Оттепель. Действующие лица Чупринин Сергей
Ухожу из мира чужого, злобного, порочного.
Мне нечего сказать Вам на прощанье[229].
Соч.: Собр. соч.: В 15 т. Красноярск: Офсет, 1997–1998; Прокляты и убиты. М., 2002, 2015, 2018; Астафьев В. – Курбатов В. Крест бесконечный: Письма из глубины России. Иркутск, 2002; Астафьев В. – Макаров А. Твердь и посох: Переписка 1962–1967 гг. Иркутск, 2005; Астафьев В. Нет мне ответа…: Эпистолярный дневник 1952–2001. Иркутск, 2009.
Лит.: Яновский Н. Виктор Астафьев: Очерк творчества. М.: Сов. писатель, 1982; Курбатов В. Миг и вечность: Размышления о творчестве В. Астафьева. Красноярск, 1983; Лейдерман Н. Творческий облик Виктора Астафьева. Екатеринбург, 2001; Астафьевские чтения. Вып. 1–3. Пермь, 2003–2005; Солженицын А. Виктор Астафьев <Из «Литературной коллекции»> // Солженицынские тетради: Материалы и исследования. М.: Русский путь, 2012. <Вып.> 1. С. 25–46.
Атаров Николай Сергеевич (1907–1978)
После А. читателям остался, собственно, всего однотомник. То есть писал-то он, безусловно, много, но по преимуществу газетную прозу: статьи, очерки, репортажи, рецензии, заметки – все то, что быстро привлекает внимание, но так же быстро устаревает.
И лучшую часть жизни пробыл журналистом: с 1930-го в горьковских «Наших достижениях», во время войны фронтовым корреспондентом, а в штормовые 1948–1956 годы вел в «Литературной газете» отдел внутренней жизни. И это, как видится сейчас из дали времен, был, вероятно, самый мирный из газетных отделов – в сравнении с другими, конечно, где надо было сражаться либо с мировым империализмом, либо с безродными космополитами и ревизионистами, окопавшимися в советской культуре.
Там у А. и репутация сложилась – человека, который особо не заносится, но дело знает, отличаясь от многих коллег незлобивостью, добронравием и безусловной порядочностью. Что подтверждалось и его прозой («Начальник малых рек» еще в 1937-м, «Повесть о первой любви» в 1954-м), появлявшейся совсем не часто.
Такой борозды не испортит, а неприятностей не причинит, что, как можно предположить, решило вопрос о назначении А. в сентябре 1956 года главным редактором еще только создававшегося журнала «Москва». И члены редколлегии подобрались, за единственным исключением, неплохие: К. Чуковский, В. Луговской, Г. Березко, будущие «новомирцы» Е. Дорош и А. Кондратович, а плюс к ним Л. Овалов, прославленный серией детективов о майоре Пронине. В отдел прозы взяли А. Берзер, тоже будущую «новомировку», поэзией по рекомендации В. Луговского поставили заведовать Е. Ласкину.
Тут бы и работать. Но работать А. не дали – едва вышли первые шесть номеров, как «Литературная газета» ударила по ним обширной статьей И. Кремлева (13 июля 1957), а состоявшийся 1 августа расширенный секретариат Союза писателей и вовсе констатировал: журнал «до сих пор не занял правильных, партийных позиций в борьбе за генеральную линию литературы социалистического реализма», «редакция открыла свои страницы для произведений, идущих по своему направлению и содержанию вразрез с главным направлением советской литературы»[230].
И было бы за что браниться, но, пересматривая журнальный комплект, видишь, что ничего особенного напечатать при А. не успели: и повесть К. Симонова «Еще один день», и повесть А. Вальцевой «Квартира № 13», и иные всякие публикации «Москвы» не отличались ни выдающимися художественными достоинствами, ни чрезмерной, как тогда выражались, остротой. Однако – в них глухо, но все-таки, и это было абсолютно ново, говорилось о сталинских репрессиях и о том, как деформировали они души правоверных коммунистов. А следовательно, от этих произведений «с червоточинкой», потакающих «самым невзыскательным, обывательским вкусам», веяло – о ужас! – «пессимизмом» и неверием в созидательную силу нашего общества.
Истоки этих ошибок, – говорится в отчете «Литературной газеты», – стали более ясными участникам заседания после выступления члена редколлегии «Москвы» Л. Овалова, который рассказал собравшимся о нездоровых нравах, царящих в самом коллективе редакции. Это искусственное деление тов. Атаровым произведений современной литературы на вещи «критического направления» и «направления заздравного», отказ от печатания ряда произведений страстных, жизнеутверждающих, партийных – только потому, что в них не преобладало «критическое начало»[231].
Доносчику ни кнута, ни пряника не воспоследовало, однако поведанного им было достаточно, чтобы 24 октября секретариат ЦК КПСС освободил А. от должности, назначив на нее Е. Поповкина, а 12 ноября секретари правления СП СССР прокомпостировали решение, принятое не ими, но, безусловно, с их подачи. И «вечером, – вспоминает А., – позвонил домой Георгий Марков:
– Надо сохранять спокойствие. Обида ни к чему, ведь мы – коммунисты.
Я последовал его совету[232].
То есть, как тогда говорили, вернулся к своему письменному столу. И кое-что (опять же очень милое, добросердечное, не вызвавшее, впрочем, у критиков ни энтузиазма, ни нареканий) успел за остаток лет написать – повести «Коротко лето в горах» (1963), «Не хочу быть маленьким» (1967), «А я люблю лошадь» (1970), литературный портрет В. Овечкина «Дальняя дорога» (1977). Но жизненные и творческие силы ушли. Так что, – вспоминает его дочь К. Атарова, –
после снятия с редакторства в журнале «Москва» папа нигде не работал в штате: начались какие-то спазмы головных сосудов от малейшего переутомления, связанного с чтением или писательством. В этот период мама[233] взяла на себя заботу о семейных финансах. Писала внутренние рецензии для «Советского писателя» и, главное, переводила с языков народов СССР, при помощи подстрочника, разумеется. Даже если перевод шел под двумя фамилиями, делала его в основном мама, а не отец[234].
Что осталось? Тот самый однотомник, давно, правда, не переиздававшийся. «Горы записных книжек»[235], опубликованных лишь частично. И память о редакторе, который, возможно, еще развернулся бы, но не успел.
Соч.: Избранное. М.: Худож. лит., 1989; Смерть под псевдонимом: Роман. М.: Ад Маргинем Пресс, 2004.
Лит.: Атарова К. Вчерашний день: Вокруг семьи Атаровых – Дальцевых: Воспоминания. Записные книжки. Дневники. Письма. Фотоархив. М.: Радуга, 2001.
Ахмадулина Белла (Изабелла Ахатовна) (1937–2010)
Истинный визионер, А. и родословную выстроила себе вдохновенно поэтическую: русско-итало-татарскую. В ней всё правда, хотя реальность выглядит несколько прозаичнее, но тоже, впрочем, выразительно: отец – важный советский чиновник, мать – майор, переводчица в центральном офисе КГБ СССР, и первая публикация А. в «Комсомольской правде» 5 мая 1955 года появилась под непритязательной рубрикой «Голоса заводских поэтов»[236].
Вообще-то, год отработав после школы в многотиражной газете «Метростроевец», отношения к автомобильному заводу имени Сталина она не имела, но в литобъединение, которым руководил Е. Винокуров, записалась именно туда. А дальше – с рабочей, метафорически выражаясь, путевкой – в Литинститут, где А. почти сразу же вышла замуж за 23-летнего третьекурсника Е. Евтушенко – первого, по тогдашнему счету, парня на деревне молодых московских поэтов.
Звездный брак (1955–1958), этапы которого запечатлелись в их стихотворной перекличке и в позднейших мемуарах Евтушенко, продержался меньше трех лет, на девять лет сменившись семейной жизнью с тоже в ту пору модным Ю. Нагибиным (1959–1968), и тут уже он оставил об их союзе живописные подробности в своем предсмертно опубликованном «Дневнике». Так что и к этим подробностям, и к домыслам, гуляющим в интернете, читателя можно просто отослать, а самим сказать, что и А. с начальных дней в Литинституте понимала себя как звезду, и всеми воспринималась как, – процитируем обожавшего ее П. Антокольского, – «чудо по имени Белла».
Стихотворные публикации были еще редки, но уже И. Сельвинский, рецензируя ее рукопись, представленную при поступлении на учебу, обратился к абитуриентке с личным письмом:
Я совершенно потрясен огромной чистотой Вашей души, которая объясняется не только Вашей юностью, могучим, совершенно мужским дарованием, пронизанным женственностью и даже детскостью, остротой ума и яркостью поэтического, да и просто человеческого чувства! ‹…› что бы в Вашей жизни ни произошло, помните, что у Вас дарование с чертами гениальности, и не жертвуйте им никому и ничему![237]
Она и не жертвовала. Вела себя вольно, порою даже вызывающе вольно. Именно в студенческие годы складывались и ее поэтический стиль, и ни на кого не похожая манера читать стихи, вообще разговаривать, и весь образ беззаконной кометы в кругу расчисленном светил. С требованиями, какие предъявлялись к советской студентке-комсомолке, это совмещалось, разумеется, плохо, так что 28 апреля 1957 года она фигурирует в напечатанном «Комсомольской правдой» фельетоне Л. Парфенова «Чайльд гарольды с Тверского бульвара»[238], а ближе к лету ее в первый раз исключают из института «за аморальное поведение». Правда, пока условно, и летние каникулы, – как сообщает Е. Евтушенко в письме В. Британишскому[239], – А. вместе со всем курсом проводит на целине.
Все вроде устраивается[240], однако через год вспыхивает нобелевский скандал, и 30 октября из института в инстанции следует спешный рапорт о том, что
партбюро и актив возмущены поведением некоторых студентов нашего института (Панкратова, Харабарова, Ахмадулиной), которые поддерживали связь с Пастернаком, разделяя его взгляды на наше общество и литературу и пытались распространять их среди студентов[241].
И в апреле 1959-го А. уже всерьез исключают из института. Понятно, что за отказ участвовать в травле Б. Пастернака, но формально «за неуспеваемость по общественным дисциплинам» или, – по свидетельству ее однокурсника Д. Маркиша, – «за организацию пьянства в общежитии» и опять же «аморальное поведение»[242]. К этому времени ее имя уже известно и сильным мира сего, поэтому Вс. Иванов сигнализирует первому секретарю Московской писательской организации К. Федину, что А. исключили «за выпивку», и тот обещает заступиться за «проштрафившихся студентов»[243], а положение спасает главный редактор «Литературной газеты» С. С. Смирнов, на два месяца откомандировавший А. в составе «писательского десанта» в Сибирь.
Оттуда она возвращается с «правильными» стихами (Литературная газета, 24 октября 1959) и «правильными» впечатлениями, которые отзовутся позднее в повести «На сибирских дорогах» (Юность. 1963. № 12), так что, – сошлемся на рассказ Н. Клеймана, – «Михаил Луконин, мастер курса, объявил, что творческая командировка доказала плодотворность контактов поэта с жизнью, и Беллу восстановили в институте»[244]. Однако и то надо не забыть, что своенравная А. и в этой ситуации, ничего не опасаясь, отдает пять стихотворений для безусловно рискованной публикации в неподцензурный «Синтаксис».
Защита в 1960 году прошла триумфально. И выход первой книги «Струна» (1962) тоже стал триумфом, хотя… Не во всех, впрочем, глазах: С. Маршак, прочитав стихотворение «И снова как огни мартенов…», раздраженно заметил, что зарифмовать «мартенов – Мартынов» мог только поэт, который не любит Лермонтова, и А. Ахматова, – по свидетельству Л. Чуковской, – сказала:
Полное разочарование. Полный провал. Стихи пахнут хорошим кафе – было бы гораздо лучше, если бы они пахли пивнухой. Стихи плохие, нигде ни единого взлета, ни во что не веришь, все выдумки. И мало того, стихи противные[245].
Но это оценки, так сказать, кулуарные, не перебивающие тот восторг, с каким встречается каждая очередная публикация А.: например, П. Антокольский записал в дневник, что поэма «Моя родословная» (Юность. 1964. № 1) – это «образец такого грозного оптимизма, которого не было в поэзии со времен греческих мифов»[246]. В одном только 1962 году А. единогласно принимают в Союз писателей, М. Хуциев приглашает ее читать стихи в фильм «Застава Ильича / Мне двадцать лет», а 30 ноября во Дворце спорта в Лужниках проходит первый «стадионный» вечер поэзии, где она обращает свою витиеватую лирику сразу к 14 тысячам слушателей. И недаром же В. Шукшин в фильме «Живет такой парень» (1964) поручает А. роль журналистки – эталонной «столичной штучки», «иконы стиля», как сейчас бы сказали.
Начальство, однако же, бдит, и книги на родине не выходят, так что следующим после «Струны» сборником становится «Озноб», выпущенный «Посевом» во Франкфурте-на-Майне. Другому автору не снести бы, возможно, головы, но поэзия А. настолько очевидно живет вне политики, что обошлось. Уже в следующем году «Советский писатель» издает в Москве «Уроки музыки», и – с заметными интервалами, конечно, – следуют «Стихи» (1975), «Свеча» и «Метель» (1977), «Тайна» (1983), «Сад» (1987), «Избранное» и «Стихотворения» (1988), а в Тбилиси хлопотами Г. Маргвелашвили дважды выходят «Сны о Грузии» (1977, 1979), включающие в себя и стихи, и переводы, и прозу.
Жизнь, словом, продолжается. Отнюдь не райская, но продолжается.
И личная: в браке с Э. Кулиевым, который был моложе ее на 14 лет, рождается дочь, а в 1974-м А. счастливо связывает свою судьбу с Б. Мессерером, взявшим на себя все хлопоты, к которым Белла была никак не приспособлена.
И общественная: А. ставит свою подпись под обращениями в защиту А. Синявского и Ю. Даниэля (1966), генерала П. Григоренко (1968), по обвинению в «политической безответственности» получает «на вид» от Союза писателей за участие в судьбе А. Гинзбурга и Ю. Галанскова (1968), как может, помогает А. Сахарову, В. Войновичу, Г. Владимову, всем своим опальным друзьям.
И литературная, конечно, но позднесоветское и постсоветское творчество А. за пределами нашего рассказа. Как за этими пределами и дружба с великими деятелями отечественной и мировой культуры, а также бесчисленные награды, которые уже за порогом зрелости были получены А.: ордена Дружбы народов (1984), «За заслуги перед Отечеством» 3-й (1997) и 2-й (2007) степени, Государственные премии СССР (1989) и РФ (2004), Президентская премия (1999), Пушкинская премия фонда А. Тёпфера (1994), премии «Триумф» (1994), имени Б. Окуджавы (2004), журналов «Знамя» (1993) и «Дружба народов» (2000), иные многие.
Возраст, болезни, долголетний чрезмерно вольный образ жизни сказывались, однако, все настойчивее, поэтому, практически потеряв зрение, А. в самые последние годы на людях уже почти не появлялась. И тихо угасла на переделкинской даче, вернее в карете скорой помощи, которая приехала слишком поздно.
Соч.: Собр. соч.: В 3 т. М.: PAN, Корона-принт, 1997; Миг бытия. М.: Аграф, 1997; Нечаяние: Стихи. Дневник 1996–1999. М.: Подкова, 2000; Проза поэта. М.: Вагриус, 2001; Поэзия народов Кавказа в переводах Беллы Ахмадулиной. М.: Дедалус, 2007; Полн. собр. соч.: В одном т. М.: Альфа-книга, 2012; Малое собр. соч. М.: Азбука, 2014; Письма Беллы. М.: Арт-Волхонка, 2017.
Лит.: Алешка Т. Творчество Б. Ахмадулиной в контексте традиций русской поэзии. Минск, 2001; Словарь рифм Беллы Ахмадулиной. Тюмень: Изд-во Ю. Мандрики, 2002; Художественный мир Беллы Ахмадулиной: Сб. статей. Тверь, 2016; Мессерер Б. Промельк Беллы: Романтическая хроника. М.: АСТ: РЕШ, 2016; Зубарева В. Тайнопись: Библейский контекст в поэзии Беллы Ахмадулиной. М.: Языки славянских культур, 2017; Завада М., Куликов Ю. Белла: Встречи вослед. М.: Молодая гвардия, 2017.
Ахматова (урожд. Горенко) Анна Андреевна (1889–1966)
«Никогда и ничего не просите! Никогда и ничего, и в особенности у тех, кто сильнее вас. Сами предложат и сами всё дадут!»
Роман, откуда взяты эти фразы, А. не любила, но сама себя вела ровно по этому правилу, сделав понятное исключение лишь для мольбы о сыне, трижды попадавшем в смирительную ГУЛАГовскую рубашку. Просить же за себя – да ни боже мой, нет, никогда!
Так еще в начале 1920-х, едва стала понятна органическая несовместимость А. с большевистским режимом, она не покинула Россию, но от любого участия в общественной и уж тем более в советской литературной жизни демонстративно отстранилась. Даже О. Мандельштам «ходил» за заступничеством к Бухарину, даже Е. Замятин, М. Булгаков, Б. Пастернак стремились достучаться до Сталина, но не А. Вот и вышло, – говорит Г. Морев, – что «среди крупных русских писателей с дореволюционным „стажем“, оставшихся в СССР, положение Ахматовой было уникальным»[247] – как у «женщины, – процитируем В. Перцова, – запоздавшей родиться или не сумевшей вовремя умереть»[248].
Ее ведь даже в новорожденный Союз советских писателей не позвали, а сама она не попросилась. И лишь 5 января 1940 года А., – как рассказывает Э. Герштейн, –
торжественно приняли в Союз писателей. Два издательства сразу начали готовить к печати ее книги. Журналы просили стихи для ближайшего номера. Шел разговор об увеличении пенсии, о предоставлении ей квартиры и т. п. Потом эти разговоры стали умеряться.
Сборник «Из шести книг» успел все-таки выйти, и А. Фадеев, А. Толстой, Б. Пастернак вроде бы намеревались представить его к Сталинской премии. Но уже к июлю 1940-го настроение верховного начальства переменилось, и все тот же В. Перцов в «Литературной газете» написал о книге вполне издевательски, так что, – вернемся к словам Э. Герштейн, – «Сталинской премии Ахматовой не дали. Пенсию не увеличили. Квартиру дали только после войны»[249].
В расписании советских ролей она была никем. Но когда 3 апреля 1946 года состоялся большой вечер московских и ленинградских поэтов, весь Колонный зал встал, овацией приветствуя царственное появление А. на сцене. И кто знает, не сыграло ли это событие зловещую роль во всем, что произошло через полгода и что всем теперь известно?
Она и тут ни о чем никого не просила. Хотя ее пытались не то чтобы спасти, но все-таки смягчить участь: А. Фадеев еще осенью 1946-го распорядился вернуть отнятые продуктовые карточки, в январе 1951-го ее – после, впрочем, публикации коленопреклоненной «Славы миру» в «Огоньке» – раньше, чем М. Зощенко, восстановили в Союзе писателей, дали возможность зарабатывать переводами. И казалось, что Оттепель уж точно начнется с ее литературной реабилитации.
Уже 20 октября 1953-го К. Чуковский записал в дневник, что «Ахматовой будут печатать целый томик – потребовал Сурков[250] (целую книгу ее старых и новых стихов)»[251], – и действительно, 21 октября по предложению издательства А. сдает в «Советский писатель» рукопись «Избранного». Однако явилось на свет оно только в ноябре 1958-го, и не в «Совписе», а в Гослитиздате, причем максимально оскопленным: в книжке, – напоминает М. Алигер, –
и всего-то 127 страниц, да из них 32 страницы, т. е. четверть книги – переводы: старые китайцы, корейцы, отрывок из Гюго, стихотворение какого-то осетина, Перец Маркиш, неведомый мне румын Александр Тома, белые стихи Рабиндраната Тагора… Горько и неловко, и ничего не скажешь в утешение[252].
Так оно и дальше пойдет: каждое новое издание (и «лягушка» 1961 года[253], и «Бег времени» 1965-го) будет выходить, продираясь сквозь цензуру и увязая в бесчисленных бюрократических согласованиях. Ее официальный статус еще надолго останется прежним, пресловутое Постановление ЦК ВКП(б) о журналах «Звезда» и «Ленинград» откажутся отменять[254], и ни с 70-летием, ни с 75-летием начальство А. не поздравит[255], зато в неофициальном, но могучем общественном мнении она воспринимается уже как последний великий русский поэт и, наделенная, – по словам Л. Гинзбург, даром «совершенно непринужденного и в высокой степени убедительного величия», «держит себя, как экс-королева на буржуазном курорте»[256].
Ей звонит А. Твардовский[257], и с января 1960 года входит в обычай в каждом первом номере «Нового мира» печатать стихи А. К ней на поклон в Ленинград едет Л. Скорино, заместительница В. Кожевникова, и стихи появляются в «Знамени» (1963. № 1; 1964. № 10). Да всюду они появляются: в «Литературной газете», «Литературной России», «Неве», «Нашем современнике», «Юности», «Звезде», даже в «Огоньке» у А. Софронова, даже в радио- и телевизионной программе – всякий раз по согласованию с ЦК, но появляются же!
С общественным мнением надо считаться, и пусть в 1963–1965-х годах никто из власть предержащих не откликнулся на ее хлопоты о судьбе И. Бродского, в апреле 1965-го А. избирают делегатом II съезда писателей РСФСР:
сначала, – рассказывает Г. Глёкин, – она села где-то сбоку, в задних рядах, а потом не то А. А. Сурков, не то С. В. Михалков почтительно привел ее в первый ряд, за стол президиума, и усадил с правого края, рядом с М. А. Шолоховым. Она сидела в президиуме и исподволь разглядывала правительство. Они ее – тоже[258].
Главное же – А., так и не успевшую получить Нобелевскую премию[259], выпускают в Италию, где награждают премией «Этна-Таормина» (декабрь 1964-го), и в Англию, где она становится доктором honoris causa Оксфордского университета (июнь 1965-го).
Чудовищный контраст – между международными знаками признания, любовью сотен тысяч читателей на родине и до последнего дня полубездомностью, полунищетой.
Как такой же контраст между торопливо-испуганным, именно что забюрократизированным прощанием с ее телом в Москве и, – как вспоминает Б. Друян, – «людским морем»[260] на отпевании в Николо-Богоявленском морском соборе в Питере, истинно народными похоронами в Комарове.
Соч.: Стихотворения и поэмы. Л.: Сов. писатель, 1976 (Библиотека поэта. Большая серия); Соч.: В 2 т. М.: Худож. лит., 1989 (2-е изд. – 1990); Десятые годы; После всего; Requiem; Поэма без героя; Биография. Фото (5 кн.). М.: Издательство МПИ, 1989. Собр. соч.: В 6 т. М.: Эллис Лак, 1998–2002; Бег времени. М.: АСТ, 2016; Записные книжки (1958–1966). М.; Torino: Einaudi, 1996.
Лит.: Жирмунский В. Творчество Анны Ахматовой. Л.: Наука, 1973; Найман А. Рассказы о Анне Ахматовой. М.: Худож. лит., 1989; То же. М.: Вагриус, 1999; Воспоминания об Анне Ахматовой. М.: Сов. писатель, 1991; Лосиевский И. Анна Всея Руси: Жизнеописание Анны Ахматовой. Харьков: Око, 1996; Чуковская Л. Записки об Анне Ахматовой: В 3 т. М.: Согласие, 1997; Мандельштам Н. Об Ахматовой. М.: Новое изд-во, 2007; Черных В. Летопись жизни и творчества Анны Ахматовой. М.: Индрик, 2008; Коваленко С. Анна Ахматова. М.: Молодая гвардия, 2009 (Жизнь замечательных людей); Тименчик Р. Последний поэт: Анна Ахматова в 1960-е годы: В 2 т. Иерусалим: Гешарим; М.: Мосты культуры, 2014; Анна Ахматова: «Озорство мое, окаянство…»: Рассказы, эпиграммы, афоризмы. М.: Собрание, 2006.
Б
Бабаевский Семен Петрович (1909–2000)
Помимо трех классов хуторской школы, все свои знания Б. получил экстерном: и аттестат о среднем образовании, и, по сути, диплом Литинститута в 1939-м. Немного, прямо скажем, но «писатели, – как горделиво подчеркнуто в его автобиографии, – рождаются не в стенах учебного заведения»[261]. Их жизнь учит, и у Б., дебютировавшего рассказом «Водка довела» на страницах ростовской газеты «Сельский пахарь» (1929), тридцатые годы были отданы журналистике. Работал в редакциях «Красной Черкесии», «Армавирской коммуны», «Молодого ленинца», «Ставропольской правды», «Пятигорской правды», писал на износ, издал первую книжку рассказов «Гордость» (Пятигорск, 1936), на следующий год напечатал «Кубанские рассказы» в журнале «Молодая гвардия» и «Московском альманахе».
Ничем не выделяясь в общем потоке, они прошли незамеченными, как не принесли Б. шумной славы ни служба в армейской печати, ни сборник очерков «Казаки на фронте» (в соавторстве с Э. Капиевым; Пятигорск, 1942). Участь провинциального писателя – не из самых завидных, и Б., вернувшемуся в Пятигорск после демобилизации в звании старшего лейтенанта, не вырваться бы из нее, если бы не счастливая идея первым написать роман уже не о войне, а о том, как вчерашние фронтовики едва ли не играючи восстанавливают разрушенные колхозы.
Ведь, – объясняется с читателями Б., –
это было время небывалого душевного подъема, время радостных надежд и свершений… Мы, живые свидетели тех лет, хорошо помним: над Кубанью, над Ставропольем, как и над всей нашей страной, витал тогда дух Победы. Он-то, дух Победы, и создавал у людей настроение праздничное, приподнятое…[262]
Так родился «Кавалер Золотой Звезды» (1947–1948), показавшийся редактору «Октября» Ф. Панферову удивительно своевременным именно своей праздничностью, а что касается литературного качества, то за доведение текста до необходимых кондиций усадили опытного А. Первенцева. И вот вам итог – Сталинская премия 1-й степени (1949), бессчетные переиздания, переводы на 29 языков, восторги в печати, театральные постановки, экранизация, в 1950 году осуществленная Ю. Райзманом, а под занавес еще и опера Ю. Бирюкова (1956)…
Триумф, и еще какой триумф! «Но что делать дальше, чтобы свой авторитет поддержать?» – пересказывает К. Ваншенкин выступление Б. на Втором совещании молодых писателей в 1951 году. –
Стал он думать. Тут его вызывает Жданов, спрашивает, какие планы. Не знаю, отвечает, пока думаю. Жданов ему: а чего думать? Пишите продолжение, материал под рукой. Внял он мудрому совету, написал «Свет над землей» – опять премия.
Да не одна – первой степени за первую книгу «Света над землей» (1950), второй степени за вторую (1951)[263]. Б. зачисляют в правление Союза писателей и редколлегию журнала «Октябрь», избирают депутатом Верховного Совета СССР (1950–1958) – словом, назначают классиком. Однако почет почетом, а с карьерой незадача: в Москву, несмотря на его настойчивые просьбы, Б. не переводят и солидной руководящей должности не дают.
Возможно, поэтому его книги и не попали в уже складывавшийся реестр «секретарской литературы», которая благодаря номенклатурному положению сиятельных авторов была защищена от любой критики. Во всяком случае, начиная со статьи Ф. Абрамова «Люди колхозной деревни в послевоенной прозе» (Новый мир. 1954. № 4), о «Кавалере Золотой Звезды» если и вспоминают, то почти исключительно как о самом наглядном и самом комичном примере лакировочной и в художественном отношении беспомощной словесности.
Роман «Знамя жизни» – третья часть трилогии о бравом Сергее Тутаринове – остается недописанным (1952–1954), «Кубанские повести» успеха не имеют, так что и сошел бы, пожалуй, Б. в разряд героев минувших времен. Но тут судьба дает ему новый шанс.
В противовес не вполне благонадежным и невесть что возомнившим о себе москвичам власть затевает создание Союза писателей РСФСР с опорой как раз на провинциалов, и Б. наконец-то выписывают в столицу. Недолгий срок он ходит в заместителях у Ф. Панферова в «Октябре», после его смерти (опять, впрочем, ненадолго) становится заместителем по СП РСФСР у Л. Соболева. И дела литературные вроде налаживаются – по крайней мере, чуткий к изменениям конъюнктуры В. Катаев печатает его повесть «Сухая Буйвола» в модной «Юности» (1958. № 3–4).
Однако все действительно ненадолго. В кругу действующих литературных генералов Б. так и не прижился. Его обширные романы «Сыновний бунт» (1961), «Родимый край» (1964), «Современники» (1973), «Станица» (1971–1976), «Приволье» (1980), конечно, исправно издаются и переиздаются, но критики их либо не замечают, либо откликаются безо всякого почтения. Да и власть своей лаской не слишком балует, а роман «Белый свет» в 1967 году и вовсе был задержан из-за слишком суровой критики хрущевского волюнтаризма. «Бабаевский – единственный человек в мире, <который>, когда цензура выбросила у него из повести главы, поехал туда, чтобы поблагодарить цензоров за услугу»[264], – съязвил в дневнике В. Славкин. Тогда как Л. Левицкий заметил:
Кто-то радуется этому. ‹…› Не перестаю удивляться младенческой наивности этих либеральных олухов. Они никак уразуметь не могут, что запрещение романа Бабаевского открывает лазейку, да что там лазейку – широчайшую дорогу для других запретов. Нет уж, пусть печатают Бабаевского, пусть шествует охранительная графомания таких же, как он. Но пусть при этом публикуют Солженицына, Войновича, Бека – все, что томится в редакционных сейфах, письменных столах или разгуливает по белу свету в рукописных списках[265].
Слова прекрасные, но действительность их опровергла: Солженицын, Войнович, Бек на десятилетия остались в сам- и тамиздате, а Б. – еще раз повторим – как раньше печатали, так и продолжили печатать. Повестью «Улыбинская круча» (1989) он успел безо всякого одобрения откликнуться даже на перестройку, сломавшую жизнь колхозным председателям и парторгам – мамонтам пятилеток.
И успел увидеть опубликованной свою мемуарную книгу «Последнее сказание» (Наш современник. 1997. № 5–6), где его исповедание веры выражено с недвусмысленной четкостью:
Пусть нынешняя власть меня казнит, пусть четвертует, пусть сжигает на костре, я все одно, как тот мыслитель, буду повторять: «И все же она вертится!» Буду говорить и говорить о том, о чем говорил всегда. И особенно о том, что Советская власть – это как раз тот государственный строй, какого мир еще не знал. И я верю: пусть не при моей жизни, а при жизни моих внуков и правнуков, а Советская власть, обновленная, возмужавшая, непременно вернется в Россию.
Сбудется ли? Но «Кавалера Золотой Звезды» и «Свет над землей» в 2015 году в серии «Любимая проза. Сделано в СССР» на всякий случай издало «Вече».
Соч.: Собр. соч.: В 5 т. М.: Худож. лит., 1979–1981; Приволье: Роман. М.: Роман-газета, 1981; Доброта: Повести и рассказы. М.: Сов. писатель, 1989; Кавалер Золотой Звезды. М.: Вече, 2015; Свет над землей. М.: Вече, 2015.
Бакланов (Фридман) Григорий Яковлевич (1923–2009)
Фридманом он и родился, и воевал (1941–1945), и в партию вступил (1942), и учился в Литературном институте у К. Паустовского (1946–1951)[266], и даже свои первые рассказы напечатал в журнале «Крестьянка» (1951. № 1, 10, 12). Однако время – особенно для «лиц еврейской национальности» – было неласковое, и однажды, – рассказывает Б. в одном из интервью, –
я принес свой рассказ в одну редакцию, и мне говорят: «Что такое Фридман? Может быть, этого Фридмана нам из Америки прислали. Давайте придумывайте себе русскую фамилию». И я стал Баклановым[267].
Так, после публикации уже под новым именем рассказа «Алексей Васин» (Огонек. 1952. № 24), пошла жизнь писательская: Б., – вспоминает его вдова, – «старался подрабатывать, брал в журналах рукописи на рецензию»[268], писал очерки для газет и журналов, выпустил первую – еще про деревенскую жизнь – книгу «В Снегирях» (1955), стал в 1956 году членом Союза писателей. Но свой путь в литературе определился не сразу, и о Б. как об одном из зачинателей и лидеров «лейтенантской прозы» заговорили лишь тогда, когда появилась повесть «Южнее главного удара» (Знамя. 1958. № 1).
Посвящение – «Памяти братьев Юрия Фридмана и Юрия Зелкинда, павших смертью храбрых в Великой Отечественной войне» – при первой публикации убрали, не уведомив автора, уже в сверке. Позднее Б. его, разумеется, восстановит и отныне будет особенно неуступчив при прохождении своих произведений через редактуру и цензуру.
А снимать и корежить им было что – и в повестях «Пядь земли» (Новый мир. 1959. № 5–6), «Мертвые сраму не имут» (Знамя. 1961. № 6), и в рассказе «Почем фунт лиха» (Знамя. 1962. № 1), по которому М. Хуциев поставит позднее прекрасный фильм «Был месяц май» (1970)[269], и в других вещах, где дышала «окопная», – как тогда выражались, – правда, противопоставленная казенной лжи и фальши. Роман «Июль 41 года», в котором было описано уничтожение Сталиным офицерского корпуса Красной армии, своей остротой смутил даже редакторов «Нового мира», так что В. Лакшин рукопись Б. вернул, и роман, появившийся в «Знамени» (1965. № 1–2) и почти тотчас же переведенный на английский, датский, финский, французский, шведский, многие другие языки, в СССР был переиздан только спустя 14 лет.
Что же касается «Нового мира», то Б. в нем больше при А. Твардовском не печатался. Но свое расположение сохранил. И к Лакшину, которого через 20 лет позовет уже в «Знамя» своим первым заместителем. И, конечно, к Твардовскому: и жили они в Красной Пахре неподалеку друг от друга, и во взглядах на жизнь, на литературу сходились полностью. Настолько, – вспоминает Б., – что,
когда редколлегию «Нового мира» начали перетасовывать, Твардовский предложил мне стать его первым замом. Идти мне очень не хотелось. Я понимал, что придется забросить собственную прозу – видел, какой он возвращается из редакции, что с ним творится, когда в очередной раз запрещают номер, снимают чье-то талантливое произведение… Но как отказать? Это было невозможно. И вдруг Александр Трифонович пригласил своим заместителем Лакшина. У меня – груз с души[270].
Хотел он, действительно, только одного – писать свое. И шли новые книги – «Карпухин» (1966), «Друзья» (1975), «Навеки – девятнадцатилетние» (1979), «Меньший среди братьев» (1981). И снимались фильмы по его сценариям и по мотивам его прозы: «Чужая беда» (1960), «Горизонт» (1961), «49 дней» (1962), «Пядь земли» (1964), «Салют, Мария!» (1969), «Карпухин» (1971), «Познавая белый свет» (1978), «Разжалованный» (1980). И попробовал он себя в драматургии – не очень успешно, но пьеса «Пристегните ремни», написанная в соавторстве с Ю. Любимовым, все-таки стала спектаклем в Театре на Таганке (1975). И за границу, отписываясь, как все, очерками, ездил: например, в Чехословакию (1959; вместе с И. Эренбургом), в Штаты (1969; вместе с М. Алексеевым), в Канаду (1972), в другие страны.
Власть относилась к Б. двояко. С одной стороны, учитывала, что «лейтенантская проза», так ее спервоначалу напугавшая, на глазах становилась советской классикой. С другой же стороны, помнила, что Б., – процитируем еще раз Э. Бакланову, – «никогда не подписал ни одного грязного письма, ни одной подлой статьи»[271], зато поддержал протестующее против цензуры обращение к IV съезду писателей (1967).
Вероятно, поэтому его в том же году в отместку обнесли орденом при массовой раздаче почестей по случаю 50-летия Октябрьской революции. Но жизнь продолжалась, так что в свой час к боевым наградам Б. прибавились и ордена «Знак Почета» (1973), Трудового Красного Знамени (1983), Дружбы народов, и Государственная премия СССР за повесть «Навеки – девятнадцатилетние» (1982). Когда же грянула перестройка, Б. не только в 1986 году был избран, среди немногих, членом бюро секретариата правления СП СССР, но и стал главным редактором журнала «Знамя»[272], откуда в конце 1993 года добровольно вернулся, что называется, к письменному столу, на творческую работу.
Но это уже новая эра в жизни Б., и о ней надо рассказывать особо. Здесь же достаточно упомянуть, что из партии Б., и вместе с ним все коммунисты редакции, вышел в январе 1991-го, когда российский спецназ штурмом брал телецентр в Вильнюсе. И еще – что журнал «Знамя» как был, так и остается до сих пор по своему духу баклановским.
А самим Григорием Яковлевичем были написаны новые книги – и воспоминания («Входите узкими вратами» – 1996, «Жизнь, подаренная дважды» – 1999), и проза: роман «И тогда приходят мародеры» (1995), отмеченный Государственной премией России (1997), рассказы, повести «Свой человек» (1993), «Мой генерал» (1999). И нельзя, видимо, не сказать, что среди последних работ Б. особо выделяется страстный (и пристрастный) памфлет «Кумир» (2004), который при жизни писателя был размещен на многих еврейских ресурсах, представлен также в сетевой библиотеке Im Werden, но в журнал «Знамя» не предлагался и вышел только в 5-м томе посмертного Собрания сочинений, изданного не слишком массовым тиражом (2012).
Речь в этом памфлете об А. Солженицыне, рассказ которого «Один день Ивана Денисовича» Б. одним из первых встретил восторженной рецензией (Литературная газета, 22 ноября 1962), «Раковый корпус» которого он горячо защищал на дискуссии в ЦДЛ 16 ноября 1966 года и против исключения которого из Союза писателей он протестовал в 1969 году[273].
Однако антилиберальная и фундаменталистская риторика, характерная для Солженицына периода эмиграции и первых лет по возвращении в Россию, отталкивала Б. все сильнее, и «Знамя» в 1990-е годы оказалось едва ли не единственным центральным журналом, не опубликовавшим ни единой солженицынской строки. Когда же в печати появился двухтомник «Двести лет вместе» (2001–2002), Б. пришел в ярость и выплеснул эту ярость в своей книге, где пересмотрены и собственное былое отношение к Солженицыну, и биография нобелевского лауреата, и весь строй его мысли, признанный юдофобским и человеконенавистническим.
Комментарии были бы, наверное, уместны, но не в словарном же очерке.
Соч.: Жизнь, подаренная дважды: Воспоминания, рассказы. М.: Вагриус, 1999; Собр. соч.: В 5 т. СПб.: Пропаганда, 2003; В 5 т. М.: Книжный клуб «Книговек», 2012.
Лит.: Дедков И. О судьбе и чести поколения // Новый мир, 1983. № 5; Оборин Л. О Григории Бакланове // Знамя. 2010. № 5; Бакланова Э. Мой муж Григорий Бакланов // Знамя. 2011. № 1.
Балтер Борис Исаакович (1919–1974)
Уроженец Самарканда, Б. окончил военное училище в Киеве и в январе 1940 года уже командовал ротой на Финском фронте. Был ранен, обморожен, контужен в голову, но вернулся в строй и, пройдя всю Великую Отечественную войну, окончил ее в должности начальника штаба учебно-стрелкового полка, куда был откомандирован после очередных тяжелых ранений.
Надо было бы продолжать офицерскую карьеру. Однако, поступив в 1945 году в Военную академию имени Фрунзе, Б. вскоре был из нее отчислен: по официальной версии – ввиду состояния здоровья, по неофициальной – ввиду пятого пункта в анкете. Боевого отставника-майора, – как вспоминает Б. Сарнов, – пристроили коммерческим директором некоего не слишком крупного предприятия, где ушлые сослуживцы тотчас же списали на него ответственность за собственные финансовые злоупотребления. Так что Б. на какое-то время угодил в тюрьму, откуда, впрочем, вышел по всем статьям оправданным и даже не потеряв полученного на фронте партийного билета[274].
Но опыт лишним не бывает: именно в тюрьме Б., – как рассказывают, – начал писать и, отучившись в Литературном институте у К. Паустовского (1948–1953), навсегда связал себя с литературой. И стал печататься: выпустил книгу рассказов «Первые дни» (1955), а в Абакане, куда Б. на какое-то время убыл после института, были изданы его переложения хакасских народных сказок и сборник исторических повестей «Степные курганы» о прошлом хакасского народа (1955).
Эти издания вряд ли кто перечитывает. И вряд ли их нужно перечитывать, так как – опять сошлемся на мнение Б. Сарнова – «все Борины книги, написанные и опубликованные им до принесшей ему успех повести „До свидания, мальчики!“, и в самом деле были очевидно не талантливы»[275], и лишь «новой своей вещью Борис блистательно перечеркнул так прочно утвердившуюся за ним репутацию очевидно бездарного человека»[276].
По словам Ст. Рассадина, «прозаик Балтер возник внезапно, словно бы взрыв»[277], и взрыв этот произошел в альманахе «Тарусские страницы» (Калуга, 1961), где появилась повесть «Трое из одного города», менее чем через год в переработанном и значительно расширенном виде напечатанная еще и журналом «Юность» (1962. № 8–9) под новым названием, каким стала окуджавская строка «До свидания, мальчики!»[278].
И, – говорит Р. Киреев, – «такой лирической мощи была эта неброская с виду вещь, что сломала все чиновничьи рогатки»[279]. О ней тут же стали писать, и всегда в исключительно восторженных тонах. Ее издали в переводах на несколько иностранных языков. Спектакли по ее инсценировке прошли во многих театрах страны, а в 1965 году режиссер М. Калик поставил по этой повести еще и фильм, тоже неординарный.
Успех, по всем правилам писательской карьеры, надо было бы закреплять новыми заметными публикациями. Но – то ли Б. не был озабочен своей карьерой, то ли просто не открыл пока для себя новые темы – этих публикаций практически не было. Один только – симпатичный, но всего один! – рассказ «Проездом», увидевший свет опять-таки в «Юности» (1965. № 10)…
На хлеб в последнее десятилетие своей жизни Б. зарабатывал переводами по подстрочникам с узбекского, таджикского и хакасского языков. И, естественно, фрондировал, вместе с друзьями подписывая письма протеста – и против цензуры, и против нарушений социалистической законности.
Власть до поры к этим протестам относилась сравнительно снисходительно. Но когда в ответ на «процесс четырех» по делу А. Гинзбурга, Ю. Галанскова и их товарищей в 1968 году протесты поднялись девятым валом, она все-таки взъярилась: от подписантов потребовали покаяния, угрожая в противном случае перекрыть им, как тогда выражались, кислород.
Потребовали и от Б., причем в парторганизации журнала «Юность», к какой он был приписан, ни крови, ни позора никто отнюдь не жаждал: намеревались ограничиться выговором, а Е. Сидоров, руководивший там отделом критики, предлагал и вовсе обойтись только обсуждением. Б. нужно было всего лишь со смирением принимать товарищескую критику и не возражать. Но он возразил: «Я считаю, что, подписав письмо, я поступил согласно со своей партийной и гражданской совестью». И в еще более сильных выражениях, категорически отказавшись назвать тех, кто составил и передал ему крамольное письмо, возражал на бюро Фрунзенского райкома КПСС, куда из «Юности» поступило предложение о выговоре.
Итог понятен: Б. из партии исключили единогласно, подавать апелляцию, как это сделали многие подписанты, он наотрез отказался, так что о доступе к печатному станку можно было забыть.
Он и забыл: ограничив круг своего общения только верными друзьями, работая над повестью «Самарканд», оставшейся, впрочем, недописанной.
Словом, – как сказал Н. Коржавин, – «для читателя он так и останется автором одной книги – повести „До свидания, мальчики!“»[280].
А для истории – еще и запомнившимся примером гражданского неповиновения.
Соч.: До свидания, мальчики: Повесть, рассказы, пьеса, публицистика. М.: Сов. писатель, 1991; До свидания, мальчики!: Повесть. СПб.: Азбука-Аттикус, 2019.
Лит.: Борис Балтер: «Судьей между нами может быть только время»: К столетию со дня рождения. М.: Зебра Е / Галактика, 2019.
Баранович Марина Казимировна (1901–1975)
Доучиться в Екатерининском институте благородных девиц Б. не успела и уже через несколько месяцев после Октябрьского переворота оказалась в Бутырской тюрьме[281]. По «довольно забавной», – как она потом вспоминала, – причине: забрали некоего молодого человека, а с ним записную книжку, где среди прочих были указаны ее адрес и телефон.
«Лагерную „канализацию“, – рассказывает ее дочь Анастасия Александровна, – еще не наладили, так что приходилось либо отпускать, либо расстреливать, – шестнадцатилетнюю девчонку отпустили. ‹…› Ну а дальше ничего забавного уже не было»[282].
Началась жизнь, внешними событиями отнюдь не изобиловавшая, но в духовном смысле чрезвычайно насыщенная. Б. посещает лекции А. Габричевского по искусствоведению, занимается в театральных студиях у М. Чехова и Е. Вахтангова, читает стихи в «Синей блузе» и в издательстве «Узел», где впервые встречается с Б. Пастернаком, дружит с антропософами и М. Волошиным, знакомится с М. Цветаевой, Р. Фальком, Г. Нейгаузом, М. Юдиной, Н. Мандельштам, В. Шкловским, другими людьми старой, классической культуры. А деньги на пропитание зарабатывает службою в сменявших друг друга конторах, переводами, шитьем[283], сдачей донорской крови, ответами на письма, поступавшие в «Пионерскую правду», много чем еще…
И – это оказалось главным – перепечаткой на машинке. Взявшись уже после войны страница за страницей, часть за частью следовать за Пастернаком, создававшим в эти годы свой роман, а также, – опять сошлемся на воспоминания ее дочери, – уже по собственной инициативе перепечатывать
бесчисленное количество экземпляров стихов из него по мере их появления. Стихи мама сама сброшюровывала и переплетала, – эти светло-зеленые и голубые тетрадки расходились по всей Москве и за ее пределами. ‹…› В каком-то смысле мама оказалась одной из родоначальниц самиздата, хотя такого термина тогда еще не существовало[284].
Пастернака Б. боготворила, так что однажды он даже обеспокоился, не влюблена ли она в него. И, – продолжим цитировать А. Баранович-Поливанову, –
когда мама рассмеявшись ответила отрицательно, он обрадовался и сказал, что боялся этого. Мама действительно была из тех, у кого каждое чувство могло показаться постороннему преувеличением и чрезмерностью. Было восторг и поклонение огромному и любимейшему поэту, так же как и у других ценителей его таланта[285].
Сопоставимый по накалу восторг Б. пережила еще дважды. Так, прочитав в 1957 году первое русское издание А. де Сент-Экзюпери («Земля людей»), она настолько увлеклась этим писателем, что перевела почти все его книги. Что-то удалось даже опубликовать (например, «Военного летчика» в шестом номере журнала «Москва» за 1962 год; появились в печати и переведенные ею роман «Южный почтовый», что-то из публицистики и писем), но большая часть переводов разошлась по стране, как и пастернаковская «Тетрадь Юрия Живаго»: в ее машинописи и ее самодельных переплетах.
И еще одна новая, судьбоносная, как раньше говорили, встреча – А. Солженицын, с которым она и познакомилась совсем вроде бы случайно, и общалась совсем не часто, но избирательное родство возникло сразу же и уже навсегда. Во всяком случае,
в последние годы жизни, кроме небольшой полки с книгами, репродукций «Сикстинской мадонны» и «Тайной вечери» и фотографий (не считая семейных) Сент-Экзюпери и Солженицына над кроватью и еще Евангелия, всегда лежавшего на тумбочке, у нее почти ничего не было. А по поводу упомянутой карточки Александра Исаевича, то Солженицын оказался в какой-то мере прав, заявив общим друзьям после первого знакомства с мамой: «Кажется, я вытеснил из ее сердца Пастернака»[286].
Но это в последние годы жизни, оказавшейся длинной и, наверное, все-таки счастливой. Конечно, и ее мытарили, и она знавала нужду, и ее таскали на допросы в середине 30-х, в конце 40-х, во второй половине 60-х. И только «чудом, – говорит Анастасия Баранович-Поливанова, – в нашей семье никто не погиб в тюрьме или лагере ‹…› все держалось на волоске, но она осталась на свободе»[287].
И, оставшись на свободе, прожила эту жизнь так, как должно, – в ладу со своим нравственным законом, ни на день не покидая тот круг, о котором можно прочесть у Пастернака и в романе, и в стихах:
- Мы были музыкой во льду.
- Я говорю про ту среду,
- С которой я имел в виду
- Сойти со сцены, и сойду.
Соч.: Переписка Б. Пастернака с М. Баранович. М.: МИК, 1998.
Лит.: Баранович-Поливанова А. Оглядываясь назад. Томск: Водолей, 2001.
Баркова Анна Александровна (1901–1976)
С восьми лет, – если судить по позднейшим воспоминаниям Б., – ею владела «одна мечта о величии, славе, власти через духовное творчество»[288].
Честолюбие, как видим, зашкаливало уже в начале жизни. Зашкаливало и чувство обиды на весь Божий мир и Божий замысел. Еще в гимназии, униженная хотя бы тем, что в ней же служил швейцаром ее отец[289], Б. зачитывается Достоевским, Ницше, Пшибышевским, «проклятыми поэтами», а вместо сочинения на вольную тему подает учителям «Признания внука подпольного человека».
Возможно, в другое, более спокойное время ей удалось бы перерасти, изжить свои подростковые комплексы. Но в Иваново-Вознесенск приходит революция, понятая как очистительная гроза, как возможность отомстить всем и сразу, поэтому Б., оставив гимназию, облачается в пролетарскую блузу и под псевдонимом Калика Перехожая начинает сотрудничать с местной газетой «Рабочий край». Появляются стихи, которые А. Воронский, редактировавший тогда газету, с самыми лестными характеристиками переправляет А. Луначарскому, и тот, заинтригованный донельзя, приезжает в Иваново-Вознесенск, чтобы лично познакомиться с «пролетарской Ахматовой», а в 1921-м приглашает ее в Москву.
Так что Б., став одним из секретарей наркома просвещения, на два года поселяется в его кремлевской квартире: ее стихи успевает заметить даже А. Блок, известность растет, выходит первый, оказавшийся единственным, сборник стихов «Женщина» (1922) с предисловием Луначарского, который вполне допускает, что «товарищ Баркова сделается лучшей русской поэтессой за все пройденное время русской литературы».
Все, словом, более чем отлично. Однако натуру прирожденной строптивицы не изменить: переписываясь с подругами, Б. в самых саркастических тонах рассказывает о шокирующем ее быте кремлевских обитателей, а в одном из писем и вовсе признается в мечте поджечь эту квартиру.
Но ведь квартира не где-нибудь, а в Кремле! Перлюстрированное письмо кладут на стол Луначарскому – и Б. оказывается на улице: «Сгорела жизнь в одну неделю. / Поднять глаза невмоготу. / Какою жгучею метелью / Меня умчало в пустоту?»
Времена, впрочем, стоят еще сравнительно вегетарианские, поэтому сердобольная М. Ульянова даже пристраивает Б. на какое-то время в «Правду», стихи идут в «Красной нови», «Новом мире», «Красной ниве», «Печати и революции», включаются в престижную антологию «Русская поэзия XX века», составленную И. Ежовым и Е. Шамуриным. Но гордыня и неуживчивость держат Б. вдали от тогдашнего литературного сообщества, ее отношение к совдеповской действительности становится все непримиримее, а разговоры все несдержаннее.
И вот результат: за прочитанное соседке стихотворение с неприязненной оценкой Сталина Б. в декабре 1934 года арестовывают. Она будто предвидела свою судьбу и еще в 1921-м, отвечая на очередную анкету, заметила, что для поэта «быть может, лучшая обстановка – каторга», а 2 марта 1935-го уже из Бутырки обратилась к наркому внутренних дел Ягоде с просьбой: «В силу моего болезненного состояния и моей полной беспомощности в практической жизни наказание в виде ссылки, например, будет для меня медленной смертью. Прошу подвергнуть меня высшей мере наказания»[290].
Ее тем не менее не расстреляли, раз за разом подвергая вот именно что медленной смерти: Карлаг в 1935–1940 годах, затем, после нескольких лет на свободе, когда Б. работала уборщицей, бухгалтером, ночным сторожем в Калуге и там пережила месяцы фашистской оккупации, в 1948-м новый приговор к 10 годам ИТЛ с последующим поражением в правах на 5 лет.
Инта, потом, еще ближе к Полярному кругу, Абезь… И все по доносам, только за стихи, за разговоры.
Освободившись в 1956 году, Б. переезжает от их всевидящего глаза, от их всеслышащих ушей в поселок Штеровка под Луганском, где уже 13 ноября 1957 года ее, вместе с солагерницей В. Санагиной, арестовывают в третий раз. И опять за то же, и новый приговор на 10 лет, которые она отбывает в Сиблаге, потом в Озерлаге и наконец в мордовской Потьме.
Реабилитируют Б. только 15 мая 1965 года, и лето она проводит в той же Потьме, в Зубово-Поляновском доме инвалидов, с тем чтобы при содействии, – как рассказывают, – А. Твардовского и К. Федина осенью вернуться в Москву. Ей выхлопотали комнату в коммуналке[291], ее приняли в Литфонд, обеспечив хоть какой-то пенсией, а вот стихи… О публикации стихов по-прежнему не может быть и речи, и Твардовский, которому Б. отсылает поэму «Цементный истукан» про то, как Сталин, сходя с пьедестала, преследует бывшего зека, на ее письмо даже не ответил, поручив, – по словам Л. Аннинского, – отказать сотрудникам.
Но созданы уже антиутопии в прозе (повести «Как делается луна», «Восемь глав безумия»), но пишутся по-прежнему стихи, и самооценка Б., как в юности, высока – так, отвечая на слова одной из редких читательниц, что ее стихи не хуже ахматовских, она лишь усмехнулась: «Не хуже Ахматовой? Это для меня не комплимент».
Вот и выходит, что только вера в себя, в свое предназначение ее и держала, видимо, на этом свете. И еще, конечно, желание передать потомкам свой страшный опыт и свое трагическое миропонимание.
Стать выше ненависти? Стать выше 30 лет своего рабства, изгнанничества, преследований, гнусности всякого рода? Не могу! Я не святой человек. Я – просто человек. И только за это колесница истории 30 лет подминала меня под колеса. Но не раздавила окончательно. Оставила сильно искалеченной, но живой[292].
Так сказано в одном из поздних писем. Но и в стихах о том же: «Эта книга – раскаленный уголь, / Каждый обожжется, как прочтет!»
Прочли Б. – благодаря трудам, прежде всего, Л. Таганова, других ивановских литературоведов – уже много лет спустя после одинокой кончины поэта. Книги Б. и теперь издаются, правда не часто, но они доступны, и каждому, для кого это важно, откроется еще и эта строптивая, эта смятенная душа:
- Вы, наверно, меня не слыхали.
- Или, может быть, не расслышали.
- Говорю на коротком дыханье,
- Полузадушенная, осипшая.
«Расслышат ли, – спрашивает современный исследователь, – Баркову в наступившем столетии? Кто знает»[293].
Соч.: Избранное: Из гулаговского архива. Иваново: Ивановский гос. ун-т, 1992; «…Вечно не та». М.: Фонд Сергея Дубова, 2002; Восемь глав безумия: Проза. Дневники. М.: Фонд Сергея Дубова, 2009.
Лит.: Таганов Л. «Прости мою ночную душу…»: Книга об А. Барковой. Иваново: Талка, 1993; Бремо К. Анна Баркова: Голос из бездны. Иваново: Изд-во Ивановского ун-та, 2011; Качалова Л. Творчество Анны Барковой 1920–30-х годов в культурной парадигме эпохи. Saarbruken: LAP LAMBERT Academic Publishing, 2012.
Бахтин Михаил Михайлович (1895–1975)
Основные труды Б. были написаны задолго до Оттепели. Написаны и, как ему казалось, почти никем не прочитаны. К концу 1950-х он уже обвыкся в Саранске, мирно читал лекции и, дожидаясь скорого выхода на пенсию, заведовал кафедрой в местном университете. Поэтому как же, должно быть, Б. был изумлен, когда в ноябре 1960 года получил письмо, где В. Кожинов от своего имени и «от имени связанной совместной работой и дружбой группы молодых литературоведов» (С. Бочаров, Г. Гачев, П. Палиевский, В. Сквозников) мало того что назвал его работы имеющими «поистине всемирное научное значение», так еще и запросил сведений для посвящаемой ему статьи в первом томе «Краткой литературной энциклопедии», а также сообщил, что журнал «Вопросы литературы» будет счастлив опубликовать любое новое ли, давнее ли бахтинское сочинение.
Смущенный донельзя Б. в ответном письме, датированном 26 ноября, от чести попасть в энциклопедию попытался было мягко отказаться:
Помещение такой статьи обо мне выглядело бы неоправданным и даже странным, так как опубликованные мои работы не дают для этого достаточных оснований, а то, что по тем или другим причинам находится под спудом, вообще не подлежит обсуждению.
И к предложению вернуться к активной научной деятельности он поначалу готов тоже не был, ибо, – сказано им в письме от 30 июля 1961 года, – привык уже находиться «в состоянии мрачного и тупого бездействия».
Однако В. Кожинов, в особенности после поездки вместе с Г. Гачевым и С. Бочаровым в Саранск летом 1961-го, проявил себя не только напористым, но еще и талантливым продюсером, развернув беспримерную в своем роде войсковую операцию по утверждению скромного кандидата наук из Мордовии в роли национального гения и чуть ли не публичной знаменитости[294].
Он и в престижной «КЛЭ» биобиблиографическую статью-справку о «саранском затворнике» пробивает[295]. И под письмом о необходимости срочного выпуска «Проблем творчества Достоевского» собирает подписи трудно совместимых друг с другом Л. Гроссмана, В. Ермилова, В. Виноградова, А. Долинина, В. Кирпотина, Л. Тимофеева, Л. Пинского, Б. Рюрикова, В. Шкловского. И чтобы ускорить движение заявки в издательстве «Советский писатель», подговаривает своего приятеля – итальянского филолога-коммуниста В. Страда – припугнуть совписовское начальство тем, что миланское «Эйнауди» эту книгу будто бы вот-вот издаст[296]. И несет наконец в «Литературную газету» составленное им письмо, где К. Федин, академик В. Виноградов и переводчик Н. Любимов решительно настаивают на скорейшем издании «выдающегося исследования о Рабле, принадлежащего одному из интереснейших наших литературоведов – Михаилу Михайловичу Бахтину» (23 июня 1962 года).
Итог известен – книга о Достоевском с чуть измененным названием и в новой редакции выходит в 1963 году, книга о Рабле – в 1965-м[297], и даже С. Михалков от лица Московской писательской организации поддерживает ее выдвижение на соискание Государственной премии СССР (1966)[298].
Сам Б. в этих хлопотах, разумеется, не участвует. Но «состояние некоторой депрессии и апатии»[299] у него напрочь уходит, творческое вдохновение возвращается, и он не только перерабатывает заготовки прежних лет, но и пишет новые труды, становясь после публикации программной статьи «Слово в романе» (1965. № 8) одним из центральных авторов журнала «Вопросы литературы».
И, это тоже очень важно, Б. знакомится с книгами новых для себя писателей (А. Солженицына[300], Б. Слуцкого[301], иных многих), ведет интенсивную переписку, принимает паломников. Среди них прежде всего нужно назвать В. Турбина, который, впервые побывав в Саранске летом 1962 года, добровольно берет на себя обязанности, – как он шутит, – бахтинского «ординарца»[302].
…Ужасно не хотелось бы, чтобы вокруг Вас, как вокруг Льва Николаевича Толстого, начали кипеть какие-то страсти и обиды, – пишет он Б. 22 сентября 1963 года. – Мне кажется, что внутри младшего поколения все хорошо стабилизировалось: Вадим <Кожинов> проталкивает, Сергей <Бочаров> редактирует, а я хлопочу с чайником и плиткой, исполняя роль расторопного завхоза, – так сказать, «личарда верный». Вокруг нас, проталкивающих, редактирующих и хлопочущих по хозяйству, щебеча, суетятся миловидные девушки и дамы, придавая всему необходимый лирический беспорядок и оттенок уюта…[303]
Идет, словом, продолжившись уже и в Москве, живое общение, которого Б. долгие десятилетия так недоставало. И как-то сама собою образуется, – уже без всяких шуток заметил Г. Гачев, – своего рода «живая церковь»[304], где в цене не только философские прозрения Учителя, но и реплики, брошенные им мимоходом, словно бы между делом[305]. Среди них каждый, разумеется, выбирает свое, то, что ему на душу ложится. Скажем, А. Журавлева запоминает, что «от Горького распространившееся презрительное отношение к мещанству совершенно несправедливо и бессмысленно», так как «именно этот массовый человек есть хранилище исторического опыта существования человечества»[306]. А вот В. Кожинов утверждает, будто именно бахтинские «проговорки» подтолкнули его к мысли о корневом и неустранимом различии между русской и еврейской ментальностями.
С годами ученики Б., уже и тогда настороженно присматривавшиеся друг к другу («В Москве, – свидетельствует И. Уварова, – говорили – почвенники намерены сделать из Бахтина свое знамя»)[307], разойдутся совсем уж круто. Но пока они вместе – и в стремлении поверить реальность культуры идеями Б., и в попытках хоть как-то облегчить жизнь стареющего учителя, вырвать его, в частности, из неуютной саранской среды.
И здесь тоже род войсковой операции, втянувшей в себя самых разных людей. Б., в ту пору еще даже не члену Союза писателей[308], добывают, начиная с 1963 года, путевки на лето в Дом творчества «Малеевка». Благодаря И. Андроповой, одной из студенток В. Турбина, к хлопотам удается подключить даже могущественного председателя КГБ СССР, так что в 1969 году «неслабым, – как говорит С. Бочаров, – манием руки Андропова» Б. с супругой «семь месяцев провели в закрытой Кунцевской больнице»[309].
Тут бы, казалось, все тем же «манием руки» выдать наконец Б. жилье в столице и московскую прописку[310]. Однако то ли власти у Андропова не хватило, то ли он отвлекся на другие занятия, но прямиком из шикарной кремлевской клиники Б. перевозят в дом престарелых в подмосковном Климовске, и перспективы выглядят столь удручающими, что Ю. Лотман в сентябре 1970 года всерьез – «грех нам, что Бахтин так живет» – обдумывает планы забрать беспомощного и безденежного Б. в Тарту, с тем чтобы вскладчину, «добровольно отяготив себя сбором 10 р. в месяц», оплачивать для него съемную квартиру вместе с медицинским и бытовым обслуживанием[311].
Кто знает, могло бы и срастись, однако 14 декабря 1971 года Е. Бахтина, верная спутница мыслителя, скончалась. Б. несколько месяцев проводит в переделкинском Доме творчества, пока – уже после составленного Вяч. Вс. Ивановым письма К. Федина председателю исполкома Моссовета В. Промыслову – в конце июля 1972 года не получает наконец разрешение на прописку, а в сентябре не переселяется в купленную за свой счет однокомнатную квартиру в кооперативе «Советский писатель»[312].
Жить ему оставалось два с половиной года – в болезнях, но и в ореоле славы, ставшей к этому времени благодаря переводам на десятки языков действительно всемирной.
Соч.: Собр. соч.: В 7 т. М.: ИМЛИ РАН, 1996–2011.
Лит.: Конкин С., Конкина Л. Михаил Бахтин: Страницы жизни и творчества. Саранск: Мордовское книжное изд-во, 1993; Беседы В. Д. Дувакина с М. М. Бахтиным. М.: Прогресс, 1996; Бочаров С. Об одном разговоре и вокруг него; Событие бытия: М. М. Бахтин и мы в дни его столетия // Бочаров С. Сюжеты русской литературы. М.: Языки русской культуры. 1999. С. 472–520; Михаил Бахтин: pro et contra: В 2 т. СПб.: Изд-во РХГИ, 2002; Чудаков А. Диалоги с Бахтиным; М. М. Бахтин о «Поэтике Чехова» // Александр Павлович Чудаков: Сборник памяти. М.: Знак, 2013. С. 166–190; Коровашко А. Михаил Бахтин. М.: Молодая гвардия, 2017. («Жизнь замечательных людей»).
Безыменский Александр Ильич (1898–1973)
Над своим самым знаменитым стихотворением «О шапке», напечатанным 9 апреля 1923 года в «Правде», Б. поставил двойное посвящение «Троцкому. Молодежи» и получил благодарный отклик.
Как от комсомола, взявшего своим гимном «Молодую гвардию», переведенную Б. с немецкого языка, и избиравшего его делегатом всех своих съездов, а в 1926 году даже удостоившего званием почетного комсомольца, так и от Троцкого, который в предисловии к сборнику «Как пахнет жизнь» (1924) и первому изданию стихотворной эпопеи «Комсомолия» (1924)[313] именно Б., а отнюдь не Маяковского признал лучшим, талантливейшим поэтом советской эпохи: «Из всех наших поэтов, писавших о революции, по поводу революции, Безыменский наиболее органически к ней подходит, ибо он от ее плоти, сын революции, Октябревич»[314].
Соревнования с Маяковским, снисходительно сравнившим стихи соперника с «морковным кофе», Октябревич, впрочем, не выдержал, как и сам Троцкий не устоял в схватке со Сталиным. Первое «Собрание сочинений» Б. появилось, однако же, еще в 1926 году, его книжки шли бурным потоком, их суммарный тираж скоро превысил миллион экземпляров, и – выразительное подтверждение успеха – не на чьи-нибудь, а именно на его стихи Шостаковичу в 1927 году поручили написать Вторую симфонию «Посвящение Октябрю»[315].
Что же касается амплуа «любимца Троцкого», которое кому угодно могло бы стоить жизни, то, – рассказывает Соломон Волков, –
когда в 1929 году в его сатирической пьесе «Выстрел» (музыку к ленинградской премьере которой написал Шостакович) бдительные товарищи усмотрели выпады против Сталина, автор обратился к самому вождю за защитой и получил от него индульгенцию: «Выстрел», написал Безыменскому Сталин, можно считать образцом «революционного пролетарского искусства для настоящего времени»[316].
Так что Б., хоть и не был никогда удостоен Сталинской премии, не то что репрессиям, но даже и поношениям в печати не подвергался: пространно и мирно писал себе в рифму о Ленине, о Дзержинском, о ДнепроГЭСе, в годы войны служил спецкором газет «За честь Родины» и «Во славу Родины», а после войны в «Гневных строках» (1949) и в «Книге сатиры» (1954) успешно изобличал как отдельные негативные явления в нашей жизни, так и, разумеется, происки международного империализма.
И в 50-е, и в 60-е книги Б. по-прежнему продолжали бесперебойно выходить, «Вперед, заре навстречу, товарищи в борьбе» по-прежнему привычно звучало по радио и на всех парадных сборищах, а сам Б. («Волосы дыбом, зубы торчком. Старый мудак с комсомольским значком», – как припечатал его Сергей В. Смирнов) постепенно становился все более и более никому не нужным. Отличившись в годы оттепели лишь единожды – выступлением на писательском собрании 31 октября 1958 года, где заявил, как и все, что «Пастернак своим поганым романом и своим поведением поставил себя вне советской литературы и вне советского общества».
Итог… Его на склоне дней подвел сам Б. то ли автоэпиграммой, то ли автоэпитафией:
- Большой живот и малый фаллос –
- Вот всё, что от меня осталось…
Хотя осталось, впрочем, и от Б. одно сочинение, которое до сих пор нравится, кажется, всем – еще в 1935 году переложенная им на русский язык французская песенка «Все хорошо, прекрасная маркиза, все хорошо, все хорошо…».
Вот кто бы мог подумать?
Соч.: Избр. произведения: В 2 т. М.: Худож. лит., 1989.
Лит.: Пресняков О. Поэт из страны Комсомолия: Об А. Безыменском. М.: Сов. писатель, 1964.
Бек Александр Альфредович (1903–1972)
Б. называл себя «беседчиком». «Он, – вспоминает А. Кондратович, – вообще любил слушать и спрашивать»[317], хотя не сразу понял, что это тоже дар, пусть особого рода, и что этот дар можно превратить в профессию.
Сын царского полковника медицинской службы, Б. в 16-летнем возрасте вступил в Красную Армию, там в дивизионной газете начал печататься, потом немножко поучился на университетском истфаке в Екатеринбурге, поработал на кожевенном заводе в столице, под диковинным псевдонимом «Ра-Бе» (то ли рабочий Бек, то ли ребе) сотрудничал как рабкор с «Вечерней Москвой» и «Правдой», занимался даже литературной критикой: «Представляете, я был еще левее РАППа!»[318].
Выпустил в общем пару брошюр и (в соавторстве с первой женой Л. Тоом) книжку по социологии чтения «Лицо рабочего читателя» (М.; Л., 1927), но всё как-то без азарта, без вдохновения. Пока в 1931 году не оказался в орбите горьковского проекта «История фабрик и заводов»: стал ездить в Кузбасс и Донбасс, записывать рассказы ударников и командиров производства и – вот где дар впервые пригодился – научился, по словам В. Шкловского, «вскрывать людей как консервные банки»[319].
Все его наиболее заметные книги так либо иначе основаны на мастерской работе с чужим словом, с устными воспоминаниями, а случалось и исповедями доверившихся ему людей. Такова даже биографическая повесть о покойном к тому времени основателе школы русских доменщиков М. К. Курако, первоначально опубликованная в «Знамени» (1934. № 5), а потом в трансформированном виде (почему-то под псевдонимом И. Александров и при участии А. Григорьева) не раз издававшаяся в серии «Жизнь замечательных людей» (1939, 1953, 1958).
Я исподволь распутывал узлы и узелочки, – писал Б. в дневнике, – находил сведущих людей, выспрашивал, сказанное одним проверял у других, собирал, накапливал подробности, действовал по испытанной своей методике, для которой все не придумаю определения. Следовательская? Исследовательская?[320]
Таким «беседчиком» Б. и на фронте был. Товарищи по «писательской роте» московского ополчения охотно вспоминают о нем, как о «бравом солдате Бейке» – вроде бы глубоко штатском очкарике, смешном и чудаковатом, чуть ли не недотепистом. Однако, – как рассказывает служивший с ним Б. Рунин, – «он мог с самым наивным видом подсесть к любому товарищу по роте и, настроив его своей намеренной детской непосредственностью на полную откровенность, завладеть всеми помыслами доверчивого собеседника…»[321].
Так с солдатами. Но так же, уже осенью 1941 года вооружившись корреспондентским удостоверением «Знамени», Б. вел себя и с командирами. Сутки в декабре провел, ни на шаг не отходя от полковника Афанасия Белобородова, оборонявшего ближние подступы к Москве, и все, что он увидел, что услышал и запомнил, стало повестью «День командира дивизии». Сблизился с комбатом Баурджаном Момыш-Улы, и вышла повесть «Панфиловцы на первом рубеже» (Знамя. 1943. № 5–6), которая, прирастая продолжениями и боковыми сюжетами, стала первой частью книги «Волоколамское шоссе».
Ее и в войсках читали, и переиздали более сорока раз, и перевели позднее на десятки языков, и изучали на офицерских курсах и в военных академиях разных стран, но ни Сталинской премии Б. не получил, ни орденов, как другие военкоры. Возможно, еще и потому, что слишком безыскусным, на первый взгляд, казалось повествование Б., открывавшееся фразой: «В этой книге я всего лишь добросовестный и прилежный писец».
Генерал Белобородов эту безыскусность – синоним правды – оценил по достоинству и на рукописи очередного бековского очерка, задержанного военной цензурой, не только наложил резолюцию: «Все правильно, так командовал, как здесь написано», – но и заверил свою подпись дивизионной печатью. Тогда как, – по словам А. Рыбакова, –
Момыш-Улы, которого Бек прославил на весь мир, стал его злейшим врагом. Он считал себя соавтором «Волоколамского шоссе». Он измучил Бека экспертизами и тому подобными вещами, отнимавшими у писателя время и рвавшими ему душу[322].
С романом «Талант» («Жизнь Бережкова») того хуже. Когда он, начатый еще до войны, был в 1948 году предложен к печати в «Новом мире», прототип главного героя – конструктор авиационных двигателей генерал А. А. Микулин обвинил писателя в клевете и в случае публикации пообещал ему ноги переломать, а редакцию разогнать к чертовой матери. Пошли, – как тогда говорили, – «сигналы», так что «вето на публикацию „Жизнь Бережкова“ накладывал сам Л. Берия»[323], и в свет она прорвалась только через восемь лет, после смерти могущественных заступников Микулина.
И, наконец, «Сшибка», как в первоначальной редакции назывался роман, в главном герое которого угадывался сталинский нарком И. Ф. Тевосян. К октябрю 1964 года, когда «Новый мир» одобрил рукопись, Тевосян был уже покоен, так что в бой за поруганные, как ей показалось, честь и достоинство своего мужа вступила его жена – «старая партийка» О. Хвалебнова. «Она, – свидетельствует один из руководителей Отдела культуры ЦК А. Беляев, –
подняла на ноги всех, она написала письмо министру черной металлургии, его заместителям, крупным хозяйственникам-металлургам, ученым, предсовмина Косыгину, члену Политбюро ЦК КПСС А. Н. Кириленко, ведавшему вопросам развития этой области промышленности, она написала и руководителю КПСС Л. И. Брежневу…[324]
Итог? Б. шесть раз менял название романа – со «Сшибки» на «Новое назначение», предложенное А. Твардовским, потом на «Онисимова», на «Историю болезни», на «Солдата Сталина», на «Человека без флокенов». Б. вписывал в текст сцены теперь уже с участием Тевосяна, названного по имени, а самые рискованные удалял… И «Новый мир» сначала при А. Твардовском, потом при В. Косолапове сражался вместе с ним, да и с «Москвой», куда Б. попытался предложить крамольный роман, тоже ничего не вышло[325]. Всё впустую, пока его текст, бродивший в самиздате и к тому времени известный едва ли не всем столичным литераторам, не проник на Запад.