Жизнеописание Михаила Булгакова Чудакова Мариэтта
Издательство признательно ГБУК г. Москвы «Музей М. А. Булгакова» и Российскому государственному архиву литературы и искусства (Russian State Archives of Literature and Art) за предоставление иллюстративных материалов.
© М. О. Чудакова (наследник), 2022
© РГАЛИ, иллюстрации, 2023
© Музей М. А. Булгакова, иллюстрации, 2023
© ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2023
Издательство КоЛибри®
Пролог
1. Явление Булгакова
Когда в 1966–1967 годах в журнале «Москва» появился роман М. Булгакова «Мастер и Маргарита» и вызвал неслыханный читательский интерес, оказалось, что биография автора практически так же мало известна его восторженным читателям, как биография безымянного героя его романа Мастера.
Булгакова в тогдашней советской России узнали через 20 с лишним лет, после его смерти…
До этого его имя связывалось только с пьесой «Дни Турбиных», имевшей в 1926–1928 годах огромный и скандальный успех на сцене МХАТа (по решению власти, пьеса могла идти в одном-единственном советском театре). В 1954 году, после тринадцатилетнего перерыва, пьеса снова оказалась на сцене – не МХАТа, а театра Станиславского, – но того успеха уже не имела.
Узкому кругу читателей советского самиздата Булгаков был известен еще и как автор неопубликованной повести «Собачье сердце».
Широкому советскому читателю этот писатель, пожалуй, был неизвестен вовсе (если только в семье не было бабушки, помнившей мхатовские спектакли).
Ситуация изменилась за несколько лет – с 1962-го по 1967-й.
В 1962 году в «ЖЗЛ» вышла «Жизнь господина де Мольера» (авторское заглавие – «Мольер») – с огромными купюрами, сделанными Е. С. Булгаковой: мотив кровосмесительства для советской цензуры был неприемлем.
Через год была издана совсем тонкая книжечка в бумажном переплете – «Записки юного врача» (печатались только в специальном журнале «Медицинский работник» в 1925–1927 годах).
Затем, в 1965 году, в № 8 «Нового мира», после двухлетней борьбы главного редактора журнала А. Т. Твардовского с цензурой, появилось не законченное автором и совсем не известное сочинение под названием «Театральный роман». Это было черновое заглавие. Окончательное же заглавие – «Записки покойника» – было совершенно «непроходимым» для советской печати: покойники не могли помещать в ней своих записок. Блестящее, окрашенное неподражаемым комизмом повествование, где за главными героями угадывались неприкасаемые в позднесоветские годы «родоначальники» МХАТа Станиславский и Немирович-Данченко, пленило читателей популярного в те годы журнала.
И в том же году были опубликованы «Драмы и комедии» Булгакова. Счастливые обладатели небольшого томика могли впервые прочитать пьесы «Бег», «Кабала святош», «Иван Васильевич», так и не попавшие на сцену – ни при жизни автора, ни после его смерти.
А осенью 1966 года появился том «Избранной прозы» Булгакова. Но где именно «появился»? Купить его в советских книжных магазинах было невозможно – только «достать». Советская власть, не желая, чтобы книгу читали все желающие в нашей стране, продавала ее за валюту иностранцам – за границей в магазинах русской книги – и дома – в тогдашних магазинах «Березка»[19]. Заезжие иностранцы там ее и покупали в подарок советским знакомым – или привозили ее нам из-за границы. В этом томе впервые после 1925 года и в полном объеме[20] был напечатан роман «Белая гвардия». Сюда вошли также «Театральный роман» (под журнальным названием), роман о Мольере (без купюр) и «Записки юного врача».
Но никакие симпатии, возбужденные всеми этими сочинениями, не сравнимы с тем, что произошло с читателями первой части романа «Мастер и Маргарита» поздней осенью 1966 года. Перед ними неожиданно возникло совершенно необычное сочинение, резко выбивавшееся из советского литературного контекста.
«Мастер и Маргарита» показался нам всем явившимся из какой-то иной, несоветской реальности. Достаточно было дискуссии между персонажами о бытии Божьем – в первой же главе! К тому же сам автор явно не сомневался в существовании Высшего Промысла… Ничего подобного в советской печати невозможно было себе представить.
К тому же быстро выяснилась биографическая подробность, которая шла вразрез с легальным, официальным представлением о жизни и творчестве советского писателя: рукопись пленительного романа пролежала в столе автора четверть века после его смерти – как и рукопись романа о Мольере и неоконченные «Записки покойника»!.. То есть писатель, живший в советской стране, создавал замечательные произведения, а их почему-то не печатали – четверть века и того более! Не упоминаемое в советском публичном пространстве слово «цензура» материализовалось. Цензурные запреты стали очевидными.
Однако советская власть все-таки дотянулась до текста писателя, вырвавшегося из-под ее контроля и чудом проникшего в советскую печать. Роман вышел в свет с большими сокращениями[21] – стараниями цензуры, а также личными усилиями члена редколлегии журнала «Москва» Б. Евгеньева[22].
После выхода обеих журнальных книжек Елена Сергеевна добросовестно, с большой точностью перепечатала все выброшенные фрагменты текста, указала их места на журнальной странице и стала раздавать эти машинописные страницы поклонникам Булгакова. Иными словами – пустила в самиздат. И сегодня еще можно встретить в некоторых российских домах пухлые журнальные книжки «Москвы» с аккуратно вклеенными купюрами…
2. «Русский писатель не может жить без родины…»
(Официозный камертон биографии Булгакова)
Незадолго до выхода романа был сделан первый печатный шаг к знакомству советского читателя с неведомой ему биографией Булгакова. Официозным камертоном для последующих биографов стала одна журнальная публикация 1966 года[23].
Автор публикации, С. Ляндрес, был самым деятельным членом Комиссии по литературному наследию Булгакова и с недавних пор – очень близким другом Е. С. Булгаковой.
Эту публикацию смело можно назвать памятником эпохи «раннего Брежнева»: по ней можно изучать ту эпоху. Когда сопоставляешь препарированные в ней документы с их полными текстами – становится отчетливо ясно, как осознанная, продиктованная условиями времени фальсификация биографии Булгакова опережала и тормозила реальное воссоздание этой биографии.
Публикация готовила вхождение в советский контекст конца 1960-х годов романа, полностью, повторим, выпадающего из этого контекста[24]. Автор публикации – несомненно, в тесном контакте с Е. С. Булгаковой – сочинял текст, который устроил бы всех.
Во-первых, за полтора месяца до публикации романа «Мастер и Маргарита» ни словом не упоминалось о существовании такого романа в творческом наследии писателя.
Во-вторых, в изобилии давались, так сказать, «основополагающие» (если воспользоваться советизмом) формулировки, на которые должны были в дальнейшем ориентироваться пишущие о Булгакове: «Всякое пришлось испытать и М. Булгакову. Однако это никак не повлияло на его позицию, на отношение к Советскому государству и строю, – он считал, что художник обязан быть во всех случаях прежде всего гражданином»[25]. Эти слова не имели отношения к реальному самоощущению Булгакова. Это видно и по его дневнику 1920-х годов (тогда еще неизвестному), имеющему авторское название «Под пятой» (!), и по «Письму правительству СССР» 1930 года – с настоятельной просьбой «отпустить на свободу». Вряд ли эти слова говорят нам о желании оставаться гражданином несвободной страны. Но непременное приписывание гонимым авторам мазохистского комплекса давно было частью официозной догмы.
О советской обработке биографии Булгакова свидетельствуют несколько опубликованных фрагментов из писем к жившему в Париже брату Николаю и ответных. Булгаков просит брата вести его дела, связанные с переводом на французский язык пьесы «Зойкина квартира», и проследить за тем, чтобы были внесены его замечания по тексту.
Советский читатель, не имея тогда возможности обратиться ни к какой биографии писателя, не представлял, почему и каким образом младший брат писателя (на самом деле – оба его младших брата) оказался в Париже, – поскольку решительно ничего не знал о том, какое отношение имели Булгаков и его брат к Белой армии; не узнавал он этого ни от С. Ляндреса, ни от автора предисловия к «Избранной прозе» Булгакова, вышедшей почти одновременно с журнальной книжкой. Там В. Лакшин кратко писал о «большой дружной семье профессора Киевской духовной академии Афанасия Ивановича Булгакова», сообщал, что будущий писатель был в ней старшим сыном, и резюмировал: «Детство четверых сестер и троих братьев было счастливым, беспечальным»[26]. Но о том, куда они все подевались в годы революции и Гражданской войны, упомянуто не было – и, конечно, не по беспечности автора предисловия: так было принято дозировать информацию о писателе, и без того внесшем огромную сумятицу в умы советских людей.
Фрагменты писем создавали ложно-благополучное впечатление: все нормально, пьесы Булгакова идут в Европе, он спокойно переписывается с братом, который сообщает, что все поправки внесены…
В публикации впервые в советской печати упоминается письмо Булгакова к правительству. Первой из цитируемых его строк была такая: «Мой литературный портрет закончен, и он же есть политический портрет».
Неискушенный читатель мог только изумиться – как закончен? Ведь обрисовка этого портрета в пределах данной публикации и не начиналась!.. Ни слова из той, пожалуй, в те годы единственной по резкости противостояния официальному идеологическому стандарту характеристики личной политической позиции, которая была дана в письме Булгакова: «…яд, которым пропитан мой язык, глубокий скептицизм в отношении революционного процесса, происходящего в моей отсталой стране, и противупоставление ему излюбленной и Великой Эволюции…»
Письмо правительству СССР – яркий и редкий образец непечатной публицистики советского времени – оставалось неизвестным отечественному читателю вплоть до Перестройки. Ни слова о сформулированном в письме трагическом итоге десятилетней литературной деятельности писателя – после запрета на постановки всех его пьес («Ныне я уничтожен» и т. д.), а также о выраженном в нескольких вариантах настойчивом желании «в срочном порядке покинуть пределы СССР».
В статье же Ляндреса, безо всякого упоминания об отъезде за границу, излагалась просьба Булгакова назначить его на любую должность в МХАТ. То есть та самая просьба, которая в неопубликованной части письма предварялась следующими жесткими словами: «Если же и то, что я написал, неубедительно и меня обрекут на пожизненное молчание в СССР (курсив наш. – М. Ч.), я прошу Советское правительство дать мне работу по специальности и командировать меня в театр…»
«…Мы не можем не видеть, – обобщал С. Ляндрес содержание умело скомпонованных им фрагментов письма, – стремления служить родине».
Далее цитировался, со слов Булгакова (зафиксированных в дневнике Е. С. Булгаковой 26 лет спустя), телефонный разговор с ним Сталина:
«– …А может быть, правда, пустить вас за границу? Что, мы вам очень надоели?»
И впервые приводилась ответная реплика Булгакова, многозначительно вынесенная в заголовок всей публикации:
«– Я очень много думал в последнее время, может ли русский писатель жить вне Родины, и мне кажется, что не может».
Далее следовало резюме публикатора: «„Русский писатель не может жить без Родины“ – так раз и навсегда определил свою гражданскую и творческую позицию М. Булгаков. Его творчество было сложно и противоречиво».
Два слова, выделенные нами курсивом, в ту эпоху давно перешли в разряд шаблонных определений, которые навязывались разветвленной советской редакторско-цензурной структурой всем писавшим о творчестве «неудобных» для власти писателей.
Идейно-стилистические, можно сказать, требования (помимо чисто идеологических) предъявлялись к любому печатному тексту о Булгакове. Выбиться из-под них было трудно. Подчиниться же – для кого-то, во всяком случае для автора данной книги, – внутренне невозможно.
3. Е. С. Булгакова
…Когда я начинала обрабатывать архив Булгакова, проданный Еленой Сергеевной Булгаковой во второй половине 1960-х годов Отделу рукописей Государственной библиотеки им. Ленина (ныне РГБ – Российская государственная библиотека; я была тогда старшим научным сотрудником Отдела рукописей), о биографии Булгакова мне было известно немногое. Родился в Киеве, в семье преподавателя Духовной академии; учился на медицинском факультете Киевского университета; был земским врачом в глухом углу Смоленской губернии; каким-то образом попал на Северный Кавказ; потом поздней осенью 1921 года приехал в Москву. То, что первым его жилищем в Москве была коммунальная квартира в доме № 10 по Большой Садовой – в центре Москвы, – тогда и знать никто не знал…
В те годы живы были все три жены Булгакова, а также его сестры Вера и Надежда. Все они молчали о хорошо известных им важнейших фактах биографии писателя, относящихся к 1917–1921 годам. Молчание всех посвященных было прямо мотивировано условиями советского времени. Издательства решались публиковать только и исключительно писателя с «хорошей» биографией – того, кто заслужил это право своим лояльным отношением к советской власти на всех ее этапах и, уж во всяком случае, никогда не находился в рядах тех, кто поднимал против нее оружие.
28 октября 1968 года я познакомилась с Е. С. Булгаковой.
В ту первую нашу долгую беседу в ее квартире на Никитском (тогда Суворовском) бульваре она рассказывала о том, как они с Булгаковым встретились и полюбили друг друга, каким образом возникла тетрадка, озаглавленная «Тайному Другу», и о многом другом.
Я задала ей вопрос о двух тетрадках странного вида – с вырванными наполовину или на две трети листами. Она ответила: «Это ранние редакции „Мастера“». И стала рассказывать, как Булгаков диктовал ей на машинку письмо правительству; он видел в нем последний шаг перед возможным самоубийством – в том случае, если на письмо не ответит никто из семи адресатов.
«Продиктовав строки „я сжег свой роман…“ (или, как в тексте письма, „я бросил в печку“. – М. Ч.), он остановился и сказал: „Ну, раз это уже написано – это должно быть и сделано“. В комнате пылала большая круглая печка. Он стал тут же выдирать страницы и бросать их в печь» (наша запись, сделанная по памяти тем же вечером).
Отвечая на мой вопрос о странном виде тетрадок, Е. С. пояснила, что тогда же спросила Булгакова: почему он не сжигает все, оставляет часть страниц у корешка?.. Он ответил: «Но если я сожгу все – мне никто не поверит, что роман был».
Этот устный рассказ – единственный источник сведений об истории двух тетрадей (сохранилось еще несколько отдельных обрывков из третьей тетради). Мне казалось важным зафиксировать его в печати. Сделать это в советское время было почти невозможно. Подобно тому как советский журнал не мог печатать сочинение под названием «Записки покойника», так у советского писателя не могло быть причин сжигать свои рукописи… Я писала, что сожжение было литературным жестом: Булгаков «танцевал от печки Гоголя», передавая впоследствии этот важный для него жест своему герою Мастеру. Из-за этого издательство выкидывало мою статью «Булгаков и Гоголь», целиком, из посвященного Гоголю сборника, ощущая ее «опасность»; я впихивала ее обратно, имитируя сокращение.
Во время первой встречи с вдовой Булгакова мне уяснились несколько вещей. Во-первых, она может рассказать очень много никому не известного. Во-вторых, какую-то часть биографии писателя и своей она не расскажет никогда. В-третьих, очевидно, что она прикладывает немало усилий к выстраиванию собственной легенды о Булгакове – на том месте в общественном сознании, которое пока еще пустовало.
В этой легенде учитывался в какой-то степени взгляд самого писателя на свою биографию, его обостренное – даже во время смертельной болезни – отношение к возможному появлению бытового (то есть обытовленного) ее варианта. Именно такое отношение зафиксировано Н. А. Земской, сестрой Булгакова, осенью 1939 года: «Мое замечание о том, что я хочу писать воспоминания о семье. Он недоволен. „Неинтересно читать, что вот приехал в гости дядя и игрушек привез… Надо уметь написать. Надо писать человеку, знающему журнальный стиль и законы журналистики, законы создания произведения“»[27]. Под «журналистикой» подразумевается ни в коем случае не советская – скорее то, что выходило в свое время из-под пера журналистов «Русского слова», высоко им ценимых. За этими опасениями проступает, на наш взгляд, надежда на будущую легенду о себе – нечто близкое к истории Мастера.
И действительно, легенда, строившаяся Е. С. Булгаковой исподволь, безо всяких деклараций, главным образом в частных беседах с многочисленными после публикации «Мастера и Маргариты» визитерами, приближалась к истории Мастера в романе. В то же время легенда в немногих точках соприкасалась с официальной версией биографии Булгакова – той, которая формировалась с косвенной помощью Е. С. (с единственной целью – издать Булгакова в специфических советских условиях). Эта версия призвана была утвердить некую не противоречащую советской догматике квазиисторико-литературную оценку творчества писателя, «закатный» роман которого полностью противоречил и социальному, и литературному контексту второй половины 1960-х годов. Задача, сильно напоминающая квадратуру круга.
С конца октября 1969 года, в течение почти полутора месяцев ежедневно (за редкими исключениями), с 11 до 22:30–23 часов я проводила время в квартире Е. С., помогая ей разбирать оставшуюся часть архива. Очень живой, общительный человек, увлеченный задачей передать людям свое представление о человеке, с которым связала ее судьба, разбору бумаг она явно предпочитала наши беседы – вернее, свои рассказы о Булгакове, об их совместной жизни, друзьях, родных и знакомых. Я понимала необходимость фиксации бесценных сведений. О том, чтобы обзавестись магнитофоном и включать его, не могло быть и речи: ее поколение имело полную идиосинкразию к этому техническому устройству (да у меня, надо сказать, и не было магнитофона). Я делала заметки по ходу разговоров и, благодаря хорошей так называемой «короткой памяти» (позволяющей в течение суток дословно помнить сказанное), приехав в первом часу ночи домой, всякий раз часа полтора-два записывала услышанное.
Это были, собственно говоря, первые шаги к будущему жизнеописанию писателя.
Именно Е. С. пролагала начальные пути для воссоздания биографии Булгакова – В. Лакшину, с которым в процессе печатания в «Новом мире» «Записок покойника» у нее установились очень теплые отношения, Л. М. Яновской, А. М. Смелянскому и в 1968–1970 годах – мне.
В ее рассказах прояснялись главным образом обстоятельства последнего десятилетия его жизни: 1930–1940 годы. Годы Гражданской войны не упоминались.
В архиве Булгакова – и в той его части, что была передана Е. С. еще в 1958 году в Пушкинский Дом, и в основной его части, принятой на вечное хранение Отделом рукописей ГБЛ, – время до конца 1920-х годов было почти не задокументировано. Поиски в других архивах были малоэффективны, хотя кое-что найти удавалось. Главным источником биографии писателя были встречи со знавшими его людьми. При ежедневном восьмичасовом рабочем дне и семейных обязанностях не так легко получалось встретиться с большим числом людей. А торопиться по понятным причинам было необходимо.
Мало зная круг его знакомых периода жизни на Большой Садовой, вдова писателя зато очень хорошо знала всех «пречистенцев» (собственно говоря, Е. С. и пояснила мне феномен «Пречистенки», сформированный Булгаковым) и, конечно, мхатовцев – не только потому, что ее сестра О. С. Бокшанская была секретарем Немировича-Данченко, но и по личным с ним (да и другими людьми МХАТа) связям. С теплотой говорила о первой жене писателя Татьяне Николаевне; рассказывая малоприятные вещи о второй жене – Любови Евгеньевне Белозерской, – советовала мне, однако, непременно к ней пойти, снабдила телефоном. Рассказывала о неожиданном визите дочери Листовничего Инны Васильевны – именно от нее Е. С. узнала о несчастной судьбе прототипа Василисы в «Белой гвардии».
4. Сталин – «покровитель» Булгакова
Булгаков, напомним, практически не существовал в официальной (другой в СССР не было) истории советской литературы. О нем можно было разыскать лишь оголтелую журнальную ругань конца 1920-х годов. Добросовестной биографии также не существовало. Но свято место пусто не бывает – конъюнктурная «советская» биография писателя понемногу создавалась.
Отсутствие доброкачественного биографического материала, незнакомство со всем наследием Булгакова, а также понятное желание «протолкнуть» сами тексты Булгакова через советские заслоны приводило булгаковедов (и это в лучшем случае!..) к тщательному затушевыванию подозрительных мест и белых пятен биографии при помощи изощренно-туманной метафорики: «И мне не кажется случайностью, что вчерашний „лекарь с отличием“, не имевший как будто основания жаловаться на свою профессию, вдруг, будто ни с того ни с сего, бросил частную практику в Киеве, сел в поезд и покатил невесть куда через измученную войной и голодом страну…»[28]
С 1969-го открылась особая ветвь булгаковедения – противостоящая и умеренно-либеральной, бегло очерченной нами, и даже не сложившейся во что-то определенное официозной.
Несколько литераторов, осторожно прокладывая особое национал-сталинистское идеологическое русло, поставили себе задачей доказать, что Сталин всей душой готов был помочь талантливому русскому писателю, но не мог справиться с противодействием критиков-евреев. Это не объявлялось, разумеется, прямо, но читатель сам должен был прийти к этой мысли, прочитав в небольшой статье, как часто Сталин ходил смотреть «Дни Турбиных», а затем ознакомившись с длинным списком еврейских фамилий критиков – яростных врагов Булгакова. В. Петелин писал в тогдашнем сверхофициозном (в отличие от «перестроечного») журнале «Огонек»: «Сейчас настало время трезвого, объективного анализа творческого портрета Михаила Булгакова…» «Объективный» же анализ давал следующую историко-литературную и историко-общественную картину: «Авербах, Гроссман-Рощин, Мустангова, Блюм, Нусинов и многие другие планомерно и сознательно травили Булгакова. … И писатель вынужден был обратиться с письмом в правительство». Цитировался телефонный разговор со Сталиным, после чего резюмировалось:
«Этот телефонный звонок вернул Булгакова к творческой жизни.
Булгаков стал заниматься любимым делом, служил во МХАТе режиссером-ассистентом, заново писал роман „Мастер и Маргарита“, рукопись которого сжег в минуту отчаяния, работал над „Театральным романом“.
Когда Сталин приезжал смотреть „Дни Турбиных“ (в Музее МХАТа запротоколировано 15 посещений Сталиным этого спектакля), он всегда спрашивал: „А как Булгаков? Что делает? Очень талантливый человек…“»
Не говоря уже про хармсовское звучание последнего абзаца («Пушкин очень любил Жуковского и звал его просто Жуковым»), нестерпимым лицемерием окрашены слова о возвращении «к творческой жизни» писателя, ни строки которого с того телефонного разговора и до самой смерти не напечатали, о занятиях блестящего драматурга «любимым делом» – в качестве режиссера-ассистента МХАТа и автора инсценировки…
Классическим в своем роде образцом квазибиографической работы стал финальный пассаж из той же статьи:
«За рубежом, да и у нас в некоторых кругах распространяется мнение, будто Булгакова „репрессировали“, а потом „реабилитировали“, некоторые даже называют точную дату „реабилитации“ – 1962 год. Ничего не может бть вздорнее подобных утверждений. В 30-е годы шли его пьесы „Дни Турбиных“ и „Мертвые души“ (по Гоголю), весной 1941 года (напомним, что автор умер в марте 1940-го. – М. Ч.) состоялись две премьеры „Дон Кихота“ (по Сервантесу), с 1943 года шла его драма „Пушкин“, в 1957 году поставили „Бег“. Над романом „Мастер и Маргарита“ он работал до конца своих дней, а „Театральный роман“ так и остался незаконченным. М. А. Булгаков умер в 1940 году, похоронен на Новодевичьем кладбище»[29].
Последняя фраза в особенности, по-видимому, должна была убедить читателя, что для Булгакова все кончилось хорошо.
…Елена Сергеевна старалась, чтоб посетители не сталкивались в ее доме, – она любила общение один на один. Так столкнулись однажды и мы с В. Петелиным, выпускником одного со мной филфака. Ходили слухи, что он, намеревается выпустить собрание сочинений Булгакова в «Библиотеке „Огонька“» – книжным приложением к журналу. Пока Е. С. варила на кухне кофе, я успела сказать ему колкость (именно в связи с его статьей о Сталине – покровителе Булгакова). Когда она вернулась – мы оба не подали и виду о напряженности в наших отношениях. Но на другой день Е. С. спросила меня (далее цитирую свой дневник, поскольку уверена в важности этой записи):
«– Быть может, мой вопрос бестактный. Вы не любите Петелина?
– Да, не люблю. Простите, если я вела себя невоспитанно.
– Наоборот, вы показались мне прекрасно воспитанной. Он был вам неприятен, я видела, а вы так выдержанно вели себя. Знаете, он ведь мне тоже неприятен. Но когда умер Миша, я думала – если б кто предложил мне издать его вещи и чтоб я расплатилась своим телом – я б согласилась» (запись от 6 ноября 1969 года).
5. Большая Садовая. Пречистенский круг. Родные и близкие
Мои встречи с обозначенным Еленой Сергеевной приятельским кругом Булгакова начались в ту же осень 1969 года, после завершения ежедневных встреч с нею самой (которые не оставляли времени для иных встреч).
Важным было знакомство и многочисленные последующие беседы с киносценаристом С. А. Ермолинским, ставшим после возвращения из лагеря близким другом Е. С. Булгаковой. Его воспоминания, напечатанные в журнале «Театр» (1966, № 9) в том же году и том же месяце, что и сочинение С. Ляндреса, дали фигуре Булгакова совершенно новое измерение, придали иной масштаб.
Мне же необходимо было прежде всего восстановить контекст первых московских лет – жизнь в «квартире № 50», служба в Лито и затем в «Гудке». По «Запискам на манжетах» удалось восстановить два реальных прототипа персонажей – Г. П. Шторма (встретилась и записала его воспоминания) и поэта И. Старцева, ставшего известным библиографом (говорила с его родными)… Ю. Слезкин, Д. Стонов, В. Катаев, Ю. Олеша, Ильф и Петров, С. Ауслендер, П. Зайцев, члены кружка «Зеленая лампа»… Я разыскивала их родных, их письма в архивах, встречалась с В. Коморским (прототипом одного из ранних рассказов). Беседы с В. Катаевым (через год он весело сообщил мне, что я так активизировала его воспоминания о том времени, что он написал «Алмазный мой венец») прояснили очень многое. Детали взаимоотношений Булгакова с его главными издателями – Н. С. Ангарским (альманах «Недра») и И. Лежневым (журнал «Россия») – стали известны благодаря встречам с дочерью Ангарского и племянником жены Лежнева.
С 1925 года в окружении Булгакова – «дети старой Москвы», как они сами себя называли (жители Остоженки и Пречистенки), и люди театра.
26 ноября 1969 года я впервые встретилась с Натальей Казимировной Шапошниковой (поразившей и очаровавшей меня своим ясным и острым умом) и милейшей Марикой Артемьевной Чимишкиан (первой женой С. А. Ермолинского) – в двух крохотных комнатах Левшинского переулка. Там Наталья Казимировна прожила 40 лет, переехав в комнату для прислуги, когда осенью 1929-го забрали ее мужа, профессора ГАХНа Бориса Валентиновича Шапошникова. В том же доме, где они жили, на втором этаже помещалась разогнанная в 1929 году ГАХН (оттуда Шапошников спускался к себе на первый этаж обедать) – Государственная академия художественных наук, многие преподаватели которой были близкими знакомыми Булгакова «пречистенского» периода его жизни.
От Н. К. Шапошниковой я немало узнала о С. С. Заяицком (как и о Наталье Венкстерн и многих других знакомых Булгакова тех лет). «Это был маленький горбатый человек, – рассказывала она, – в боку у него был незаживающий свищ от костного туберкулеза, но более жизнерадостного человека я не знаю». (Впоследствии я познакомилась с сыном писателя и невесткой, получила от них немало материалов – это еще один немаловажный шаг к расширению биографического контекста.)
Встречи с М. А. Чимишкиан продолжались в течение двадцати лет и всегда прибавляли новые штрихи к биографии Булгакова и к фону его московской жизни (например, о его отношении к Маяковскому хорошенькая Марика, дружившая с обоими, знала лучше других). Как и встречи с женой Н. Н. Лямина – художницей Натальей Абрамовной Ушаковой: начались они 2 марта 1970 года, в доме № 12 по Савельевскому переулку, где не раз бывал Булгаков, он даже описал эту квартиру в «Мастере и Маргарите». По словам Натальи Абрамовны, в начале 1924 года Заяицкий позвал их с мужем слушать авторское чтение неопубликованного романа «Белая гвардия» («Заяицкие жили в Ваганьковском, – пояснила она, – у самого угла на Знаменку»). Там все «пречистенцы» и познакомились с Булгаковым. Продолжение романа он читал уже у Ляминых.
Беседы с очень многими людьми из московского окружения Булгакова (думаю, 70–80 человек; помимо уже упомянутых – М. В. Вахтерева, С. В. Шервинский, Б. В. Горнунг, Л. В. Горнунг, М. Г. Нестеренко, а также дети и племянники А. Г. Габричевского, Б. В. Шапошникова, С. С. Заяицкого, В. М. Авилова и многих других) помогали мне воссоздавать детали биографии писателя 1924–1931 годов. Но встречи с ними, а также с первой женой Булгакова Татьяной Николаевной происходили главным образом после публикации в 1976 году обзора архива Булгакова – первого наброска биографии писателя, и давали материал уже для будущего «Жизнеописания…».
Вернусь к концу 1960-х – началу 1970-х.
4 декабря 1969 года я познакомилась с Л. Е. Белозерской; 11 февраля 1970 года впервые разговаривала по телефону с одной из двух московских племянниц Булгакова – Варварой Михайловной Светлаевой, дочерью любимой младшей сестры Булгакова Елены (Лёли). (Я знала, что именно Елена Афанасьевна ухаживала за Булгаковым во время смертельной болезни.) В разговоре она назвала среди прочих двоюродную сестру, живущую в Новосибирске, – Ирину Леонидовну Карум, дочь сестры Булгакова Варвары. В. М. Светлаева была уверена, что «никаких материалов» у той нет. Но это оказалось не так. Спустя двадцать лет (уже после выхода в свет «Жизнеописания…») я получила от Ирины Леонидовны по почте (!) для ознакомления неопубликованные воспоминания ее отца Л. С. Карума, содержащие богатый материал о жизни семьи Булгаковых и самого Булгакова в 1910–1920-е годы[30].
Весьма много дали беседы поздней осени 1969 года с сестрой писателя Надеждой Афанасьевной Земской (1893–1971) – о детстве и о первых московских годах. Сохраненные ею письма брата к ней, а также два письма к кузену К. П. Булгакову оказались поистине бесценными источниками биографии Булгакова начала 1920-х годов[31]. Бесценными, но недостаточными – хотя бы потому, что несколько писем были переданы не в оригиналах, а в машинописных копиях с купюрами: близкие (Н. А. Земская и ее дочь, доктор филологических наук Е. А. Земская) явно не хотели мешать изданиям Булгакова, открывая страницы его нелояльной биографии.
6. Булгаков: российская монархия и две революции 1917 года
Купированы были (как выяснилось позже) – и оставались неизвестными до конца Перестройки, – в частности, ключевые для понимания ранней духовной зрелости Булгакова фрагменты в письме от 31 декабря 1917 года:
«Настоящее таково, что я стараюсь жить, не замечая его… не видеть, не слышать!
Недавно в поездке в Москву и Саратов мне пришлось все видеть воочию, и больше я не хотел бы видеть.
Я видел, как серые толпы с гиканьем и гнусной руганью бьют стекла в поездах, видел, как бьют людей. … видел газетные листки, где пишут, в сущности, об одном: о крови, которая льется и на юге, и на западе, и на востоке, и о тюрьмах. Все воочию видел и понял окончательно, что произошло» (курсив наш. – М. Ч.).
Среди его современников тех, кто понял это, как он, сразу после Октября, еще до разгона большевиками Учредительного собрания в январе 1918 года, можно было бы пересчитать на пальцах.
Умонастроение Булгакова тех лет прочитывалось и в романе «Белая гвардия». Политические воззрения любимого героя Булгакова – несомненно, близкого ему по взглядам Алексея Турбина – описываются в романе всего несколькими фразами, но весьма значимыми: Турбин, «постаревший и мрачный с 25 октября 1917 года»; его реплика в разговоре с полковником Малышевым: «Я … к сожалению, не социалист, а…монархист». Однако исследователи Булгакова еще много лет упорно продолжали твердить: «Важно отметить, что монархизм героев не автобиографичен. К семье Булгаковых все это никакого отношения не имеет»[32], не понимая или делая вид, что не понимают, что к одному-то члену семьи монархизм, во всяком случае, имел прямое отношение. Легендарная реплика Ильфа в компании сотрудников газеты «Гудок» – «Что вы хотите от Миши? Он только-только смирился с отменой крепостного права, а вы хотите, чтобы он принял советскую власть!» – была много ближе к правде, чем, возможно, казалось самому автору шутки.
Для меня это «открытие» было очень важным. Потому что монархизм не был только системой политических взглядов Булгакова (материала для построения этой системы и сегодня немного) – он был частью его художественного мира. Мир «Записок юного врача» выстроен не по горизонтали демократического мироустройства, а по вертикали монархического. Наверху – дипломированный врач. Ниже – акушерки и фельдшеры: они подчиняются ему как врачу с дипломом, радуются его первым практическим успехам («А вы, доктор, хорошо сделали поворот, уверенно так»); он руководит, уважая при этом их практический опыт, считаясь с их советами. Следующий, еще более нижний уровень – работающие при больнице сторож, кучер и т. д. Еще ниже – народ, та «тьма египетская», которой трудно объяснить, почему и как именно надо принимать медикаменты… Они обязаны подчиняться дипломированному врачу беспрекословно, он же, относясь к ним трезво, как и сам Булгаков[33], обязан только их лечить и просвещать. В этом – пафос его жизни.
Система монархического умозрения очевидна и в романе «Мольер». И мы, напечатав в свое время в «Русской мысли» письмо А. Н. Тихонова с отказом в публикации «Мольера», подробно анализировали глубоко запрятанный в подтексте письма ужас старого социалиста перед представленной ему рукописью убежденного монархиста – совершенно экзотической фигуры для слоя советских литераторов 1920–1930-х годов[34]. Не только официоз противился признанию этого факта – подспудное сопротивление ему российской либеральной среды ощущалось долгие годы.
Много позже моя уверенность подтвердилась: во-первых, Е. Б. Букреев, встреча с которым была крайне важной для понимания духовной биографии Булгакова, рассказал мне об умонастроении Булгакова-гимназиста; во-вторых, в 1987 году я увидела первую публикацию Булгакова в «добровольческой» газете осени 1919 года, где шла речь о «безумстве дней мартовских» 1917 года. Так что монархизм героев «Белой гвардии» оказался все-таки «автобиографичен».
7. Печатный обзор архива Булгакова: 1976 год
В 1971 году, заканчивая обработку архива писателя, составившего 69 архивных «картонов», я приступила к подготовке обзорной статьи – непременной завершающей части обработки новопоступившего архива. Обзор предназначался для ежегодника «Записки Отдела рукописей». Это был достаточно строгий жанр, имевший главной целью описание рукописей – рассказ о содержимом архива, ставшего обработанным фондом. Если речь шла об архиве писателя, писать о его творчестве и биографии не предполагалось: достаточно было отсылок к соответствующим монографиям. Мне отсылать было не к чему. Статья под названием «Архив М. А. Булгакова: материалы для творческой биографии писателя» (посвященная «Памяти Елены Сергеевны Булгаковой», скончавшейся в августе 1970 года) начиналась так: «Историко-литературное изучение творчества М. А. Булгакова (1891–1940) находится сейчас на начальном своем этапе; не воссоздана даже в самом общем виде хронологическая канва жизни и литературной работы писателя, неизвестна творческая история его произведений; нет сколько-нибудь полной библиографии». Часть этих задач пришлось решать в рамках обзорной статьи; она получилась в четыре раза больше стандартного объема. Не менее важной задачей представлялось полное отсутствие официозных оговорок, уже укоренявшихся, – о писателе, «не сумевшем понять» и т. п.
31 января 1974 года коллегия главной редакции общественно-политической литературы Госкомиздата вынесла решение «О содержании „Записок Отдела рукописей ГБЛ“». Рукопись 35 выпуска, в состав которого входила моя статья, была оценена как подготовленная «без надлежащей идеологической оценки архивных материалов». Среди пунктов решения был и такой: «Признать идейный уровень рукописи М. Чудаковой „Архив М. А. Булгакова“ неудовлетворительным и не соответствующим характеру данного издания». Издательству было «предложено» (в ту эвфемистическую эпоху уже только „предлагали“ – что вполне равносильно было приказу) вернуть рукопись в Библиотеку на доработку. Подписал решение В. С. Молдаван, должность которого называлась так – «Главный редактор Главной редакции…».
В своих замечательных мемуарах ответственный редактор «Записок» С. В. Житомирская, вызванная на заседание коллегии, вспоминала: «Не тем занимаетесь! – негодовал Молдаван, – пропагандируете антисоветского писателя! … В статье Чудаковой есть многое, что мы никогда, слышите, никогда печатать не будем!» Советские начальники очень любили слово «никогда». История не учила их: в свое время они или их предшественники были уверены, что никогда не будут снесены – почти в одночасье, под покровом ночи! – памятники Сталину по всему необъятному пространству страны…
Четырехлетнюю мучительную историю попыток напечатать эту работу мы оставляем за пределами нашего «Пролога». Дело в конце концов увенчалось полным успехом. Статья, ставшая первым опытом биографии Булгакова и творческой истории его главных сочинений, была опубликована в 1976 году в 37-м выпуске «Записок» – все на том же самом неудовлетворительном идейном уровне, с указанием шифров рукописей абсолютно неупоминаемой в советской печати повести «Собачье сердце» и т. п.
8. Татьяна Николаевна Кисельгоф (урожд. Лаппа)
Весной 1970 года я написала в Туапсе первой жене Булгакова письмо с просьбой принять меня; понятно, что никто не обладал такой информацией о важнейшем десятилетии в жизни Булгакова – 1913–1923, – как она. И вскоре получила ответ: Татьяна Николаевна писала, что мало что помнит и, главное, не хочет волновать себя воспоминаниями об этом тяжелом времени. Тем летом я приехала в Туапсе – только вручить ей цветы через порог, не нарушая ее воли. Однако она пригласила меня войти, мы долго говорили. И хотя тема Булгакова старательно обходилась, я что-то узнала и поняла.
В 1977 году, уже после смерти мужа, Т. Н. захотела со мной встретиться. Я несколько раз прилетала к ней, жила в ее однокомнатной квартире, задавала вопросы, пытаясь оживить ее вытесненные тяготами последующей жизни и многолетней обидой воспоминания. Она вспоминала – старательно и охотно. У нее не было к Булгакову злого чувства. Она по-прежнему жалела и любила его. Именно беседы с ней помогли восстановить атмосферу дореволюционной киевской юност Булгакова, узнать о его участии в мировой войне – в качестве хирурга в прифронтовых госпиталях, воссоздать в какой-то степени образ жизни и круг общения земского врача в смоленской глуши в 1916–1917 годах, детали «необыкновенных приключений доктора» в 1918–1921 годах, множество важнейших подробностей первых московских лет (1921–1924) в доме № 10 по Большой Садовой. Подтвердилась и моя давняя догадка о том, что фрагмент газеты с частью названия «…розн…» – это первая публикация в газете «Грозный» в ноябре 1919 года, той осенью, когда Северный Кавказ еще оставался под Белой армией. Т. Н. рассказала: «Я приехала к нему поздней осенью… Он сказал: „Знаешь – я печатаюсь“. Я говорю: „Ну хорошо – ты же всегда этого хотел“».
В мае 1981 года, к 90-летию Булгакова, в «Литературную газету» с большими усилиями, при активной помощи тогдашней сотрудницы газеты Аллы Латыниной, удалось «протащить» записанные мною воспоминания Т. Н. «Годы молодости», где впервые в отечественной печати было сказано и о морфинизме, и о Белой армии. Мне было важно, чтобы публикация шла под именем Татьяны Николаевны (а «Запись М. Чудаковой» – внизу, мелким шрифтом) и чтобы ей выслали весь скромный гонорар. Она, живущая на очень маленькую пенсию, была рада ему. Вскоре я прилетела к ней уже с экземплярами газеты: «Вот, Татьяна Николаевна, теперь вы можете сказать ему: „Знаешь – я печатаюсь…“»
Мне удалось узнать в наших беседах и частично обнародовать (впервые в советской печати) важнейшие факты жизни Булгакова:
– существеннейшее обстоятельство, относящееся ко времени его деятельности в качестве земского врача в Смоленской губернии (1916–1917) и затем частного врача в Киеве (1918),
– морфинизм;
– служба будущего писателя и двух его младших братьев в Добровольческой армии;
– начало литературной деятельности в «белой» печати;
– непримиримое отношение к обеим революциям 1917 года, четко сформулированное в первом печатном выступлении в ноябре 1919 года;
– не сознательный выбор, а стечение обстоятельств (возвратный тиф, приковавший его к постели в дни ухода из Владикавказа Белой армии) привело к тому, что он остался в марте 1920 года на территории, занятой красными, и до конца дней был гражданином СССР;
– готовность эмигрировать (из Батума) летом 1921 года.
Объем собранной информации только к началу 1980-х оказался достаточным для начала работы над биографией писателя – хотя нельзя было представить, чтобы книгу, написанную без фальсификации, удалось напечатать. Но я решила ее все-таки писать.
Началась Перестройка, и в 1986 году издательство «Книга» заключило со мной договор. Они ждали книгу не ранее чем через год. Я принесла им первый экземпляр готовой машинописи на другой день. В 1988 году книга вышла в свет.
2013 г.
Жизнеописание Михаила Булгакова
Памяти родившихся в девяностые годы XIX столетия
Предисловие автора
Начиная с середины 1960-х годов, когда была издана большая часть драматургического наследия Булгакова и вышел однотомник, включивший значительную часть его прозы, имя писателя, хорошо известное до этой поры главным образом историкам литературы и зрителям пьесы «Дни Турбиных», привлекло интерес широкого отечественного читателя. Когда же в конце 1966 – начале 1967 года был опубликован и вслед за тем переведен на многие языки его последний роман «Мастер и Маргарита», творчество Булгакова получило мировой резонанс, изменив в определенной степени представление о русской прозе 1930-х годов.
В те самые годы, когда выходил роман, у вдовы писателя Е. С. Булгаковой был приобретен государством архив Булгакова, сохраняемый ею более четверти века после смерти мужа, и силою вещей автору данного жизнеописания выпала задача разбирать этот архив и делать его научное описание. Творческая работа писателя открылась тогда в ее неизвестной до этого времени полноте, многие биографические и литературные факты были в процессе разбора и описания рукописей и иных документов впервые введены в культурный обиход.
Весьма важными для уяснения особенностей личности и биографии писателя были беседы с Еленой Сергеевной Булгаковой во время наших многочисленных встреч 1968–1970 годов в ее квартире в Москве, на Суворовском бульваре, столь памятной исследователям и почитателям Булгакова.
Стремясь пополнить и архив писателя, и знание его биографии, в то время страдавшее очень существенными пропусками, мы разыскивали его родственников и друзей, постепенно расширяя круг поисков. Так были записаны сотни страниц бесед с современниками писателя, очевидцами его жизни.
Конечно, воспоминания современников, записываемые во время устных бесед, нередко бывают осложнены многими дополнительными факторами, вольно или невольно деформирующими информацию, в том числе, скажем, осторожностью в высказывании религиозных или иных убеждений, в освещении тех или иных событий и их восприятия. Эта столь характерная для соотечественников старших поколений, столь понятная (и оттого не менее печальная) осторожность, даже в отношении своих воззрений очень далекого времени, изменившихся в течение жизни мемуариста, сказывалась и в том, как очерчивалась личность Булгакова. Между тем кажутся важными любые штрихи портрета столь замечательного человека, каким является наш герой: ведь только живая, подвижная, меняющаяся в течение жизни совокупность этих штрихов, в том числе утрированность одних качеств и притушенность других, поможет нам выпукло представить себе личность автора «Мастера и Маргариты». Здесь мы следуем за тем, кто еще в середине прошлого века разработал новый для своего времени и актуальный и плодотворный и сегодня подход к биографии, – за Павлом Васильевичем Анненковым (которого читал и любил Булгаков), остающимся до сей поры лучшим биографом не только Пушкина, но и Гоголя, Белинского, Тургенева – всех, о ком оставил он свои воспоминания. «Прежде всего хотелось бы нам, чтобы навсегда отвергнута была система отдельного изъяснения и отдельного оправдания всех частностей в жизни человека, – писал он, – а также система горевания и покаяния, приносимого автором за своего героя, когда, несмотря на все усилия, не находится более слов к изъяснению и оправданию некоторых явлений». Иными словами, П. Анненков предостерегал от изолированных объяснений и оправданий отдельных поступков и качеств, призывая исходить из целостного характера творца и творческого итога жизни, не замещая «старание понять и представить живое лицо легкой работой вычисления – насколько лицо подошло к известным общепринятым понятиям о приличии и благовидности и насколько выступило из них. При этой работе случается, что автор видит прореху между условным правилом и героем своим там, где ее совсем нет, а иногда принимается подводить героя под правило без всякой нужды, только из ложного соображения, что герою лучше стоять на почетном, чем на свободном и просторном месте» (курсив наш. – М. Ч.). Мы стремились, во всяком случае, не подводить нашего героя под правило, а понять по возможности его «живое лицо».
В этой книге широко использованы записанные нами неопубликованные воспоминания вдовы писателя Е. С. Булгаковой (1893–1970), первой его жены Татьяны Николаевны Кисельгоф (1889–1982), сестры Надежды Афанасьевны Земской (урожд. Булгаковой; 1893–1971), двоюродной его сестры Александры Андреевны Ткаченко, а также материалы многочисленных бесед с друзьями и знакомыми писателя начиная с гимназических лет до последних дней его жизни. О многих фактах жизни и творчества Булгакова здесь рассказывается впервые. Разумеется, для целей данного жизнеописания были важны и полезны работы советских и зарубежных исследователей, число которых за двадцать лет достигло весьма внушительной цифры.
Следует пояснить: мы пишем о человеке, который почти не оставил прямых высказываний на важные для каждого биографа темы – от политических до религиозных. Это не исключительный, но достаточно редкий случай; мы хотели бы, чтобы наш читатель отдавал себе в этом отчет. Все, что относится к тому, что называют взглядами человека,биографом Булгакова должно реконструироваться только по косвенным данным. В этом смысле особенно драгоценны были материалы, связанные с детством и отрочеством – временем формирования личности. Здесь важны были и самые косвенные свидетельства – такие, например, как присланные нам в 1977 году Екатериной Петровной Кудрявцевой ее воспоминания об отце, Петре Павловиче Кудрявцеве, с 1897 года занимавшего кафедру истории философии в Киевской духовной академии. Она писала нам, что в ее мемуарах «нет даже упоминания о писателе или его родителях», она справедливо поясняла, однако, что ею охарактеризован не столько «быт профессорской среды того времени (а писатель рос как раз в семье профессора Духовной академии), как – в основном – та культурная, интеллектуальная, моральная обстановка, которая и способствовала до известной степени формированию его „внутреннего“ образа. Ведь Булгаков не только большой художник, но и писатель редкой широты, какой-то „раскрепощенности мысли“, если можно так выразиться, а ведь все это формируется у человека – в его сознательной или подсознательной сфере – с детства».
Нам всегда казалось, что исследователь литературы и общества нашего времени должен порываться к пониманию истинной картины, независимой от плюсов и минусов, расставленных задним числом, и что только в этом может выразиться дань уважения биографа к большому писателю, над жизнью которого он берется размышлять и решается сообщать читателю результаты своих размышлений.
Булгаков предстал перед своими читателями четверть века спустя после смерти, в середине 1960-х годов. Он входил в отечественную культуру на излете общественного подъема, уже переходившего в те годы в некую судорогу; отсюда – и некоторая судорожность в тогдашнем этапе освоения его биографии и творчества, чувствующаяся до сего времени. Перед многими Булгаков предстал как вожделенный, давно искомый образец, объект веры и поклонения. При этом разные слои общественности приписывали ему собственные ценности, им в его лице и поклонялись.
Общество нуждалось в легенде – и получило или сформировало ее. Отсутствие даже первоначального очерка биографии и при этом свойства самих произведений, впервые прочитанных, – подчеркнутая автобиографичность «Театрального романа», простор для прямых и косвенных биографических отождествлений, открытый автором в романе «Мастер и Маргарита», – к этому толкали.
Готовые оценки шли с разных сторон. Уже вне всякой веры и поклонения, а в сугубо прагматических целях они формировались и навязывались и официальными инстанциями, задачи которых были сдерживающие: требовалось притушить разгоравшееся общественное чувство, очевидное предпочтение «нового» писателя 1920–1930-х годов – тем его современникам, чей авторитет был давно узаконен и поддерживался специальными усилиями. Булгакова стремились посмертно усыновить – по уже сложившемуся обряду или сценарию; его биографии придавали удобные в обращении очертания, мало имевшие отношения к действительным фактам. Навстречу этому, в соответствии со структурой социальной ситуации, в немалой мере шла и общественность, в том числе литературная и научная среда. Биография писателя, еще только формируемая, тут же деформировалась – ее приспосабливали к нуждам издания его наследия, приближение которого к читателю шло с огромными трудностями. Возобладал утилитарный подход к биографическому факту. Слово о писателе получало значение какого-то рычага, при помощи которого двигались некие косвенные по отношению к его биографии дела.
Эта общественная привычка к доопытным суждениям о биографии и личности писателя и сегодня создает для его биографа некоторые трудности. Читающие и любящие Булгакова свыклись не только с легендарным представлением о нем, но и с косвенным, двусмысленным способом изложения его биографии – вполне в соответствии, впрочем, со сложившимся за минувшую четверть века аллюзионным способом повествования об отечественной истории. Поэтому считаем необходимым и в то же время возможным для себя предупредить читателя этой книги – он не должен искать в ней аллюзий, не должен пытаться читать за текстом. Автор этой книги пытался воплотить в прямом слове то, что хотел предъявить своему читателю.
Это относится и к свидетельствам современников о тех или иных чертах личности или убеждений писателя на разных этапах его жизни – независимо от того, «нравятся» ли эти черты автору книги или ее читателю, – да и ко всему остальному. Там, где не удавалось достигнуть ясности для уверенных суждений об отношении писателя к тем или иным проблемам, – там и оставлена эта неясность, не восполняемая биографом искусственно.
Вообще в книге не участвует вымысел, давно завоевавший себе широкие права в повествованиях о биографии писателя. Автор этой книги полагает, что повествования промежуточного жанра, строящиеся по типу «Жизни замечательных людей» между беллетристикой и наукой, в немалой мере себя исчерпали. Мы считали необходимым строить биографию только на фактах, четко обозначая границу между ними и гипотезой, стремясь и тут всякий раз не скрывать от читателя большую или меньшую степень ее обоснованности. Без догадок не обойтись, да и не нужно, – важно не выдавать их за нечто уже доказанное или само собой разумеющееся.
Герой этой книги – человек, не только думавший о своей посмертной биографии, но – говоривший о ней с друзьями и близкими, размышлявший о ней вслух, ее готовивший; человек, немало думавший о соотношении легенды, вымысла и факта в биографиях исторических личностей. Е. С. Булгакова любила повторять его слова, что о каждом крупном человеке складываются легенды, но о каждом – своя, особенная, не похожая на другие. Бытование этих легенд – непременная часть культуры, и смешон был бы тот, кто вознамерился бы с ними покончить.
Однако тот, кто берется писать биографию, обязан делать источниковедческие усилия, чтобы отделить легендарное от фактического.
За двадцать лет все мы много лучше узнали биографию Булгакова, чем в год печатания главного его романа. Но что мы знаем о его личности?
Каким он был? Веселый. Артистичный. Блестящий. Его повседневность, его домашняя жизнь не была похожа в своих внешних формах на житие строгого и замкнутого подвижника – подвижническим был внутренний смысл этой жизни.
Веселясь, играя, перемещал он черты повседневности в создаваемые им художественные миры. «Вслед за дамой в комнату входил развинченной походкой, в матросской шапке, малый лет семи с необыкновенно надменной физиономией, вымазанной соевым шоколадом…» («Театральный роман»). Домашние смеялись – это был верный портрет младшего сына Елены Сергеевны. «Старший, Женечка, обижался, – рассказывала она нам в один из ноябрьских дней 1969 года, – что Сережка есть в книгах Михаила Афанасьевича, а его нет. – Знаешь, Женя, это можно, – серьезно отвечал Булгаков, – но денег стоит! Если, например, я напишу: „Мимо скамейки, где сидела Маргарита, прошел молодой человек“, – про тебя напишу, то это будет стоить три рубля. Если напишу – „красивый молодой человек“ – это уже на пять рублей. А если – „какой красивый! – подумала Маргарита“, то это – десять рублей!»
Каким он был? Замкнутый. Закрытый. Не терпящий фамильярности. Высоко ценил дистанцию в общении, умел ее поддерживать. Раскрывался, и то, видимо, не очень, только узкому кругу ближайших друзей.
«…Порою мнительный в мелких обстоятельствах жизни, раздираемый противоречиями, он в серьезном, в моменты кризиса не терял самообладания и брызжущих из него жизненных сил, – писал в 1940 году П. С. Попов в первом, оставшемся неопубликованным очерке биографии писателя, – ирония у него неизменно сливалась с большим чувством, остроты его были метки, порой язвительны и колки, но никогда не коробили. Он презирал не людей, он ненавидел только человеческое высокомерие, тупость, однообразие, повседневность, карьеризм, неискренность и ложь, в чем бы последние ни выражались: в поступках, искательстве, словах, даже жестах. Сам он был смел и неуклонно прямолинеен в своих взглядах. Кривда для него никогда не могла стать правдой. Мужественно и самоотверженно шел он по избранному пути».
Автор этой книги глубоко благодарен близким, родны, друзьям и современникам Булгакова, беседы с которыми только и давали возможность хотя бы в какой-то степени почувствовать личность того человека, который мог быть нашим современником, но, однако, его облик, пластику не запечатлел, кажется, ни один кинокадр.
Личность эта могла появиться в книге (если все-таки появилась) только на пересечении разных свидетельств о ней – и это не скрыто в самом построении нашего повествования.
«Жизнь и творчество» – привычное сочетание слов скорее обозначает проблему, чем предлагает ее решение.
Автором этой книги избран путь последовательного жизнеописания – о творчестве говорится лишь в той мере, в какой возможным оказывалось увидеть и проследить его более или менее непосредственно явленные связи с биографическими фактами.
Глава первая
Киевские годы: семья; гимназия и университет. Война. Медицина. Революция
1
И отец, и мать Булгакова были родом из Орловской губернии. «Мы были колокольные дворяне, – вспоминала сестра писателя Надежда Афанасьевна Земская, – оба деда – священники; у одного было девять детей, у другого – десять».
Дед со стороны матери, Михаил Васильевич Покровский, сын дьячка, был протоиереем, настоятелем собора в городе Карачеве Орловской губернии. На сохранившейся фотографии 1880-х годов он смотрит на нас прямым, открытым взглядом. Лицо молодое, как и у попадьи Анфисы Ивановны (урожденной Турбиной). На фотографии она, как и муж ее, сидит, но и так видно, что женщина статная, с гордо посаженной головой, обвитой косой. Здесь же и все девять детей – старший сын Василий, студент Военно-хирургической академии в Петербурге, рано умерший, старшая дочь Ольга стоит, положив руку на плечо брата; гимназисты Иван и Захар. Здесь же мальчик лет девяти – будущий известный московский врач Николай Михайлович Покровский – с ним впоследствии многие годы будет поддерживать племянник-писатель родственные отношения и даже сделает его героем одной своей повести… И рядом, еще младше, Михаил – тоже будущий врач, чье лицо мы не раз увидим на фотографиях семьи Булгаковых в Киеве; и маленький Митрофан – будущий статистик. А на руках у няньки – Александра, в замужестве Бархатова, и тут же – девочка лет двенадцати, с очень серьезным личиком, будущая мать писателя.
Дед со стороны отца, Иван Авраамович Булгаков, был много лет сельским священником, а ко времени рождения внука Михаила – священником Сергиевской кладбищенской церкви в Орле. Бабушка Олимпиада Ферапонтовна стала крестной матерью Михаила Булгакова.
Отец писателя Афанасий Иванович Булгаков родился 17 апреля 1859 года, учился сначала в Орловской духовной семинарии, а потом в Киевской духовной академии (1881–1885); затем два года учительствовал – преподавал греческий язык в Новочеркасском духовном училище. С осени 1887 года – доцент Киевской духовной академии, сначала – по кафедре древней гражданской истории, а спустя год с небольшим – по кафедре истории и разбора западных исповеданий; в 1890–1892 годах одновременно преподавал в Институте благородных девиц, а с осени 1893 года исполнял должность киевского отдельного цензора – цензуровал книги на французском, английском и немецком языках. В 1890 году А. И. Булгаков женился на учительнице Карачевской прогимназии Варваре Михайловне Покровской. 3 мая 1891 года у них родился первенец. При крещении, происходившем 18 мая в Киево-Подольской Крестовоздвиженской церкви – ее можно увидеть и сегодня, если, спускаясь на Подол, свернуть на Воздвиженскую, – ему дали имя Михаил – скорее всего, в честь хранителя города Киева архангела Михаила. Это подтверждается тем, что в семье Булгаковых его именины отмечали не в один из нескольких возможных по святцам дней, более близких к началу мая (скажем, 7 (20) мая – день рождения Михаила Улумбийского), а 8 (21) ноября, в день архангела Михаила.
Единственным ребенком Михаил себя не запомнил, сразу – старшим братом: ему не было и трех лет, а у него было уже две сестры – в 1892 году родилась Вера, в 1893-м – Надежда. В 1895 году родилась и третья сестра – Варя. А в октябре 1898 года появился Николка. И в год, когда Михаил отправился в приготовительный класс, – Ваня (1900).
В это лето родители стали строить дачу. Надежда Афанасьевна Земская рассказывала нам в 1969 году семейные предания: «Когда родители поженились, долго колебались, как поступить с маминым приданым – покупать ли дом в Киеве (может быть, в Лукьяновке) или дачу». В 1899 или 1900 году были куплены две десятины леса – в Буче, в 29 верстах от Киева по Юго-Западной дороге. Решили строить там дом – «снимать для такой семьи было и дорого, и трудно…». В первое лето 1900 года на дачу ездили через Пущу-Водицу: последняя остановка трамвая, потом на лошади или пешком. На следующий год туда провели железную дорогу; следующая станция после Бучи – Ворзель. От станции до дачи было около двух верст… Выстроили одноэтажный дом в пять комнат, с большой кладовой, с двумя верандами. Было много посуды, ее оставляли на зиму, в город не возили. Летом отец приезжал из Академии, снимал сюртук, надевал косоворотку и соломенную шляпу и шел корчевать пни на участке, который отвели под огород и фруктовый сад, – посадили только хорошие сорта яблок, слив; груш сажали мало. «…На пруду была плотина, стояла мельница и рядом жили четыре брата-украинца. Они были мельники. И хутор их так и назывался „Мельники“, с ударением на конце; около версты от Бучи. Туда ходили купаться – к Мельникам…»
В памяти детства – той, которая опускается на самое дно человеческой личности, которая и не память уже, а некое неделимое ядро этой личности, – осталась и просторная дача в Буче, где не было тесноты, всем доставало места, где царило родственное и дружеское единение и согласие, осталась и залитая солнцем роскошная зелень украинского лета. (Не потому ли впоследствии никогда не любил подмосковной дачной жизни? Зелень, наверное, казалась пыльной, и любое обиталище – тесным, убогим.)
18 августа 1900 года девятилетнего Михаила зачислили в приготовительный класс Второй гимназии; в гимназии этой учителем пения и регентом был младший (на 14 лет моложе) брат отца, Сергей Иванович Булгаков, крестный отец младшего брата Михаила – Николая.
…Спустя восемьдесят лет, осенью 1980 года, нам посчастливилось познакомиться и беседовать с тогдашним соучеником Булгакова Евгением Борисовичем Букреевым. (Имя врача-кардиолога, лечившего несколько поколений киевлян, хорошо известно в городе, как и имя его отца, профессора математики Бориса Яковлевича Букреева, прожившего 104 года и в столетнем возрасте продолжавшего читать лекции в университете.) Невысокий, одетый со старомодной тщательностью, с серьезным лицом практикующего врача, Евгений Борисович начинал разговор с сомнений.
– Не знаю, чем я могу быть вам полезен. В друзьях я с Булгаковым не был – ни в Первой гимназии, ни в университете. Учились мы на одном факультете, но он ведь медицину забросил, как вы знаете, – говорил старый доктор с едва заметным оттенком неодобрения.
– Но некоторое время практиковал…
– Да, он был сифилидологом, а меня это совершенно не интересовало. Я с ним и в университете и позже совершенно не контагиировал…
Сама речь нашего собеседника уже восстанавливала связь с далекой эпохой, хотя он настойчиво повторял: «Вообще передать дух такого далекого времени – невозможно».
Единственный год, когда Булгаков с Букреевым были близки, – именно приготовительный класс Второй гимназии. Память старого доктора об этом времени – источник уникальный, и оттого любые мелочи приобретают ценность.
– Дружили ли? Да, мы были приятелями – шалили вместе. Он меня дразнил – Букрешка-терешка-орешка… Вот почему-то так. Вообще он был невероятный дразнилка, всем придумывал прозвища. В приготовительном у нас был учитель Ярослав Степанович, мы его звали за глаза «Вирослав». Он был, верно, болен туберкулезом – длинный, худой, часто кашлял. Тогда как-то не придавали этому значения – допускали к преподаванию в гимназиях даже с открытой формой… Преподаватель рисования был Борис Яковлевич. Мы звали его – Барбос Яковлевич. Тех, кто грязно пишет и плохо рсует, он называл – Марало Маралович!..
Так из полной тьмы, окутывающей для нас тот год, когда приготовишка Миша Булгаков с ранцем за плечами бежит утром во Вторую гимназию («Его водил кто-нибудь в гимназию? Вы видели его родных, прислугу?» – «Нет, никогда не видел. Мы все ходили одни»), начинают доноситься какие-то звуки, различаются отдельные слова и словечки.
Ровесник Булгакова Илья Эренбург, который тоже родился в Киеве, но детство провел в Москве, а в Киев лишь приезжал, вспоминал о городе: «В Киеве были огромные сады, и там росли каштаны; для московского мальчика они были экзотическими, как пальмы». Для мальчика, который жил в Киеве с рождения, каштаны были привычны, как тополя для москвича; для Булгакова, надо думать, отсутствие их в городах, где пришлось ему жить, ощущалось как пустота.
Писчебумажный магазин Чернухи на Крещатике («там продавали школьные тетради в блестящих цветных обложках; в такой тетради даже задача на проценты выглядела веселее»), кондитерский магазин Балабухи – в нем продавали сухое варенье («в коробке лежала конфета, похожая на розу, она пахла духами»). «Прохожие на улицах улыбались. Летом на Крещатике в кафе сидели люди – прямо на улице, – вспоминал Эренбург, – пили кофе или ели мороженое»[35]. Этот городской облик сохранился до самого начала войны, возможно, и позже – почти теми же словами описывала его в одном из наших разговоров первая жена Булгакова Татьяна Николаевна: «Киев тогда был веселый город, кафе прямо на улицах, открытые, много людей…»
…Веселые, беспечные лица киевлян первого десятилетия века потом вспоминались Булгакову; он все не мог привыкнуть к хмурой озабоченной московской толпе 1920-х – начала 1930-х годов и, начиная пьесу о будущем – «Блаженство», – передал это ощущение намечавшейся было, исчезнувшей в окончательном тексте героине: «…Ваши глаза успокаивают меня. Меня поражает выражение лиц здешних людей. В них безмятежность. Родоманов. Разве у тогдашних людей были иные лица? Мария. Ах, что вы спрашиваете. Они отличаются от ваших так резко… Ужасные глаза».
22 августа 1901 года Михаила Булгакова приняли в первый класс Первой гимназии, прекрасное здание которой на Бибиковском бульваре, описанное потом в «Белой гвардии», сохранилось до сего дня в неизменном виде. Гимназисту Булгакову повезло – время благоприятствовало основательности обучения. Вспоминая об этом, Е. Б. Букреев, поступивший в ту же гимназию и в тот же год, но на другое отделение (сегодня мы сказали бы – в параллельный класс), писал нам 4 ноября 1980 года: «Прежде, чем отвечать на поставленные вами вопросы, разрешите ознакомить вас с общими изменениями, которые произошли в жизни средней школы около 1900 года. В девяностых годах решили произвести ряд перемен в Министерстве народного просвещения, и министром был назначен генерал Ванновский, который предложил органам просвещения проявлять в своей работе попечение и „нежное“ отношение к ученикам средней школы, а также поднять уровень образования на более высокую ступень путем приглашения в среднюю школу преподавателей более высокой квалификации – профессоров университета».
Память не подвела гимназиста девятисотых годов. Действительно, в середине минувшего учебного года умер от раны, нанесенной 14 февраля 1901 года киевским студентом Карповичем, министр просвещения Н. П. Боголепов, жестоко подавлявший студенческие беспорядки (незадолго до покушения 183 киевских студента были сданы в солдаты). На смену ему и пришел П. С. Ванновский (которому еще в 1899 году были поручены расследование студенческих волнений и выработка предложений по их предотвращению) – ему принадлежали широко известные в ту пору слова о необходимости «сердечного попечения о школе».
Е. Б. Букреев прекрасно помнил, что «в Киеве для такого эксперимента была избрана Первая гимназия. И с 1900 года туда были приглашены для преподавания профессора из Киевского политехнического института и университета. Так, например, естествоведение (совершенно новый предмет, ранее никогда не преподававшийся в средней школе) вел профессор Добровлянский, преподававший в Политехническом институте. Зав. кафедрой психологии и логики Киевского университета Челпанов преподавал в седьмых и восьмых классах психологию и логику (Г. И. Челпанов – профессор психологии и философии в Киевском университете с 1902 по 1906 год, позже – основатель и директор Московского психологического института. – М. Ч.). Его сменил доцент университета Селиханович…» Таким образом, преподавание было поставлено на университетский уровень; значение этого в последующей жизни выпускников гимназии трудно переоценить[36].
Булгаков учился на втором отделении, Букреев на первом, учителя у них были разные, но учитель пения и классный надзиратель был общий для всех классов – Платон Григорьевич Кожич. «Кожич, „Платоша“, был регент церковного хора, – вспоминает Букреев, – очень милый, порядочный человек…» Это по меньшей мере второй (считая дядю Сергея Ивановича) уже регент в жизни мальчика Миши. Можно вообразить себе, как слово сначала слышится в доме, многократно произносится, потом персонифицируется в одном, другом человеке, – чтобы через много лет «вылепился из жирного зноя» тот, кто укажет Берлиозу на злосчастный турникет: «…Прямо, и выйдете куда надо. С вас бы за указание на четверть литра… поправиться… бывшему регенту! – кривляясь, субъект наотмашь снял жокейский свой картузик»[37].
Но будем слушать дальше Евгения Борисовича Букреева: «Латинистом был Субоч, мы пели ему:
- Владимир Фаддевич,
- Выпьемте, выпьемте!
Это потому, что он всем говорил – „Никогда не пейте!“.
После революции, когда латынь стала не нужна, он быстро переквалифицировался на преподавателя арифметики.
В гимназиях был институт классных надзирателей. Это были полуинтеллигентные люди зрелого возраста. Один из них – лет под шестьдесят, голова, как яйцо… не то Лукьян, не то Лукьянович – был порядочный человек, как мы говорили, – не ставил под часы и вообще относился либерально. Брюнет, два верхних резца выбиты… Миша почему-то назвал его Жеребцом». Это был, несомненно, Яков Павлович Лукианов, прослуживший надзирателем с 1876 по 1910 год (возможно, и позже!); на фотографии преподавательского состава гимназии 1910 года хорошо видна его «голова, как яйцо».
Так коридоры Первой гимназии заполняются призрачными, но все же в какой-то степени видимыми фигурами («Говорил Селиханович очень плохо, шепелявил. Всегда являлся на занятия в помятом, плохо вычищенном сюртуке. Брюки были бутылками, всегда взъерошен – небрежно причесан…»), озвучиваются фрагментами гимназического фольклора.
«Самый неприятный в гимназии был педель Максим. Какой-то выпуск пригласил его на прогулку и выкупал в Днепре. С тех пор его дразнили: „Максим-с, холодна ли вода в Днепре-с?“ Он любил говорить на „-с“. Булгаков, впрочем, тоже любил словоер: „виноват-с“, „благодарю-с“… (Дальше мы узнаем, впрочем, о том, как в 1919 году Максим сыграет благородную роль в жизни одного из братьев Булгаковых… – М. Ч.)
Был еще Василий, швейцар, борец атлетического сложения. В праздничные дни он стоял у дверей гимназии в ливрее из синего сукна, расшитой галунами, в треуголке с булавой».
И двадцать лет спустя в «Белой гвардии» возникнет «четырехэтажным громадным покоем» гимназия уже иного времени – зимы 1918 года, и, свесясь с балюстрады, Алексей Турбин увидит внизу «белоголовую фигурку» на «разъезжающихся больных ногах». «Пустая тоска овладела Турбиным. Тут же, у холодной балюстрады, с исключительной ясностью перед ним прошло воспоминание.
…Толпа гимназистов всех возрастов в полном восхищении валила по этому самому коридору. Коренастый Максим, старший педель, стремительно увлекал две черные фигурки, открывая чудное шествие.
– Пущай, пущай, пущай, пущай, – бормотал он, – пущай, по случаю радостного приезда господина попечителя, господин инспектор полюбуется на господина Турбина с господином Мышлаевским. Это им будет удовольствие. Прямо-таки замечательное удовольствие!
Надо думать, что последние слова Максима заключали в себе злейшую иронию. Лишь человеку с извращенным вкусом созерцание господ Турбина и Мышлаевского могло доставить удовольствие, да еще в радостный час приезда попечителя.
У господина Мышлаевского, ущемленного в левой руке Максима, была наискось рассечена верхняя губа, и левый рукав висел на нитке. На господине Турбине, увлекаемом правою, не было пояса, и все пуговицы отлетели не только на блузе, но даже на разрезе брюк спереди, так что собственное тело и белье господина Турбина безобразнейшим образом было открыто для взоров.
– Пустите нас, миленький Максим, дорогой, – молили Турбин и Мышлаевский, обращая по очереди к Максиму угасающие взоры на окровавленных лицах.
– Ура! Волоки его, Макс Преподобный! – кричали сзади взволнованные гимназисты. – Нет такого закону, чтобы второклассников безнаказанно уродовать!
Ах, боже мой, боже мой! Тогда было солнце, шум и грохот. И Максим тогда был не такой, как теперь, – белый, скорбный и голодный. У Максима на голове была черная сапожная щетка, лишь кое-где тронутая нитями проседи, у Максима железные клещи вместо рук и на шее медаль величиною с колесо на экипаже…»
И эти же драки ребяческих лет живут в памяти другого бывшего гимназиста Первой гимназии. «Кишата – так называли гимназистов младших классов. Мы однажды избили двух восьмиклассников-братьев. Нас было человек восемьдесят… Все равно, когда один из братьев двинул как следует, – мы с него так и посыпались. На драку эту нас Михаил подбил». Но вот Паустовский (он учился в той же гимназии, но двумя классами позже. – М. Ч.) написал в своих воспоминаниях: «Где появлялся Булгаков – там была победа». «Это преувеличение, – с точностью естественника замечает Евгений Борисович Букреев. – Он участвовал в драках, но каким-то особенным он не был. Вот был у нас такой гимназист Ипат. Патька – небольшого роста, но невероятной физической силы. Вот его всегда звали при драках, кричали: Патька, Патька! – и он действительно всегда обеспечивал победу… Но Булгаков был непременный участник драк».
Дрались на школьном дворе, часто устраивалась «конница», – те, кто послабей, забирались на плечи тех, что посильней. Один из сыновей профессора Духовной академии Голубева всегда был «конем», за что и получил постоянное прозвище «конинхен»…
Впрочем, после четвертого класса все это отступало на второй план.
«Переходя из четвертого класса гимназии в пятый, мы, можно сказать, начинали жить общественной жизнью. В четвертом классе, например (т. е. в 13–14 лет), полагалось непременно прочесть Бекля (так произносит наш собеседник. – М. Ч.) и Дреппера. В пятом классе мы начинали участвовать в разнообразных кружках – экономических, философских, религиозно-богословских. Булгаков никогда не участвовал ни в одном из них, – определенно утверждает его соученик. – В пятом классе гимназии мы контагиировали уже с шестым, седьмым, восьмым. Кружки были общие для всех этих классов. В них участвовало обычно по 5–8 человек из класса. Но все это – вне стен гимназии, собирались только на дому. Кружками руководили непременно преподаватели гимназии. В кружке Селихановича разбирались литературные и философские вопросы – нужно было, например, в пятом классе изучать учебник по философии Виндельбанда. Булгаков не участвовал и в этом кружке, он был инертен в этом отношении… В пятом классе нас застал 1905 год. Мы, конечно, били стекла, швырялись чернильницами; Булгаков в этом участвовал – как во всех такого именно рода коллективных действиях… Конечно, было очень интересно забаррикадироваться и не пускать учителей на уроки! Мы выбирали также общественный совет гимназии – 1–2 человека от класса. Помню собрания на каких-то квартирах, валялись на постелях, курили… произносили зажигательные речи, – на этом все кончалось… Булгаков ни в каких советах, митингах, собраниях никогда не участвовал. Три-четыре недели в гимназии царило полное безвластие, полный хаос, потом все наладилось. Благодаря директору, Е. А. Бессмертному, никто из учеников не пострадал».
(Это немало, заметим в скобках. Не каждое среднее учебное заведение и не в каждую эпоху отечественной истории могло бы похвастаться таким поведением своего руководства по отношению к воспитанникам – и это при нажиме вышестоящих организаций[38].)
Предшественником Бессмертного был Посадский-Духовской – «чрезвычайно масляная улыбка, масляные глазки», по определению Е. Б. Букреева; он был математик, а также автор печатных трудов по школьной гигиене, составитель сборников «Памяти Пушкина» (в трех томах; Киев, 1900) и «Памяти Гоголя» (Киев, 1902). Бессмертный, преподававший в гимназии древние языки, «был чрезвычайно точный человек. Про безобразия любил говорить „кавардак“ и „верхоглядство“. После 1905 года его заменили Немолодышевым, по странной случайности тоже преподавателем математики. Довольно угрюмый человек, медвежьей складки – широкоплечий, кривоногий. Миша его назвал Волкодав, и это прозвище за ним и осталось – жестковатый был». Новый директор, автор учебных курсов и задачников по геометрии, был почти на десять лет старше своего предшественника, перемещенного в августе 1907 года в Саратовскую гимназию.
Продолжим этот рассказ соученика и ровесника Булгакова, человека, резко отличного от него в ту пору по своим, хотя еще и полудетским, убеждениям.
– Я в 1905 году в пятом классе был убежденным анархистом, – рассказывает Е. Б. Букреев, – (каковым остаюсь, впрочем, и по сей день). У меня была лучшая библиотека в Киеве по анархизму, был весь Кропоткин. Тогда на Крещатике, недалеко от угла Фундуклеевской и Крещатика, на втором этаже была квартира зубного врача Лурье, и гостиная ее была отдана анархистам – там на столах везде лежала анархистская литература, и каждый мог приходить и читать.
Каков же был в те же самые годы гимназист Булгаков? Мы знаем уже – участник всех драк, не участник любых общественных сборищ.