Аркадия Грофф Лорен
Мы будем хорошо себя вести, обещает Джинси. Мы не подойдем к печке и не выйдем во Двор! Если нам станет страшно, мы побежим в Розовый Дударь!
Ханна и Эйб неохотно уходят в сумерки.
Снова в спальном мешке, Джинси обнимает Кроха так крепко, что он хнычет, и тогда она отпускает его и начинает нашептывать истории.
Рассказывает, что под пешеходным мостом через реку живет тролль, которому, чтобы перейти мост, надо что-нибудь подарить. Красивый лист, или болтик из Гаража, или кусочек фрукта, но небольшой, чтобы зря не тратить.
А если козявку, интересуется Крох.
И козявка сойдет, говорит Джинси, и они смеются.
Она понижает голос. Джиннис любилась и с Хэнком, и с Хорсом, и теперь близнецы не разговаривают друг с другом. Что плохо, потому что они оба Ассенизаторы и чистят уборные.
Уэс и Хейвен ждут ребенка, и Уэс с Фланнери – тоже, говорит она, так что Хейвен и Фланнери подрались из-за Уэса, и у них все лица в царапинах.
Джинси слышала мышиный разговор на прошлой неделе. Мыши пищали своими тоненькими голосками, что очень-очень-очень хотят есть.
Когда Пинат и Клэй прикуривают сигарету от уже зажженной, это называется голландский трах, хотя трахом между собой они не занимаются, нет, они цыпочек любят.
В лесу живет ведьма. Прошлым летом, на празднике земли Кокейн, когда все взрослые упились Кисло-сидром, Джинси пошла в Сахарную рощу, потому что ее родители разругались, и там видела, как высокая согбенная старуха в черном остановилась, поглядела на нее – и все, ушла. У нее были длинные белые космы и ужасно недоброе лицо. И нет, она не шла, а парила.
Джинси все бормочет и бормочет себе, а Крох засыпает. Ему мнится тьма, где роятся тролли, множество троллей, похожих на зеленого низкорослого Хэнди. Он видит Сахарную рощу, окутанную зловещим мраком. Видит Пруд, который блестит в лунном свете. Там ведьма с плохими, как у Астрид, зубами, со свалявшимися, как у Ханны зимой, волосами и с кислой желтой физиономией, как у Мидж, вновь и вновь выплывает из тени, пока он не осваивается с ней настолько, что начинает ее ждать, и даже начинает хотеть, чтобы она вышла, пока не говорит себе прямо внутри сна, что больше не боится ее. И так и есть, не боится.
Шум посреди ночи; за Эйбом пришли и перекрикиваются друг у друга над головой. Когда Ханна встает, чтобы сварить кофе, Иеро говорит: О, привет, Ханна, детка. Фред Мейджор хлопает ее по плечу своей огромной ручищей. Но к тому времени, когда кофе перестает сочиться, никого из мужчин, чтобы выпить его, в комнате больше нет. Ханна садится за стол. Ее глаза посверкивают из тени.
Из своей пижамы Крох вырос: кромки врезаются в икры и предплечья, голый живот мерзнет. Он идет к Ханне, забирается к ней на колени, кладет голову ей на грудь, слышит медленный стук ее сердца.
Она говорит: Утром, мой друг, тот, кого ты любишь, уйдет.
Крох ничего не говорит, но думает: что, Эйб? и что-то в нем потихоньку обваливается. Ханна, должно быть, знает, что он подумал, потому что говорит: Нет-нет-нет-нет. Вандер-Билл. До того как он приехал сюда, у него было другое имя. Он совершил что-то плохое, о чем до вчерашнего дня мы не знали, и теперь должен уйти.
Вандер-Билл? Вандер-Билл, который на руках, обезьяной, в Сахарной роще перелетает с ветки на ветку? Вандер-Билл, который кричит животными лучше, чем сами животные, и осенью (о, как давно это было, яркие, словно драгоценные камни, листья, дух осени, серебристый и золотой) кулдыкал индейкой так, что индюк ростом с Кроха, влекомый похотью, выскочил на них из кустов?
Утром за Вандер-Биллом приходят Свиньи. Все аркадцы собираются во Дворе, пока Свиньи рыскают по жилищам, чтобы его найти. Все молчат. Крох усаживается на ступни Ханны, чтобы отделить свою задницу от мерзлой земли.
Он не ожидал того, что увидел. Он представлял себе что-то розовое, с пятачками и хвостиками завитушкой, как на картинках в тех книжках, которые им читают в Детском стаде. Но оказалось, что Свиньи – это дядьки в черных костюмах и зеркальных темных очках. Правда, морды у них розовые: это, по крайней мере, так. Может, прячут хвосты под мятыми брюками? После них остается странный запах. Одеколон, шепчет Ханна, скорчив гримаску.
Свиньи заходят в Первый семейный ангар, а затем во Второй. У тех, кто стоит по границе леса, в руках оружие, и Крох с удивлением замечает что-то зеленое у себя под ногами. Чесночник аптечный, осока кочковатая, отвечает ему Доротка, когда он ее спрашивает. Весна уже скоро. Ему надоели люди, которые бормочут что-то по рации. Отправлялись бы поскорей по своим домам.
Крох слышит, как Лейф спрашивает у Астрид: Они что, собираются в нас стрелять? Астрид отрицательно мотает головой, но взгляд у нее суровый, и она прижимает лицо сына к своему животу.
Вывалив из палатки Одиночек, Свиньи входят в Розовый Дударь. Выходят оттуда и входят в Хлебовозку. Оттуда идут в пристройку Франца и Ганса, где со стропил, как огромная мексиканская пиньята[13], свисает недоделанная кукольная голова, хотя “Певцы Сирсенсиз” не вернулись еще из тура. После того входят в Курятник и остаются там некоторое время. Огромные и негодующие, Куры на сносях, в ботинках и свитерах своих мужчин, с визгом выскакивают наружу.
Аркадия-дом на вершине холма кишит Свиньями. Крох смотрит на крышу, но Эйб сегодня там не работает. Там вообще нет аркадцев. Должно быть, они не начнут работу, пока Свиньи в черном не уберутся.
Наконец подходит Свинья со злой жирной мордой. Рядом с ним шериф из Илиума в рубашке цвета хаки, который, Крох это видел, как-то попивал кофе с Титусом в Привратной сторожке. Сивые его волосы расчесаны так, чтобы прикрыть лысину. Мельком подмигнув Титусу, он отводит взгляд.
Они разговаривают втроем. Сердитая Свинья начинает кричать. Шериф бубнит что-то успокаивающее. Титус, в общем, помалкивает.
Наконец они разворачиваются и по снегу направляются обратно к Аркадия-дому. Свободные Люди идут за ними. С вершины холма, стоя на крытой сланцем веранде, они наблюдают, как Свиньи рассаживаются по легковушкам и грузовикам, которые, уезжая, посверкивают красным и синим.
Когда выезжает последний, вокруг Кроха раздаются радостные вопли, до того громкие и неожиданные, что он вздрагивает и от страха утыкается лицом в ближайшие к нему ноги, набухлые бедра Иден, лоб которой – полумесяц над ее беременным животом, когда она, смеясь, смотрит на него сверху.
Во второй половине дня Эйб привозит в фольксвагене ящик кленовых трубочек и ведра для первого сахарного сезона в этом году. Сахарная роща – огромная, старая, и сироп – это то, что можно продать. Они жили рядом три года, не догадываясь, что это в самом деле за роща, пока однажды воскресным утром Доротка не встала на Собрании в Восьмиугольном амбаре и не предложила, волнуясь, сделать сахар в этом году. Из чего, удивился Хэнди, наш тростник совсем не так уж хорош. Доротка смутилась, а потом сказала: Ну как же, а Сахарная роща? Это старые мощные насаждения, мы сможем собрать с них много галлонов сока. Тут Хэнди сказал: Какая еще Сахарная роща? И Доротка, мотнув в изумлении головой, повела их в Сахарную рощу, чудесный лес на другой стороне Пруда, и они поверить себе не могли в этот новый подарок, бросались снегом, который в тот день был слишком рыхлым, чтобы лепить снежки, все аркадцы были осыпаны сверкавшей на солнце пылью.
Хэнди хотел назвать продукт “сахар Свободных Людей”, Титус – “синцбаквуд”, как называют сахарный сироп канадские индейцы-алгонкины, это значит “добытый из дерева”, однако Эйб, возражая тихо, но упорно, как он иногда делает, настоял на своем, и сахар назвали “Аркадский чистый”.
Ханна с Крохом вышли во Двор, чтобы встретить его и помочь разгрузиться. Эйб подъезжает к Хлебному фургону, из радиоприемника доносится тоненький вой: “На цыпочках меж тюльпанов”[14].
Как там в Вермонте? – говорит Ханна.
Эйб обнимает Ханну и что-то шепчет ей на ухо. Он высокий, она высокая, и Крох сжат между ними, как между теплыми стволами взрослых деревьев. Ему хочется, чтобы объятие не кончалось, но через минуту оно кончается. Распадается на куски. Родители отворачиваются друг от друга.
Вдобавок ко всему прочему женщинам приходится делать сахар: мужчины от восхода до заката заняты в Аркадия-доме и часто за его пределами. Они орудуют рубанком и стучат молотком, проводят трубы и штукатурят, накатывают краску, которую им выдали в илиумском хозмаге в обмен на то, что Лисонька и Китти попозировали там кокетливо с малярными щетками для магазинной рекламы.
Детское стадо однажды свели в Сахарную рощу в познавательных целях. Огромные клены увешаны сосульками, корни так переплетены, что рогожкой висят над землей. Здесь нет ветра, и когда солнце добирается до стволов, они светятся мягко, как керосиновые лампы.
Тут как в церкви, вздыхает Мария и отворачивается, чтобы втайне четырежды коснуться себя, от головы к животу, от плеча к плечу, и Крох, прячущийся за деревом, повторяет это движение за ней снова и снова. Ему нравится торжественность жеста. Он не хочет, чтобы другие это заметили. Суеверие, фыркает Ханна, когда кто-то упоминает о Боге. Хотя те, кто живет здесь, выполняют свои ритуалы: Мухаммед становится коленями на коврик посреди дня, устраиваются еврейские праздники-седеры и рождественские елки, – к религии относятся примерно так же, как к гигиене: личные потребности лучше придерживать при себе, чтобы не задевать остальных.
Микеле сверлит по отверстию в каждом толстом стволе, Иден вкручивает в отверстие трубочку-носик. Деревья кровят чистым соком. Пинг-пинг-пинг, капает он в ведра подобно тому, как стучит в крышу Хлебовозки теплый дождь. Но ощущается этот стук по-другому; он отдает сладостью.
В Крохе стронулась с места речь. Каждый день – маленький взрыв понимания. Он помнит, как прошлым августом лежал в теплой мелкой воде на отмели Пруда, а под водой его покусывал кто-то невидимый. Теперь, когда у него есть книга Гримм, это как если бы его глаза оказались под водой, и он наконец смог разглядеть там крошечных рыбок. Речь распадается на слова, каждая фраза имеет свой порядок: “Праститьмня” становится “Простите меня”, а “Власьнарду” – “Власть народу”, все слова становятся внятными как по отдельности, так и вместе.
В его сознании появились ящички, по которым можно людей рассортировать. Хэнди – Лягушачий король. Титус – одинокий людоед в Привратной сторожке, отгоняет Свиней и зевак. Высокий Эйб с его инструментами, топором, бородой – лесоруб. Иден, с ее ярко-медными волосами и бледной кожей, поедающая сочную зелень, выращенную на южном окне Курятника для Беременных, – королева. Он надеется, что она не та добрая мать, которая должна умереть, чтобы освободить место злой мачехе. Надеется, что она не та плохая мать, что продаст своего ребенка за травы. Вандер-Билл, с его подвижным лицом и обезьяньими ухватками, был дурак. С Астрид трудно: волосы у нее блестят, как у принцессы, но лицо старое, а зубы ужасные, как у ведьмы; она принимает роды и раздает людям лекарства, как ведьма, но она замужем за Лягушачьим королем, и, значит, королева. Ладно, он разберется с ней позже.
Проще всего с Ханной. Всегда в постели, и когда день разгорается, и когда догорает, она – спящая принцесса, зачарованная.
Крох убирает книгу на место и подкладывает в печь еще полено. Если этого не сделать, у него потечет из носа, и Эйб, вернувшись домой после ужасно долгого дня на холодной крыше, нахмурится на Ханну, которая не поднимется с тюфяка. Она сомкнет веки, позволяя осуждающему молчанию скатиться с нее. Крох закрывает заслонку, съедает кусочек сушеного ананаса и долго смотрит на бугорок Ханны.
Сможет ли она проснуться сама? День клонится к сумеркам. В лесу поднимается ветер, и Крох слышит его темный, устремленный на них порыв.
Наконец Крох старательно моет руки и трижды чистит зубы пищевой содой. Опускается на колени позади материной подушки. Обхватывает ладонями ее щеки. Наклоняется над ней медленно-медленно и касается своим ртом ее рта, целуя ее со всем, что у него внутри, крепко прижимает свои губы к ее губам, так что чувствует под ними твердость ее зубов, ловит несвежий привкус ее дыхания.
Она не проснулась, когда он поднял голову. Он печально снимает руки с ее щек. Это то, чего он боялся. Крох – не тот. Он не ее принц.
Женщины кипятят кленовый сок в водонагревателе, который Тарзан переделал в огромную пароварку, и по всей Аркадии пахнет сладко и чуть-чуть горько от подгоревшего по краям. Высовывая язык, Крох почти чувствует на нем сахар. Однажды утром, когда Лисонька по свежим сугробам ведет Детское стадо к Сахарнице, они видят, что Микеле и Сьюзи, очумелые от того, что варили сахар всю ночь напролет, разрисовывают мягкий снег струйками сиропа. Сироп, остывая, тонет в снегу, и когда они выуживают его, видно, что он затвердел и превратился в ириску.
Только Астрид меня не выдавайте, просит Сьюзи, разламывая сиропную сосульку на кусочки, которые раздает детям. Тот, что достался Кроху, приторный до того, что Кроха подташнивает, но, чтобы никого не обидеть, он все равно проглатывает его и притворяется, что хочет еще.
Одежда Эйба воняет потом и опилками; мужчины закончили крышу. Завтра в суставах рук Эйба не будет нетающего льда, и он не будет вздрагивать, случайно задев их во сне. Завтра Эйб начнет оборудовать ванные комнаты и проводить водопровод в Едальню, и, значит, рассосется куча заготовленных медных труб, которая высится в Гараже.
Когда мы будем жить в Аркадия-доме, со страстным мечтанием на лицах то и дело говорят теперь все. Вечно эта мечта, когда же. Все станет лучше, нам будет теплее, люди перестанут ссориться, мы сможем больше помогать миру, откроем издательскую компанию, ни у кого не будет недостатка в витамине D, малыши пойдут в школу, акушерки всегда под рукой, медведи перестанут выходить из леса, рыться в мусорных ведрах и разбрасывать грязные подгузники и женские прокладки по всему Двору, и уборных не будет.
Маффин, которая когда-то жила со своими мамашами в квартире в Олбани, пытается объяснить другим детям, что такое туалет: поворачиваешь ручку, говорит она, и вода хлещет изнутри и поглощает твои какашки.
Хелле заливается слезами. Это же чудище, рыдает она. Поглощает! Значит, ест какашки!
Остальные, вздохнув, отступают в сторонку, как обычно, когда Хелле заводит свои концерты. Но Крох подходит и прижимает ее к себе, эту всхлипывающую жесткую девочку, пухлую, но сплошные локти. Сначала она отпихивается, но потом, когда он отпускает ее, льнет сама. Она крупнее его, хотя порой ему кажется, что она младше младших. Она странная. Пахнет ванильным стручком. Кроху всегда за нее тревожно.
Вот еще, и никакое не чудище, с презрением говорит Маффин. Это та же уборная. Только там не воняет, не холодно и нет пауков, Ассенизаторам не нужно откачивать выгребную яму и не нужно разбрасывать щелок. Просто повернешь ручку, и все смывается.
Куда смывается, интересуется Лейф.
Не знаю, говорит Маффин.
Они смотрят друг на друга, раздумывая. Наконец одиннадцатилетний Эрик говорит: Наверное, в океан. Да, соглашаются все, где-то вдали должен быть океан, который Крох представляет себе как Пруд в ветреный день, на дальней его стороне ждут люди в чудных нарядах: женщины в кимоно и башмаках на деревянной подошве, мужчины в шляпах из рисовой соломки, в ярких рубашках-дашики, как у Мухаммеда, – и маленькие флотилии дерьма плывут к ним навстречу с парусами из подтирок и прочим.
Пока они спали, облако сбросило на них снег. Эрзац-Аркадия превратилась в чистую красивую деревню, всю белую, с дымящими игривым дымком трубами, похожую на картинку из старой книжки Ханны про русских крестьян. Ханна сегодня опять не встала. Все ее тело в пленке из масел. Она бормочет что-то, хватает его и бережно затаскивает под одеяло, в свое тепло. Если лежать очень тихо, дышать в лад и уснуть вместе, то можно подсмотреть кое-что из ее снов: серую улицу, на которой Крох не бывал, дерево с медной корой, фонтан, окруженный окутанными сумерками дубами, огромную черную птицу с клювом, треснутым так, что виден красный язык. Еще глубже, и он оказывается в чреве шкафа, и что-то мягкое задевает его висок, а снаружи раздаются громкие голоса. Там, снаружи, обеденный стол со множеством разложенных в ряд вилок и ложек, и маленькая серебряная миска, в которой полощут белую руку. Это возврат к чему-то личному, скользкому, оно опрокидывается и проливается. Проснувшись, он весь мокрый от пота, но дрожит, как в ознобе.
Зрелое, ослепительно яркое утро. Его друзья распускают на пряжу те свитера, что никто не носит, сматывают в клубки, и в Розовом Дударе пахнет потом и овсянкой. Когда Детское стадо, выйдя на, как говорит Лисонька, Послеобеденный променад, идет мимо Дармового магазина, Крох видит там на крыльце Капитана Америку. На саронге Кайфуна развеваются на ветру звезды. Он манит Кроха костлявым пальцем. В ухе моем постелила она кровать. И уснула она во мне, и стала во мне спать. И сон ее – это все, что лежит окрест… – бормочет он, обдавая Кроха своим кислым дыханием. Рильке[15]. Мой перевод, конечно же, говорит он. Крох не понимает. Детское стадо миновало уже магазин, и Крох убегает, чтобы его догнать. Снова в безопасности, он оглядывается и видит, что старый Кайфун пристально на него смотрит. Слова Капитана до ночи толпятся у него в голове, как в тесной комнатке, наполненной малышней.
Мать Джинси, Кэролайн, ушла. Оставила свои вещи и убежала. И хотя Джинси плачет, а отец ее, Уэллс, фыркает, что не будет заявлять о пропаже, и отдает одежду Кэролайн в Дармовой магазин, Крох знает, как это было.
Этим утром, когда на траву лег оловянного цвета иней, он вышел пописать и увидел на крыше того автобуса, где живет семья Джинси, огромную белую птицу, освещенную предрассветным светом. Он видел, как она расправила крылья и один раз вокруг себя обернулась. Мать Джинси взмахнула крыльями, поднялась в воздух и улетела.
Джинси приходит к Кроху, поспать с ним в его спальном мешке, потискать его, пока ей не станет лучше. Он покоряется и все от нее терпит.
Ночью: Милая! Эй, эй, милая, проснись.
Ох… Что?
Я беспокоюсь о тебе. Реджина сказала, последние дни ты не бываешь в Пекарне. И Доротка говорит, что в Аркадия-дом с женщинами ты тоже не ходишь.
Я просто устала. Ты же знаешь, как зима всегда меня угнетает.
Да, да. Но, похоже, это как-то хуже обычного. Случаются дни, когда ты не встаешь с постели?
Ханна не говорит ничего.
Я все понимаю. Я знаю, ты расстроена, из-за отца и всего прочего. Но что я хочу сказать. Понимаешь, я работаю изо всех сил. Уже март, на сантехнику есть еще неделя, а потом мы начнем с остальным, и мы уже вышли из графика, отстаем, а Хэнди в последнем письме пишет, что они хотят пропустить Орегон, чтобы вернуться сюда за неделю до того, как надо начинать пахоту. В общем, нам нужны все наличные силы, чтобы закончить все до того, как они приедут.
Ничего. Крох слышит только, как бьется в ушах его собственное сердце.
Милая? Не хочешь поговорить?
Лишь деревья шумят за окном.
Ну, ладно. Я не тороплю. Отлежись с недельку или сколько там надо, отоспись. Но мне бы хотелось, чтобы на будущей неделе ты встала в строй. Ладно?
Ровное дыхание матери.
Чрезвычайная ситуация. В Душевой испортился Водонагреватель. Эйб берет Кроха с собой. Когда они спускаются к низкой постройке у Пруда, горячей воды уже совсем нет, и те несчастные, кому выпало мыться в четверг, мерзнут с мыльной пеной на волосах.
Эйбу нужно осмотреть крепеж под цистерной, так что Титус, Иеро и Тарзан помогают ее сдвинуть. Кто-то ахает, кто-то кричит: там, где она стояла, – целый клубок змей, впавших в спячку гремучих змей.
Реакция у Эйба быстрая, тяжелыми каблуками своих ботинок он топчет их, пока не брызнула кровь, ее много, и повсюду куски змей. Крох хочет наклониться и потрогать одну из погремушек, которая торчит над кровавым месивом, нежная, как гриб. Но Эйб подхватывает его и швыряет Титусу. Кто-то взвизгивает от ужаса, но Титус уже унес Кроха в ночь, гигантские шаги его длинных ног быстро стелются по земле. Ханна не просыпается, когда Крох забирается к ней в постель. Во сне ветер, продувающий лес, становится дыханием Ханны, становится тлеющими угольками, падающими в печи, становится отдаленным ревом.
Лисонька обряжает детей в анораки и ботинки и ведет их к Пруду, который запоздало, но наконец-то крепко замерз. Раскачивая на осях Хлебовозку, они дожидаются Кроха, пока тот нехотя не выходит. Ему больно оставлять Ханну одну. Однако на свежем холодном воздухе он чувствует себя так, словно его начисто вымыли. Все утро они раскатывают по льду, скользя по нему подошвами башмаков. Они визжат. Возбуждение бьется у них в горле. Они выстраиваются хлыстом. Кто-то из старших детей, Лейф, или Эрик, или Маффин, или Молли, или Фиона, стержнем стоит посередке, а маленькие – на концах. Все кружат вокруг этого стержня. Крох, один из самых маленьких, даже меньше, чем Пух, которой всего три года, и она девочка, отрывается и летит по льду, снова и снова по льду, на ногах, а потом на коленях, и врезается в мягкие сугробы, лежащие по краям Пруда.
Изредка выглядывает солнце, и тогда лед светится зеленым. Деревья вокруг Пруда сверкают сосульками, которые на ветру постукивают одна о другую и, падая, звякают похоже на колокольчик.
Хелле лепит вокруг Пруда толстых снежных ангелов, которые держатся за руки, как куклы на бумажных гирляндах. На это у нее уходят часы. Джинси и Маффин вращаются, взявшись за руки, пока не закружится голова. Лейф находит большую рыбу, замерзшую, уткнувшись носом к поверхности, и тихо с ней разговаривает. Малыши, которые уже ходят, Фелипе, Али, Сай и Франклин, возят варежками по снегу, ковыляют и падают на ходу. Мальчики сбивают друг друга с ног. Астрид и беременные подростки, Смак-Салли и Фланнери, приносят для малышни поджаренные бутерброды с соевым сыром и термосы с ромашковым чаем и самых маленьких уводят домой. Дети постарше, подкрепившись, носятся еще с час, а потом и они, один за другим, валятся с ног.
Сквозь пропитанные снегом одежки Крох чувствует холод и твердость льда. Чувствует, что его тело вычищено зимой и тяжелым, добрым трудом игры. Когда он входит в Хлебовозку, его мать сидит за столом с Эйбом.
У Эйба в красной окантовке глаза. Он целует Кроха в макушку, прежде чем снять с него куртку, зимние штаны, шапку и перчатки. Ты уж прости за то, что случилось прошлой ночью, малыш, говорит он. Мне жаль, что тебе пришлось это увидеть. У меня сработал инстинкт, вот и все. Я никогда, никогда не собирался никого убивать, даже змей. Ты знаешь, что убивать неправильно. Это ведь портит Карму.
Крох гладит отца по лицу, прощая его. Он робеет рядом с матерью, осматривает воздух вокруг ее головы. Привет, малыш, говорит она и сажает его к себе на колени. Он шипит от боли сквозь зубы, и тогда она, спустив его на пол, снимает с него джинсы. О боже, говорит она. О боже мой, милый, что это с твоими ногами?
Поначалу он их даже не узнает, такие они сизые и лиловые от синяков. И коленки ободраны до крови. Он пожимает плечами, и мать нежно целует каждую из коленок, а Эйб встает и торопится назад в Аркадия-дом так, как будто за ним погоня.
Так лучше, Крох, да? – спрашивает Ханна, втирая ему в раны лечебную мазь.
У Кроха отмерз язык. Попытавшись и не сумев хоть что-то сказать, он понимает, что уже некоторое время совсем ничего не говорил. Он пытается сосчитать, сколько с того прошло дней, но теряет счет. Слова зарылись в него и впали в спячку, они заледеневший клубок внутри него, как внутри земли, свернулись, уснули и ждут оттепели.
Ты такой тихий в последнее время, милый, говорит Ханна, чуть помедлив с мечтательным расчесыванием своих длинных, до пояса, волос. Но, столкнувшись с колтуном, сдается. Притягивает Кроха к себе. У него внутри слишком больно колет, чтобы смотреть на нее, поэтому он отворачивается, усаживается на ее костлявые колени и позволяет себя причесать. Зубья расчески так нежно касаются его головы, что хочется плакать. Он и позабыл совсем, как это бывает приятно. А она прижимает губы к его макушке и говорит: Мой сильный, мой тихий мальчик. Давай-ка вместе споем. И начинает, скрипучим голосом, но он не подпевает ее колыбельной, и когда он этого не делает, она тоже перестает петь.
Проснувшись, он видит, что Эйб смотрит на Ханну, когда та спит. Эх, думает Крох. Он ждет, но Эйб ложится. Так что это Крох, кто трогает свою маму, гладит ее лицо, руки, живот, снова, снова и снова.
Днем в Розовом Дударе он прячется за коробкой с игрушками, пока других детей одевают, чтобы прогулять их на воздухе. Он остается один в притихшем автобусе. Крики, доносящиеся снаружи, пригашены заснеженным миром, а малыши внизу перекусывают под присмотром Марии или пьют из бутылочек. Обхватив себя руками за плечи, он рассказывает себе историю про девушку и ее братьев-лебедей, держит ее в уме и рассматривает то так, то эдак, чтобы понять, что она для него значит.
Давным-давно, говорит он себе, жила-была принцесса. Она жила с шестью братьями в глухом лесу, прячась от злой новой жены своего отца. Мачеха узнала, где они живут, и связала из колдовства шелковые рубашки, накинула колдовские рубашки на мальчиков и превратила их в лебедей. Принцесса опечалилась, когда ее братья улетели, и пошла по лесу, чтобы найти их. Она шла и шла, пока не набрела на хижину. Когда стемнело, она услышала шум крыльев, и шесть лебедей влетели в окно. Они сняли крылья и превратились в ее братьев, но могли оставаться в человеческом облике лишь короткое время, пока разбойники, хозяева этой хижины, не вернутся домой с добычей. Она спросила своих братьев, как отменить заклятие, и они сказали, что шесть лет она должна прожить, ни разу не засмеявшись, не запев и ни слова не вымолвив. И еще она должна сшить шесть рубах из седмичника, цветок которого похож на звезду.
Но помни, сказали они, если ты скажешь хоть слово, чары будут разрушены, и мы навек останемся лебедями.
И девушка ушла собирать цветы, похожие на звезду, и шить. Она вела себя тихо как мышка. Но однажды какие-то дядьки шли по лесу и увидели девушку на дереве, на котором она жила. Они позвали ее спуститься, но она покачала головой и только сбрасывала с себя одежду, пытаясь прогнать их, пока не осталась голой. Тут они потащили ее к королю тридевятого королевства, который женился на ней, хотя она не сказала ему ни слова. Но когда девушка родила, мать короля украла ребенка и сказала королю, что это его жена дитя съела. Так повторялось три раза, пока король не поверил, что его жена ест детей, и не приказал убить ее. В тот день, когда она должна была умереть, как раз кончались те шесть лет, которые девушке полагалось молчать, и она успела сшить пять рубах, а рукав шестой пришить не успела. Братья подлетели к ней, и она набросила на них рубашки из звездного цветка, и они снова превратились в людей, только у того брата, которому не хватило законченных рубашек, вместо одной руки осталось лебединое крыло. Затем девушка смогла говорить, и она объяснила, что произошло, и детей вернули, а мать короля посадили на электрический стул. И с тех пор девушка и ее братья жили счастливо. Конец.
Перед Крохом – видение праздника: бочонок с Кисло-сидром, на небе звезды, мальчик, по спирали летящий к Луне, девушка, золотистая и округлая, как Ханна летом, та прежняя Ханна, которая на пиру стояла на скамейке и кричала о свободе, любви и единстве. Он представляет себе тех деток, которым столько лет пришлось прожить без матери, каково это было, впервые оказаться в ее объятиях, прижаться к ее теплому телу. Как они, наверно, вцепились в нее, не оторвать. Только представить, что и ему нельзя разговаривать шесть лет, пока не исполнится почти двенадцать, шесть лет – это так много, больше, чем он уже прожил на свете. Перед ним простираются дни. Он пытается не заплакать, но мир, что виден ему с того места, где он прячется, (это верхний отсек Дударя с кучей гамаков, которые хранятся там в течение дня, на краю кучи валяется детский башмачок), плывет у него перед глазами.
Наконец он думает о Ханне, о ее лице, обращенном к чему-то, чего он не может признать. Эта мысль ударяет его, как током; она рыбой бьется у него в животе. Он должен что-то сделать. Должен.
Он сосредотачивается. Отпихивает слова, и без того хилые, пока те не сдохнут на горькой части его языка. Но они запускают свои гадкие щупальца в его грудь. Скапливаются, как жабы, в пещере его горла. Теперь, гуляя, играя и за едой, он представляет себе скользкую тварь, которая затаилась там злобно и ждет, когда мимо скользнет то слово, и тогда ей выпадет случай проклясть их всех.
Вечером того дня в Хлебовозке на поверхности все идет мирно. Ханна приготовила ужин, и они втроем слушают чей-то голос, скрипуче поющий “Твои глаза сказали то, чего не знал я”[16] на патефоне с ручным заводом, который кто-то из Гаража нашел на помойке в Буффало. Крох сидит на коленях у Эйба, следя за тем, как отец читает газету вслух. Он указывает отцу на заголовок “Гусь покусал ребенка” и издает недавно освоенный им молчаливый смешок, а потом поднимает глаза на Эйба и видит, что отец изучающе на него смотрит, а губы его втянуты в уголках.
Ханна откладывает книгу и громко шмыгает носом. Крох тоже принюхивается. Где-то что-то горит.
Эйб отбрасывает газету. Родители, со значением поглядев друг на друга, вскакивают и как есть, в халатах и тапочках, выбегают за дверь.
Холодный воздух клубится дымом. Тени льются из дверного проема; гонг бьет, бьет и бьет. Первый семейный ангар – в огне. Подбежав к Розовому Дударю с Крохом на руках, Эйб закидывает его внутрь, и детей, которые живут в семейных ангарах, тоже туда закидывают: и Джинси, и Сая, и Франклин, и Али, и Пух, и Молли, и Фиону, и Коула, и Дилана. Повитухи исчезли. Дети, которые и так живут в Дударе, сбегают вниз, а Беременные приходят туда из Курятника, дрожа и стряхивая грязный снег со своих ботинок. Фланнери, Иден и Смак-Салли подхватывают и приголубливают самых маленьких. Крох тоже сходит за маленького, и его прижимают к своему тугому теплу, и Крох снова рад, что так мал, и благодарен за то, что его обнимают мягкие руки.
Где Фелипе? – шепчет Фланнери, и Имоджин, которая живет в Первом семейном ангаре, делает большие глаза.
Лейф и Эрик подсаживают Кроха к окну, чтобы он тоже увидел, что там, хотя видеть особенно нечего: мир по ту сторону Двора переливается желтым и серым, в островках не растаявшего еще снега отражаются сполохи огня, тени людей мечутся с ведрами.
Бочком подходит Дилан. Он младше Кроха, но выше. Там бабахнуло, тихонько говорит он. Там, где живут Рикки, Фелипе и Мария. А потом у Марии сделались из огня крылья.
Заткнись, Дилан, говорит Колтрейн, пихает своего младшего брата и по винтовой лестнице бежит наверх, туда, где натянуты гамаки.
У Дилана наворачиваются слезы. Он еще ближе подходит к Кроху.
У нее правда были из огня крылья, шепчет он сонным голосом. И волосы из огня, Крох. И полная огня голова.
Крох так долго всматривается в горящий ангар, что все расплывается у него перед глазами. Остальные дети уже легли спать. Беременные сидят за кухонным столом, пытаясь запить рыдания стаканом воды или чашкой ромашкового чая.
В окно он видит, как люди медленно разбредаются по домам. Некоторые из тех, кто жил в сгоревшем ангаре, находят пристанище в пристройке Ганса и Фрица, потому что эти двое сейчас в туре с Хэнди. Беременные возвращаются в Курятник. Лишь некоторые еще остались во Дворе, глядят на искореженный металл и тлеющие внутри уголья. В тускло мерцающей темноте он узнает своих родителей, которые стоят, прислонившись друг к другу, высокая Ханна и высокий Эйб, ее косы у него на плече, его рука обнимает ее за талию. Крох смыкает глаза и вслепую нащупывает путь в спальный мешок Джинси, с желанием, чтобы родители так и стояли там вместе.
Утром становится ясно, что Рикки, Марии и Фелипе нет.
Крох подслушал, как Астрид сообщала старшим детям, что ребенок умер. Она плачет, кривя губы над своими ужасными желтыми зубами, совсем как лошадь, которую амиши приводят собирать урожай, когда та берет губами морковку.
Сгорел? – спрашивает Молли, которая все плачет и плачет. Ее сестра Фиона всхлипывает, закрыв лицо ладонями так, что виден только ее высокий белый лоб.
Сгорелое дитя. Крох представляет себе съеженную черную зефирку на краю костра, как бывало в те времена, когда Астрид еще не объявила войну сахару.
Нет, говорит Астрид. Он задохнулся дымом. Во сне. Это маленькое, но утешение. Мария обгорела, но скоро будет дома. Рикки с ней в больнице.
Хэнди должен узнать об этом, сердито говорит Лейф. Хэнди узнает, вернется домой и все исправит. Мой отец может это исправить.
Астрид забавно втягивает в себя воздух, что означает у нее “да”. Согласие на вдохе, называет это Ханна. Я позвонила Хэнди в Остин, говорит Астрид, целуя Лейфа. Это в Техасе. Он просил меня передать вам, что он любит нас всех и посылает флюиды любви в эфир. Он хотел вернуться домой, но Мария и Рикки сказали: нет, раньше срока возвращаться не надо, нам нужны деньги от концертов. Кроме того, они еще не готовы к поминальной службе. Мы устроим ее по Фелипе весной.
Я хочу к папе, бормочет Лейф; его лицо, лицо большого уже мальчика, сморщивается, и он начинает плакать.
Астрид притягивает его к себе, притягивает к себе всех своих детей, Эрика и Лейфа, лягушечку Хелле, беспокойного Айка, и говорит в их макушки, одинаково белокурые: Ну, это совсем другая история.
Утром Крох бежит к ручью, который течет в лесу. Желтые зубцы льда окаймляют воду. Крох становится коленями на лед и сует голову в ручей, холодный как раз в той мере, чтобы вырвать у него дыхание, и ему становится легче.
Хэнди присылает письмо экспресс-почтой. Астрид созывает собрание в Восьмиугольном амбаре, и ближе к вечеру все сходятся туда, чтобы послушать, как Иеро читает письмо вслух. Хэнди передает привет всем своим замечательным битникам. Он потрясен тем, что произошло, и целиком разделяет чувства Свободных Людей, которые хранят веру в их общий Дом. Он призывает их помнить, что страдание закаляет человеческую душу, и то, что выстрадано вместе в коммуне, делает коммуну сильней.
Голос Иеро дрожит, когда он зачитывает: Боль, если в человеческом сердце ей отведено должное место, может стать проводником к ощущению единства со всей Вселенной. Это путь к более глубокому сопереживанию.
Мы встретимся, пишет Хэнди, уже совсем скоро. Постарайтесь быть сильными. Сообща мы вынесем непосильный груз нашей скорби. Намасте.
Намасте, отзываются аркадцы, и женщины плачут, обнимая друг друга. Малыши таращатся на своих матерей и гладят их лица.
Через неделю Мария возвращается из больницы, ее голова и руки, как подарки, обернуты белыми бинтами. Они с Рикки словно бы несут друг друга, куда бы они ни шли.
Крох сидит под столом, за которым Мэрилин и Ханна пьют чай из зверобоя. Они говорят о нефтяном кризисе, о сросшихся пальцах на ногах Мэрилин, о детях, матери которых во время беременности принимали от нервов талидомид, и детки родились не с руками, а с ластами. Крох представляет себе младенчика, взмахивающего ластами под водой совсем как тот бобр, что жил в ручье за Семейными ангарами и однажды весной заразил их всех лямблиями.
Потом он снова утыкается в “Сказку о рыбаке и его жене”.
Женщины, позабыв, что он тут, начинают шептаться.
Не знаю, как долго я смогу это выносить, говорит Ханна. На это я не подписывалась, это не лучшая жизнь, это не что иное, как бедность, тяжелая работа, и денег нет даже на то, чтобы купить детям зимние ботинки.
Я знаю, говорит Мэрилин.
Хочу… выйти, совсем глухо говорит Ханна и издает звук, не похожий на человеческий. Крох оглядывает ее ноги в страхе, что она больна.
Голос Мэрилин, более мягкий, чем когда-либо. Потерпи. Скоро, меньше чем через месяц, мы переедем в Аркадия-дом. Будем жить вместе, все станет легче. Ты справишься.
Я не могу, говорит Ханна. Чертов Хэнди…
Можешь, говорит Мэрилин, и это звучит, как хлопок закрывшейся двери, и Крох понимает, что есть такое, чего даже прямолинейной Ханне не разрешается говорить.
Вкус макового пирога, который печет Смак-Салли, то, как Лейф, держа за ноги, кружит Кроха вокруг себя, так что мир отчаянно летит мимо, ощущение бега по оттаивающей снежной корке, когда остальные дети проваливаются, и эта мягкость на конце ветки, которая как шепот почки. Он мысленно пополняет свой список. Малиновый джем на только что испеченном хлебе. То, как пахнет в кармане до блеска заношенной куртки Титуса: трубочным табаком, ворсинками ткани и кедром. Четыре белокурые головки детей Хэнди вокруг письма. Ощущение свежей штукатурки. Он сидит рядом с матерью, вспоминает, что еще ему нравится, и пытается лучом послать это ей в голову. Раз или два он уверен, что ему удалось. Она сладко вздыхает во сне, когда он думает о том, как пахнет макушка новорожденного или как пушисто прикосновение ее мягкой щеки к его щеке.
Детское стадо собралось у ручья. Мостик через ручей ненадежен: он шатается и по краям погружен в бурные воды. Белые рыбки-чукучанки плывут вверх по течению, голубоватых брюшек так много, что они сливаются в одно, пульсирующее. Крох смотрит вниз, палка в его руке отяжелела. Стебель зубянки покачивается на берегу.
Давай! – пляшущим гоблином надрывается Лейф. Его сжигает жажда насилия.
Крох, сквозь шум ручья зовет его Джинси, и Крох смотрит на нее снизу вверх. Кудри у нее взлохмачены больше обычного. На щеке уже неделю пятно сажи. Это неправильно, убивать, кричит она, чуть не плача.
Остальные толпой, в нерешительности, ждут, как он поступит дальше. Хелле начинает подвывать, хотя глаза у нее выпучиваются в предвкушении. Крох смотрит на своих друзей. Коул и Дилан стоят бок о бок, и у них такие лица, какое бывает у Лисоньки, когда дети дерутся. Джинси хватается рукой за рот.
Он думает о рыбьем теле, которое извивается у него на палке, о пролитой крови. Крох стискивает в руке палку, которую Лейф заострил ножом Эйба с перламутровой ручкой. Он заносит палку за голову и швыряет ее в ручей. Отскочив от чего-то, она возвращается и попадает прямо в него, над глазом. Боль ужасная, будто проглотил кубик льда. Лейф, Эрик, Айк и Фиона визжат и приплясывают, Хелле ревет, Джинси бормочет: Нет, нет, нет, нет, нет. Молли, которая вздумала, что она лошадь, и с прошлого лета заставляет их называть ее “Секретариат”, хотя Секретариат – мальчик[17], ржет, встряхивает гривой и бьет копытом. Крох в ярости хватается за палку, изо всех сил швыряет ее в сторону берега, и, пролетая, палка задевает и царапает колено Маффин.
Лицо Маффин за очками краснеет, она вскрикивает. Карабкается по размокшему берегу и бежит через лес, по полям.
Ну тебе попадет, произносит Фиона влажным от волнения голосом. Ее челка слиплась от пота, а лоб блестит. Она убегает. Остальные следуют за ней, мальчики вопят индейцами в пятнах тени, в послеполуденной пестроте. Хелле задерживается на секунду, чтобы прокричать: Ненавижу-ненавижу-ненавижу-тебя-Крох-Стоун, – и тоже убегает. Маленькая, круглая, она не поспевает за братьями и на бегу губит, давит красивый кустик ранних цветов. Размахивает руками, топочет ножками, похожими на кукурузные початки, тужится нагнать братьев, но, как всегда, они бросают ее позади.
Оставшись один, Крох предается горю. Осторожно подходит к краю ручья и пытается его перепрыгнуть, но зачерпывает ботинком воду. Нога в ботинке так же возмущена этим, как неуютно сейчас в теле желудку.
Он присаживается на корточки на берегу и всматривается в бешеную толчею рыб. Молча просит прощения, ждет, когда выплывает на поверхность великая Царь-рыба с суровым, кожистым и страшным лицом, раззявит свою огромную пасть и проклянет его. Или съест. Или, может, с биением в сердце думает он, отправит на поиск того, что спасет его мать. Он затаивает дыхание, пока не чувствует дурноту, но ничего не происходит, и тогда, поднявшись по склону, он примащивается между побегами папоротника, лысые черепа которых застенчиво высовываются из земли. Холодный верховой ветер стряхивает с деревьев старые листья; слетая вниз, они шелестят. В обращенных к северу развилках корней сохранились еще островки снега, туда можно залезть рукой.
Он сидит так долго, что выскочившая белка пробегает почти по его ступне. Ястреб пикирует над ручьем, подхватывает что-то и взмывает, будто раскачиваясь на маятнике.
На несколько вдохов Крох сливается с течением природы вокруг. Ее ритм столь отличен от человечьего, более нервного и более терпеливого. Он видит жучка, тот меньше точки на книжной странице. Видит небо, оно больше, чем все, что у него в голове. Смятение с двух сторон, с огромной и с махонькой, сразу.
Шаги позади него. Он слышит их, когда они еще далеко. Как гром, они сотрясают землю. Если по Гримм, то можно предположить, что это великан топает, чтобы его съесть, но сил бороться у него нет. Крох клонит голову и ждет прикосновения гигантской руки, зубов. Вместо этого рядом пахнет чем-то плотским и женственным: кровью, гноем, потом и розовым мылом. Астрид. Она усаживается с ним рядом, и он ждет, когда она закричит.
Но нет, она не кричит. Просто сидит, и все. Набравшись смелости, он поднимает голову, чтобы взглянуть на нее. Она рассматривает свои ступни, необутые, голые, нежащиеся в прохладной грязи. Она улыбается ему сверху вниз. Люблю весеннюю слякоть между пальцами ног, говорит она. Напоминает о доме. Норвегия, ты же знаешь.
Он тоже снимает обувь и втискивает ступни в жирную землю.
Чуть погодя Астрид хлопает его по бедру, встает и подхватывает его на руки. Ты такой легонький, Крох, говорит она. Фунтов двадцать, не больше. Последний ребенок, которого я приняла, весил почти столько же, сколько ты. Ты просто чудо.
Они выходят из леса на ту тропку, что идет через Сахарную рощу, поднимаются на Овечий луг. Цветы уже разбросаны по земле, красные распахнутые рты, лиловые колокольчики, белые звездочки с золотой сердцевинкой.
Он кладет голову Астрид на плечо, и она говорит: Не о чем волноваться. Ты вырастешь. И настанет день, когда все станет не так путано, как сейчас. Это я тебе обещаю.
А когда они входят в Эрзац-Аркадию, она говорит ему на ухо еще кое-что. Не думай, говорит она, что никто не замечает, что ты молчишь, что никого не волнуют слова, которые застряли в тебе. Ты не торопись. Когда сможешь, ты расскажешь мне обо всем, что перечувствовал, и я сделаю, что смогу, чтобы это поправить. Это я тоже тебе обещаю, говорит Астрид, и лицо ее становится добрым, как поле из одуванчиков.
Астрид приносит его в Курятник, и только теперь, в тепле, Крох осознает, как же он сильно замерз. Пахнет ромашкой, тысячелистником, лавандой и прочими травами, которые свисают, пучками, со стропил в кухне. Наверху кто-то стонет, и Фланнери спускается вниз, голая, с тазом в руках, с огромным животом и паникой, написанной на лице. Она из тех подростков, которые каждые несколько недель возникают, оцепенелые от того, как влипли, но откуда-то знающие, что акушерки здесь заботятся о Беременных, которые к ним приходят.
Слава богу, ты вернулась, выдыхает она. Мэрилин позвали к дочери Амоса-амиша, а Мидж пришлось уйти, чтобы вытащить гвоздь из ноги Д’Анджело.
Астрид смотрит вниз, касается головы Кроха и говорит: Побудешь здесь, на кухне, с Флан, ладно? Мы еще поговорим после того, как Иден родит ребенка, да? И Крох кивает, хотя знает, что не скажет ни слова. Астрид раздевается догола и долго моется с мылом водой, до того горячей, что от нее идет пар. Отправляясь наверх, она тоже обнажена.
Фланнери надевает халат и корчит рожицу Кроху. И о чем с тобой разговаривать, спрашивает она. Ты ведь недоразвитый, верно? Он качает головой, но она фыркает, сует ему кусок яблочного пирога и отходит, чтобы прилечь на диван. Господи, говорит она. Я вот уж точно не стремлюсь выдавить из себя маленького ублюдка, если все будет вот так. И тычет дрожащим пальцем вверх.
Еще мгновение, и она уже спит и тяжело дышит. Крох поднимается наверх.
В комнате, где Иден лежит на спине, темно. Сначала он видит только блеск ее медно-рыжих волос, затем широкий женский зад и огромный бугор плоти. Астрид сидит на ней верхом, трет ей живот чем-то блестящим и дышит в лад с ней. Не забывай, говорит она, это порыв, это хорошая энергия, энергия, необходимая для того, чтобы ребенок вышел на свет. Здесь нет боли. Не тужься. Всему свое время.
Иден морщится, хнычет и, кажется, что-то из себя выпускает, и Астрид говорит: Хорошо-хорошо.
Астрид всовывает два длинных белых пальца в складки Иден и там щупает. Они в крови, когда она их вынимает. Она кивает и бурчит про себя.
Тут внутри Иден что-то начинает наматываться. Она напрягает ноги. В разгар схватки открывает глаза и, увидев Кроха у двери, впивается в него взглядом, а Крох смыкает свой взгляд с ее, толкая туда же, куда толкает она. Затем она расслабляется и откидывается назад. Астрид воркует, а Иден поднимает голову и Кроху подмигивает. Привет, говорит она. Спасибо тебе за это, мартышка.
Астрид оборачивается. Ты, говорит она, ты, Ридли Соррел Стоун! Но, прежде чем она успевает прогнать его, Иден говорит: Нет, нет. Он помог, Астрид. Пусть он останется, а? От него легче.
Астрид подходит к двери и зовет Фланнери, которая, ворча, уводит его вниз и отмывает до скрипа. Назад, наверх он поднимается голым, дрожа от холода. Забирается в постель к Иден, кладет голову ей на плечо. От нее пахнет цикорием, усталостью, луком; она огромная и горячая. Он кладет руки ей на лоб, разглаживает морщинки. За окном смеркается. Люди входят и выходят, среди них встревоженный Эйб. Он пытается поговорить с Крохом. Но Кроху не до того. Люди уходят. Астрид меняет простыни, переворачивая их обоих вместе. Кто-то дает ему кусок теплого хлеба с яблочной пастой, но есть он не хочет. Он остается с Иден. Он спит, когда она между волнами схваток дремлет, и просыпается, когда она выныривает от боли.
В Астрид что-то меняется: она становится быстрой и деловитой. Фланнери массирует Иден плечи. Новый свет разгорается в стеклянных клетках окна. Почему-то уже день. Астрид курлычет, увещевая, а Иден высоким голосом издает стоны, которые Астрид пытается погасить. Входит Мэрилин, свежая и улыбающаяся, с двумя стегаными одеялами и пирогом со сладкой начинкой, расхваливает чудо-ребенка амишей, которого она только что приняла, толстого, голубоглазого и розового, как поросенок. Иден кричит, и Мэрилин, поджав губы, уходит.
Иден заставляет себя съесть чуточку каши, которая застревает у нее в горле. Она пьет чай. Стискивает ручки Кроха, и он не чувствует стали в ее руках до тех пор, пока Ханна, уже потом, поведя его в Душевую, не заплачет, увидев его лиловую кожу, не примется гладить легкими пальцами синяки, будто стремясь смахнуть их.
Тело Иден, когда она тужится, становится как кулак. Крох слышит голоса, говорящие: Хорошо, милая, так, хорошо, головка вышла, отлично, еще разок. Но Иден пристально смотрит в лицо Кроха, клыки ее впиваются в нижнюю губу; и внезапно их всех окатывает вонью дерьма. Затем что-то рвется, что-то скользит, и в руках Астрид оказывается окровавленная, восковая, неистовая красота, существо, которое размахивает крошечными ручонками и вдруг кричит чайкой. Иден и Крох, голова к голове, смотрят на это, полуприкрыв глаза.
Иден тянет руки к девочке, которую Мэрилин уже вымыла и завернула в пеленку. Астрид направляет крошечный ротик к соску Иден, размером с кулак, и показывает младенцу, как зацепиться. Та хрюкает, фыркает и присасывается торопливо – Крох в жизни еще не видел, чтобы кто-нибудь так спешил.
В тусклом свете раннего утра потная, изнемогшая Иден плывет в последних приступах боли. Она держит свое дитя, смотрит на древнее лицо. Крох вбирает в себя все, что сейчас чувствует, и прячет это глубоко внутри, в тайном сияющем месте, которое можно посетить в тишине, в месте, лучше которого нет.
За Ханной пришли женщины. Они заходят в Хлебовозку, пока Эйб еще там, до восхода солнца. В карманах своей одежды они вносят весенний холод. Дыхание их парит в тепле Хлебовозки. Вставай, вставай, говорят они, и Ханна встает. Великолепные женщины Аркадии, все длинноногие, тонкорукие, в банданах, у каждой белое горло и трещинки по углам глаз, из-за солнца, которое заставляет их щуриться. Они усаживают Ханну за стол, расчесывают ей волосы, туго заплетают их в косу. Они греют воду и раздевают ее. Тело у матери Кроха худое, кости наружу, и женщины оттирают его горячими тряпками. Понемногу ее запах разбавляется розовым мылом Астрид. Ее кожу, ее волосы, ее сон орошают водой, пока то, что является ее собственным, не исчезнет.
Женщины уводят ее.
Эйб рассеян за ужином – овсяная крупа с соевым соусом, свежий соевый творог. Ханна не возвращалась с тех пор, как женщины ее увели. Крох волен думать, о чем ему вздумается, и думает он о том, что скоро пойдет в лес, чтобы помочь матери. Хорошо бы кто-то сказал ему, что нужно искать, и хорошо бы это был кто-то не слишком страшный. Он вслушивается в ветер, шумящий в соснах, но ветер не разговаривает с ним так, как разговаривает с мальчиками из сказок.
Когда в Хлебовозке все вымыто и прибрано, Эйб доставляет Кроха в Розовый Дударь, чтобы он поспал там в гамаке Коула, мрачно целует его и уходит.
По металлической крыше щелкает ледяная морось. Дети Астрид дышат легко. Мальчики Лисоньки сопят и ворочаются, Коул пинается пятками. Стайка из Семейного ангара сбилась в кучку под одеялами.
Крох поворачивается на другой бок и видит, что у Хелле глаза открыты, желтые в полутьме. Головастик, порождение Хэнди, думает он, пузатый, как груша, странный. Она смотрит на Кроха, ее пучит от желания рассказать. Она проныра и ябеда, подслушивает под дверьми.
Она шепчет: У них сегодня вечером Критика. Ханну будут критиковать. Твою маму.
Крох слышит, как Мэрилин внизу с кем-то разговаривает, похоже, что со Смак-Салли. Он выбирается из гамака, крадется вниз по лестнице. Они курят какую-то дрянь в окно, хотя Салли беременна. Болтают и не оглядываются. Он выходит за дверь.
Трава в ледяном стекле, а он босой, и зябко в тонкой пижаме. Подошвы горят, пока он не перестает их чувствовать, и только размахивая руками он убеждается, что еще бежит. Ветер лупит его по лицу холодной рукой. Между зловещими рядами яблоневого сада хочется прилечь на землю, но он думает о Ханне и торопится дальше.
Вверх по ступенькам из сланца, к Аркадия-дому, по ступенькам каменного крыльца. До дверной ручки он дотянуться не может, но толкает створку, и огромная дверь распахивается.
Остро пахнет лаком, полиуретаном и краской, пчелиным воском, уксусом и потом, опилками, медью, гвоздями. Лестницы отделаны, но на них темно, потому что над ними нет неба, только штукатурка и потолок. Большая люстра собрана по кусочкам, возвышается над головой в полутьме.
По все еще липким половицам, к лестнице, изгибающейся вверх. На полпути он слышит голоса. Еще один коридор, краска клейкая под рукой. Еще одна лестница. Голоса становятся громче. Когда он добегает до двери в задней части Просцениума, голоса звучат очень громко.
Нагнувшись, он прижимается глазом к дверной щели. Ступни оттаяли, обрели чувствительность, и он бы заплакал от боли, если бы сначала до крови не прикусил щеку.
С этой точки видны силуэты, кто-то шевелится, тень руки, поднятой к лицу, головы, которые то сближаются, то расходятся. Выше, приподнятая на сцене, освещенная тремя керосиновыми лампами, сидит Ханна.
Она крошечная, съежившаяся, такая далекая от него. Одна-одинешенька. Руки сложены на коленях, смотрит в пол и кивает. Кто-то из мужчин говорит: …я в том смысле, Ханна, детка, что мы все любим тебя и хотим, чтобы тебе стало лучше, но, понимаешь, это такая фигня, ты как будто бы оттягиваешь у нас энергию, а нам тут до хренища еще работы, чтобы успеть до того, как вернется Хэнди с компанией, и потом, нам ведь и для посевной тоже нужна энергия, ты сечешь?
Ханна кивает, кивает и кивает.
Теперь кто-то другой говорит спокойным холодным голосом:…Махаяна, большая лодка, это забота обо всех, но ты следуешь чистой Хинаяне, а это маленькая лодка, забота только о себе… Ханна кивает.
И еще кто-то, женщина, говорит: Послушай… когда у тебя все хорошо, нет никого лучше, чем ты… Осенью с тобой случилось это несчастье… ужасно потерять ребенка… но ведь это все позади?
И Ханна стискивает руками юбку, лицо ее искажается, а потом разглаживается, и она все так же кивает.
Теперь голос знакомый, голос Титуса. Он гремит: …спятили вы все, что ли, это все равно, что взять кого-то, у кого сломана нога, и прыгать по ней, по этой ноге гребаной… мы тут не для того, чтобы под кого-то подлаживаться… и я знаю, о чем говорю, Ханна, я был там, где ты сейчас, мне было так погано, такая была тоска, хоть повесься, так что я знаю, каково это, и плюнь ты на этих гребаных лицемеров…
Общий шум, Титуса перекрикивают. Ханна смотрит в зал, находит лицо, на котором можно сосредоточиться, пристально туда смотрит. В этот момент она присутствует здесь вся, целиком. Его мама, такая тоненькая, такая далекая.
Не в силах устоять, Крох распрямляется рывком, вскакивает и бежит к сцене. Бесконечно долго бежит. Мимо тех, кто сидит на лавках, мимо тех, кто устроился на полу, к лесенке, а потом по ней, вверх. Из тени в неглубокую лужицу керосинового света, в центре которой одна Ханна. Он взбирается к матери на колени, обхватывает ее голову руками. Он спиной чувствует на себе тяжелые взгляды тех, кто в зале. Длительное мгновение не случается ничего, тишина.
Краткий миг влажного тепла на его животе, прижатое к нему лицо матери.
Краткий миг ее губ, приникших к нему, поцелуя через рубашку.
Тут Эйб вскакивает на сцену и забирает Кроха у матери, и вот уже Крох плывет по проходу в стальных руках Эйба. Эйб что-то шепчет ему горячо на ухо; Крох бьется и извивается, он хочет назад, к Ханне. Борется он молча, отчаянно, и только когда они, спустившись изогнутой лестницей с третьего этажа, выходят в ночь, он наконец слышит, что Эйб ему говорит: Я знаю, малыш, я знаю, тебе очень больно, я знаю, что ты держишь это в себе… Эйб бережно прижимает его к себе. Крох цепляется за отца. Отец – это тепло и то незыблемое, что есть у него в этом шатком, вертящемся мире, сила притяжения, которая его держит. Он жмется к Эйбу и отталкивает его, чтобы вырваться, чтобы вернуться к Ханне, хватается, отпихивает, обнимает. Эйб говорит: …не обязательно выпускать это наружу… На полпути к дому, когда Эйб рысит уже по твердой земле, внутренний крик Кроха вскипает, булькает и выплескивается кислым потоком рвоты.
Ночью он слышит: Сейчас или никогда, детка. Я оставил “жука” снаружи, ключи в замке зажигания.
Тишина такая долгая, что Крох почти что заснул. Затем, шепотом: Нет.
Тогда ты должна постараться. Хотя бы начать стараться. Ты должна. Ты должна.
Голос его отца хриплый, дрожащий, и от этого у Кроха все хрипит и дрожит внутри.
Очень долгое молчание. Крох почти что совсем заснул, но тут послышалось тихое-тихое: Я постараюсь.
Просыпается он с ощущением, что его что-то гложет. Он дышит в лад с Ханной, а потом Эйб встает, кормит их и отводит Кроха в Розовый Дударь. Прежде чем уйти, Эйб опускается перед ним на колени, отводит его челку от глаз и произносит: Когда захочешь, поговори со мной, ладно?
Весь день напролет Кроха гложет и гложет. Безымянное зло толкает его куда-то, от этого ноют плечи. Хочется вспороть все подушки и разбросать все гамаки по Двору.
Одного молчания мало. Нужно еще Задание. И если в ближайшее же время не отправиться на поиски того, что спасет Ханну, он боится того, что натворит.
Лисонька пытается мягко поговорить с ним, но он убегает. Детское стадо сегодня не шумит. Доротка, оторвавшись от посадки семян в солярии, повела малышей в лес, чтобы рассказать им о деревьях. Топая, он тащится позади всех. Он должен это сделать. Но что? Страстное стремление извивается в нем и трепещет.
Детское стадо лугом направляется в лес. Крох отстает сначала на пять шагов, потом на десять.
Земля здесь уже подсохла, образовав ямы и выбоины. Берега бархатные от краснотала; ивы с другим названием усыпаны золотыми бутонами. Лисонька и Мария самых маленьких в колясках увозят назад в Розовый Дударь. Джинси, Маффин и Фиона скатываются по поросшему нежной травой склону. Мальчики, колотившие палками по всему подряд, стихают, чтобы послушать Доротку. Смотрите, уговаривает она, это ильм из семейства вязовых. Ильм или вяз. У него простые чередующиеся листья, которые только-только раскрылись, смотрите! Он родом из Азии. Размножается семенами-крылатками, давайте посмотрим, ага, ага, вот одно семечко сохранилось с прошлого года.
Она поднимает семечко, отпускает его, и оно летит, вертясь, как пропеллер.