и опять находила. Она все-таки еще надеялась, что он спасется, кинется с борта корабля в воду и поплывет к крепости, к ней, своей жене, к своему сыну…
Но время шло, кормщика же не было.
До боли в глазах вглядывалась Таисья в серые воды Двины, но видела в них лишь трупы шведов в зеленых кафтанах…
Потом, перевязывая раненых, подавая им воду и еду, помогая бабиньке Евдохе в ее милосердной работе, она ни на единое мгновение не забывала о своем страшном несчастье, но горе ее словно бы отдалялось, словно бы затихало, а сердце все более и более наполнялось чувством светлой гордости, когда слышала она разговоры увечных пушкарей, матросов и солдат о кормщике, которого силой вынудили вести эскадру, а он поставил ее под пушки крепости…
Имени кормщика многие еще не знали, но она-то знала твердо, что это — ее Иван Савватеевич, и никому, однако же, не говорила, находя утешение своему горю в том, что раненые при ней гадали о судьбе отважного и верного долгу кормщика. С жадностью и с благодарным светом в глазах слушала она тех, которые предполагали, что кормщик вполне мог спастись. Один раненый пушкарь уверял, что даже видел сам, как некий человек на шканцах рубился топором, уходя от наседавшей на него толпы.
Сражение тянулось и тянулось, пушки палили, раненых и убитых становилось все больше и больше, а Таисья то надеялась, то переставала верить. Ей чудилось, что кормщик идет по крепостному валу и сейчас вот окликнет ее, назовет по имени. То казалось ей, что он зовет ее с берега, увечный, не может вынуться из воды и умирает на прибрежном песке. Тогда она терялась, смотрела неподвижно или вдруг бежала на вал, над которым свистели ядра, и опять долго, с тоской смотрела на двинские воды, на которых покачивались тела убитых шведов…
Когда Сильвестра Петровича ранило и солдаты принесли его на плаще под крепостную стену к бабиньке Евдохе, Таисья замерла от испуга, — показалось, что сейчас он скажет ей верную и страшную весть. Но он молчал. На бескровном лице его ярко блестели синие глаза. Она подала ему кружку с водой, он пригубил, вздохнул, взял Таисью за руку. Быть может, он не узнал ее, быть может, просто был в забытьи, когда сказал громко, твердо, ясно:
— Русского человека имя держать честно и грозно!
Таисья ничего не ответила, другие увечные подняли головы с соломы, вслушались. Капитан-командор опять замолчал надолго.
— Честно и грозно… — повторил молодой матрос шепотом.
Сильвестр Петрович услышал шепот, объяснил:
— В старину так говорилось: дабы во всем свете русского человека имя держать честно и грозно.
Бабинька Евдоха туго затянула ему ногу холстом, он еще немного полежал, кликнул своих солдат, они повели его обратно на воротную башню — командовать. Брови его были сурово сдвинуты, губы сжаты. Таисья проводила его до лестницы, все надеялась услышать слово про кормщика. У ступенек он остановился отдышаться, сказал словно в споре:
— Крепость! Что — крепость? Человек — вот крепость истинная, непоборимая. Человек!
Таисья слушала затаив дыхание, ей казалось, что Сильвестр Петрович говорит о кормщике. И в самом деле он говорил о нем.
— Крепость! — повторил он, глубоко глядя Таисье в глаза. — Рябов, кормщик, — вот крепость, надежнее которой нет на земле. Он подвиг свершил. Ему обязаны мы многим в сей баталии, ему, да Крыкову покойному, Афанасию Петровичу, да еще таким же русским людям…
— Сильвестр Петрович! — воскликнула она. — Сильвестр Петрович!
Но к нему подошел Егорша Пустовойтов с вопросом о том, как выходить абордажным лодкам, и капитан-командор ушел с ним.
Поближе к вечеру Таисья узнала, что инженер Резен допрашивал пленных шведов, выплывших на двинский берег возле крепости. Мокрые, иззябшие, испуганные ожиданием смерти, они дрожа сидели под стеною, куда не падали ядра, дикими глазами смотрели на русских кузнецов, раскаляющих в горне круглые камни. Один — долговязый, с белыми волосами — был ранен в плечо и держал рану рукой; кровь стекала по его пальцам. Другой, тоже раненый, что-то пытался объяснить приставленному к нему караульщику, показывал на мушкет, потом себе на грудь.
— Стрелить себя просит! — объяснил матрос. — Не надо, мол, ему такой жизни…
— Ну и дурень! — крикнул караульщик. — Не надо. Нам по одной дадено, не по две. Одну стратит, другой не получит…
Таисья послушала, отыскала Резена, спросила у него несмело:
— Шведские люди про кормщика ничего не ведают, господин? Может, хоть слово сказали?
Резен не понял. Таисья рассказала подробно, он, утешая, дотронулся до ее руки:
— О, нет, нет, разве мы можем сказать, что убили? Его нет — это так, но это еще не значит, что он убит, это еще ничего не значит. Один, который был с ним, умер, это мы хорошо знаем, переводчик, он умер на Марковом острове. А лоцман — нет, про лоцмана еще не знаем…
Таисья не дыша смотрела на инженера. Он еще раз тронул ее руку:
— Все будет хорошо, да, да, капитан-командор послал искать, его ищут, лоцмана, его ищут солдаты, матросы, ищут все. Его найдут. Никогда не надо терять надежду…
4. Русский флаг
Коптящий едкий дым полз по шканцам оставленного командой судна.
Юленшерна повернулся на бок, захрипел, сделал еще одно усилие и увидел над собою голубеющее северное неяркое небо, по которому бежали рваные облака.
Сколько прошло времени?
Может быть, тянулся все тот же бесконечный день, может быть, наступил новый?
Он напрягся, затих: ему показалось, что он слышит грохот канонады. Но было совсем не так: это на «Короне» — на палубах, у орудий — рвались картузы с порохом. Шаутбенахт вздохнул с облегчением: все-таки сражение еще не кончилось, судьба смилостивилась над ним, он умрет под гром своих пушек. И чтобы умереть с честью, как подобает адмиралу, он заставил себя повернуть голову — тогда он увидит шведский флаг на грот-мачте, синий флаг с золотым крестом, флаг, которому он прослужил всю свою длинную жизнь.
Но флага не было.
Вместо синего полотнища он увидел белую тряпку, которая развевалась на двинском ветру. Еще один удар судьбы, еще одно последнее унижение; проклятые наемники сдались и бежали с судна, им важнее всего было сохранить свои жизни, свои дрянные, никому не нужные жизни…
Задыхаясь от боли и ярости, коротко и хрипло дыша, собрав последние силы, он пополз к мачте, чтобы попытаться сорвать эту позорную белую тряпку. Но сил не было, ползти он не мог. Он мог только уткнуться в палубный настил своим желтым старым лицом и лежать так неподвижно, призывая бога сжалиться и послать ему скорую смерть, которая все не шла, все медлила…
Он вновь потерял сознание и пришел в себя оттого, что кто-то ловкими и быстрыми движениями обыскивал его, шарил по его карманам. У него не было сил повернуться, но сильные руки перевернули его, и он увидел близко над собою смуглое, жесткое лицо боцмана дель Роблеса. Испанец, зажав подмышкой пистолет, грабил своего адмирала, и Юленшерна не удивился этому, он только попросил едва слышно:
— Убей же меня, скотина! Убей хоть сначала…
Но боцман выронил пистолет и попятился. И вновь потянулось время, бесконечное время.
Наверное, прошло еще много часов, прежде чем Юленшерна очнулся. Резко и близко трещали мушкеты и ружья. Ему стоило неимоверных усилий поднять голову. Своими желтыми немигающими глазами он долго смотрел на рослых людей в коротких куртках без рукавов, в вязаных шапках, смотрел, как они по-хозяйски ходили по шканцам, спускались в люки, заливали тлеющую корму и переговаривались друг с другом усталыми грубыми голосами воинов, победивших в сражении. И вдруг он понял, что на корабле русские, что корабль взят в плен и что судьба приготовила ему еще последний страшный удар — его возьмут в плен.
Словно в тумане, он видел неподалеку от себя тяжелые большие сапоги, видел, как к ногам русского моряка упала белая тряпка, видел, как русский привязывает к фалу полотнище трехцветного флага, такого же, как тот, что развевался на их крепости.
Вот что готовила ему судьба перед пленом: он должен еще увидеть, как на грот-мачте шведского военного фрегата взовьется русский флаг.
Нет, этого он не увидит. Довольно позора в его жизни. Хватит ему унижений.
Шепча ругательства запекшимися бескровными губами, он поднял пистолет, уроненный испанским боцманом-грабителем, и стал целиться в того русского, который уже тянул флаг. Русский флаг, развеваемый двинским ветром, медленно поднимался на мачту. А Юленшерна целился, целился бесконечно долго.
Но выстрела он не услышал.
На полке пистолета не было пороха.
И никто из русских не услышал, как щелкнул курок.
Русские горячими глазами смотрели на грот-мачту, туда, где весело развевался на ветру огромный, новый, трехцветный флаг. И взрыв, который прогремел над Двиною — это надвое разломилась охваченная пламенем «Корона», — как бы салютовал победе русских и в то же время извещал шведов, что их командующий, шаутбенахт ярл Эрик Юленшерна отправился в последнее плавание, из которого никто никогда не возвращался.
5. Виктория
Быстрым шагом Таисья пошла вдоль крепостной стены за церковь, где у калитки, окованной железом, стоял караульщик с мушкетом, толкнула калитку, ударила по железу тонкой рукой.
— Чего колотишь? — спросил караульщик. — Не велено туда ходить…
— Солдаты туда пошли с матросами! — сказала Таисья. — Кормщика искать, Рябова, того, что корабль шведский на мель посадил, а я ему — кормщику — женка, пусти за ради бога…
Караульщик дернул железный засов, калитка распахнулась, двинский ветер ударил Таисье в лицо. Здесь было кладбище, крепостной погост, на котором работные люди и трудники, согнанные царским указом со всех концов двинской земли, хоронили умерших на постройке цитадели. Под березовыми и сосновыми крестами, у ими же выстроенных стен, вечным сном спали каргопольские, кеврольские, мезенские каменщики, носаки, плотники, землекопы из Чаронды, пинежские, архангелогородские, холмогорские кузнецы. И странно было видеть нынче на этом погосте шведских матросов и солдат, спасшихся от смерти…
Их было тут много, они шли навстречу Таисье, под караулом монахов с алебардами, спотыкались о могильные холмики, стонали, падали, вновь поднимались — бледные, молчаливые, измученные…
У воды она остановилась, подумала — куда мог поплыть кормщик. И, ничего не решив, пошла вдоль реки, вглядываясь в волны, подходя к каждому мертвому, которого вода прибивала к берегу.
Она шла долго, ноги ее проваливались в глубокий прибрежный песок, вязли в болоте, голова порою начинала кружиться от усталости, но она непременно должна была обойти весь остров и сама, своими глазами увидеть всех мертвых.
У старой караулки Таисья остановилась, позвала:
— Ваня-я-я!
Сильный ее голос потонул в далеком грохоте пушек.
— Ваня-я-я! — громче позвала она.
Пушки теперь молчали, и в тишине она словно бы услышала ответный зов или стон.
Проваливаясь по колено в болоте, собрав все силы, она побежала к берегу, к кустам лозняка. На мгновение ей стало страшно, но она пересилила страх и раздвинула руками густые ветви лозы. Тут, на пнях, бревнах-плавунах и корневищах, наваленных течением реки, боком, неудобно лежал человек в коротком красном намокшем кафтане и пристально смотрел на нее серыми глазами…
— Не бойся! — сказал он твердым голосом. — Не бойся меня. Я не враг тебе — я русский, а не шведский человек. Помоги мне подняться и увидеть вашего начального офицера. Мне нужно торопиться, потому что силы меня оставляют, и весьма возможно, что я вскоре умру…
Таисья подошла к нему ближе, ступила на качающиеся плавуны, он вцепился в ее руку, но не смог встать и виновато улыбнулся, как улыбаются сильные и мужественные люди, убедившиеся в собственной слабости.
— Я потерял много крови, — словно извиняясь, сказал он. — Но ничего! Еще раз помоги мне…
Таисья опять протянула ему руку, он стиснул зубы и встал на ноги. Вместе они миновали топкий берег и взобрались на пригорок, но здесь силы совсем оставили его, и, застонав, он опустился на мокрую траву. Таисья стояла над ним, жалея, и не знала, что делать. Он коротко и часто дышал.
— Нет! — сказал незнакомец. — Так не будет. Ты пришлешь сюда сильных мужчин, которые в короткое время донесут меня до вашего начального офицера. Жив ли он — капитан-командор Иевлев?
Таисья кивнула.
— Жив, только раненый…
— Я тоже сейчас только раненный, — усмехнулся незнакомец, — но скоро могу быть и мертвым. Надо торопиться. Иди! И назови капитан-командору мое имя: Якоб, Яков по-вашему.
Она пошла, повинуясь силе, которая звучала в его голосе, повинуясь упрямому выражению его серых глаз.
В крепости, на валах, барабаны били отбой, весело, торжествующе, победно перекликались горны. Таисья спросила, что случилось, — бегущий мимо матрос крикнул диким, словно пьяным голосом:
— Виктория! Сдались шведские воры!
Таисья поднялась на воротную башню, — Иевлева там не было. Под тяжелыми тучами, опять набежавшими с моря, догорала корма «Короны». Нос корабля, оторванный взрывом, уже исчез под водою. А на всех других судах эскадры ветер развевал полотнища русских флагов, и было видно, что там уже хозяйничают русские матросы в своих вязаных шапках и коротких курточках — бострогах. По Двине же, к крепости и к полоненным кораблям, взад и вперед деловито и быстро сновали лодки, доставляли на суда русских матросов, а оттуда привозили раненых и сдавшихся шведов.
На валах, на башнях, у пушек молча стояли пушкари, не веря еще, что все кончено. Некоторые утирали пот и копоть с лиц, иные крестились, третьи протирали орудия и переговаривались друг с другом усталыми голосами. В раскрытые настежь крепостные ворота стрельцы вводили пленных; шведы шли молча, опустив головы; сапоги их гремели по булыжникам.
Сильвестра Петровича Таисья нашла сидящим на лавке у крепостной церкви, он допрашивал пленного шведского офицера. Таисья наклонилась к Иевлеву, шепотом рассказала про человека в красном кафтане. Капитан-командор сначала не понял, переспросил, но тотчас же велел увести шведа и кликнул боцмана Семисадова. Тот пришел, стуча деревяшкой. Иевлев приказал ему собрать без промедления сюда, к церкви, матросов при палашах, солдат, стрельцов, барабанщиков, горнистов. Четыре человека с носилками бегом побежали, куда показала Таисья. Иевлев послал за лекарем Лофтусом, сказал ему по-немецки:
— Не знаю, какой вы лекарь, но приказываю вам применить все ваше искусство к тому человеку, которого сейчас принесут. Если вы спасете его, ваша судьба облегчится.
Лофтус поклонился низко, прижал растопыренные пальцы к груди. Матросы уже подходили, бережно и осторожно неся носилки. Сильвестр Петрович с трудом поднялся. В одной его руке была трость, другой он опирался на костыль. Трость он положил на лавку, свободной теперь рукой выбросил шпагу «на караул». Матросы с палашами у плеча, стрельцы с мушкетами, солдаты с ружьями — застыли, не понимая, кого они встречают с такими почестями. Иевлев тихо спросил:
— Якоб?
— Яков! — ответил человек в красном кафтане, приподнимаясь на носилках.
Сильвестр Петрович отсалютовал шпагой, горны и барабаны ударили генерал-марш. Якоб силился сесть, спутанные светлые его волосы свешивались на лоб, в глазах дрожали слезы. Иевлев наклонился к нему, заговорил тихо, сдерживая волнение:
— Здравствуй, друг добрый. Имел о тебе письмо от господина Измайлова. Нынче отдохнешь, завтра будем говорить обо всем долго. Ранен?
Якоб ответил спокойно:
— Предполагаю, что ранен смертельно. Сейчас хочу сказать лишь о том, что имел честь видеть, как свершен был великий подвиг лоцманом, коего я узнал и душевно полюбил за непродолжительное время. Флагманский корабль «Корона» был посажен на мель сим достойнейшим кавалером на моих глазах. Шведские офицеры и матросы попытались тотчас же убить лоцмана, но он мужественно сопротивлялся и нанес немало ударов шведам своей сильной рукой, вооруженной топором. Ему удалось спрыгнуть с корабля в воды реки, и более я его не видел… Слава ему вовеки!
— Слава! — повторил Иевлев.
Матросы подняли носилки, понесли Якоба к избе Резена — только дом инженера не пострадал от шведских ядер. Марья Никитишна обняла Таисью за плечи, осталась с ней сидеть на лавке возле церкви. За носилками поспешал Лофтус, говорил слова утешения, сыпал учтивостями, хвастался своим искусством.
Впереди стучал деревяшкой Семисадов, покрикивал:
— А ну, с пути, православные! Сворачивай!
Стрельцы, пушкари, солдаты, монахи, крепостные трудники уже сошли с валов, оставили караулы, ворота, башни; толпились на плацу, отдыхали после ратной работы, закусывали под крепостными стенами, у разбитых и сгоревших изб и амбаров, на церковной паперти, перекликались:
— Эй, капрал, жив?
— Ничего, живой…
— А говорили — голову тебе оторвало.
— Моя пришита крепко…
Плац шумел, как ярмарка, солдаты уже выкатили из погребов бочки с водкой и медом, все громче делался смех, солонее шутки. Возле разрушенной ядрами крепостной бани пушкари угощали пленного шведского канонира водкой и сухарями. Он жадно пил и ел. Пушкари смеялись:
— Что, брат, взял Архангельский город?
— Женка, небось, плачет, убивается, а? Женатый?
— Он молодой, гулять к нам пришел, за богатством…
Швед кивал, глупо улыбался, счастливый, что жив, что теперь не убьют.
Монахи, подвыпив, пошли к Иевлеву просить не гнать их в монастырь. Сильвестр Петрович, положив раненую ногу на лавку, сидел возле погреба, где во время баталии прятал дочек и Рябовского Ванятку. Варсонофий поклонился, Иевлев спросил:
— А чего ж вы тут делать будете?
— Гулять, господин капитан-командор, будем малым делом…
— Во ангельском чине? — улыбаясь, спросил Иевлев.
Варсонофий разгладил солдатские усы, покашлял в кулак. Другие монахи тоже покашляли. Семисадов сказал:
— А что, Сильвестр Петрович, может, и оставим которых на цитадели…
За погребом сильные женские голоса завели песню, она понеслась над крепостным плацем, над валами, над башнями, над тихой Двиной — удалая, громкая, праздничная:
- Бражка ты, бражка моя,
- Хмельна бражка, остуженная,
- Крепка бражка, рассоложенная…
В крепостных воротах с громом, яростно ударили барабаны, победно запели горны. Народ поднялся на ноги, толпа хлынула к дороге — смотреть, как несут знамена со шведских плененных кораблей. Стрельцы, солдаты, матросы, бросая шапки вверх, кричали:
— Слава!
— Любо!
— Ура-а-а!..
Толпа напирала, передние, взявшись за руки, не пускали тех, кто был позади, иначе бы народ смял все шествие. Барабаны били все громче, все ближе к Иевлеву. Он встал, держась рукою за стену погреба, дочки и Ванятка забрались ногами на лавку рядом с ним, горящими глазенками смотрели на Егоршу Пустовойтова, который со шпагой, вытянутой вперед, мерно шагал по булыжникам, бледный, с торжественно-суровым лицом. За ним в ряд шагали четыре барабанщика, за барабанщиками шли горнисты — играли сбор. Дальше шел единственный спасшийся таможенный солдат Степан Смирной, обожженный, с рукою на перевязи, — нес кормовой флаг плененного корабля. За ним матросы, откинувшись назад, высоко выбрасывая ноги, несли флаги с других судов шведской эскадры — вымпелы, гюйсы, стеньговые флаги.
В двух шагах от Сильвестра Петровича Егорша остановился, ударил каблуками, поднял шпагу выше головы, сказал срывающимся, но громким голосом: