Осень в Сокольниках Хруцкий Эдуард
© Э. Хруцкий (наследники)
© ИП Воробьёв В. А.
© ООО ИД «СОЮЗ»
Пролог
Ветер тащил по мостовой охапки перепрелой листвы и обрывки декретов. Он пах тиной и сыростью, этот ветер, налетающий с Москвы-реки.
Осеннее солнце сделало Зачатьевский переулок нарядным. Даже старые стены монастыря словно помолодели.
Переулок был пуст и грустен. Давно не крашенные деревянные дома стали похожи на выношенные, но еще щеголеватые фраки.
Ударил колокол на храме Христа Спасителя. Голос его протяжный грустно пролетел над крышами, почти обнаженными кронами деревьев и затерялся где-то в хитром переплетении дворов, арок, горбатых переулков.
И снова тишина, только ветер, как наждачная бумага, трет по мостовой.
Сначала раздался треск. Потом длинные, словно пулеметные очереди, выхлопы. А потом в тихий Зачатьевский ворвалась неведомая жителям доселе машина. Похожа она была на велосипед, к которому прицепили коляску в виде небольшой лодки.
Но все же это был не велосипед, потому как затянутый в кожу и смахивающий на памятник водитель никаких педалей не крутил, и, судя по дыму, вылетавшему из выхлопной трубы, и запаху, прибор этот двигался при помощи спиртовой смеси, в это тяжелое время заменявшей бензин.
В лодке-коляске сидел мрачный матрос, смотрящий перед собой таинственно и грозно.
Аппарат остановился у ворот особняка, принадлежавшего когда-то генерал-адъютанту свиты его императорского величества Андрею Павловичу Сухотину.
Матрос вылез из коляски и толкнул поржавевшую чугунную решетку ворот. Они поддались с трудом, надсадно скрипя петлями, давно забывшими о смазке.
Двор был пуст и зарос пожухлой уже травой. Дождь и снег сделали свое дело, но все равно дом выглядел нарядно и щеголевато.
Осеннее солнце переливалось в грязных витринах окон, и казалось, что дом вспыхивает синим, рубиновым, зеленым пламенем.
– Да, – сказал кожаный водитель, – жили люди.
– Эксплуататоры, – поправил его матрос.
– Пусть так, но все равно жили.
– Зови дворника. – Матрос гулко ударил кулаком в заколоченную досками дверь.
Дворник появился минут через десять. Он был мужик сообразительный и сразу же пришел с ломом.
Матрос сидел на ступеньках, дымя самокруткой.
Дворник повел носом:
– Моршанская, товарищ флотский?
– Она, борода. Вот ордер, вот мандат. – Матрос достал документы.
– Нам это ни к чему, – махнул рукой дворник, – совсем ни к чему, раз надо, то надо.
– Нет, борода, ты посмотри. – Матрос поднес к лицу дворника бумажки с фиолетовыми печатями. – Кто здесь раньше проживал?
– Его высокопревосходительство генерал-адъютант свиты его императорского величества Андрей Павлович Сухотин.
– Теперь здесь будет расположен революционный всевобуч района. А начальник всевобуча я – Павел Фомин.
– Оно конечно, – дворник согласно закивал головой, – вам виднее.
Мудреное слово «всевобуч» никак не могло уместиться в его сознании рядом с пышными титулами Сухотина.
– Открывай, – приказал Фомин.
Дворник подсунул лом, заскрипели проржавевшие гвозди. Фомин отогнул доски, дверь открылась.
В вестибюле пахло запустением. Сыростью пахло, пылью и еще чем-то, только чем, Фомин определить не смог. Он кашлянул, и звук многократно повторился. Фомин усмехнулся, довольный, и крикнул кожаному водителю:
– Заходи, Сергеев! Смотри, как они до нас жили. Эй, борода, а мебель-то где?
– Та, что не пожгли, – в сарае.
– А кто жег?
– А кому не лень. Пришли двое с ордером, забрали столовую, порубили. Потом еще приходили.
– Понятно. Я тут осмотрюсь, а ты, Сергеев, езжай за завхозом нашим да художника не забудь привезти, чтобы сразу нашу вывеску нарисовал.
Фомин шел по второму этажу особняка. Анфилада комнат казалась бесконечной, огромные зеркала в залах были темны и прозрачны, как лесные озера. Он подошел к одному из них, потрогал бронзовые завитушки рамы, хмыкнул с недоумением.
Мальчишкой попавший во флот и привыкший к строгому аскетизму военных кораблей, к их однообразному, хищному изяществу, не мог принять ни резного паркета, ни этих рам, ни витражей, на которых переплетались замки и рыцари. И весь этот дом, в котором когда-то люди жили непонятной ему и чужой жизнью, был для Фомина как офицерская кают-компания, в двери которой выплеснулась в Октябре веками спрессованная матросская ненависть.
Дом этот раздражал его, но вместе с тем в глубине души матрос Фомин понимал, что и лепнина, и витражи, и узорчатый паркет сделаны руками умелых мастеров, таких же, как он, простых парней, и сработано это на совесть. А труд человеческий Фомин уважал всегда.
Завхоз и художник нашли Фомина в бывшей гостиной генерала Сухотина. Начальник районного всевобуча сидел в чудом уцелевшем кокетливом кресле.
Он встал, и тонкие ножки кресла натужно заскрипели.
– Мебель у них, конечно, слабоватая, неподходящая.
– Восемнадцатый век, – мрачно изрек художник, – руками крепостных мастеров сделана.
– Оно и видно, – сказал Фомин, – что крепостные делали, не в радость, как не для себя.
Он внимательно оглядел художника. Тот был с гривой, в зеленой вельветовой толстовке, с красным бантом-галстуком, в холщовых штанах, измазанных краской.
– Ты, товарищ, значит, художник?
Парень утвердительно мотнул гривой.
– А документ у тебя есть?
Презрительно усмехнувшись, парень полез в карман толстовки и протянул Фомину замызганный кусок картона.
Фомин развернул удостоверение, внимательно прочитал его.
– А что это, товарищ, за ВХУТЕМАС?
Художник посмотрел на матроса, как на пришельца с другой планеты. Он никак не мог представить, что есть человек, незнакомый с этой аббревиатурой.
– Если коротко, то штаб революционного искусства.
– Вот это нам и надо, дорогой товарищ, как тебя?..
– Огневой.
– Фамилия такая?
– Нет. Революционный псевдоним.
– Пусть так, пусть так. Ты, дорогой товарищ Огневой, я сразу понял, человек нам во как нужный. – Фомин провел ребром ладони по горлу. – Смотри.
Фомин подошел к высоким стрельчатым окнам и с треском распахнул одно, потом второе. Посыпалась на пол засохшая замазка, вместе со светом в комнату ворвался ветер.
И она сразу стала другой, эта комната. Заиграли на стенах пыльные медальоны, тускло заискрилась побитая позолота стен, словно ожили голубовато-розовые фарфоровые украшения камина.
Фомин подошел к камину, внимательно посмотрел на покрытые пылью сюртуки тугощеких кавалеров, обнимающих дам в кринолинах.
– Барская забава. Правда, когда я ходил в двенадцатом году на крейсере «Алмаз» в Китай, мы в Сингапуре такие украшения в натуральном виде наблюдали…
– Подражание Ватто, – мрачно сказал художник, – работа французская, середина восемнадцатого века.
Фомин постучал пальцем по шляпе кавалера:
– Ломать жалко. Ты сделай кожух для них и накрой. А на кожух звезды красноармейские приделай. А что с этим делать?
Фомин шагнул к стене. Шесть медальонов смотрели на него, словно шесть глаз. Он подошел ближе, обтер один ладонью. Свет, падающий из-за его спины, немедленно отразился в голубовато-зеленом овале, и он ожил.
И улица Москвы наполнилась теплым живым цветом.
Медальон стал похож на окно, за которым жили маленькие дома, маковки церквей и спешили люди по своим, неведомым Фомину делам.
– Ишь ты, – сказал начальник районного всевобуча, вынул платок и аккуратно вытер медальон.
– Примитивизм, – сказал за его спиной Огневой, – середина восемнадцатого века. Видимо, работа крепостного художника.
– Пережиток, значит? – неуверенно спросил Фомин.
– Именно. Революционное искусство зачеркнуло этот период. Мы не признаем обветшалой мазни.
– Выламывать будем, товарищ Фомин? – деловито спросил завхоз.
Фомин посмотрел еще раз на домики и маковки, на кусок этой неведомой ему жизни и ответил тихо:
– Жалко.
– А чего жалеть, – Огневой набил махоркой трубку, – мы ведь мир старый разрушаем. На месте этих лачуг вырастут светлые дома из стекла и бетона. Новая жизнь возможна только при полном разрушении старой.
– Все равно жалко. Сделано уж больно душевно. Вот что, товарищ Огневой, ты эти картинки старого мира закрась и изобрази на них революционные корабли.
– Какие?
– «Потемкин», к примеру, «Аврору», «Петропавловск», «Новик». Я тебе фотографии дам. А ты, товарищ завхоз, стекла эти с воинами старыми вынь, но сложи их аккуратно и вставь нормальные стекла, чтоб свет был и чистота как на эсминце. Понял?
– Понял.
– Так и начнем.
Фомин подошел к окну. Осеннее солнце висело над городом. Где-то, надсадно треща, прогрохотал трамвай.
Крикнул и замолк гудок фабричонки, спугнувший ворон, и они, надсадно каркая, черной тучей пронеслись над переулком. Во дворе щемяще и нежно заиграла гармошка. Шел второй год советской власти.
Часть первая
«Уж рельсы кончились, а станции все нет…»
Что точно, то точно. Ни рельсов здесь, ни станции.
Земля была плоской, наглядно опровергая учение о шарообразности планеты. Орлову показалось даже, что там, где небо ложится на землю, он видит грязные подошвы монаха, высунувшего голову за хрустальный свод.
Маленький домик аэропорта плотно обступила степная трава, и ветер, приходящий сюда, пах дурманяще и незнакомо.
Орлов прожил сорок пять лет, но никогда еще ему не приходилось бывать вот в таком царстве запахов. Степь пахла мятой, еще чем-то пронзительно сладким, а налетавший ветер оставлял на губах горьковатый привкус лекарства.
Машины не было. Но он не хотел звонить, немного ошеломленный однообразной красотой степи.
Но все же машина была нужна, и Орлов медленно пошел к домику, на котором красовалась выцветшая надпись: «Аэропорт Козы».
В тени на лавочке сидели, прислонившись спиной к выцветшим бревнам дома, двое. Они были удивительно похожи. Кепки, глубоко надвинутые на лоб, синие ватники, хлопчатобумажные брюки и тяжелые кирзовые ботинки. Они выжидающе смотрели на Орлова, и в их лениво-спокойных позах сквозила еще неосознанная опасность.
Эти двое совсем не монтировались с ярким кипением степи, с «чеховским» бревенчатым домиком аэропорта, с тишиной и покоем июньского утра.
Но вместе с тем эти двое словно претворяли тот мир, куда должен через час попасть он, подполковник милиции Вадим Николаевич Орлов.
Из домика вышел парень. В потертой кожаной летной куртке, под которой на серовато-грязной майке влюбленно смотрели друг на друга напечатанные трафаретом Михаил Боярский и Алла Пугачева.
Парень был тощий, ломкий какой-то. Гэвээфовские брюки непомерно широки, а форменная фуражка затейливо замята. Он поправил фуражку так, чтобы Орлов заметил массивный белый перстень и грубую цепочку браслета.
«Тип чеховского телеграфиста, с поправкой на НТР», – подумал Орлов.
– Издалека? – спросил парень.
– Издалека.
– Из Алма-Аты?
– Дальше.
– Питерский?
– Из Москвы.
– Ну, как там?
– Что как?
– Вообще.
– Приехала делегация Ливана.
– Я не о том, – снисходительно процедил парень, – как время провести у вас можно? По линии культуры? – Он повел в воздухе рукой.
– Можно, – Орлов усмехнулся, – у нас при каждом ЖЭКе народный университет культуры.
Парень обалдело посмотрел на Орлова.
Краем глаза Вадим заметил, как один из сидящих поднялся и лениво, вразвалку подошел к ним.
Он долго, изучающе рассматривал Орлова, потом усмехнулся, сверкнув белыми металлическими фиксами.
– Начальник, – хрипло попросил он, – дай закурить.
Вадим достал пачку, и человек огромными, сплющенными от тяжелой работы пальцами неловко потащил сигарету.
– А если с запасом?
– Бери всю пачку, у меня еще есть.
– Дай тебе Бог, начальник.
– А почему начальник? – усмехнулся Вадим.
– А я вас, которые из розыска, рисую сразу. Держитесь вы больно уверенно.
– Любопытно.
– Вот подумай на досуге. Как хозяева везде держитесь, потому как везде верх ваш.
– Давно освободился?
– Сегодня.
– Самолет ждешь?
– В цвет.
– Домой?
– Знаешь, у меня их сколько, начальник. За восемь лет заочницами обзавелся.
– Ну-ну.
– А вон и машина за тобой пылит. От нашего хозяина. Так что спасибо. Бывай, начальник.
Он повернулся и зашагал к товарищу.
Зеленый уазик лихо развернулся рядом с Вадимом. Из кабины выскочил молодой лейтенант в выгоревшей полевой форме.
– Товарищ Орлов?
Вадим вытащил удостоверение. Лейтенант взглянул на раскрытую книжечку стремительно и цепко.
– Лейтенант Рево, товарищ подполковник. Прошу.
Уазик рванулся с места, уходя к горизонту. Один из сидящих на лавочке выплюнул окурок, посмотрел вслед машине и сказал врастяжку:
– Ишь ты, подполковник.
Теперь степь была другой. Она словно на широком экране легла в лобовом стекле машины и казалась нескончаемо длинной. Словно весь мир сегодня состоит именно из этой необычайно гладкой степи.
В однообразии ее была какая-то щемящая, неуловимая красота. То же самое Вадим чувствовал, когда впервые увидел море в Прибалтике. День был пасмурный, облака так низко висели над морем, что казалось, волны слизывают их и несут серой пеной к берегу. И все-таки море было прекрасным именно в своем суровом однообразии.
Родившийся и выросший в Москве, Орлов открывал для себя мир постепенно, и каждая новая встреча была для него праздником.
Лейтенант, видимо, понял состояние гостя.
– Нравится, товарищ подполковник?
– Очень.
– Места у нас хорошие. Зимой, конечно, грустновато, но зато летом красота. Учреждение наше удачно расположено – лес, степь, горы, два озера рядом. Зимой охота богатая. Вы бы тогда приезжали.
– Куда ни приедешь, – Вадим засмеялся, – все говорят, что не ко времени. Зимой приедешь – советуют летом заглянуть, а летом – зимой.
– Это точно, – Рево повернулся на секунду к Орлову, – вы это точно подметили. Но ведь от души люди предлагают, хотят гостя лучше принять.
«Гостя, – подумал Вадим, – гостя. В гробу бы я видел таких гостей из столицы. От них головная боль да беспокойство одно».
Нет, не в гости сюда приехал начальник отдела МУРа подполковник Орлов, совсем не в гости. Дело заставило его среди ночи подняться, связаться с дежурным Управления милиции на воздушном транспорте и первым же рейсом вылететь в Казахстан.
Дело. Важное дело. Очень важное.
Небо было похоже на картинку на пачке от сигарет.
Такое же пронзительно-синее, и летел по нему неестественно серебряный самолет. Вторая половина августа радовала безветрием, теплотой. Над дачным поселком висела прозрачная тишина, нарушаемая печальным криком электрички.
С балкона второго этажа была видна пустая улица, прозванная кем-то «аллеей классиков», косой срез крыши и застекленная веранда соседней дачи. Пахло елью и самоварным дымом. Это значит, что сестра опять ждет к шести часам гостей «на самовар». Вадим перегнулся через перильца балкона и увидел Славу, своего шурина, раздувавшего самовар при помощи старого сапога.
Вадим посмотрел на часы. Четыре. Пора собираться.
Он вошел в маленькую недостроенную комнату, потолком которой служили скаты крыши, а одной стены просто не было, ее заменяла яркая циновка, на ней летел куда-то по своим делам свирепый многоголовый дракон.
Вечерами, когда Вадим зажигал старенькую лампу под зеленым колпаком, глаза у дракона начинали светиться сумасшедшим огнем, а все шесть голов смотрели хитровато и яростно. Но в общем-то в остальном они жили дружно. Вадим именовал дракона Федором Федоровичем, приходя, здоровался с ним, а уходя, прощался. При дневном свете Федор Федорович становился поникшим, грустным и совсем не страшным.
Вадим присел в старое плетеное кресло-качалку, взял сигарету, чиркнул зажигалкой. Уезжать не хотелось. Он редко приезжал сюда, в Переделкино, на дачу к сестре. Во-первых, почти никогда не было времени, а во-вторых, он боялся кипучей энергии Аллы, которая основной своей задачей считала его немедленную женитьбу. После смерти матери они разменяли большую родительскую квартиру. Меняли долго. Вернее, меняла Алла. Наконец в результате невероятного, так называемого тройного обмена Алла со Славой и дочерью Нинкой получили шикарную трехкомнатную квартиру на Фрунзенской набережной, а ему досталась восемнадцатиметровая комната в коммуналке в Столешниковом переулке.
Но Вадим был несказанно рад и этому. Ему до чертиков надоели какие-то таинственные старички, по-мышиному шастающие по квартире, громогласная Дина Семеновна, курившая «Казбек» и гремящая монистами. Все они беспрерывно звонили, приходили, пили чай, обедали, громко, до хрипоты, обсуждая возможные варианты обмена.
Каждое утро перед его уходом на работу сестра все собиралась и никак не могла начать с ним разговор. Вадим догадывался, о чем она хочет поговорить. Ему было заранее неловко за сестру, и он, наскоро выпив чай с бутербродом, выскакивал на улицу.
Алла сильно изменилась за те годы, пока он служил в армии. А потом, после смерти матери, они вообще не могли найти общего языка.
Теперь в доме распоряжалась она. Каждый четверг собирались гости. В их кругу так и называлось: «Аллочкины четверги». Приходили ее и Славины бывшие соученики по Институту кинематографии, писатели, актеры, какие-то важные седые мужики, дорого одетые, с плавными, барскими манерами. Вадима не приглашали, даже если он бывал дома. Впрочем, он и не рвался приобщаться к современному искусству, он работал тогда оперуполномоченным в отделении, находился в «развеселом чине» младшего лейтенанта милиции, и его служба и общественное положение явно диссонировали с Аллочкиными представлениями о светскости.
Поздно вечером, когда он, чуть не падая от усталости, жевал на кухне котлеты, появлялись под благовидным предлогом Аллочкины подруги и рассматривали его с видимым интересом.
– Знакомьтесь, – с нотками иронического трагизма в голосе говорила сестра, – это и есть мой младшенький, Вадим, весьма непутевый молодой человек.
Он вставал и кивал, жал чьи-то руки.
Однажды они брали двух рецидивистов из Батуми, он заскочил домой переодеть рубашку. Забыв, что под мышкой у него кобура, из которой торчала рукоятка ТТ, скинув пиджак, пил кефир на кухне.
Сначала заглянула Маша, учившаяся с Аллой на одном курсе. Очкастая Маша, верный Аллочкин адъютант.
Она остолбенело поглядела на Вадима и захлопнула дверь.
Потом началось паломничество. С грязными чашками вбежали две дамы, имен которых Вадим не помнил. Они были одинаково высокомерно красивы. Мазнув по нему глазами, они скрылись, и наступила очередь мужчин.
В кухню вошел гость «в генеральском чине» Олег Сергеевич. Он был сценарист, лауреат, член худсоветов и бесчисленных редколлегий.
Олег Сергеевич по-хозяйски вошел на кухню и сел напротив Вадима.
– Ну-с, – многозначительно изрек он.
Вадим с недоумением посмотрел на него.
– Что хорошего? – Олег Сергеевич раскурил погасшую трубку.
– То есть? – удивился Вадим.
– Я хочу услышать о вашей жизни: о погонях, перестрелках, схватках.
Вадим поставил на стол чашку, потянулся к пиджаку.
– Перестрелок нет, – ответил он зло, – а вот погони были. Вчера ловил хулигана во дворе.
– Шутка? – высокомерно спросил Олег Сергеевич.
– Жизнь, – Вадим надел пиджак, – а что касается перестрелок, так вам лучше узнать об этом в МУРе, я же работаю в отделении. В обычном номерном отделении милиции. Знаете, как когда-то в армии были номерные захолустные полки и гвардия, так вот наша гвардия – МУР.
Потом сестра, придя к нему в комнату, долго и витиевато выговаривала ему, укоряла и стыдила. А он, уставший, не спавший почти целую ночь, смотрел на нее и думал: «Когда же ты уйдешь?»
Но вместо этого он сказал ей:
– Давай меняться, я согласен на любую площадь.
Алла о чем-то радостно говорила, но он уже не слышал ее. Он спал.
Через месяц Вадим переехал в коммуналку в Столешников. Аллу он видел редко. В дни рождения, годовщину смерти родителей. Отношения наладились позже, когда он был уже начальником отдела и получил звание подполковника.
Работать в милиции стало модно. Тем более в МУРе.
О них писали книги, ежегодно на экраны выходили фильмы об уголовном розыске. Телесериал о «Знатоках» стал любимым зрелищем миллионов людей.
Теперь уже Алла говорила:
– Мой брат подполковник, служит в угрозыске, у него два ордена.
Она и ее друзья по сей день думали, что работа в милиции состоит только из погонь и перестрелок. Думали и писали об этом.
…Уезжать не хотелось. Но все-таки надо одеваться и шагать через весь поселок к станции Мичуринец на электричку, которая печально-протяжно кричала над лесом.
Вадим спустился на первый этаж и увидел Нинку, забравшуюся с ногами на диван. В руках ее глянцем отливала обложка очередного французского детектива.
– Ты уезжаешь? – Племянница оценивающе посмотрела на него.
– Да, малыш, мне пора.
– Значит, опять сорвется твое сватовство.
– Вот как?
– Вот так. – Племянница потянулась на диване.
Глазастая, тоненькая, длинноногая, она, пожалуй, единственная из всей семьи была искренне привязана к нему.
– Как твои дела, малыш? Что в институте?
– Никак пока. Колыбель знаний на картошке, а меня освободили после гриппа.