Оттепель. Действующие лица Чупринин Сергей
– Знаешь, я сейчас читал вот с такой точки зрения: как можно к этому отнестись, кто написал книгу: сумасшедший или нет. Нет, не сумасшедший[109].
Соч.: Роза Мира: Метафилософия истории. М.: Прометей, 1990; То же. М.: Профиздат, 2006; То же. СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2013; То же. М.: АСТ, 2018; Собр. соч.: В 4 т. М.: Русский путь, 2006; Стихотворения и поэмы. М.: Эксмо, 2011.
Лит.: Андреева А. Плаванье к Небесной России. М.: Аграф, 2004; Даниил Андреев: pro et contra: Личность и творчество Д. Л. Андреева в оценке публицистов и исследователей. СПб.: Изд-во РХГА, 2010; Романов Б. Вестник, или Жизнь Даниила Андреева. М.: Дизайн, 2011; Штеренберг М. Христианство Розы Мира. М.: Волшебный фонарь, 2015.
Андреева Галина Петровна (1933–216)
Дочь врагов народа, выпускница Московского педагогического института иностранных языков (1957) А. работала стюардессой-переводчицей на внутренних рейсах (к иностранным маршрутам ее не допускали ввиду политической неблагонадежности), потом, закончив еще и факультет журналистики МГУ (1967), стала редактором. Переводила с английского, французского, испанского, грузинского языков. Писала и собственные стихи, печатая их – изредка, в составе, как правило, коллективных подборок – только с 1993 года, а книгу уже к старости выпустила только одну, да и то маленькую.
Остается предположить, что воли к творческому самоутверждению или, если угодно, творческого тщеславия А. была либо вовсе лишена, либо научилась тщательно его скрывать. Так что и в историю она вошла благодаря не столько своим стихам, очень милым, но абсолютно традиционным по поэтике, сколько тому, что уже в студенческие годы была «счастливой обладательницей собственной жилплощади – угловой комнаты метров семь-восемь с балконом на шестом (последнем) этаже»[110] жилого здания по Большой Бронной, откуда вид открывался и на улицу Горького, и в сторону булгаковского дома. И именно сюда, в «мансарду окнами на запад»[111], вскоре после смерти Сталина стали мало-помалу стекаться вольнодумные студенты иняза, а потом уже и не только иняза, так что, – рассказывает Валентин Хромов, – «к середине 50-х группа разрослась до 20–30 свободных поэтов и независимых интеллектуалов. Нигде не было такого собрания знатоков допушкинской поэзии, библиофилов и полиглотов».
Центральными фигурами этого братства (салона? тусовки? – выбирайте верное слово по вкусу) стали Леонид Чертков, Станислав Красовицкий, Андрей Сергеев, Николай Шатров, сам Хромов, «в компании начинала творческую активность и Наталия Горбаневская»[112]. А «кроме поэтов[113], – продолжим цитировать В. Хромова, –
постоянными посетителями «Мансарды» были оригинальные личности, такие как человек с феноменальной музыкальной памятью и безудержный каламбурист Вадим Крюков, как Генрих Штейнберг, будущий академик и директор Института вулканологии. ‹…› Украшали «верьхи парнасски» (Ломоносов) две замечательные Галки – Галина Васильевна Чиркина, ставшая известным ученым-логопедом, и Галина Владимировна Грудзинская, переводившая Зигмунда Фрейда и Германа Гессе. С алгебраистом Колей Вильямсом любили поговорить о водке и математике, не догадываясь о скрытой в нем склонности к стихам и прозе. ‹…›
Из художников своими здесь были Игорь Куклес, Александр Харитонов, Дмитрий Плавинский. Какой авангардист не появлялся в нашей «беседке муз»? ‹…›
В разные времена к Андреевой захаживали почти все неофициальные, неподцензурные авторы. Из лианозовцев чаще других бывал Генрих Сапгир, из ленинградцев – Иосиф Бродский, особенно перед своим отбытием за бугор, из зэков-литераторов Юрий Домбровский. Околачивался вокруг и около Серега Чудаков – как бы достать новые стихи Красовицкого. Бдительно «охранял» «Мансарду» Дима Авалиани – появлялся не только у Андреевой, но и у Стася на 47-м километре, у Заны Плавинской, в «салоне» Корсунского, на всех вечерах с моим участием.
При всем при том, к Андреевой никого не приглашали. Кто пришел – тот пришел. Здесь никогда не было ни громких знаменитостей, ни потенциальных издателей, ни либеральных критиков, ни иностранцев. Зачем они, если в славе никто не нуждался?[114]
Не нуждаться в славе – значит, прежде всего, принципиально не печататься в советских изданиях, не пытаться сделать советскую карьеру, а в идеале и вовсе не иметь ничего общего ни с советской властью, ни с советским социумом. Так, на доказательстве отчаянной идеи, что можно жить в обществе и быть от него свободным, именно здесь, в квартире у А., складывалась этика русского андеграунда. И, – вспоминает А. Сергеев, – «конечно, предположить, что КГБ могло не наблюдать за такой мансардой, как у Галки Андреевой, просто было невозможно. Народу вертелось вокруг много, и, разумеется, мы знали, что количество в этих случаях всегда переходит в стукачество»[115].
В конце 1956 года, уже после венгерских событий, напугавших власть, за мансардовских взялись всерьез: «беседовали, – как свидетельствует Людмила Сергеева, – под протокол – пытались шить им групповое антисоветское дело. Но все держались стойко, никого не предали, группового дела не вышло»[116]. Так что по классической статье 58.10 в мордовские лагеря сроком на пять лет загремел только самый отчаянный и непримиримый Леонид Чертков – он-то, по словам Валентина Хромова, и «был заводилой и генератором творческого собратства, бурлящим родником невероятных по нынешним временам идей».
На этом, собственно, и закончился золотой период «Монмартровской мансарды», которую шутя называли сначала «Клубом поклонников Галины Андреевой», а потом, едва не с подачи ГБ, «группой Черткова»[117]. И хотя встречи в доме на Большой Бронной еще продолжались долгое время, и появлялись на них – вспомним уже процитированный рассказ Валентина Хромова – новые яркие фигуранты, у каждого из ведущих монмартровцев началась собственная, на другие не похожая жизнь.
Сама А., как мы знаем, стала профессиональным редактором и переводчиком.
Соч.: Стихи. М.: ВНИРО, 2006.
Андропов Юрий Владимирович (1914–1984)
В кругу партийной и советской художественной элиты А. слыл интеллектуалом, а то и либералом.
Ну как же: ценил джазовую музыку, коллекционировал живопись, в том числе абстрактную[118], и даже стихи писал, причем, и это отмечалось особо, был скромен и практически никому их не показывал, не претендовал ни на членство в Союзе писателей, ни на Ленинскую или Государственную премии. Что еще? По просьбе дочери, занимавшейся в семинаре у В. Турбина, способствовал устройству М. Бахтина в Москве. Дружил с некоторыми литераторами – например, с Ю. Семеновым, и, – по словам О. Семеновой, дочери писателя, – «это был скорее интеллектуальный флирт просвещенного монарха с творцом»[119]. Да и вообще читал, говорят, много. «Однажды, – свидетельствует В. Сырокомский, – увидев на его письменном столе том со множеством закладок, я спросил, что это за книга. – Плеханов, очень интересные и даже актуальные мысли. Почитайте, не пожалеете… Думаю, в Политбюро не было других поклонников Плеханова»[120].
Поэтому неудивительно, что близкий к нему отставной генерал-майор КГБ В. Кеворков называет А. «человеком одиноким» и утверждает, будто «все в Политбюро его побаивались, видя в нем человека с сильным интеллектом», чуть ли не защищавшего интеллигенцию и, во всяком случае, не желавшего ссориться с нею, ибо именно «она формирует общественное мнение»[121].
Удивительнее другое – то, что и К. Чуковский, в июне 1959 года отдыхавший одновременно с А. в Барвихе, занес в дневник: «Умнейший человек. Любит венгерскую поэзию, с огромным уважением говорит о венгерской культуре. Был послом в Венгрии – во время событий. И от этого болен»[122].
События известно какие. И пусть не лично А. в октябре 1956 года отдавал приказ стрелять по взбунтовавшимся венграм, в подготовке к карательным решениям он участвовал безусловно. Как внес свой немалый вклад и в решения по Чехословакии в августе 1968-го или по Афганистану в декабре 1979-го. И уж точно на его ответственности как председателя КГБ (1967–1982) все, что произошло с отечественным вольнодумием: оно при вступлении А. на должность поднялось до своего пика и его же, в первую очередь, усилиями было частью развеяно, частью беспощадно подавлено. «Он, – со знанием дела говорит А. Н. Яковлев, – постепенно диссидентское движение насыщал своими работниками. Вот на том дело и кончилось»[123]. При А., – тщательно выбирает слова В. Семичастный, его предшественник, – «одних профилактировали, других пытались лечить, а третьих отправляли за границу»[124].
Сказано деликатно, но мы-то знаем, что стояло за этими словами: карательная психиатрия, принуждение к эмиграции и запугивание, да, запугивание, в чем, собственно, «профилактирование» и состояло. Пятое, «идеологическое» управление КГБ, созданное по личной инициативе А. еще 17 июля 1967 года, работало без устали, причем доставалось не только тогдашним «иноагентам», боровшимся за попранные права человека, но и националистам, в том числе русским, пытавшимся оппонировать власти с полусталинистских-полумонархических позиций.
И они, рассчитывавшие на тайную поддержку как раз во власти, были этим, правду сказать, огорошены. Настолько, что пустились в привычные для себя генеалогические разыскания и пришли к самому простому выводу, что всемогущий А. на самом деле, оказывается, Файнштейн. Или, по другой версии, Флекенштейн. Или Либерман. Или греческий еврей Андрополус. В любом случае, разумеется, сионист[125], не случайно окруживший себя консультантами-космополитами (А. Бовин, А. Арбатов, Г. Шахназаров, Ф. Бурлацкий и др.), которые, – как говорит М. Лобанов, – «разлагая государственные устои», готовились «к захвату власти изнутри, в недрах ЦК»[126].
Взгляд, согласно которому А. был русофобом и главным врагом «Русской партии», конечно, варварский, но он дожил до наших дней, отчего Ю. Поляков и сейчас рассказывает, что «генсек Андропов решил наводить порядок в культуре с обуздания „русской литературной партии“, которая страшила его куда больше прозападного диссидентства»[127].
Не всякий варварский взгляд, впрочем, верен, и следов особенной ненависти А. к «руситам», как их тогда называли, в документах не обнаруживается, как не обнаруживается и особенного протежирования «иудейскому крылу, начиная с „Литгазеты“» и вообще пятой колонне «вроде шатровых, юриев любимовых, евтушенок»[128]. Не вполне даже понятно, был ли А. «классическим неосталинистом»[129], «стопроцентным сталинистом»[130], как утверждает А. Н. Яковлев, или, наоборот, «сталинистом не был»[131], как думает Р. Медведев.
Эта недопроявленность позиции как раз и указывает на то, что А., как и его товарищам по Политбюро, были в равной степени чужды, в равной степени опасны, в равной степени враждебны все, кто – справа ли, слева ли, с любой стороны – покушался на основы власти и правящую идеологию. Увы, но тот режим мог существовать только в подмороженном состоянии, только при условии отсутствия не то что какой бы то ни было политической конкуренции, но даже мировоззренческой толерантности.
Полуграмотные соратники А., возможно, пришли к этой (спасительной для себя и режима) мысли интуитивно, тогда как интеллектуал А., опять-таки возможно, с помощью Плеханова или Монтеня и Макиавелли, которых он, – по сведениям Дж. Баррона, – любил перечитать перед сном. Какая, в сущности, разница, если итогом и тех догадок, и этих размышлений был сознательный отказ от оттепельных волюнтаризма и плюрализма и сознательное, с каждым днем все более последовательное ужесточение или, по выражению того времени, «закручивание гаек».
Пятнадцать месяцев, которые были выданы А. на самовластное управление державой, – срок слишком малый, тем более что провел он их по большей части не в Кремле, а в кремлевской клинике. Поэтому судить о том, куда при нем развернулась бы страна, невозможно. Но можно понять, почему в общественном сознании этот палач-интеллектуал так и остался «сфинксом», «человеком-загадкой», вождем, отношение к которому до сих пор не определилось.
Лит.: Медведев Р. Андропов. М.: Молодая гвардия, 2006 (Жизнь замечательных людей); Семанов С. Председатель КГБ Юрий Андропов. М.: Алгоритм, 2008; Млечин Л. Андропов. М.: Пальмира, 2017.
Аннинский (Иванов-Аннинский) Лев Александрович (1934–2019)
Охотник до рискованно красного словца, А. любил называть себя полукровкой и шутил, что своим появлением на свет он обязан советской власти, потому что только благодаря ей в Москве смогли встретиться его отец, казак из станицы Новоаннинской[132], и мама, еврейка из-под Чернигова.
Так он, русский литератор, и прожил свой век – как связующее звено, «медиатор» или «межеумок», «отпрыск двух „нерусских“ народов: донских казаков[133] и евреев; оба – кочевые, никаких властей не признавали: одни из страха, другие – из гонора…»[134]
Против властей А. не бунтовал, но их сторонился: даже диссертацию так и не написал, в партию не вступил и, хотя всю жизнь проработал в штате, никогда никем не руководил: ни в журнале «Советский Союз» (1956–1957), ни в «Литературной газете» (1957–1960), ни в «Знамени» (1960–1967), ни в Институте конкретных социологических исследований АН СССР (1968–1972), ни в «Литературном обозрении» (1990–1992), ни в «Родине» (с 1992), ни в ставшей истинно родной «Дружбе народов» (1972–1991, 1993–2019), где он «дорос» до титула члена редколлегии[135].
Зато, автор почти тридцати книг и более пяти тысяч статей, А. печатался всюду, куда его приглашали. Был уверен: «Дело действительно не в том, где напечатано, а в том, что написано»[136]. Мог, поддразнивая честную публику, разочек одновременно опубликоваться в «Новом мире» А. Твардовского и в «Октябре» В. Кочетова (1962) или свою статью из прохановской газеты «День» без единой поправки перепечатать в еврейском журнале «Время и мы» (1991).
И только ли озорство это? Или осознанная позиция – и тут, насколько хватает сил и вкуса, чувствовать себя связующим звеном «между либералами и ортодоксами», интернационалистами и националистами? Конечно, – вспоминает А., –
я хотел быть вместе с Лакшиным, Буртиным, Виноградовым и другими авторами журнала «Новый мир». Но они не пустили меня в свою компанию[137], и вскоре я понял причину. Им нужны были бойцы, готовые насмерть стоять за либеральные идеи. А я по характеру никакой не воин. Идти к правым уже мне не хотелось, в итоге навсегда остался между одними и другими. Пограничником. Или, если изволите, пограничной собакой, которая так и не влезла ни в чью конуру[138].
Ничем предосудительным А. никогда не запачкался, но, по его собственным признаниям, помимо либералов, дружил и с В. Кожиновым[139], и с И. Шафаревичем, и со Ст. Куняевым, своим университетским однокашником. В Союз писателей был принят в 1965 году[140] по рекомендациям, полученным от плохо совместимых друг с другом Е. Книпович, А. Макарова и Б. Слуцкого[141]. В марте 1966-го поставил свою фамилию под письмом в защиту А. Синявского, но в дальнейшем от участия в каких-либо коллективных акциях зарекся. «Ходил в литературе, – сказано в автобиографии, – как кошка, сам по себе»[142].
Зато в споры вступал охотно – и совсем не с тем, чтобы непременно победить в эстетических дуэлях или, упаси господи, идеологических распрях. Сама стихия полемики разогревала его мысль, делала ее пластичной и почти всегда провокативной, и собеседников (прежде всего читателей) подталкивала к большей свободе – по крайней мере, ассоциаций. Так и предупреждал: «Лезу между кулаками»[143]. При этом читательской эмпатии нимало не мешали ни эзопов язык, на который А. был большой мастер[144], ни даже небрежно элегантное употребление предписанных начальством казенных формул: мол, «слова – ваши, а порядок слов – мой».
Речь могла идти о чем угодно – например, о Лескове или о литовской фотографии, о романе «Как закалялась сталь» или об экранизациях Льва Толстого, о поэзии Серебряного века или о бардах, – какая, собственно говоря, разница, если соглашаться с ним было отнюдь не обязательно, зато читать всегда интересно. Поэтому его «виртуозные, бесшабашные» статьи, лишенные, – по словам М. Эпштейна, – «того добродетельного занудства, которое проскальзывало даже в писаниях самых либеральных, новомировских критиков»[145], разыскивали и в молдавских «Кодрах», и в петрозаводском «Севере», и в воронежском «Подъеме», а книги, чего с критиками почти не бывает, становились бестселлерами.
Филологии в них, по правде говоря, не много. И современные А. писатели (Ю. Трифонов, скажем) даже, случалось, сердились, что критик, пользуясь техникой «огибания текста», которую он сам же и разработал, навязывает им свои темы и свои выводы. Все так, и А. не раз говорил, что авторские намерения и художественный уровень разбираемых произведений его интересуют меньше, чем «состояние художника»[146], равно как и то, что сегодня «с нами происходит»[147]. И что происходит в его собственной душе, всегда неспокойной, чурающейся априорных истин. Какая к шутам филология, тут с самим собой бы разобраться, и недаром ведь, отвечая однажды на вопрос, для кого он пишет, А. заметил: «…Уткнусь в зеркало».
Но эти разборки с самим собою, вступающие в резонанс с такими же разборками в душах читателей, и есть ведь литература, так что А. со своей «атакой стилем», уступая многим коллегам в летописании литературного процесса, переигрывал всех именно как писатель.
Ближе к XXI веку А., как и многие, признался: «У меня сейчас проблема. Мне стало скучно читать художественную литературу»[148]. Выручал, однако же, профессионализм, так что о новых книгах, в том числе о совершенно необязательных, порой случайных, он писал по-прежнему постоянно. И вообще очень много работал – колонки в самых разных журналах и газетах, циклы телевизионных передач «Серебро и чернь», «Медные трубы», «Засадный полк», «Мальчики державы», «Охота на Льва», преподавание в Московском международном университете и Институте журналистики и литературного творчества, членство в редколлегии Новой российской энциклопедии, в жюри премии «Ясная Поляна».
Получал явно запоздавшие награды – орден «Знак Почета» (1990), премии ТЭФИ (1996, 2004), правительства России (2010, 2015), иные всякие. Но для души и для собственных дочерей составлял многотомное «Родословие», не предназначенное для печати, и посвященную отцовской биографии книгу «Жизнь Иванова» успел даже увидеть изданной (2005).
А «в последний год жизни, – как рассказывает друживший с ним В. Курбатов, – Лев Александрович крестился и ушел, причастившись Святых Тайн. Вернулся домой – в Ивановы»[149].
Соч.: Три еретика: Повести о Писемском, Мельникове-Печерском, Лескове. М.: Книга, 1988; Красный век: В 2 т. М.: Молодая гвардия, 2004; Жизнь Иванова. М.: Вагриус, 2005; Меч мудрости, или Русские плюс… М.: Алгоритм, 2006; Распад ядра: В 2 т. М.: МФЦП, 2009; Рука творца: Значительные явления русской прозы за последние 50 лет, 1961–2011. М.: Известия, 2013; Откровение и сокровение. М.: Интернациональный Союз писателей, 2015.
Лит.: Чупринин С. Критика – это критики. Версия 2.0. М.: Время, 2015. С. 94–115; Эпштейн М. Фехтовальщик // Новая газета. 2019. 8 ноября; Памяти Льва Аннинского // Дружба народов. 2019. № 12; Новиков Вл. Так и надо жить критику // Вопросы литературы. 2021. № 2.
Антокольский Павел Григорьевич (1896–1978)
«Моя жизнь или, точнее, моя карьера была с самого начала печальна и малоудачна», – уже за порогом семидесятилетия записал в дневнике А.[150]
Так ли это? Сын адвоката, помощника присяжного поверенного, он учился в Московском университете тоже на юриста, но жизнь свою мечтал посвятить театру. Однако же Е. Вахтангов, к чьей Студенческой студии в ранней юности прибился А., актером его «не признал». А. попробовал писать для студии пьесы, делать инсценировки, ставить спектакли самостоятельно – и опять без большого успеха, снова «та же вторая роль», для молодого честолюбца едва переносимая. И лишь после многих проб, растянувшихся на долгие годы, стало постепенно ясно, что мечты мечтами, а его призвание в другом – там, где не тебя выбирают, как в театре, а где ты сам, и только ты, отвечаешь и за свой путь, и за свои достижения.
Первые стихи А. появились в печати еще в 1918 году. А в 1922-м вышла уже и книга, за нею следующие: «Запад» (1926), «Третья книга» (1927), «Стихотворения» (1929), «Действующие лица» (1932), «Коммуна 1871» (1933), «Избранные стихи» (1933)… Необыкновенно по своей природе общительный и необыкновенно – для поэта – доброжелательный, «неистощимый в своей энергии, – как скажет о нем Е. Евтушенко, – живчик русской поэтической культуры»[151] А. быстро вошел в писательскую среду, познакомился с В. Брюсовым, еще в годы революции дружил, как он сам вспоминает, с М. Цветаевой, стал замечен другими поэтами и критиками, неизменно указывавшими как на высокий версификационный уровень его стихотворений и драматических поэм, так, впрочем, и на их театральность, даже декоративность и уж точно на их оторванность от злобы дня – политической и литературной. «Я, – подводит А. итоги первому периоду своей биографии, – становился известен, но никак не признан. Даже на I съезде писателей в 1934 году получил гостевой билет»[152].
И здесь, в тридцатые годы, у поэта, озабоченного своим местом в литературном процессе, было два, собственно, пути. Либо, изменяя самому себе и самого себя, переходить в стан ликующих, праздно болтающих, обагряющих руки в крови, либо…
А. выбрал переводы – уже не только с европейских, как прежде, но и с языков народов СССР, много ездил по стране, принимал деятельное участие в неделях, декадах, месячниках многонациональной советской литературы, и это, надо думать, сыграло свою роль в том, что при первой раздаче писателям правительственных наград и он в 1939 году получил орден «Знак Почета».
А дальше война. Работа во фронтовом театре и в армейских газетах. Вступление в партию (1943). Трагическая поэма «Сын» (1943), посвященная памяти младшего лейтенанта Володи Антокольского, погибшего на фронте в 1942 году. Трагическое стихотворение «Лагерь уничтожения» о печально знаменитом Собиборе (1944) и написанный вместе с В. Кавериным очерк о восстании в этом лагере смерти (Знамя. 1945. № 4)[153].
«В годы войны, – вспоминает А., – работал как никогда много». И после войны работал тоже много – писал стихи, переводил, вел поэтический семинар в Литературном институте. И, – продолжим цитату из дневника А., – «казалось бы, передо мной очень широкая дорога, но тут-то и грянули 48–49-й годы…», когда уже ни Сталинская премия, присужденная в 1946 году за поэму «Сын», и ничто другое не могло его спасти от поношения и травли. Вроде бы и не за что было, но вот нашлось же.
Многие высказывания П. Антокольского, – утверждала «Литературная газета» в номере от 12 марта 1949 года, – могут соперничать с «откровениями» акмеистских или имажинистских «манифестов». Это он в 1948 году возглашал, что «поэтам ли говорить о колдовстве поэзии, когда они сами колдуны»; это он сетовал, что у одного из его студентов «нет обнадеживающих ошибок»; это его, наконец, «очень радовало пристрастие» одного из студентов «к сказке, к благодушной импровизации»…
Из Литературного института его, естественно, вычистили, причем на собраниях особенно свирепствовала фронтовичка Ю. Друнина, заклеймившая «поэта-формалиста» и «растлителя творческой молодежи», который незадолго до этого отчислил ее из своего семинара[154]. Тираж уже отпечатанной первой книги А. Тарковского, редактором которой был А., уничтожили еще в 1946-м, а ему самому годы потребовались, чтобы восстановить и творческую форму, и репутацию.
Миновало, однако же, и это. Поэму «В переулке за Арбатом» (Новый мир. 1954. № 11) нормативная критика еще поклевала, но положение А. в роли одного из мастеров старшего поколения упрочилось уже навсегда. И он сам, понимая себя как поэта-коммуниста, вроде бы стремился вести себя по-советски: подписал коллективное письмо с осуждением венгерских контрреволюционеров в ноябре 1956 года[155], признал на писательском пленуме в мае 1957-го «идейные шатания у некоторых элементов из кругов нашей интеллигенции»[156], согласился даже уговорить Б. Пастернака, чтобы тот забрал свой роман у итальянских издателей…[157]
Но с души у него явно воротило. Что видно и по многим стихам, тогда написанным, хотя увидевшим свет после его смерти, и по его гражданскому поведению. Бойцом-антисоветчиком А. отнюдь не был, но в 1957 году письмом в «Литературную газету» он заступился за М. Цветаеву, чье наследие в очередной раз подвергли заушательской критике. В декабре 1962-го в споре с могущественным тогда А. Прокофьевым защитил творческий поиск В. Аксенова, А. Вознесенского, Б. Окуджавы и, конечно же, обожаемой им Б. Ахмадулиной[158]. В марте 1966-го поставил свое имя под «Письмом 62-х» в поддержку А. Синявского и Ю. Даниэля[159]. В мае 1967-го поддержал солженицынский протест против всесилия цензуры, так что и сам А. Солженицын особо отметил «пущенное в Самиздат письмо Павла Антокольского Демичеву – хотя всё ещё в рамках партийной терминологии, но с пробивами честного сердца»[160]. А весной 1968-го, вновь оказавшись среди «подписантов», схлопотал и строгий партийный выговор…
Перечитывая дневники А., видишь, что эти «пробивы честного сердца» давались ему – человеку не самого храброго десятка и, уж повторимся, отнюдь не бойцу – совсем не просто. Он для другого был создан – влюбляться в таланты, поощрять их, ими восхищаться, и нам не забыть ни того, как в 1960–1970-е годы клубились молодые поэты вокруг А., ни того, что именно он дал рекомендации в Союз писателей Б. Слуцкому, Б. Окуджаве, И. Волгину, был редактором первой книги Б. Ахмадулиной «Струна».
«Он, – процитируем Д. Самойлова, – родился поэтом, и всегда для него это было самое главное. Сильнее напастей и бед, потерь и утрат»[161]. И его любили, ему посвящали стихи – от Д. Самойлова («Удобная, теплая шкура старик. / А что там внутри, в старике? / Вояка, лукавец, болтун, озорник / Запрятан в его парике») до Я. Смелякова («Здравствуй, Павел Григорьич, / Древнерусский еврей. ‹…› Здравствуй, дядька наш милый, / Дорогой человек»).
Очевидцы рассказывают, как, благодаря собравшихся на его юбилейный вечер в 1976 году, А. сказал: «Мне многие сегодня говорили о своей любви. А за что меня не любить? Я прожил восемьдесят лет. Я писал хорошие стихи. Я никому не сделал ничего плохого»[162].
И сказать так в ХX веке могли бы далеко не все.
Соч.: Собр. соч.: В 4 т. М.: Худож. лит., 1971–1973; Стихотворения и поэмы. Л.: Сов. писатель, 1982 (Библиотека поэта. Большая серия); Избр. произведения: В 2 т. М.: Худож. лит., 1986; Дневник 1964–1968. СПб.: Пушкинский фонд, 2002; Далеко это было где-то…: Стихи, пьесы, автобиографическая повесть. М.: Дом-музей Марины Цветаевой, 2010.
Лит.: Левин Л. Четыре жизни: Хроника дней и трудов П. Антокольского. М., 1969.
Антонов Сергей Петрович (1915–1995)
Выпускник Ленинградского автодорожного института, в годы советско-финской и Великой Отечественной войны служивший в инженерно-строительных частях, А., как и многие, начинал со стихов. Однако – по совету, как рассказывают, А. Ахматовой – быстро переключился на прозу – и почти тотчас успех: уже дебютный сборник его рассказов «По дорогам идут машины» получил Сталинскую премию (1951).
Третьей, правда, степени, в чем нельзя теперь не увидеть метафору всей дальнейшей литературной жизни А.: вроде и был он всегда на хорошем счету, но исключительно как бы в третьем или, в лучшем случае, во втором ряду советских писателей. В правление СП СССР его, начиная с 1954 года, разумеется, неизменно избирали, наградами не обходили. И книги издавались бесперебойно, и критика к ним благоволила, отмечая то внимание А. к морально-нравственным, как тогда выражались, проблемам сельских жителей, то деликатный психологизм, то мягкий, незаемный юмор. Шли и экранизации – «Поддубенские частушки» (1957), «Дело было в Пенькове» (1958), «Люди на мосту» (1960), «Аленка» (1961), «Порожний рейс» (1963), «Знойный июль» (1965) – не шедевры, конечно, но тоже вполне себе симпатичные ленты, дававшие неплохие сборы. По мотивам антоновских рассказов написал свою первую оперу «Не только любовь» (1961) входивший в славу Р. Щедрин, да и шоколад «Аленка», как поговаривали, получил свое название по имени не только дочери космонавта В. Терешковой, но и героини популярной повести А.
И тем не менее своим современникам он всегда и во всем уступал – «автоматчикам партии» в громокипящем пафосе и эпической масштабности, Ф. Абрамову или В. Тендрякову в проблемности и социальном критицизме, Ю. Казакову в стилевой пластичности и акварельном лиризме. Не отличался А. и гражданской активностью: фрондеров, как позднее диссидентов, осмотрительно сторонился, хотя и не обличал их публично – по крайней мере, по собственной инициативе. Однако же от ответственных партийных поручений он как писатель-коммунист тоже не уклонялся, – так, на собрании в Доме кино 31 октября 1958 года назвав Б. Пастернака «марионеткой» и «петрушкой», потребовал, в согласии с другими ораторами, его исключения из числа советских граждан[163]. А к февралю 1966 года (в одной почему-то странной компании с А. Барто, С. Михалковым, Б. Сучковым и А. Корнейчуком) подготовил – опять же наверняка не по своей воле – экспертное заключение, дававшее прокуратуре основания для привлечения А. Синявского и Ю. Даниэля к уголовной ответственности[164].
Но – вот на что стоит обратить внимание – оба эти поступка на его репутации не сказались никак. Как уже в мае 1967 года незамеченным осталось и письмо «с резким упором против цензуры»[165], которое А., поддерживая А. Солженицына, направил в президиум IV съезда писателей. А между тем это письмо А. уж точно никто не заказывал, и, можно предположить, счет к цензуре даже у него, литератора умеренного и оглядчивого, накопился собственный. Во всяком случае, кроме повести «Царский двугривенный» (1969), его новые художественные произведения в течение длительного времени почти не появлялись в печати. Работал как сценарист в кино, выпускал книги о ремесле прозы – «Письма о рассказе» (1964), «Я читаю рассказ» (1973), «От первого лица: Рассказы о писателях, книгах и словах» (1973), «Слово: Из бесед с молодыми писателями» (1974), – а заветное, задушевное писал в стол.
Чтобы, вынув из него в годы гласности давно написанные повести «Васька» (Юность. 1987. № 3–4), «Овраги» (Дружба народов. 1988. № 1–2), вновь обратить на себя внимание и критики, и читателей. Ненадолго, правда, поскольку по востребованной тогда обличительной ярости и эти книги, честно, но негромко рассказывавшие о молодежи двадцатых-тридцатых годов, тут же проиграли сопоставление с перестроечными бестселлерами.
Сейчас они не переиздаются. И давние, 1950-х еще годов, симпатичные лирические повести тоже почти всеми забыты. Что вряд ли справедливо, но в общем-то, увы, понятно.
Соч.: Собр. соч.: В 3 т. М.: Худож. лит., 1983; Овраги. Васька: Повести. М.: Известия, 1989 (Б-ка «Дружбы народов»); Свалка: Повесть // Дружба народов. 1996. № 4; Дело было в Пенькове. М.: Вече, 2014.
Анчаров Михаил Леонидович (1923–1990)
Биографы предполагают, что А. родом из евреев-кантонистов, однако сам он своей национальности никакого значения не придавал, мог разве лишь в шутку назвать себя «дворняжкой» – плодом самых разных кровей и генов. Надо думать, в его детстве это особого значения и не имело: школа, музыкальная школа и профсоюзная изостудия, в 1940 году поступление в Архитектурный институт.
Архитектором ему, однако же, стать не удалось, как не удалось и повоевать против немцев: уже в июле 1941-го райвоенкомат направил его изучать китайский язык в Военный институт иностранных языков Красной Армии. Вуз, что и говорить, элитный, особенный, поэтому по его окончании (декабрь 1944) дебютировать в роли военного переводчика младшему лейтенанту А. предстояло в СМЕРШе на Дальнем Востоке, где он, – как иногда рассказывают, – даже принял участие в пленении последнего китайского императора Пу И.
Столь заманчивую вроде бы профессию переводчика с дефицитного тогда языка А., впрочем, оставил сразу же после демобилизации в 1947-м. Несколько месяцев помыкался и в 1948 году поступил на художественный факультет ВГИКа, откуда через месяц перевелся в Суриковский институт. Там стал членом ВКП(б) (1950), получил диплом по специальности «Станковая живопись» (1954) и в следующем году опять засобирался на учебу – теперь вот на курсы киносценаристов при ВГИКе (1955–1958).
Разбросанность? Вероятно, особенно если учесть, что уже в 1952 году А. «внезапно для самого себя»[166] написал стихотворную трагедию о Леонардо да Винчи, а в 1955-м такую же трагедию о Франсуа Вийоне, но вместе с тем и понятная для личностей ренессансного типа попытка, не выбирая главного, реализовать свои таланты сразу в нескольких сферах. С живописью у А., хотя и у нее есть поклонники, как-то, скажем прямо, не срослось. Идеи относительно разного рода чудо-изобретений и физиологии художественного творчества, которые он еще студентом направлял в журналы и в Академию наук, были сочтены завиральными. А вот с кинематографом, особенно поначалу, все вроде сложилось как надо: уже в 1956 году он в соавторстве с С. Вонсевером опубликовал сценарий «Баллада о счастливой любви» в журнале «Искусство кино» (№ 6), в октябре того же года был принят на работу референтом-сценаристом, а там пошли и снятые по его сценариям фильмы: «Мой младший брат» по роману В. Аксенова «Звездный билет» (1962), «Аппассионата» о том, как Ленин спорил с Г. Уэллсом и успокаивал себе душу Бетховеном (1963), «Иду искать!», где в образе главного героя легко угадывался засекреченный тогда конструктор С. П. Королев (1966),
И пусть почти все сценарии пока в соавторстве, но киноуспехи можно было развивать, однако А. на несколько лет бросает сценарный промысел и уходит в прозу: рассказы в «Смене» (1964. № 5, 11), повесть «Золотой дождь» в «Москве» (1965. № 5), роман «Теория невероятности» в «Юности» (1965. № 8–9), повесть «Сода-солнце» в альманахе «Фантастика-65». Критика отнеслась к ним без большого воодушевления, зато молодежь была в восторге[167]. Еще и потому, быть может, что как раз в это время А. оказался на пике известности как одна из ключевых фигур вошедшей в моду авторской песни.
Об истории этого оттепельного феномена, когда едва ли не вся страна вдруг запела под гитару, написаны десятки исследований, и в каждом из них А. называется даже не родителем, а прародителем жанра. И действительно, первые песни он в конце 1930-х написал еще школьником – сначала на слова А. Грина, Б. Корнилова, В. Инбер, а после 1941 года уже и на собственные.
Так бы они, исполнявшиеся исключительно в узком дружеском кругу, наверное, и остались сугубо невинным увлечением, но в 1960-е – благодаря Б. Окуджаве, Ю. Визбору, А. Галичу, А. Городницкому, Н. Матвеевой, потом В. Высоцкому – круг фанатов авторской песни необыкновенно расширился, и баллады А. тоже пришлись кстати. С энтузиастами клубов самодеятельной песни он, впрочем, не сблизился и от зрелых мастеров держался в стороне, но охотно выступал в кафе и клубах, в январе 1966 года принял участие в записанной «Неделей» беседе бардов за круглым столом (№ 1), которая, собственно, и легализовала авторскую песню в публичном пространстве, а 5 апреля того же года пел на знаменитом сборном концерте «Так начинается песня» в Политехническом музее.
Счастливцем в эти годы он не был. Мучительная любовь с эксцентричной Джоей Афиногеновой разрешилась громкими скандалами, разрывом и скорой смертью Джои. Да к тому же в литераторской среде за А. все десятилетия шлейфом тянулся позорный, хотя до сих пор не подтвержденный слух о том, что он еще в 1958 году будто бы донес в КГБ на своих товарищей-вгиковцев, и их судьбы были порушены.
Те, кто перекладывал его песни на свои гитары, ничего этого, к счастью, не знали. Так что триумф нарастал, но А. в 1968 году внезапно все бросил, то есть новые песни перестал писать, а уже легендарные старые исполнять.
Метания между жанрами кончились, лета стали клонить к прозе, к драматургии, и жизнь А. вышла на плато. 27 декабря 1966 года его приняли в Союз писателей, по «Теории невероятности» поставили спектакль в московском Ермоловском театре, в журнале «Москва» (1967. № 5) напечатали повесть «Этот синий апрель», в солидном «Новом мире» роман «Самшитовый лес» (1979. № 9–10), в легкомысленном «Студенческом меридиане» повести «Страстной бульвар» (1978. № 1), «Прыгай, старик, прыгай!», «Роль» (1985. № 1–2), романы «Дорога через хаос», «Как птица Гаруда» (1986. № 1–6). И с книгами все в порядке, и с их переводами на болгарский, немецкий, румынский, чешский языки, а сценарии многосерийных телеспектаклей «День за днем» (1971–1972), «В одном микрорайоне» (1976), телефильма «Москва. Чистые Пруды» (1979) принесли их автору если не славу, то заметные деньги.
Почти в каждую из этих работ – и прозаических, и телевизионных – инсталлированы песни, и некоторые из них (например, «Стою на полустаночке…») становятся эстрадными шлягерами, а давние выходят на грампластинках, включаются в бесчисленные песенники.
И здесь уж как считать – либо признать судьбу А. образцово успешной, либо смириться с мыслью, что художника ренессансного масштаба из А. при всех его многообразных дарованиях все-таки не получилось. Д. Тевекелян, много лет с ним дружившая, сказала в одном из интервью: «Он очень много нового сделал, Миша, в литературе, на самом деле, если говорить по-серьезному. И ничто из этого не прозвучало и не заставило к нему относиться как к крупному писателю»[168].
Прах А., вместе с прахом его родителей, покоится на Новом Донском кладбище в Москве (колумбарий № 17, секция № 10, 2-й ряд). И фанаты А. действуют по-прежнему: проводят конференции, выпускают его книги и магнитоальбомы, пишут о нем статьи и книги. Так что забытым А. не назовешь, хотя… Спроси у подавляющего большинства сегодняшних читателей: имя, конечно, знают твердо, но содержание и смысл его книг, сценариев, пьес и песен помнят уже совсем не твердо.
А ведь «Анчаров, – как сказано одним из его биографов, – был квинтэссенцией „оттепели“ 1960-х, ее крайним радикально-романтическим крылом»[169].
Соч.: Звук шагов: Стихи и повесть. М.: Останкино, 1992; Ни о чем судьбу не молю. М.: Вагант-Москва, 1999; Сочинения: Песни. Стихотворения. Интервью. Роман. М.: Локид-Пресс, 2001; Избр. произведения: В 2 т. М.: Арда, 2007; Собр. соч.: В 5 т. М.: Престиж-Бук, 2019–2021.
Лит.: Ревич Ю., Юровский В. Михаил Анчаров: Писатель, бард, художник, драматург. М.: Книма, 2018; Березин В. Жизнь красивого человека [Рец.] // Rara Avis: Открытая критика. 2018. 18 июля. https://www.rara-rara.ru/menu-texts/zhizn_krasivogo_cheloveka.
Апт Соломон Константинович (1921–2010)
Жизнь А. сложилась в общем-то счастливо. Стопроцентный еврей, он, казалось бы, должен был пострадать в годы гонения на безродных космополитов. Так ведь нет же: закончил классическое отделение филфака МГУ (1947), даже защитил без проблем кандидатскую диссертацию о Ювенале (1950).
На этом везение, впрочем, закончилось: с сомнительной анкетой на работу не брали никуда, приходилось перебиваться случайными заработками, прежде чем осенью 1953 года все-таки устроиться преподавателем латыни в Орехово-Зуевский пединститут. Но тут, слава Богу, пошли уже переводы с древнегреческого, и, – рассказывает А., – он в «в 35 лет оставил место доцента и стал человеком свободной профессии, переводчиком»[170]. К Феогниду, которого он перелагал на русский язык еще в университете, к Аристофану (1954), к античным географам, зоологам и травникам прибавились немецкие классики, и первым из них стал Т. Манн, чью новеллу «Тристан» А. перевел для гослитиздатовского сборника 1955 года.
За жизнь, оказавшуюся долгой, случалось, конечно, А. и редактировать переводы своих предшественников, и создавать новые версии текстов, уже существовавших на русском языке. Но более всего он хотел не «перепереводить», состязаясь с другими признанными (либо непризнанными) мастерами, а открывать то, что отечественному читателю было пока еще неведомо. «Мир Апта», – воспользуемся формулой С. Бочарова[171], – расширялся с каждым годом, и на его «античную полку» со временем легли все сохранившиеся трагедии Эсхила, «Ипполит» и «Медея» Еврипида, «Царь Эдип» и «Электра» Софокла, «Брюзга» Менандра, «Пир» Платона, стихи Катулла, а немецкую литературу уже к рубежу 1950–1960 годов представили пьесы «Мамаша Кураж и ее дети» (1956), «Кавказский меловой круг» (1956) и «Трехгрошовая опера» (1957) Б. Брехта, пьеса «Возчик Геншель» Г. Гауптмана (1959), роман «Лисы в винограднике» Л. Фейхтвангера (1959; совместно с Б. Ароном). И, конечно, Т. Манн, для десятитомника которого А. перевел романы «Избранник» и (в соавторстве с Н. Ман) «Доктор Фаустус» (1960).
Настало время – глаза боятся, руки делают – подступиться и к самому титаническому своему труду – переложению тетралогии Т. Манна «Иосиф и его братья». Это был вызов, требовавший, помимо профессионального мастерства, еще и исключительной осведомленности в библеистике, и исключительной художественной интуиции – так, по признанию А., лишь переведя первый том, он сумел наконец-то поймать верную интонацию, и все пришлось переделывать заново.
Работа над «Иосифом» заняла семь лет, а в промежутках были и другие, не такие объемные, но не менее трудные. Одна из них в судьбе А. стала счастливой, а в жизни отечественной культуры знаковой – переведя по заказу редакции «Иностранной литературы» рассказы «Превращение», «В исправительной колонии» и короткие новеллы Ф. Кафки (1964. № 1), именно А. открыл русскому читателю «некоронованного, – по словам Т. Манна, – короля немецкой прозы».
И этот журнальный номер, и прорвавшийся год спустя сквозь цензуру однотомник Ф. Кафки явились, что называется, событиями не только в литературной, но и в общественной жизни страны. Как и выход в 1968 году отдельным изданием книги «Иосиф и его братья»: «пятидесятитысячный тираж двухтомного романа, – вспоминает А., – в несколько дней был раскуплен», и, хотя официальная печать предпочла о нем промолчать, «вся образованная молодежь тогда его прочитала»[172].
Этого было достаточно, чтобы А. окончательно укрепился в мысли: для успеха перевода
прежде всего, нужно быть восхищенным этой книгой и этим автором. Если такого восхищения нет, то браться за работу, в общем, скучно. Во-вторых, должна быть еще чисто переводческая задача – игра мотивами, выбор лексики. Мне не хочется углубляться в эти технические подробности, но фактура письма должна быть каким-то вызовом для тебя, чтобы не было очевидно, как это передать по-русски[173].
Так он в дальнейшем и работал: из стародавней литературы выбрал для перевода «Крошку Цахеса» Гофмана и сказки Гауфа, но по преимуществу обращался к тому, «что пишут о нашем времени зарубежные писатели, и это было тем интереснее, чем закрытее была наша страна, и чем труднее был доступ к этим книгам, и чем меньше людей могли прочитать их в подлиннике» – или, в другой его формулировке, он хотел «познакомить читателя с другими способами писать, кроме заказного советского письма»[174].
«Игра в бисер» и «Степной волк» Г. Гессе, «Назову себя Гантенбайн» М. Фриша, «Человек без свойств» Р. Музиля, «Ослепление» Э. Канетти, новеллы Ф. Дюренматта – вот что в 1970–1980 годы стало, – по словам Г. Дашевского, – «главным чтением и для слушателей Аверинцева, и для слушателей „Аквариума“»[175]. Им же, молодым интеллектуалам, адресованы биография Т. Манна для серии «ЖЗЛ» (1972), сборник аналитических статей «Над страницами Томаса Манна» (1980), воспоминания об университетской кафедре классической филологии, В. Пановой и Б. Слуцком.
Того же, что называется общественной жизнью, А. принципиально сторонился. Никогда никуда не был избран, на трибуны не всходил, ничего не подписывал, и если его жена – прекрасный критик и литературовед Е. Старикова – поставила свою фамилию под обращением к IV съезду писателей с протестом против цензуры (1967), то А. и тут воздержался. Полагал, надо думать, что его гражданский долг – не бороться с властью, а каждое божье утро садиться за стол – и «минимум – 3 страницы в день»[176] высококачественного текста. Наверное, и в самом деле «это было своего рода бегство от неприглядной действительности сталинской эпохи к тем вершинам духа, где страшное и смешное выступают, так сказать, в чистом виде»[177].
Любопытно, что А. даже не сожалел, что не был представлен обожаемому Т. Манну, а с Г. Гессе или Г. Грассом просто отказался знакомиться:
Человеческий контакт, в данном случае, не нужен. Нужно то, что вышло из-под его пера, нужно знать как можно лучше, полнее и понимать весь контекст его творчества, его жизни. Но личное знакомство… нет, мне это не нужно[178].
Так в трудах, изредка перемежаемых недолгими выездами в Европу, и прошли зрелые годы А. «Он, – вспоминает Е. Старикова, – считал биографию свою неинтересной, происхождение слишком обыкновенным, склонности к исповедям не имел»[179]. Однако германоязычный мир под старость осыпал его почестями: почетный доктор Кельнского университета (1989), член-корреспондент Германской академии литературы и языка (1995), премия имени Г. Гессе (ФРГ, 1982), австрийская Государственная премия (1986) и (1986) и австрийский почетный знак «За науку и искусство» 1-го класса (2001), российско-германская премия имени Александра Меня (2006). Награды на родине были скромнее: разве лишь премия имени В. Жуковского, и та назначенная Немецким союзом промышленников в России (2000), да журнальные премии «Знамени» (1995), «Иностранной литературы» и «Вестника Европы».
Но в наградах ли дело? Если каждый из нас может повторить то, что академик М. Гаспаров сказал в письме А. от 29 июля 1986 года: «Вашу собственную деятельность, и в переводах, и в комментариях (Ваши книги о Манне) я считаю культурным подвигом, преклоняюсь перед ней…»[180].
Лит.: Азадовский К. Переводчик и его время // Вопросы литературы, 2001. № 3; С. Апт о себе и других. Другие – о С. Апте. М.: Языки славянской культуры, 2011.
Арбузов Алексей Николаевич (1908–1986)
О своей начальной поре А. почти никогда не писал. А, наверное, стоило бы: оставленный и отцом, и матерью 11-летний отпрыск старинного дворянского рода не получил даже гимназического образования и в тяжкие революционные годы оказался на улице. «Как звереныш, – с его слов рассказывает В. Каверин, – бродил из дома в дом и питался чем попало. Четырнадцати лет он пристал к какой-то бродячей труппе и ездил с ними, помогал кому-то одеваться и переодеваться. У него было детство, которое он проклинал»[181].
Спас театр – и навсегда покорившие подростка шиллеровские «Разбойники», случайно увиденные в постановке питерского БДТ[182], и Мариинка, где он статистом впервые вышел на сцену, и Передвижной театр П. Гайдебурова, где А. дали настоящие роли. Уже в двадцать лет, впрочем, он вместе с друзьями организовал Цех экспериментальной драмы, а в двадцать два, взявшись за агитационные обозрения для Театра Пролеткульта, окончательно сменил актерство на ремесло драматурга.
Пьеса «Класс» (1930), хоть и была поставлена ленинградским Красным театром, не принесла автору, по правде говоря, ни славы, ни денег, а вот за конъюнктурный водевиль «Шестеро любимых» о прекраснодушной барышне-трактористке (1934) схватились и 1-й Колхозный театр, и театральные коллективы по всей стране. Что ж, практика – критерий истины, и молодой драматург отлично усвоил, что в эпоху социальной экзальтации, предписанной сверху и подхваченной снизу, для успеха нужна не пресловутая правда жизни, с которой еще намаешься, а сценическая мечта о ней, волшебная сказка или – можно и так сказать – романтическая песня в мизансценах и диалогах.
Так оно у А. и пошло: «Дальняя дорога» (1936) – о строителях метрополитена, «Таня» (1939) – о женщине, что из комнатного уюта вырывается на простор эмансипации по-советски, «Домик на окраине» (1943) – парафраз «Трех сестер» в годы войны, «Бессмертный» (1943) – понятное дело, о героях Великой Отечественной, «Встреча с юностью» (1947) – о мичуринской «чудо-науке», «Европейская хроника» (1952) – о послевоенной борьбе за мир сталинских идеологов и западных «полезных идиотов».
Не исключением стал и кем только не воспетый «Город на заре» – история строительства Комсомольска-на-Амуре, под руководством А. на паях написанная участниками его Московской театральной студии, за три месяца до войны поставленная В. Плучеком и тогда же расхваленная в «Правде» К. Паустовским.
В 1957 году, отстранив и тем самым обидев былых соавторов, А. подготовил новую версию «Города на заре» для Вахтанговского театра, и М. Ульянов, игравший в спектакле, счел нужным напомнить: «Это ведь был не столько рассказ о комсомольцах 30-х годов, сколько песня о них. Имевшая мало общего с тем, как они жили на самом деле, жестоко выброшенные в тайгу».
Всё так, и с не менее знаменитой «Иркутской историей» об одной из великих строек коммунизма (1959) тоже так. Однако не раздражающая своей избыточностью, можно даже сказать уместная в те годы конъюнктурность неразъемно срослась с драматургическим мастерством А. Да и то надо принять во внимание, что арбузовские спектакли ставили лучшие режиссеры в лучших театрах (А. Лобанов в Театре Революции, М. Кнебель в Ермоловском, Н. Охлопков в Театре имени Маяковского, А. Попов в Театре Советской Армии, Р. и Е. Симоновы в Вахтанговском, Г. Товстоногов в БДТ, годы спустя А. Эфрос в Ленкоме и Театре на Малой Бронной), а ведущие роли исполняли ведущие актеры и актрисы: одна только М. Бабанова более тысячи раз выходила на сцену в образе арбузовской Тани, а с нею в артистическом блеске соревновались А. Фрейндлих, Т. Самойлова и О. Яковлева, десятки «прим» в других театрах страны.
Удивительно ли, что среди драматургов предоттепельной и оттепельной поры А. воспринимался как безоговорочно первый по профессии, а спектакли по его пьесам, как шутили, не ставились разве лишь на Северном полюсе: одна только «Иркутская история» в сезоне 1960–1961 года была сыграна более 9000 раз. Отличное положение – секретарь правления Московской писательской организации, руководитель столичного объединения драматургов и студии молодых драматургов Москвы. Частые выезды в любую, какую пожелаешь, заграницу. Полный достаток, и можно себе представить, как барственно он, всегда дорого и щеголевато одетый, смотрелся рядом с подчеркнуто скромным В. Розовым и уж тем более затрапезными А. Володиным и А. Вампиловым.
«Теперь жизнь моя течет ровно и спокойно, – исповедовался А. в одной из автобиографий. – И если бы не сердечные болезни – чего бы еще желать?»[183] Однако шли годы относительной свободы, и «артиста в силе», начиная с психологической драмы «Годы странствий» (1954), постепенно стали тяготить и погоня за актуальностью, и наигранный оптимизм. Душа влекла… нет, не к критике власти и не к насмешкам над ее идеологией, не к пресловутой – еще раз повторимся – правде жизни. Я. Варшавский вспоминает, как А. даже рассердился на одного из коллег: «Дурак, хочет доказать, что люди – дерьмо. Скажи, какая оригинальная мысль! Ты докажи, что жизнь все равно прекрасна и удивительна, тогда ты – драматург»[184].
Это позиция, и драматургия А. последних десятилетий вызывающе аполитична и вызывающе ориентирована все на ту же сказку, но только с ампутированным социальным нервом. Все происходящее, не задевая политики, происходит теперь исключительно в душах героев и их взаимоотношениях, причем так, чтобы, – говорит С. Алешин, – «мечта сбывалась, зло наказывалось, а добродетель вознаграждалась»[185]. В его мире, – подтверждает А. Шапиро, – «обитали трогательные, нежные, чудаковатые люди, занятые поиском себя и душевной гармонии. В счастье печальные, в несчастье просветленные», а вот «подлецов, двурушников, негодяев А. игнорировал, с ними ему было неинтересно»[186].
И поразительно: именно этот «сон золотой», эти полумелодрамы-полупритчи оказались на Западе более востребованными, чем пьесы любых других советских драматургов: шли и на британских, и на американских, и на скандинавских, и на французских, и на австралийских сценах. У нас они – «Мой бедный Марат» (1964), «Ночная исповедь» (1967), «Счастливые дни несчастливого человека» (1968), «Мое загляденье» (1968), «Сказки Старого Арбата» (1970), «В этом милом старом доме» (1972), «Старомодная комедия» (1975), «Жестокие игры» (1978) – тоже, конечно, шли, пользовались успехом у зрителей, и Государственная премия СССР «за пьесы последних лет» (1980) вполне заслужена. Однако, – деликатно замечает Л. Хейфец, – «многие перестали понимать его» и «на сценах наших театров что-то не очень получалось. Арбузов как бы переместился от нас куда-то за океан, за океаны…»[187]
Сейчас театры к наследию А. возвращаются все чаще. Есть, видимо, в наше турбулентное, неспокойное время спрос на сны золотые.
Соч.: Театр: В 2 т. СПб.: Алетейя, 2014; Записные книжки: В 2 т. М.: Зебра Е, 2019.
Лит.: Сказки… Сказки… Сказки Старого Арбата: Загадки и парадоксы Алексея Арбузова. М.: Зебра Е, 2003; Арбузов К. Разговоры с отцом. М.: Зебра Е, 2013.
Ардаматский Василий Иванович (1911–1989)
Весьма плодовитый автор приключенческих романов, посвященных, по преимуществу, борьбе советских спецслужб с западными, А. в историю вошел не романами, а коротким фельетоном «Пиня из Жмеринки», напечатанным в журнале «Крокодил» 20 марта 1953 года, то есть спустя две недели после смерти тирана.
Сюжет для фельетона был вроде выбран вполне локальный: скромный, но предприимчивый потребкооператор Пиня Палтинович Мирочник при попустительстве прокурора тов. Лановенчика рассадил в этом маленьком украинском городке всех своих бесчисленных родичей и свойственников (Давида, Исаака, Рахиль, Шаю, Розу, Зяму, Буню, Шуню, Муню, Беню и т. д.) по хлебным должностям, и все они благоденствуют, занимаясь разного рода гешефтмахерством.
Ни безродные космополиты, ни врачи-отравители в фельетоне не упоминались, и даже слов «еврей» или «сионист» на страницах «Крокодила» не возникало. Однако соответствующие имена и фамилии подавались с такой подзуживающей концентрированностью, а весь ход и смысл повествования с такой точностью соответствовал распространенным представлениям о еврейском засилье и еврейской нечистоплотности, что публикация тут же была истолкована как антисемитская, подталкивающая власть к погромам и депортации, о которых и без того ходили упорные слухи.
Но пройдут еще две недели, и 4 апреля оставшиеся в живых врачи-отравители будут выпущены на свободу, а массированной антисемитской кампании дадут укорот[188]. «„Ночью я несколько раз просыпалась от счастья“, – сказала Анна Андреевна, когда разговор зашел об освобождении врачей», – 19 апреля записано в дневник Лидии Чуковской[189]. Что же касается А., то этот, – по словам Г. Свирского, – «веселый демагог, анекдотчик, любитель пропустить рюмку-другую в своем писательском кругу»[190], – так в литературной среде и останется под прозвищем Пини – уже до конца дней. Вспоминают, например, как уже в 1960-е годы при очередных выборах в правление Московской писательской организации Е. Евтушенко заявил: «Я не понимаю, у кого могла подняться рука выставлять Василия Ардаматского. Меня не устраивает его общественное лицо. Человек этот написал антисемитскую вещь – „Пиня из Жмеринки“»[191].
В результате кандидатуру А. сняли без обсуждения. И больше на выборные позиции его не выдвигали, и наградами (не считая ордена Отечественной войны 2-й степени, полученного к 20-летию Победы) почти всегда обносили, и серьезные критики о нем не писали. Но похоже, что А. это не смущало.
Уже в предвоенные годы он был допущен к секретной информации о деятельности западных разведок, «видел, – по его собственным словам, – пойманных шпионов и диверсантов, имел даже возможность присутствовать на их допросах и говорить с ними». Материалы, напрямую полученные от компетентных органов, как раз и легли в дальнейшем в основу самых заметных произведений А. – от написанных в 1960-е годы романов про борьбу советских разведчиков с абвером и провал миссии Савинкова до позднего уже романа «Туристская поездка в Англию» (1985), рассказывавшего о горестной судьбе людей, остающихся на Западе во время зарубежных поездок.
Литературная критика все эти книги, повторимся, не замечала. Зато массовая публика, знать ничего не знающая ни о репутации А., ни об источниках его информированности, приняла на ура и их, и, в особенности, снятые по сюжетам А. кино- и телефильмы «Путь в Сатурн» и «Конец Сатурна» (оба в 1967), «Крах» (1968), «Я – 11–17» (1970), «Бой после победы» (1972), «Совесть» (1974), «Синдикат–2» (1980), иные всякие. И заказчики, если под заказчиками понимать компетентные органы, тоже были довольны – писателя наградили премией КГБ СССР и золотой медалью имени Николая Кузнецова, а фильм «Синдикат–2», был отмечен Государственной премией РСФСР имени братьев Васильевых.
Эти фильмы и сейчас смотрят, а книги, судя по переизданиям, читают. Хотя есть, конечно, и те, кто приключенческим жанром на патриотической подкладке не воодушевлен и если об А. вспоминает, то исключительно как о пресловутом Пине.
Соч.: «Я – 11–17…: Ленинградская зима. М.: Вече, 2007; Ответная операция. М.: Вече, 2007; «Грант» вызывает Москву. М.: Вече, 2008; Путь в «Сатурн». М.: Вече, 2013; Возмездие. М.: Вече, 2013; Конец «Сатурна». М.: Вече, 2015.
Аронзон Леонид Львович (1939–1970)
Упоминания в печати он при жизни удостоился лишь один раз – в фельетоне «Окололитературный трутень», посвященном И. Бродскому и его стихам, мельком сказано, что «некий Леонид Аронзон перепечатывает их на своей пишущей машинке» (Вечерний Ленинград, 29 ноября 1963 года). И собственное стихотворение А. удалось опубликовать только одно – почему-то в газете «Комсомолец Узбекистана» (1962).
А между тем, – вспоминает В. Кривулин, – уже в 1960-е годы «его считали, бесспорно, гениальным, его боялись, перед ним преклонялись»[192]. Где считали, где преклонялись? В одной из предельно узких – всего несколько человек – компаний, на которые была тогда в Питере разбита неофициальная литературная среда. При жизни, – подтверждает О. Юрьев, –
Аронзон был центром своего рода небольшой «секты» (не в прямом смысле, ни в коем случае! но иногда было очень похоже на своего рода хлыстовский корабль с Ритой – «богородицей»[193] и Аронзоном – верховным жрецом), вход в его круг был достаточно ограничен (по многим причинам и многими способами). Для людей извне это все выглядело закрыто, театрализовано и часто не очень серьезно[194].
Незачем обсуждать, отчего слава И. Бродского почти сразу же вышла за пределы «секты» его поклонников, тогда как А. публичного, хоть бы даже и скандального, успеха так и не увидел. Жил как живется: закончил заочно филфак Герценовского пединститута, какое-то время преподавал в вечерней школе, на каникулах подрабатывал в геологоразведочных экспедициях и пляжным фотографом в Крыму, пока сценарии научно-популярных фильмов не стали в последние годы для него достаточно надежным способом заработка. Что еще надо знать о биографии А.? Что он, переболев еще в 1960 году остеомиелитом ноги, остался инвалидом, что был подвержен тяжелым депрессиям. И – это главное, конечно, – что писал стихи.
В твердой уверенности, как это сказано в одной из его записных книжек: «Все, что пишу, – под диктовку Бога. Придется записывать за Богом, раз это не делают другие»[195]. И со все более и более ясным осознанием того, что его стихи не получают отклика – ни у статусных поэтов его времени[196], ни в самиздатском распространении, ни у возможных публикаторов. «Помню», – рассказывает В. Эрль, –
еще в 65 году он мне сказал: «Володя, ведь понятно, что нам впереди ничего не светит. Пока все это делается (имея в виду советскую систему), нам все равно не удастся ни напечататься, ни жить по-человечески. Давай напишем коллективное письмо: пускай нас расстреляют к чертовой матери. Все равно мы будем внутренними врагами до конца своих дней»[197].
Его не расстреляли. Его – и может ли что-то быть ужаснее для поэтов такого самомнения[198] и такого склада? – просто не замечали. Вплоть до ночи на 13 октября 1970 года, когда А. в горах под Ташкентом выстрелил себе в живот из охотничьего ружья. Было ли это самоубийством, как решили вдова поэта и его близкие («О суициде, – вспоминает В. Эрль, – он говорил всегда, с первого момента нашего знакомства»)[199], или несчастным случаем, учитывая, что А. в этот момент был пьян, теперь уже не узнать. Да это и не так важно.
Гораздо важнее, что и Р. Пуришинская, и те еще в ту пору немногие, кто искренне считал А. великим поэтом или, как минимум, «одним из ведущих отечественных поэтов второй половины XX века»[200], сохранили и привели в порядок его архив – не сомневаясь, что этим стихам, этим записям настанет свой черед.
И он настал. 18 октября 1975 года, выступая на вечере памяти А. в Ленинградском политехническом институте, В. Кривулин заявил: «‹…› Мне кажется, что то, что писал Аронзон, гораздо продуктивнее, гораздо ближе развитию будущей поэзии, нежели, допустим, то, что делал Бродский»[201]. В 1979 году Е. Шварц составила сборник стихов А., который был издан приложением к самиздатскому журналу «Часы», а позднее с дополнениями и исправлениями перепечатан в Иерусалиме (1985) и Санкт-Петербурге (1994). Пошли и другие – все еще малотиражные, но знатоками уже замеченные – книги; стихи А. стали читать с эстрады и театральных подмостков, издавать в переводах на английский, немецкий, иные европейские языки; пока наконец, – говорит О. Юрьев, – «выходом лимбаховского двухтомника» не завершился «тридцатипятилетний процесс „подземной“, „незримой“ канонизации Леонида Аронзона»[202].
Так усилиями все разраставшегося числа энтузиастов была восстановлена литературная справедливость. Место А. в истории русской поэзии теперь никем не ставится под сомнение, и можно лишь сожалеть о том, что его по-прежнему то сопоставляют, то чаще всего полемически противопоставляют И. Бродскому. «Леонид Аронзон – соперник Бродского» (В. Кривулин)[203], «Бродский – смолоду его соперник или, вернее, стилистический оппонент» (В. Шубинский)[204], «…Я поняла, что Леня <Аронзон> для меня поэт, а Бродский не очень… на мой взгляд – на мой тогдашний взгляд, – Бродский писал стихи, но поэтом не был… Поэтом был для меня Леня…» (И. Орлова).[205]
То, что простительно восторженным почитателям и почитательницам, вряд ли простительно критикам и историкам литературы. Уже хотя бы потому, что И. Бродский этого соперничества, кажется, не заметил. Лишь, отвечая еще в конце 1963 года на фельетон в ленинградской «Вечерке», упомянул, что «Леонид Аронзон – больной человек, из двенадцати месяцев в году более восьми проводящий в больнице»[206], и этим ограничился; больше фамилия А. ни разу не возникает ни в эссеистике И. Бродского, ни в его интервью, ни в письмах.
А главное – тщета это все: заставлять истинных поэтов меряться величием. Лучше признать, что без каждого из них русская поэзия будет неполной.
Соч.: Собр. произведений: В 2 т. СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 2006, 2018.
Лит.: Новая классика: Леонид Аронзон (Давыдов Д., Аронзон В., Кривулин В., Эрль В., Юрьев О.) // Критическая масса. 2006. № 4; Леонид Аронзон: Возвращение в рай // Wiener Slawistischer Almanach. Т. 62. Мюнхен, 2008.
Асадов Эдуард Аркадьевич (1923–2004)
В толстых литературных журналах стихи А. не печатались, литературными премиями отмечены не были, и критики – если, разумеется, говорить о серьезных критиках – о нем не писали. Тем не менее это имя и сейчас известно всем, кто читает на русском языке.
Известна и биография: уйдя в 1941-м на фронт через неделю после школьного выпускного вечера, в ночь с 3 на 4 мая 1944 года гвардии лейтенант А. в боях за Севастополь получил тяжелейшее ранение осколком в лицо. Последовало продолжительное лечение в госпиталях, но зрение спасти не удалось, так что с того времени и до конца дней А. вынужден был носить черную полумаску.
И еще из госпиталя, – как он сам вспоминает, – отправил письмо со своими стихами К. Чуковскому, а в ответном письме, – цитируем А., –
от посланных стихов остались, пожалуй, только фамилия Асадова и даты. Все же остальное было разбито, разгрохано и превращено в пыль и прах. И сил на это было потрачено немало, так как почти каждая строчка была снабжена пространными комментариями. Самым же неожиданным был вывод: «…Однако, несмотря на все сказанное выше, с полной ответственностью могу сказать, что Вы – истинный поэт. Ибо у Вас есть то поэтическое дыхание, которое присуще только поэту! Желаю успехов. К. Чуковский»[207].
Воодушевленный А. в 1946 году поступил в Литературный институт, который с отличием окончил в 1951-м. Дебютная публикация датирована 1948-м, когда в «Комсомольской правде» были напечатаны отрывки из поэмы «Снова в строй», а первая книга «Светлая дорога» появилась в 1951 году. И хотя после нее А. приняли в Союз писателей, событием в литературе она не стала. Редкие рецензенты в своих отзывах напирали скорее на героическую биографию поэта, чем на достоинства его произведений. Однако новые сборники шли все гуще и гуще: «Снежный вечер» (1956), «Солдаты вернулись с войны» (1957), «Галина» (1960), «Во имя большой любви» (1962), «Лирические страницы» (1962), «Я люблю навсегда» (1965), «Будьте счастливы, мечтатели» (1966), «Остров романтики» (1969)…
И самое, может быть, главное – А. стал концертировать. В Ленинград, – сошлемся на его рассказ, –
я впервые приехал выступать со стихами в 50-х годах. Я читал стихи в большом зале Академической капеллы, слушателей было так много, что в гардеробе не хватало мест: люди просто швыряли шубы и манто на пол и мчались в зал. Почти то же самое случилось и во Дворце культуры имени Дзержинского, где зал аж на 1000 мест[208].
Это, конечно, время поэтического бума; «удивительно мощное эхо. Очевидно, такая эпоха!» – как сказал Л. Мартынов. Но бум кончился вместе с Оттепелью, а книг А., по-прежнему выходивших многотысячными тиражами, и в 1970–1980-е годы было не достать в магазинах. Их переписывали в школьные тетради, в дембельские альбомы, заучивали наизусть, и это приводило в изумленное негодование всех ценителей истинной поэзии. Пародисты ядовито вышучивали А., поэты как статусные, так и андеграундные в свою среду его не принимали, а критики, обычно между делом, говорили о злокозненной «асадовщине», называя его стихи «рифмованными прописями», «суррогатом», «лубком», а то и вовсе «китчем», пригодным будто бы лишь для совсем неискушенных читателей.
А., не принимавший никакого участия в жизни Союза писателей и никогда не откликавшийся на какие бы то ни было актуальные события в жизни страны, об этом отношении к себе знал, конечно, лишь изредка задевая пространными эпиграммами Е. Евтушенко или своего постоянного обидчика – пародиста А. Иванова. Но в споры не вступал – может быть, потому что на его стороне были его неисчислимые поклонники; во всяком случае, при опросе, проведенном «Комсомольской правдой» в конце 1970-х годов, 68 % ответивших своим любимым поэтом назвали именно А.
Воля ваша, но если это не слава, то что же? И удивительно ли, что, едва оправившись от постперестроечного шока, коммерческие издатели, чуткие к спросу, вновь принялись немалыми тиражами одна за другою, и во все более нарядных, красочных переплетах, выпускать книги А.? И награды пошли косяком тоже – к боевым орденам и медалям, к двум орденам «Знак Почета»», полученным в советскую эпоху, прибавились ордена Дружбы народов (1993), Почета (1998), «За заслуги перед Отечеством» 4-й степени, а Сажи Умалатова от имени постоянного Президиума Съезда народных депутатов СССР в 1998 году так и вовсе удостоила А. званием Героя Советского Союза.
Но дело не в наградах, конечно. Дело в удивительной стойкости асадовской популярности, до сих пор не проигрывающей сопоставление и с популярностью эстрадных поэтов-шестидесятников, и с популярностью нынешних сетевых триумфаторов и триумфаторш.
«То, что стихи Асадова не выдерживают никакой критики с точки зрения литературных критериев, – вещь настолько очевидная, что доказывать ее смешно. Это не поэзия или, верней, другая поэзия. ‹…› Но ценности, утверждаемые им, – ценности нормальные, хорошие…» – заметил Д. Быков[209]. Да и Е. Евтушенко, даже не упомянувший этого имени в антологии «Строфы века» (1995), куда были включены стихи 875 авторов, в своем новом собрании «Десять веков русской поэзии» оказался более великодушным. И, может быть, к его мнению стоит прислушаться:
В чем был секрет его успеха? Он писал простым, доходчивым языком, без формальных изощренностей, без перегруженности культурными ассоциациями. Его стихи, при всей их дидактической лубочности, задевали чувства простодушных читателей. ‹…›, В самых банальных житейских ситуациях, которые, казалось бы, не заслуживали внимания искусства, Асадов отыскивал самые болевые точки и участливо отзывался на эту боль. Кто-то высокомерно назвал Асадова поэтом «пэтэушников и лимиты», но разве это не люди? И для них его стихи были неожиданно найденной спасительной теплотой, подсказкой, как преодолеть одиночество, как сделать карьеру, но и совесть сохранить, кому можно верить в любви, а кому нет. ‹…› Кстати, до сих пор его книги раскупаются, и не только в России. Я видел их на прилавке в Берлине рядом с рестораном «Пастернак». Значит, они кому-то по-прежнему помогают жить.
Соч.: Собр. соч.: В 6 т. М.: Граница, 2003; Полное собрание стихотворений в одном томе. М.: Эксмо, 2007; Лирика. М.: Эксмо, 2018.
Лит.: Быков Д. Шестидесятники: Лит. портреты. М.: Молодая гвардия, 2019.
Асеев Николай Николаевич (1889–1963)
Когда Сталин объявил Маяковского «лучшим, талантливейшим поэтом советской эпохи», А. назначили его наследником. И неудивительно, ведь сам трибун революции сказал, что «этот может. Хватка у него моя», да и Бухарин в докладе на I съезде писателей назвал А. «наиболее ортодоксальным „маяковцем“».
Бухаринская похвала могла бы, конечно, стоить А. головы, но ему ее простили, и, – говорит Б. Слуцкий, в предвоенные годы А. «даже временно исполнял что-то вроде должности первого поэта земли русской – в промежутке между Маяковским и Твардовским»[210]. Книги шли исправно и при полной поддержке критики, поэта ввели в правление ССП и редколлегию «Литературной газеты», избрали депутатом Моссовета, в январе 1939 года одним из первых наградили орденом Ленина, а стихотворную повесть «Маяковский начинается» издали тиражом в 300 тысяч экземпляров и одарили Сталинской премией 1-й степени (1941). Да и то, что на второй день войны в «Правде» появилось стихотворение «Победа будет за нами», заказанное именно А., говорит о многом.
Впрочем, как раз в годы войны, когда А. эвакуировался в Чистополь, его положение впервые пошатнулось. И речь пока не о том, что его человеческая репутация была непоправимо омрачена бездушием, с каким А., руководивший там Литфондом, отнесся к судьбе М. Цветаевой. Речь о том, что власть перестали устраивать стихи, которые он писал буквально километрами, – стихи, как и положено, патетические, но оторванные от фронтовой реальности. От вызовов в Москву, «ближе к фронту, ближе к жизни» А. уклонился, и тогда его обвинили в том, что он «отсиживается» в Чистополе. «Вы не видали ни одной жертвы немецких зверств, ни сожженных деревень и городов, ни замученных немцами людей. Откуда возьмете Вы силу для настоящего чувства „отмщения“, не надуманного, а непосредственного, острого, сжигающего?» – сказано в письме из «Правды» от 5 января 1942 года[211]. Что же до стихов о тыле, то их назвали «клеветническими», «политически вредными и антинародными», а книгу «Годы грома» в печать не допустили.
А. поначалу неистовствовал, жаловался Молотову и другим вождям, даже обратился к Сталину с «Личным письмом» в стихах: «Я к Вам вновь пишу, товарищ Сталин, / Робость постаравшись одолеть. / Я хочу, чтоб Вы без желчи стали / На мою фамилию смотреть»[212].
Сталин на такое льстивое амикошонство, разумеется, не ответил, так что многие стихи из сборника «Годы грома» будут отлеживаться в столе до 1962 года[213], но так либо иначе дела А. постепенно начали выправляться. К концу войны его вновь стали печатать в газетах и журналах, в 1946 году выпустили книгу «Пламя Победы», хотя… Хотя от роли первого друга Маяковского и вообще от первых ролей в поэзии неумолимо отодвинули.
Тут все сошлось. И то, что послевоенные стихи А., правду сказать, не очень выразительны. И то, что, ритуально превознося Маяковского, власть сменила тогда интернационалистскую прогрессистскую риторику на культ патриотизма и исторического предания, поддерживая уже не новаторскую, а традиционную поэзию – в относительно широком диапазоне от Твардовского и Исаковского до свежеиспеченных сталинских лауреатов А. Недогонова, Н. Грибачева, А. Яшина. И если С. Кирсанов, еще один наследник агитатора, горлана, главаря, ужасно волновался, что «власть стала всячески поощрять современных певцов деревни»[214], и в письмах звал своего старшего друга «Колядку» к сопротивлению, к дерзким стихам и поступкам, то А…
А., похоже, с происшедшим смирился. Он не был трусом, но был, как суховато заметил Б. Слуцкий, «опаслив»[215]. Или как о том же, но по-другому сказал Е. Евтушенко, «талант есть, а характера нет»[216].
Порывы, конечно, и у него были. Рассказывал, например, Ст. Рассадину, что
вот, мол, хочу написать поэму о Сталине (на еще не совсем сошедшей волне XX съезда) – и звонил в ЦК, партчиновнику Черноуцану, слывшему среди литераторов либералом. Просил его растолковать, что и как; тот, однако, отговорился: Николай Николаевич, как я могу вам, поэту, советовать?.. – Не может… Не хочет! Хорошо Твардовскому, он с Хрущевым каждый день чай пьет. А мне кто объяснит?[217]
В 1950–1960-е годы А., действительно постоянно болевший, жил будто в затворе. В линчевании Б. Пастернака, как и в других позорных акциях, участия не принял, но и на смерть друга своей молодости никак не откликнулся. Он, – вспоминает Ф. Левин, –
уже почти никуда не выходит, не выезжает. Только весной его перевозят на дачу и поздней осенью обратно в городскую квартиру. Все его связи с жизнью осуществляются по телефону, который стоит на маленьком столике у дивана, через посещения друзей и молодых поэтов, которые приходят читать ему стихи, через газеты, журналы и книги[218].
Так вот, о молодых, поддержка которых так украсила и жизнь А., и его посмертную репутацию. Надо, впрочем, сказать, что его эстетические (или иные?) предпочтения были шире, чем обычно принято думать: положительной рецензией откликнулся на «Вишневый омут» М. Алексеева, в 1959 году дал напутствие стихам А. Передреева, высоко ценил С. Васильева, Н. Анциферова и И. Баукова, расхвалил главы из поэмы Е. Исаева «Суд памяти». Это забыто, а вот то, что именно А. еще в 1937 году благословил первую публикацию К. Некрасовой в журнале «Октябрь», помнится. Как помнится и то многое, что сделал он для продвижения и защиты авангардных по тому счету стихов Б. Слуцкого, А. Вознесенского, Ю. Мориц, Б. Ахмадулиной, В. Сосноры, а его статья «Как быть с Вознесенским?» (Литературная газета, 4 августа 1962) и вовсе прозвучала манифестом во славу новой революции в поэзии, ибо, – писал А., – «культура Маяковского сильнее в своих продолжателях, чем у подражателей любого течения русского стиха».
«Мне кажется, – съязвила А. Ахматова, которая А. в общем-то терпеть не могла, – что он сколачивает второй ЛЕФ…»[219] Второго ЛЕФа не получилось – по причинам, от А. никак не зависевшим. Однако, – процитируем В. Соснору, – то, что «старые львы оживились и бросились пестовать юных львят»[220], дорогого стоит.
Последний год жизни А. был омрачен обидой. Книгу его финальных стихов «Лад» (1961) встретили шквалом восторженных рецензий, выдвинули в 1962-м на Ленинскую премию, столь желаемую старым поэтом, но искомой награды она не получила, уступив стихотворным сборникам П. Бровки и Э. Межелайтиса.
По словам Б. Слуцкого, дружившего со старшим поэтом, «Асеев эту непремию, о которой раззвонили во всех газетах, так и не простил – ни Комитету, ни всему человечеству»[221]. И поэт «среднего роста»[222], – как сказал о нем Е. Евтушенко, – ушел из жизни, много что по себе оставив – и три собрания сочинений, и содержательные книги о русской поэзии, и улицы в Москве, Курске и Льгове, и музей, и памятник, и библиотеки, названные его именем.
И память о стихах 1920-х годов, многие из которых действительно чудесны.
Соч.: Собр. соч.: В 5 т. М.: ГИХЛ, 1964; Я не могу без тебя жить. М.: Эксмо, 2011; Заржавленная лира: Стихотворения, поэмы. М.: Комсомольская правда; НексМедиа, 2013.
Лит.: Шайтанов И. В содружестве светил: Николай Асеев. М.: Сов. писатель, 1985.
Астафьев Виктор Петрович (1924–2001)
Биография А., какой она увиделась самому Виктору Петровичу в зрелости, могла бы стать основой для романа о травме. Или о травмах: мать еще в 1931 году утонула в Енисее, непутевый отец вскоре как враг народа был отправлен строить Беломор-канал, а по возвращении в 1934-м увез семью из родной Овсянки в заполярную Игарку, где будущий писатель узнал, почем фунт лиха, беспризорничал и спасся лишь в детдоме, закончил шесть классов и железнодорожную школу ФЗО, успел поработать составителем поездов…
Конечно, детская память великодушна, и в позднейших книгах А., прежде всего в цикле «Последний поклон», драматические сцены чередуются с дивными картинами природы, любовно написанными образами бабушки, родни и односельчан. Однако дальше война. «Маленький, совсем малограмотный, – вспоминает А. в одном из писем, –
я уже сочинял стихи и разного рода истории, за что в ФЗО и на войне меня любили и даже с плацдарма вытащили, но там, на плацдарме, осталась половина моя – моей памяти, один глаз, половина веры, половина бездумности, и весь полностью остался мальчик, который долго во мне удобно жил, веселый, глазастый и неунывающий…[223]
И годы после демобилизации по инвалидности тоже рисуются травматичными: полунищета, случайные заработки – А. то грузчик, то плотник, то мойщик туш на колбасном заводе – и страстное желание вырваться, пробиться, доказать себе, что он достоин лучшей участи. Так начинается путь к прозе, и начинается, если со стороны смотреть, не так уж плохо: первая, еще газетная публикация в 1951-м, первый сборник рассказов «До будущей весны» в 1953-м, за ним книги для детей (1955, 1956, 1957, 1958), первый роман «Тают снега» (1958), вступление в Союз писателей (1958), учеба на Высших литературных курсах в Москве (1959–1961).
Но это если со стороны смотреть, а давалось-то все в муках мученических, так что в душе крепнет лютая обида и на равнодушную власть, и на горожан, особенно на москвичей и совсем по-особому на евреев, которым все будто бы дается влегкую, что называется, с полпинка. Даром, что ли, уже и попав в очередной Дом творчества писателей, он первым делом отмечает, что его поселили подле сортира, а лучшие комнаты достались, с позволения сказать, скетчистам с подозрительно звучащими фамилиями.
Подчеркнем сразу же, что последовательным антисемитом А. никак не был и даже в горячке внутрилитературной борьбы говорил, что писателей делит «только на хороших и плохих, а не на евреев и русских. Еврей Казакевич мне куда как ближе, нежели ублюдок литературный Бабаевский, хотя он и русский»[224]. Однако, когда А. чувствовал себя задетым и обида застила очи, он мог сорваться, и знаменитое ответное письмо Н. Эйдельману 1986 года – из таких срывов.
Дело в случае А. не в национальных предрассудках, дело, – повторимся, – в органичной для выходца из низов неприязни ко всем баловням фортуны: либо шибко образованным и много о себе понимающим – как Гога из «Царь-рыбы» (Наш современник. 1976. № 4–6) или еврейчата-лермонтоведы из «Печального детектива» (Октябрь. 1986. № 1), либо хитроумно корыстным – как грузины в не менее знаменитом рассказе «Ловля пескарей в Грузии» (Наш современник. 1986. № 5). Сила писателя, впрочем, не в полемических выпадах, всегда шаржированно грубых, а в соболезнующей любви к жертвам прогресса и социальных катаклизмов, к невезучим и обиженным Богом, к так называемым «простым» мужикам и бабам, и не надо удивляться, что этот строй мысли во второй половине века оказался сердечно близок прежде всего интеллигентным читателям, испытывавшим традиционную для России вину перед народом-богоносцем.
И вот почему А. так потянулся душой к народолюбивому критику А. Макарову, даже – случай в русской литературе беспрецедентный – написал об их дружбе документальный роман «Зрячий посох» (Москва. 1988. № 1). И вот почему так хотел печататься у А. Твардовского в «Новом мире», но, увы, «замордованный журнал не смог опубликовать»[225], – как свидетельствует писатель, – ни «Кражу» (Сибирские огни. 1966. № 8–9), ни «Пастуха и пастушку» (Наш современник. 1971. № 8), и прорваться удалось лишь лучшему, наверное, у А. рассказу «Ясным ли днем» (1967. № 7).
Жизнь шла – в Чусовой и в Перми, в Москве и в Вологде (1969–1980), в Красноярске и в Овсянке. Шли книги, и каждая новая из них встречала все больший отклик, порождала читательские споры и дискуссии в печати. По мотивам произведений А. снимаются фильмы (1978, 1982, 1984, 1987), пишутся оперы (1975, 1985), симфонии (1984) и балеты (1999), ставятся пьесы и инсценировки прозы (1976, 1987). С годами приходит и официальное признание – к фронтовым «Красной Звезде» и медали «За отвагу» прибавляются ордена Трудового Красного Знамени (1971, 1974, 1984), Дружбы народов (1981), Государственные премии РСФСР (1975) и СССР (1978, 1991), звание Героя Социалистического Труда (1989).
Все, словом, у беспризорника из Игарки в конечном счете удалось. Можно, казалось бы, успокоиться, но не та у Виктора Петровича натура. Впрямую советской власти он не прекословит, но и не сближается с нею. Ведет себя демонстративно независимо, с единомышленниками-деревенщиками то сходится, то рвет напрочь с Ф. Абрамовым, В. Беловым, Б. Можаевым, даже, хотя и отделяя его от прочих, с В. Распутиным[226]. И в его новых книгах все то же неприятие городской цивилизации, все та же боль за униженных и оскорбленных, к которым он – даже в пору своего максимального благополучия и максимальной славы – причисляет себя не колеблясь.
С годами А. мрачнеет все больше, становится чуть ли не мизантропом. Если раньше русский народ он едва не боготворил, то теперь…
Я очень люблю свою Родину, Россию, но не в нынешнем ее облике – в гражданской глухоте и полураспаде, наверное, я уже и не люблю, больше жалею как старую, неизлечимо больную, немощную мать…[227]
И дальше, и еще много раз: народа
уже нет, а есть сообщество полудиких людей, щипачей, лжецов, богоотступников, предавших не только Господа, но и брата своего, родителей своих, детей предавших, землю и волю свою за дешевые посулы продавших. ‹…› А народ нам не спасти уже, хоть бы мы все вернулись, куда велено[228].
Об А. – народном депутате СССР и любимце Ельцина, усыпанном всеми почестями новой власти, авторе романа «Прокляты и убиты» (1992–1993), повестей «Обертон» (Новый мир. 1996. № 8) и «Веселый солдат» (Знамя. 1998. № 5) – надо рассказывать отдельно. Мы же ограничимся упоминанием о том, что премия А. Солженицына была посмертно присуждена А. как «писателю мирового масштаба, бесстрашному солдату литературы, искавшему свет и добро в изувеченных судьбах природы и человека».
И скажем, что уже после его смерти вдова среди бумаг на рабочем столе нашла собственноручную астафьевскую эпитафию с пометой «прочесть после моей смерти». Там всего три фразы:
Я пришел в мир добрый, родной и любил его безмерно.