Юмористические рассказы Тэффи Надежда

Дэзи Агрикова стала врать. Стала говорить, что работает, а где, это секрет, и что едет на передовые позиции, а когда – секрет и куда – секрет.

Но потихоньку плакала.

Было как-то неловко. Неприлично.

Чувствовала себя как купеческая невеста, не играющая на рояле.

Приходил Вово Бэк и шепелявил, неумело затыкая под бровь монокль:

– Неужели вы еще не работаете в лазарете? Теперь необходимо работать в лазарете. Все дамы из высшего общества… C’est trs bien vu[18]. И вам, наверное, очень пойдет костюм сестры.

Дэзи хлопотала, нажимала все пружины, и наконец дело ее устроилось. И устроилось очень просто: нужно было только попросить баронессу Кук, та попросила Павла Андреича, Павел Андреич попросил княжну Шмукину, княжна Шмукина сказала Веретьеву, Веретьев – княжне Кукиной, княжна Кукина – баронессе Шмук, а баронесса Шмук попросила Владимира Николаевича, который ни более ни менее как друг, если не детства, то среднего возраста, самой Марьи Петровны.

Таким образом Дэзи Агрикова устроилась в лазарете.

Волновалась страшно: какая косынка больше идет – круглая или прямая? Выпускать челку или только локончики у висков?

Пришла она в лазарет утром, поискала глазами, кому бы сказать о том, что она пришла сюда работать «по просьбе самой Марьи Петровны», но никто на нее не смотрел, и никому не было до нее дела. Все были заняты.

Вот отворилась дверь, на которой прибита дощечка: «Перевязочная. Вход воспрещен». Выглянула плотная женщина с засученными рукавами и крестом на груди.

– Вы что?

Дэзи подтянула губки и собралась рассказать про Шмук, Кук и Марью Петровну, но ее перебили:

– Так идите же скорее помогать. Там рук не хватает.

Дэзи вошла в перевязочную.

По стене на табуретках сидели раненые, кто вытянув забинтованную руку, кто – ногу. Сидели молча.

На длинном столе лежал боком очень худой бородатый солдат. Доктор, низко нагнувшись над его бедром, вертел каким-то блестящим инструментом. Лицо у доктора было бледное, губы стиснуты, и только на одной щеке горело яркое пятно.

– Подберите патлы и вымойте руки! – быстро сказала Дэзи женщина с крестом.

Дэзи вспыхнула, но руки у нее словно сами поднялись и запрятали под косынку тщательно подвитые локончики.

– Умывальник в углу. Потом идите сюда скорее, держите ему ногу.

Дэзи держала ногу, над которой возился доктор. Она чувствовала, как дрожит эта нога мелкой дрожью страдания, видела капли пота на лбу доктора и красное пятно на его щеке.

Раненый не стонал, а только тяжело дышал и вдруг, слегка повернув голову, посмотрел на Дэзи.

– Спасибо, родная, спасибо, желанная, хорошо держишь. Так-то мне лучше, как ты держать стала.

Голос у него был слегка сдавленный, жалкий и ласковый; говорок на «о».

– Лежи тихо, лежи тихо! – прикрикнул доктор.

Дэзи смотрела, как доктор старался ухватить длинными щипцами что-то там в глубине раны.

– Там пуля? – робко спросила она.

– Пуля, – отвечал доктор. – Очень трудно извлечь.

И Дэзи долго держала эту тихо дрожащую страданием ногу, и когда раненый охнул, она тихонько погладила его и шепнула:

– Ничего, ничего…

Каждое вздрагивание его она чувствовала и на каждое отвечала какою-то новой напряженной нежностью своей души, и когда, наконец, облегченно вздохнув, доктор показал ей на своей окровавленной ладони круглую черную пулю, она вся задрожала радостью и еле удержалась, чтобы не заплакать.

– Господи, счастье какое! Господи, счастье какое!

Потом, когда раненый уже лежал на своей койке, усталый, но довольный и спокойный оттого, что и страх, и страдания уже кончились, Дэзи подошла к нему и молча улыбнулась. Улыбнулся и он простой детской улыбкой серенького, рябенького, бородатого мужичонки.

– Это ты, желанная, ногу мне держала? Спасибо, родная. Очень мне от тебя легше стало, сестричка моя белая.

Дэзи позвали к телефону.

– Это очень хорошо, что вы в лазарете, – свистел в трубку Вово Бэк. – C’est trs bien vu в высшем обществе. Воображаю, как все раненые в вас влюбляются.

Дэзи, не отвечая, тихо повесила трубку и тихо, но решительно, словно навсегда, отошла от телефона.

Подошла к своему рябому мужичонке и, не поднимая глаз, словно по глазам мог бы он узнать, что она сейчас слышала, нагнулась к нему.

– Тебе хорошо?

– Спасибо, родная.

– Как тебя зовут?

– Митрий Ящиков.

– Спасибо тебе, Дмитрий, что тебе хорошо. Я сегодня счастливая, а я еще никогда не была… Это я оттого, что тебе хорошо, такая счастливая.

И вдруг она смутилась, что, может быть, он не понимает ее.

Но он улыбался простой, детской улыбкой серенького, рябенького, бородатого мужичонки.

Улыбался и все понимал.

Неделикатности

Журфикс был в полном разгаре.

Молодой моряк – душа общества – декламировал, импровизировал, читал Бальмонта под собственную музыку:

  • «Я в мир-р пришел, чтоб видеть солн-н-це!»

Вдохновенно ворочал круглыми глазами и под конец прочел свое собственное стихотворение, до такой степени похожее на бальмонтовское, что барышни даже не разобрали, которое чье.

Потом играли в рулетку, потом ужинали.

За ужином толстый полковник рассказывал горбуновские сценки, путая и перевирая. Слушатели доверчиво смеялись.

– Пузырь… Он те полетит… Накачали воздуху, так и полетит…

Мой сосед, моряк, душа общества, вдруг загрустил…

– Все это было когда-то так! Теперь не то!

– О чем вы!

– Не то теперь! Теперь они не скажут «пузырь» или «водоглаз». Скорее мы с вами скажем. Сегодня утром, как раз после того, как я подобрал музыку к «Полевой ромашке», пришел ко мне матрос по делу. Я, нужно вам признаться, специалист по беспроволочному… как это называется… гм… да, по беспроволочному телеграфу. У меня, понимаете, звучат в душе: «Я зовусь полевая ромашка!», а матрос так и жарит: «переменный ток когерер, самоиндукция…» Стою как дурак!

– Чего же вы так? – удивляюсь я. – Ведь вы специалист?

Душа общества криво усмехается.

– На днях еду в трамвае, – вполголоса, точно на исповеди, изливает он, – вдруг остановились, ни туда, ни назад. Я и говорю вагоновожатому: «Видно, братец, что-то в машине заело». А он чуть-чуть отвернулся и говорит: «Нет, это просто мотор замкнулся на себя». И чувствую, что, не будь ему так за меня стыдно, он бы тут же пустился объяснять, как мотор замыкается.

Толстый полковник рассказывал анекдот, как мужик хотел послать сапоги по телеграфу.

– Да, да! – приговаривал моряк. – Это мы с вами пошлем! А мужик не пошлет. Мужик вам скажет, какой аппарат Морзе, а какой не Морзе. Говорю недавно своим матросам: «Вот, братцы, теперь в беспроволочной телеграфии введена этакая особенная, как ее… дуга, очень сильная, так что можно будет далеко телеграфировать». А матросик-монтер мне в ответ: «Это вы про дугу Паульсена? Действительно, благодаря монохроматичности переменного поля, допустима более точная синтонизация на основное колебание».

Верите ли, у меня было такое чувство, как будто он меня при всех колотит. И так, и этак, и перевернет… Да вдруг как крикну: «Мо-олчать!» Повернулся и ушел. Ужасно глупо! Ужасно!

Но что же мне оставалось, когда я ему: «этакая… как ее… дуга», а он переменного Паульсена или как там его… Прямо неделикатно.

– Вы это серьезно?

– Как вам сказать? Понимаю, что глупо, а ничего не могу поделать!

Он задумался и еще раз сказал про себя:

– Неделикатно!

После ужина опять сели играть в рулетку. Я быстро проигралась и отправилась домой.

В переднюю проводила меня дочь хозяйки дома, молоденькая барышня, прошлой весной окончившая институт.

Она загадочно улыбалась, лукаво щурила глаза и наконец шепнула:

– Вы не скажете маме? Дайте слово, что не скажете.

– Ну?

– Нет, вы дайте слово!

Ей так хотелось в чем-то признаться, что даже в горле у нее пищало.

– Hy, все равно, я вам верю. Знаете, мы вчера какую штуку выкинули? Вы прямо не поверите! Я, Лиля Корина, ее брат и Владимир Андреевич отправились потихоньку в кафешантан. Мама думает, что я была у Лили, а Лилина мама думает, что Лиля была у меня. Всех надули!

– Ну что же, весело было?

– Ах! Вы себе представить не можете! Там танцевали «Ой-ра». Это так неприлично!

И снова у нее в горле само собою пискнуло от приятного волнения.

– Непременно поедем еще раз. А Владимир Андреич был совершенно пьян! Ужасно! Только, ради бога, мам не говорите. На будущей неделе опять поедем. Ах, как это все неприлично!

В передней молоденькая горничная надевала мне галоши.

– Что это вы, Глаша, какая сегодня завитая? – спросила я.

– Я вчера со двора ходила.

– Весело было?

– Да, очень интересно было, – отвечала горничная с достоинством. – Собралось человек пятнадцать. Играли в суд. Один молодой человек был прокурором, одна девушка – защитником. Судьи были, присяжные, – все как следует. Очень интересно.

Я вспомнила, как зимой предлагал кто-то устроить эту игру в одном из кабаре и как большинством голосов затея была отвергнута. Кричали, что скучно, что люди собираются отдохнуть и повеселиться, а не голову ломать над юридическими хитростями.

– От вас все разбегутся в карточные комнаты!

– А действительно тоска! – соглашалась и я с другими.

– Скажите, Глаша, – робко спросила я. – Вам не скучно было?

– Что вы, барыня! Не в карты же нам играть! Понятно, развлечься чем-нибудь действительно интересным.

Мы переглянулись с бывшей институткой.

Глаша любила jeux d’esprit[19], а мы…

Мы сказали друг другу глазами:

– Как это неделикатно!

Гедда Габлер

Они все хотят играть Гедду Габлер. Все. Начиная от маленькой шепелявой ingnue и кончая комической старухой с тройным подбородком и подагрическими пальцами.

Если вы увидите в оперетке какую-нибудь толстую тетку короля или жену трактирщика, будьте уверены, что вся показываемая вам буффонада – только корявая оболочка, в которой, как Кощеева смерть в голубином яйце, невидимо, но плотно угнездилась мечта о Гедде Габлер.

Как-то в одном из маленьких наших театриков ставилась маленькая пьеска маленького драматурга. По просьбе автора одну из ролей отдали его жене.

Для этого пущены были в ход все пружины, начиная с дочери суфлера и кончая матерью режиссера. Увидя игру своей протеже, все эти пружины чуть не лопнули от ужаса. Жена автора была трагична в самых комических местах пьесы и вызывала веселые взрывы смеха в лирических.

Вдобавок она обладала таким невероятным, неслыханным акцентом, что после первого же акта друзья театра хлынули к режиссеру с расспросами:

– Что это значит?

– Что это за акцент?

Режиссер сконфузился, помялся и ответил:

– Н-не знаю. Говорят, будто она молоканка.

Публика долго удивлялась, дирекция долго мучилась, как бы поделикатнее отобрать от нее роль, а молоканка сидела в своей уборной в позе отдыхающей Дузе и говорила, улыбаясь мечтательно и грустно:

– Нет, не могу. Тяжело! Тяжело ежедневно кривляться в этой пошлой пьеске, повторять пошлые, бессмысленные фразы, размениваться на четвертаки глупого смеха для глупой публики! Я устала. Я хочу отдохнуть душой. Я хочу… Я хочу наконец сыграть Гедду Габлер. Пора! Пора!

Другая была маленькой начинающей актрисой. Играла толпу, и самой ответственной ее ролью была горничная, подающая письмо, да не просто, а со словами:

– Барыня! Вам письмо.

Роль эту разработала она так тщательно, что после второго же представления ее выгнали.

Выходила она с письмом не прямо, а как-то подкрадывалась боком. Слово «барыня» произносила свистящим шепотом. Потом делала ликующее ударение на слове «вам» и, наконец, грустное и недоуменное «письмо!».

Она объяснила потом театральному парикмахеру (больше никто не хотел ее слушать), что поняла и воплотила в своей роли тип сознательной горничной, которой давно режет ухо слово «барыня», которая подчеркивает слово «вам», как бы намекая на то, что и с нею следует обращаться тоже на «вы». «Письмо» она выговаривала с грустным недоумением, чтобы оттенить свое отношение к госпоже и показать, что считает последнюю слишком неразвитой для такого интеллигентного занятия, как корреспонденция.

Покидая театр, она сказала, что, в сущности, очень рада поскорее вырваться из этой душной атмосферы, где ее заваливали работой, не оставляя времени на изучение серьезной роли, к которой она себя готовила.

– Что же это за серьезная роль? – удивлялись собеседники.

– Как что за роль? – удивилась и она. – Гедда Габлер. Чего вы глаза выпучили?

Третья актриса, вынашивавшая в себе зерно Ибсена, была хорошая бытовая актриса, отчасти комическая старуха, мастерски игравшая теток, старых дев, тещ и неблагородных матерей.

Сидела она как-то в свободный вечер в театре и смотрела Гедду Габлер в исполнении иностранной гастролерши.

– Н-нет, не нравится она мне, – сказала актриса в антракте. – Не поняла она Гедды. Совсем не тот рисунок роли. Она играет так, – тут актриса начертила в воздухе какие-то круги. – А я ее сыграла бы вот так.

И она быстро завертела рукой зигзаги и острые углы.

– Понимаете? Сначала так, потом вот так, потом поворот, потом срыв вверх, потом подъем в бездну. Понимаете?

Сначала думали, что она шутит, хлопали ее по плечу и приговаривали:

– А и затейница вы, Марья Ивановна! Никто лучше вас не придумает. Захотите – мертвого рассмешите!

Но она и не думала смешить. До смеху ли тут! Она затеяла открыть собственный театр, чтобы сыграть Гедду Габлер.

– Одна беда – под ложечкой у меня взбухло. Как кислого поем – ни одно платье не лезет. Печень, что ли. Придется принять меры.

Приняла. Поехала в Карлсбад, подтянулась, вернулась, стала устраивать театр.

– Ничего, теперь под ложечкой все в порядке, будет вам настоящая Гедда. Подъем в бездну, срыв вверх, роковой зигзаг, – понимаете?

И она чертила в воздухе сгибы и срывы. Все так к этому привыкли, что как увидят издали бестолково махающие руки, кланяются и здороваются, уверенные, что это непременно она.

А она все говорила, все показывала, захлебывалась, от спешки стала вместо «Гедда Габлер» говорить «Гадда Геблер» вплоть до первого спектакля.

Провалилась она так эффектно, что от треска своего провала сама словно оглохла. Но, очнувшись, забыла все и открыла в Харькове самый безмятежный шляпный магазин.

Если бы судьба покровительствовала развитию модной промышленности, она, не будь глупа, на каждую жаждущую душу ассигновала бы возможность осуществить свою Гедду. И с небольшой затратой принесла бы большую пользу модничающему человечеству.

Разговоры

Кто не видел Айседоры Дункан, Мод Аллан, Стефании Домбровской и прочих босоножек, разговаривающих ногами.

Многие русские артистки уже изучают это искусство.

И хорошо делают.

У нас, в России, это большое подспорье. Уж слишком плохо мы говорим языком. Немногие из нас могут быть уверены, что скажут именно то, что хотят. Рады, если дадут себя понять хоть приблизительно.

Ни на одном языке в мире нет такого удивительного оборота фразы, как например, в следующем диалоге:

– Уж и поговорить нельзя?

– Я тебе поговорю!

– Уж и погулять нельзя?

– Я тебе погуляю!

Весь смысл этих странных обещаний ясно заключается только в интонации, с которою произносится фраза. Вне интонации смысл утрачивается.

Переведите эту фразу французу. То-то удивится!

А я недавно слышала целый разговор, горячий и сердитый, когда ни один из собеседников ни разу не сказал того слова, которое хотел.

Понимали друг друга только по интонации, по выпученным глазам и размахивающим рукам.

Ах, как бы здесь пригодились хорошо дрессированные ноги!

Дело происходило в центральной кассе театров. Было это накануне какой-то премьеры, так что народу в маленьком помещении кассы толпилось масса, давили друг друга, пролезали «в хвост».

Вдруг появляется какая-то личность в потертом пальто и быстрыми шагами направляется к кассе, не выжидая очереди.

Стоявший у двери швейцар остановил:

– Потрудитесь стать в очередь!

Личность огрызнулась:

– Оставьте меня в покое!

Тут и начался разговор. Оба говорили совсем не то, что хотели, с грехом пополам понимая друг друга по интонации.

– Тут не оставленье, а потрудитесь тоже порядочно знать! – сказал швейцар с достоинством.

Фраза эта значила, что личность должна вести себя прилично.

– Вы не имеете права через предназначенье, как стоять у дверей. И так и знайте!

Это значило: ты – швейцар и не суйся не в свое дело.

Но швейцар не сдавался.

– Должен вам сказать, что вы напрасно относитесь. Не такое здесь место, чтобы относиться! (Не затевай скандала!)

– Кто кому и куда – это уж позвольте, пожалуйста, другим знать! – взбесилась личность.

Что значила эта фраза, я не понимаю, но швейцар понял и отпарировал удар, сказав язвительно:

– Вы опять относитесь! Если я теперь тут стою, то, значит, совершенно напрасно каждый себя может понимать, и довольно совестно при покупающей публике, и надо совесть понимать. А вы совести не понимаете.

Швейцар повернулся к личности спиной и отошел к двери, показывая равнодушным выражением лица, что разговор окончен.

Личность сердито фыркнула и сказала последние уничтожающие слова:

– Это еще очень даже неизвестно, кто относится. А другой по нахальству может чести приписать на необразованность.

После чего смолкла и покорно стала в «хвост».

И мне представлялось, что оба они, вернувшись домой, должны же будут проболтаться кому-нибудь об этой истории. Но что они расскажут? И понимают ли сами, что с ними случилось?

Летом мне пришлось слышать еще более трагическую беседу.

Оба собеседника говорили одно и то же, говорили томительно долго и не могли договориться и понять друг друга.

Они ехали в вагоне со мною, сидели напротив меня. Он – офицер, пожилой, озабоченный. Она – барышня.

Он занимал ее разговором о даче и деревне.

Собственно говоря, оба они внутренне говорили следующую фразу:

«Кто хочет летом отдохнуть, тот должен ехать в деревню, а кто хочет повеселиться, пусть живет на даче».

Но высказывали они эту простую мысль следующим приемом.

Офицер говорил:

– Ну конечно, вы скажете, что природа и там вообще… А дачная жизнь – это все-таки… Разумеется…

– Многие любят ездить верхом, – отвечала барышня, смело смотря ему в глаза.

– А соседей, по большей части, мало. На даче сосед – пять минут ходьбы, а в де…

– Ловить рыбу очень занимательно, только не…

– …деревне пять верст езды!

– …неприятно снимать с крючка. Она мучится…

– Ну и конечно, разные спектакли, туалеты…

– В деревне трудно достать режиссера.

– Ну что там! Из Парижа специальные туалеты выписывают. Разве можно при таких условиях поправиться?

– Нужно пить молоко.

Офицер посмотрел на барышню подозрительно:

– Уж какое там молоко! Просто какая-то окись!

– Ах нет, у нас всегда чудесное молоко!

– Это из Петербурга-то в вагонах привозят чудесное? Признаюсь, вы меня удивляете.

Барышня обиделась.

– У нас имение в Смоленской губернии. При чем же тут Петербург?

– Тем стыднее! – отрезал офицер и развернул газету.

Барышня побледнела и долго смотрела на него страдающим взором.

Но все было кончено.

Вечером, когда он, сухо попрощавшись, вылез на станции, она что-то царапала в маленькой записной книжке.

Мне кажется, она писала:

«Мужчины – странные и прихотливые создания! Они любят молоко и рады возить его с собой всюду из Петербурга…»

Страницы: «« 12345

Читать бесплатно другие книги:

У Тимофея младший брат, а у Ирки старший. Тимофей пишет в блокноте, а Ирка рисует в скетчбуке. Они н...
Этот текст – сокращенная версия книги Джулии Кэмерон «Путь художника». Только самые ценные мысли, ид...
Этот текст – сокращенная версия книги Натальи Грэйс «Законы Грэйс». Только самые ценные мысли, идеи,...
В больницу, где работает врач Агния Смольская, поступила после тяжелой аварии молодая беременная жен...
Пять невест на одного принца – это слишком много. Но что поделать, если вакантное место будущей коро...
Королева вернулась. Она снова на своём месте. И вроде бы всё должно наладиться, но что же теперь ждё...