Флорентийская чародейка Рушди Салман
– А ты настолько хорошо разбираешься в мужчинах? – грозно нахмурив брови, спросил он, подходя ближе. – Скольких ты успела познать? Ты что же, выдумала себе их, пока я отсутствовал? Или подыскала для развлечения настоящих, из плоти и крови? Если таковые имеются, я должен их убить!
Он был убежден, что теперь-то она непременно будет вынуждена заметить всю необычность и чувственную новизну местоимения “я”. Теперь-то она наверняка поймет, что он хотел этим выразить!
Она не заметила и не поняла. Она твердо верила, что знает, чем и как его пронять, и думала в этот момент лишь о том, как вернее это сделать с помощью слов.
– Вообще-то женщины в большинстве своем гораздо меньше думают о мужчинах, нежели полагает большинство мужчин, – изрекла она. – Даже о своем любимом и единственном они вспоминают куда меньше, чем кажется мужчинам. Женщина не так сильно нуждается в мужчине, как он – в ней. Вот почему для него важно крепко держаться за ту, которая ему мила, иначе она непременно от него ускользнет.
Она не принарядилась и сделала это намеренно.
– Хочешь куколку – ступай в “кукольный дом”, там они уже давно мажутся-красятся, охают-ахают и таскают друг друга за волосы, – сказала она и сразу поняла, что совершила промах: о других женах упоминать не следовало.
Он помрачнел, глазау него потемнели. Неверный шаг, она сделала неверный шаг! Еще немного – и ее очарование перестанет действовать. Тогда она посмотрела ему прямо в глаза своим самым колдовским взглядом – и он вернулся. Чары ее не подвели. Она заговорила чуть громче.
Джодха не стала ему льстить.
– Взгляни на себя, – сказала она. – Ты уже сейчас выглядишь стариком. Сыновья легко могут принять тебя за своего деда.
И с победами она не стала его поздравлять.
– Если бы история пошла по другому пути, – сказала она, – тогда старые боги, те, которых ты подмял под себя, продолжали бы править по-прежнему. Многоголовые, они не наказывали и не писали законов, зато создавали неисчислимое множество легенд и сказаний и совершали удивительные деяния; боги-хранители всего живого рядом со своими женами-богинями, своей энергией одаряющими весь мир; боги-проказники, боги-громовержцы и боги-флейтисты. Их было великое множество, и, возможно, при них нам всем жилось бы не в пример лучше.
Она была уверена в неотразимости своей красоты и теперь, сбросив шелка, позволила ему наконец увидеть себя целиком – и он забыл обо всем.
Джодхе были отлично известны все семь способов усиления наслаждения с использованием ногтей. Перед долгим походом она поставила ему на память о себе три метки – глубокие царапины на спине, груди и мошонке. Теперь, когда он находился подле нее, всего лишь одним прикосновением ногтей к его щекам, нижней губе и грудям она могла довести его до экстатического состояния – сделать так, что он задрожит как в лихорадке и все волоски на его теле приподнимутся от острейшего наслаждения. Могла и пометить, оставив ногтями на его шее след в виде полумесяца; медленно и долго могла впиваться ему в щеки, оставлять длинные царапины на голове, на бедрах и на всегда чувствительной к ее ласкам груди; она была искусна и в применении способа возбуждения под названием “прыжок кролика”: для этого требовалось, не касаясь других частей тела, оставить метки по окружности соска. И никто в целом свете, кроме нее, не умел с таким совершенством делать “павлиньи лапки”: ее большой палец давил на сосок его левой груди, в то время как остальные пальцы совершали обход соска и ее длинные, загнутые ногти – именно ради этого она холила их и затачивала, – впиваясь в кожу, оставляли узор, напоминавший отпечатки лап павлина на сырой глине.
Она знала, что именно он будет говорить во время этих игр. Он будет рассказывать, как вдали от нее, в походном шатре, закрывал глаза, думая о ней, повторял движения ее рук и этим достигал удовлетворения.
Она ждала, но он почему-то не стал говорить об этом. Она увидела, что он испытывает нетерпение, пожалуй, даже раздражение и досаду, и ничего не понимала. Казалось, тонкости любовного акта утратили для него всякую привлекательность, он стремился поскорее овладеть ею и на этом поставить точку. Ей стало ясно, что он изменился и теперь перемены ждут их всех.
Что касается императора, то он больше никогда в чьем-либо присутствии не говорил о себе в единственном числе. Для всего мира и даже для женщины, которая любила его, он был “плюральным”, таким он и останется. Акбар усвоил преподанный ему урок.
5. Его сыновья, летающие как ветер на своих конях…
Его сыновья, летающие как ветер на своих конях и саблями подсекающие колышки палаток; его сыновья – и снова верхом – длинными палками с закругленными концами забивающие мячи в сетки во время игрищ под названием чауган; его сыновья, по ночам гоняющие светящиеся мячи; его сыновья на охоте, где лучший в своем деле посвящает их в секреты погони за леопардом; его сыновья, со страстью предающиеся “забаве влюбленных” – гонке почтовых голубей… Его сыновья… Как они красивы, как искусны в играх! Взять хотя бы старшего, его наследника Селима, который в свои четырнадцать стал настолько совершенен в стрельбе из лука, что ради него пришлось выработать новые, более жесткие, правила. А Мурад и Даниял – сидят на лошадях, как взрослые наездники! О, как он любил их, всех троих! И все трое ни на что не годны. Их глаза! Младшим – десять и одиннадцать, но и они уже зависимы от опиума, они пьяны, даже когда скачут верхом, обалдуи несчастные! Слугам были даны самые строгие указания на этот счет, но кто же посмеет отказать царским отпрыскам!
К каждому он приставил верных людей, так что знал о страсти Селима к опиуму и о его ночных, отнюдь не безобидных, любовных забавах. Возможно, склонность юнца к извращенным, изощренным способам полового удовлетворения вполне закономерна, однако вскоре придется-таки предупредить его, чтобы несколько умерил свой пыл: танцовщицы жаловались, что расцарапанные ягодицы и растерзанные “бутоны граната” мешают им выполнять свои прямые обязанности.
Испорченные дети – горе его, плоть от плоти его; дети, унаследовавшие все его недостатки и ни одного достоинства! Неизлечимую болезнь Мурада пока удается скрывать, но сколь долго это будет оставаться тайной? Даниял? Похоже, он совсем безвольный, в нем нет даже намека на характер, хотя он унаследовал свойственную всем потомкам Чагатая красоту. В этом не было ни малейшей личной его заслуги, но он тем не менее очень ею гордился. Может, десятилетнего ребенка не стоит судить так строго? Пожалуй, и не стоило бы, будь он обыкновенным мальчишкой. Только это ведь не просто дети. Это маленькие боги, будущие правители, – к несчастью, обреченные на власть. Он их любил. Они предадут его, это ясно. Свет его очей, они придут убивать его сонного, маленькие подонки. Он все время должен быть настороже.
Нынче, как и в любой другой день, он думал о том, что ему очень хотелось бы доверять им. Бирбалу и Джодхе, Абул-Фазлу и Тодару Малу он доверял как себе самому, но мальчиков своих держал под постоянным наблюдением. Ему страстно хотелось верить им, хотелось видеть в них опору старости. Он мечтал о счастье целиком положиться на три пары прекрасных зорких глаз, когда его собственные утратят остроту зрения; на шесть крепких рук, которые все разом станут служить ему, когда ослабеют его собственные. Со многими головами, многорукий, он и вправду стал бы подлинным божеством. Он хотел доверять им, потому что верность почитал за великую добродетель, заслуживающую всяческого поощрения, но слишком хорошо знал историю своего клана и помнил, что эта добродетель была не в чести у его сородичей. Его сыновья вырастут, станут превосходными воинами, отрастят пышные усы и примутся плести заговоры против родного отца – это уже и сейчас ясно видно по их глазам. В среде таких как они, в среде потомков Чагатая из Ферганы, дети всегда плели заговоры против своих царственных родителей, с тем чтобы заточить их в крепость, сослать на какой-нибудь остров или собственноручно отсечь голову.
Его драгоценный Селим, кровожадный ублюдок, уже сейчас придумывает разнообразные способы расправы с людьми: Если кто-либо предаст меня, отец, то я отсеку ему задницу, после велю зашить его в шкуру только что освежеванного зверя, прикажу посадить задом наперед на осла и возить по жаре, пока солнце не завершит то, что я задумал. Ну да, от зноя шкура начинает мало-помалу ссыхаться, и тогда враг медленно умирает в муках от удушения.
“Кто тебе внушил такую жестокую мысль, сынок?” – спросил император. “Это я сам придумал, – соврал Селим. – И не тебе упрекать меня в жестокости, отец. Ты у меня на глазах выхватил меч и отсек человеку ноги за кражу пары туфель”. Сын был прав, и Акбар вынужден признать: все темное, что таится в душе принца, тот унаследовал от него самого.
Селим. Его первенец, его любимец и его наиболее вероятный палач. А когда его, Акбара, не станет, все трое сыновей будут яростно, словно дикие псы, грызться меж собой за кость Власти. Он прикрывал глаза и под перестук копыт скакунов, несущих на себе его сыновей, представлял, как задушит в корне мятеж жалкого мальчишки. “Конечно, мы простим его и сохраним ему жизнь, а как же иначе, – думал император. – Ведь он сын наш, он лихой наездник, он великолепен, даже смех у него поистине царский”. Из груди императора исторгся горестный вздох: нет, не доверял он своим сыновьям!
Непостижимо, но все эти опасения никак не влияли на его отцовские чувства. Он любил своих мальчиков, и даже если ему суждено умереть от сыновней руки, он не перестанет любить эту руку, пусть и наносящую смертельный удар. Тем не менее это совсем не означало, что он готов дать соплякам убить себя, – пока жив, он будет бороться, скорее он увидит их в аду, чем допустит такое. Он, Акбар великий и могучий, унижать себя не позволит никому.
Он верил мистику Чишти, гробница которого находилась во дворе пятничной мечети, но святого человека больше нет рядом; он доверял собакам, музыке, стихам, своему острослову-цирюльнику и жене, которую сотворил из ничего. Он верил красоте, искусству живописцев и мудрости предков. Однако в последнее время относительно многого другого, например по поводу религии, его стали одолевать сомнения. Он знал, что жизни доверять не следует, что этот мир – ненадежная опора. На вратах своей усыпальницы он велел высечь слова, которые будто бы принадлежали Иисусу из Назарета: Этот мир – всего лишь мост. Переходи через него, но не возводи на нем дом свой. Даже этому принципу он не последовал: построил себе не дом, а целый город. Кто полагает, что в его распоряжении час, рассчитывает быть вечно. Этот мир – всего лишь час. Остальное нашему взору недоступно.
“Так оно и есть, – говорил себе Акбар. – Я хочу слишком многого. Думаю, что передо мною вечность. Одного часа мне мало, я мечтаю о том, что не дозволено смертному, – о славе вечной. („Приятно говорить о себе в единственном числе – тогда ты сам с собой более откровенен”, – подумал император. Однако это „я” должно остаться его сугубо личным делом, вслух произносить его Акбар себе запретил.) Итак, я позволю себе надеяться на долгую жизнь, на мир души, на понимание и хорошую, обильную трапезу Но больше всего я уповаю на то, что явится молодой и сильный, кому я смогу довериться. Пускай не родной сын, но я сделаю его больше чем сыном: он станет моим молотом и моей наковальней. Он станет символом моей веры в красоту и истину. На моей ладони он вырастет и дотянется до небес”.
Вот о чем думал Акбар в тот самый день, когда к нему привели юношу в потешном плаще из цветных кожаных ромбов и с письмом королевы Английской в руках.
Давным-давно утратившая способность спать потаскушка из “веселого дома”, что у главных ворот, по имени Мохини, разбудила своего странного заморского клиента на рассвете. Он тут же вскинулся, грубо притянул ее к себе и приставил ей к горлу непонятно откуда взявшийся нож.
– Не валяй дурака, – проговорила она. – За ночь я сто раз успела бы убить тебя, покуда ты храпел так громко, что мог разбудить императора, и не льсти себя надеждой, что я не подумывала об этом.
Когда он заявился, она предложила ему две формы оплаты: за один раз и за всю ночь.
– А как выгоднее?
– Обычно платят за ночь, – серьезно сказала Мохини. – Хотя большинство моих клиентов либо слишком старые, либо пьяные, либо обкуренные, а то и вообще ничего не умеют, их и на один-то раз едва хватает. Можешь сэкономить и заплатить за раз.
– Я дам тебе вдвое больше, если останешься со мной на всю ночь, – ответил он. – Я давно не спал рядом с женщиной, а женское тело делает мои сны слаще.
– Хочешь сорить деньгами – пожалуйста, я не возражаю, – холодно сказала Мохини, – но сладости в моем теле давно не осталось.
Она была так худа, что товарки прозвали ее между собой Скелетиной. Клиенты побогаче обычно брали Мохини в паре с ее антиподом – невероятно толстой шлюхой по прозвищу Матраска, чтобы испытать удовольствие от женского тела в двух его максимально противоположных вариантах – самом костлявом и самом мягком. Скелетина поглощала пищу по-волчьи – много и быстро, но оставалась тощей, в то время как Матраска тучнела день ото дня. В “веселом доме” шептались, будто они заключили тайный договор с Сатаной и в аду Скелетина раздуется, а Матраска станет плоской как доска и будет греметь сосками, словно деревянными колышками. Мохини считалась доли-артхи. Это означало, что она, подобно верной жене, была обязана заниматься своим ремеслом до самой смерти, то бишь до того часа, когда ее тело возложат на погребальный костер – артхи. Ей даже устроили – на радость толпе – некую пародию на настоящую свадебную церемонию – посадили вместо доли — паланкина – на запряженную ослом тележку и повезли в “веселый дом”. “Эй, чего не радуешься, сегодня у тебя свадьба, другой-то не будет!” – выкрикнул какой-то уличный бродяга, но шлюхи опрокинули ему на голову с балкона полный горшок еще теплой мочи, что заставило его умолкнуть надолго. Женихом в ее случае был “веселый дом”, символической представительницей которого являлась его хозяйка Рангили-биби – старая, беззубая, сморщенная шлюха, настолько свирепая, что ее уважали и боялись все, даже стражи порядка. Вообще-то они должны были прикрыть ее заведение, но не решались из страха перед ее дурным глазом. Другое, более рациональное, объяснение беспрепятственного существования ее предприятия состояло в том, что, по слухам, настоящим собственником борделя был некий придворный или, как утверждали многие, священнослужитель, возможно даже один из мистиков, денно и нощно творивших молитвы у гробницы Чишти. Однако, как всем хорошо известно, придворные, да и священнослужители тоже, сегодня в милости, а завтра в опале, меж тем как сглаз действует безотказно, так что страх перед дурным глазом Рангили-биби имел даже больший эффект, чем слухи о некоем высоком покровителе.
Обида, которую Мохини затаила на жизнь, никак не была связана с ее ремеслом. Работа как работа, не хуже прочих; благодаря ей у Мохини был кров, пропитание и одежда; без этой работы ей осталось бы просто сдохнуть в канаве, как запаршивевшей собаке. Ее обида имела вполне определенный адрес и была связана с прежней хозяйкой, четырнадцатилетней княжной Ман-баи из Амбера, молоденькой распутницей, которая почти постоянно жила при дворе Акбара и завела тайные шашни со своим двоюродным братом, принцем Селимом. У Ман-баи была сотня рабынь, но Мохини-Скелетина была ее любимицей. Когда знойным днем Селим, весь в поту после тяжких охотничьих трудов, возвращался домой, именно на Мохини лежала почетная обязанность раздевать его и умащать золотистое тело принца освежающими ароматными маслами. Именно Мохини выбирала для него либо сандал, либо мускус, либо пачули или розу, именно Мохини выпала честь растирать член принца, готовя его к свиданию со своей госпожой. Другие рабыни в это время обмахивали Селима опахалами, массировали ему ноги, но прикасаться к царскому детородному органу дозволялось одной лишь Мохини, а все потому, что она владела секретами смесей, способствующих повышению интенсивности соития и увеличению его продолжительности. Она составляла мази из тамаринда и корицы, из перца и имбиря, которые в соединении с медом большой черной пчелы позволяли мужчине, не прилагая особых усилий, доставлять женщине максимум удовольствия, при этом сам он испытывал приятнейшее ощущение тепла и пульсации. Иногда Мохини натирала этими мазями влагалище Ман-баи, иногда член Селима, а иногда проделывала это с обоими партнерами. Таким манером она сумела сделаться необходимой и Селиму, и своей госпоже.
Это ее мастерство, а именно владение секретом зелья, с помощью которого мужчина мог совокупляться с энергией и продолжительностью коня, в конце концов и погубило Мохини. Как-то раз она велела оскопить козла, отварила его яички в молоке, поперчила, посолила, прожарила в топленом масле, а затем приготовила нежнейшего вкуса паштет. Она поднесла его принцу на серебряной ложке, объяснив, что это лекарство позволит ему, не чувствуя утомления, совершить акт любви пять, десять, а то и двадцать раз кряду. “Вкус восхитительный!” – сказал принц и съел все без остатка. На следующее утро он вышел от Ман-баи, чрезвычайно довольный собою, оставив ее в полумертвом состоянии.
Долгие сорок семь дней (и ночей) сиятельная Ман-баи даже помыслить не могла о любовных играх, и все это время полный раскаяния в содеянном принц навещал ее. Он был заботлив, но несколько раздражен и вместо нее трахал ее рабынь, причем очень часто спрашивал именно ту, самую костлявую, которая подарила ему незабываемый сексуальный опыт. Ман-баи не возражала, но внутри у нее все кипело от ревности и злости. Знаменательная ночь с Мохини, когда Селим обнаружил, что выносливость Скелетины беспредельна и даже сто и одно совокупление ей, в отличие от ее госпожи, не нанесло, по всей видимости, существенного вреда, решило ее судьбу раз и навсегда. У сиятельной Ман-баи лопнуло терпение, и Мохини изгнали из дворца. Она лишилась всего, кроме своего умения составлять возбуждающие желание снадобья. Из дворца она угодила на самое дно, в бордель, но благодаря своему таланту сумела и здесь сделаться личностью весьма популярной.
Мохини мечтала об отмщении.
– Если когда-нибудь по воле судьбы она окажется в моей власти, – сказала Мохини своему необычному гостю, – я натру ее таким зельем, что даже шакалы сбегутся, чтобы ее трахать, и не они одни: ею будут пользоваться вороны и змеи, прокаженные и буйволы – до тех пор, пока от нее не останется ничего, кроме нескольких слипшихся прядей волос. Я сожгу их – и делу конец. Правда, она собирается стать женой Селима, так что можешь забыть все, что я сейчас тебе наговорила. Для мне подобных вынашивать планы мести такая же непозволительная роскошь, как иметь ребенка.
По не вполне ясной для нее причине она рассказывала желтоволосому незнакомцу такие вещи, о которых не говорила никому. Возможно, тут сыграла роль его необычная внешность, странный цвет волос и непривычная опрятность.
– Не иначе как ты навел на меня какие-то чары, – с беспокойством сказала она. – Никогда прежде я ни одному из клиентов даже пялиться на себя при дневном свете не дозволяла, а тебе всю историю своей жизни выболтала.
Когда ей было одиннадцать, ее лишил девственности родной дядя. Она родила урода, и мать утопила ребенка, даже не показав ей, из опасения, что Мохини преисполнится ненависти к себе и своей будущей жизни.
– Зря она беспокоилась, – сказала Мохини, – потому что, как выяснилось, природа наделила меня такими качествами по этой части и столь неистребимым желанием заниматься этим делом, что насильник с его жалким приборчиком в моей судьбе ничего не изменил. Что правда, то правда – теплотой души я никогда не отличалась, а после черной несправедливости, сотворенной со мной Ман-баи, от меня так и веет холодом. В летнее время мужчинам это нравится, но зимой работы у меня немного.
– Подготовь меня, – попросил желтоволосый гость. – Сегодня мне предстоит посещение дворца, по делу чрезвычайной важности. Я должен предстать в наилучшем виде, или меня ожидает смерть.
– Если у тебя хватит на это денег, я готова и сделаю так, что ты станешь желанным для всех.
И она принялась трудиться над его телом, чтобы один лишь аромат его кружил людям голову. Мохини запросила за свою работу один мухур[19], честно признавшись, что завышает цену, и онемела от изумления, когда меж его пальцев блеснуло целых три монеты.
– За три золотых, – сказала она, – я, если хочешь, сделаю так, что люди примут тебя за ангела, слетевшего с небес, а после того как ты справишься со своим важным делом, можешь целую неделю бесплатно удовлетворять свои самые немыслимые желания со мной и Матраской.
Она велела принести металлический чан и наполнила его холодной и горячей водой в соотношении один к трем, затем намылила своего гостя с головы до пят мылом из алоэ, сандала и камфоры – как она выразилась, “для того, чтобы, прежде чем я придам тебе царственный вид, твоя кожа очистилась и все поры раскрылись”. После этого она достала из-под кровати волшебную шкатулку с благовониями, бережно обернутую тряпицей.
– Прежде чем тебя допустят до императора, тебе придется задабривать многих, – предупредила она. – Поэтому аромат для Его Величества я запрячу поглубже, под те запахи, которыми тебе придется охмурять стражу и прочих. В присутствии императора все они улетучатся, останется лишь самый главный.
Она принялась за работу. В ход пошли вытяжки из магнолии, лилии и календулы, а также из других, незнакомых ему, растений с волшебными свойствами, про которые он даже не рискнул ее расспросить. Большей частью это были соки деревьев из Турции, Китая и с Кипра, а еще экстракт китовых желез.
Когда она завершила свой труд, ему показалось, что от него несет низкопробным притоном, где он, собственно, и пребывал, и он пожалел, что воспользовался услугами Скелетины, хотя тактично не выказал недовольства. Из своей небольшой сумы он извлек одеяние столь роскошное, что Скелетина разинула рот от удивления.
– Ты что, убил кого-нибудь, чтобы завладеть всем этим, или сам не тот, кем кажешься? – спросила женщина.
Он не ответил ей: пышно разодеться, путешествуя в одиночку, значило привлечь к себе внимание грабителей, являться же ко двору в рубище – глупость иного рода, но она тоже могла стоить ему жизни.
– Мне пора, – произнес он.
– Возвращайся, – сказала Скелетина, – и не забывай о моем предложении.
Несмотря на гнетущую жару, он накинул все тот же пестрый плащ и двинулся ко дворцу. Притирания Скелетины чудесным образом делали свое дело: вместо того чтобы отправить его к дальним воротам, где обычно собиралась целая толпа желающих добиться аудиенции у государя, стражники повели себя с неожиданной сердечностью. Жадно втягивая ноздрями его запах, они расплывались в улыбках, словно им только что сообщили нечто чрезвычайно приятное. Начальник стражи тотчас же отправил гонца за государевым советником, тот прибыл разгневанный, что его осмелились побеспокоить. Он шагнул к гостю, и тут легкий ветерок донес до него тонкий аромат, неожиданно напомнивший о его первой возлюбленной. Он вызвался самолично пойти к Бирбалу, дабы все устроить, и быстро вернулся с разрешением на высочайшую аудиенцию. Сопровождая чужеземца во внутренние покои, он, как положено, осведомился об имени гостя, и тот без колебаний ответил ему на безупречном фарси:
– Можете звать меня Могор. Перед вами Могор дель Аморе, флорентиец, в настоящий момент выполняющий важную миссию Ее Величества королевы Англии.
Исполненным изящества жестом он снял бархатную шляпу с белым пером, закрепленным пряжкой с неведомым драгоценным камнем желтого цвета, отвесил низкий поклон, и это убедило всех наблюдавших за ним (а его появление собрало изрядное число зрителей, восхищенно-мечтательные взгляды которых явились еще одним свидетельством волшебного дара Скелетины) в том, что перед ними настоящий придворный, искушенный в тонкостях дворцового этикета.
– Пожалуйте сюда, господин посол, – тоже кланяясь, проговорил советник.
Меж тем два предыдущих запаха улетучились и в воздухе возник третий, пробуждавший самые немыслимые фантазии.
Шагая по красным анфиладам дворца, человек, теперь носивший имя Могор дель Аморе, замечал за занавешенными резными окнами легкое движение. Ему казалось, что в сумраке затемненных комнат он различает блеск множества миндалевидных глаз. Один раз он увидел, как чья-то рука, вся в кольцах и браслетах, игриво машет ему, словно приглашая зайти. Он явно недооценил способности Мохини. Несомненно, в своем деле она ничем не уступала по мастерству прочим знаменитостям, которыми славился этот город художников, поэтов и музыкантов.
“Поглядим, какой аромат она припасла для императора. Если он окажется таким же действенным, как предыдущие, все у меня сложится как надо”, – подумал он, крепче сжал свиток с печатью Тюдоров и широким, уверенным шагом двинулся дальше.
В самом центре огромного зала для аудиенций возвышалось дерево из красного камня, с которого свисало нечто, на взгляд чужестранца напоминавшее гигантскую гроздь бананов. Длинные ветви каменного древа тянулись от ствола к четырем углам тронного зала, и с каждой свешивались шелковые занавеси, расшитые серебряной и золотой нитью, а прямо по центру, спиною к древу, стоял самый страшный (за одним исключением) человек на свете; он был мал ростом, зато обладал величайшим в мире интеллектом. Император любил его, завистники люто ненавидели. Искуснейший льстец и переговорщик, он ежедневно съедал по двенадцать килограммов всякой снеди и мог заказать своим поварам приготовить только лишь для вечерней трапезы тысячу разных кушаний; человек, для которого всеобъемлющие знания являлись не мечтой, а насущной жизненной потребностью.
Именно таков был Абул-Фазл – человек, который знал все, за исключением языков – как чужеземных, так и бесчисленных местных, – они ему не давались, так что в этом отношении он был белой вороной среди вавилонского многоязычия, господствовавшего при дворе Акбара. Историк и мастер плетения интриг, ярчайший из Созвездия Девяти и второе по важности доверенное лицо самого грозного (без какого бы то ни было исключения) человека на свете, Абул-Фазл знал подлинную историю сотворения мира, которую, по его словам, ему поведали ангелы небесные, но знал также и то, сколько полагалось на день корма для лошадей дворцовых конюшен и как следует готовить изысканное блюдо из риса – бирияни, а также почему рабов переименовали в учеников; ему было известно все об иудеях и о движении небесных светил, о семи смертных грехах, о девяти философских системах, о шестнадцати заповедях и восемнадцати ветвях знания, а также о сорока двух нечистых деяниях. Через сеть осведомителей он знал обо всем, что говорилось и замышлялось кем-либо в пределах Фатехпур-Сикри: обо всех заговорах, случаях проявления непочтительности, обо всех нарушениях морали, – и потому жизнь каждого в этом городе зависела от него, а также от того, что он напишет. (Не случайно владыка Бухары Абдулла сказал, что пера Абул-Фазла следует страшиться более, нежели его меча.) Его перо пощадило лишь одного человека, который и так ничего не боялся, – императора Акбара.
Могор дель Аморе видел Абул-Фазла лишь в профиль – тот не обернулся, когда гость вошел, и молчал так долго, что было очевидно: это делается с намерением оскорбить. “Посол Елизаветы Английской” понял, что его испытывают. Он тоже не спешил заговорить, и тяжелые, напряженные минуты глухого молчания позволили им лучше изучить друг друга.
“Напрасно ты полагаешь, что твое молчание ни о чем мне не говорит, – думал чужеземец. – Твой блестящий ум и нарочитая грубость, твоя тучность и строгий профиль свидетельствуют о том, что ты являешь собой определенный тип человека, в котором сочетаются любовь к удовольствиям и подозрительность, а склонность к насилию (потому что твое молчание – это тоже своего рода нападение) идет рука об руку с глубоким пониманием красоты; слабое же место подобной вселенной, находящейся во власти самомнения и злопамятности, – тщеславие. Именно тщеславие держит таких, как ты, у себя в плену. Сыграю на твоем тщеславии и добьюсь своей цели”.
Самый грозный (за исключением одного) наконец прервал молчание и, как будто читая его мысли, насмешливо сказал:
– Как я понимаю, ваше превосходительство, вы надушились духами, специально предназначенными для того, чтобы обольщать царей, из чего заключаю, что вы кое-что о нас знаете, и скорее всего, не кое-что, а довольно много. Я не почувствовал особого доверия к вашей персоне, когда мне о вас доложили, и теперь, когда я вас обоняю, доверяю вам и того менее.
Интуиция подсказала желтоволосому Могору дель Аморе, что именно Абул-Фазл является подлинным автором трактата о волшебных свойствах ароматов, которыми так искусно пользовалась Мохини, и потому на его обоняние они не оказывали воздействия, – более того, в его присутствии они перестали действовать и на других. Стражи у четырех входов в залу перестали блаженно улыбаться, девушки-рабыни, сгоравшие от желания познакомиться с иноземцем поближе, мгновенно утратили к нему всякий интерес. У гостя внезапно возникло чувство, что он стоит под пронзительным взглядом царского любимца совсем голым и только правда или нечто к ней очень близкое может спасти его.
– Когда к нам пожаловал посланец короля Испании Филиппа, – словно размышляя вслух, заговорил Абул-Фазл, – он явился со свитой, со слонами, нагруженными подарками от Его Величества; он привез нам в дар более двадцати чистокровных арабских жеребцов и много драгоценностей. Он не явился к нам на воловьей повозке и не провел ночь в “веселом доме” с женщиной настолько тощей, что даже трудно вообразить, будто это женщина.
– Мой господин и покровитель лорд Хоуксбенк, глава одноименного клана, к несчастью, отошел к Господу нашему и ангелам Его как раз тогда, когда мы входили в порт Сурат, – заговорил Могор. – На смертном одре он взял с меня клятву, что я выполню поручение, возложенное на него Ее Величеством. Увы, команда состояла сплошь из жуликов и бандитов, и тело моего господина еще не успело остыть, а они уже стали обшаривать его каюту в поисках ценностей. Должен признаться, мне лишь чудом удалось выбраться оттуда живым и сохранить послание Ее Величества, потому что, зная, как я был предан своему хозяину, они наверняка перерезали бы мне горло, посмей я защитить его имущество от разграбления. Боюсь, останки лорда Хоуксбенка не преданы земле согласно христианскому обычаю, однако я горжусь тем, что сумел добраться до вашего славного города, чтобы выполнить его миссию, которая теперь стала моей.
– Сдается мне, королева Английская не питает теплых чувств к нашему сиятельному другу, королю Испании, – раздумчиво произнес Абул-Фазл.
– Испания – грубый мужлан, – парировал Могор, – меж тем как Англия – родина изящных искусств, красоты и самой Глорианы. Не давайте себя одурачить наглыми утверждениями Филиппа. Все должно устремляться к подобному себе, и не кто иной, как Елизавета, славою и величием является в полной мере равной вашему императору.
В упоении от собственного красноречия Могор дель Аморе совсем разошелся. Из его слов следовало, что далекая рыжеволосая королева Запада – зеркальное отражение императора, а самого шахиншаха, царя царей, несмотря на пышные усы и прочие, явно мужские, достоинства, вполне можно считать Елизаветой Востока, ибо славою они равны.
Лицо Абул-Фазла закаменело.
– Как ты смеешь низводить моего господина до уровня женщины! – произнес он почти шепотом. – Считай, что тебе повезло: у тебя в руках свиток – я вижу, он действительно скреплен печатью королевского дома Англии, что гарантирует тебе как послу личную неприкосновенность. Если бы не это, будь уверен – твоя дерзость дорого бы тебе обошлась: я велел бы бросить тебя под ноги бешеному слону, который привязан здесь неподалеку, специально для того, чтобы избавляться от таких наглых свиней, как ты.
– Ваш император известен во всем мире как несравненный ценитель женской красоты, – отозвался Могор дель Аморе. – Уверен, Его Величество Алмаз Востока нисколько не чувствовал бы себя оскорбленным сравнением с Ее Величеством – самой великолепной драгоценностью Запада, – невзирая на то, что она женщина.
– Мудрецы-назаретяне, присланные к нам португальцами из Гоа, невысокого мнения о самой великолепной драгоценности, – сказал всесильный министр, пожимая плечами. – Говорят, она богоотступница, слабый правитель и скоро ее свергнут. Говорят, ее соотечественники сплошь воры, а ты, вероятно, явился сюда шпионить.
– Португальцы и сами сплошь пираты да грабители, – упорствовал Могор. – Ни один разумный человек не должен верить их речам.
– Отец Аквавива принадлежит к общине Иисуса, он, как и ты, итальянец, а его соратник, отец Монсеррат, – из Испании.
– Они прибыли к вам на корабле под флагом мошенников-португальцев, а это означает, что они и сами дикие португальские псы.
Над их головами вдруг загремел хохот, как будто над ними потешались сами боги, и звучный, густой бас произнес:
– Пощади его, уважаемый мунши[20]. Сохрани ему жизнь хотя бы до того момента, пока мы не прочтем доставленное им послание.
Шитые серебром шелковые занавеси разошлись вплоть до стен, и на самой верхушке каменного древа все узрели раскинувшегося на атласных подушках и сотрясавшегося от приступов безудержного смеха Абул-Фатха Джелаль-ад-дина Мухаммада Акбара собственной персоной, в данный момент более всего похожего на гигантского пестрого попугая.
Он проснулся с чувством непонятной тревоги, и даже самые изощренные ласки возлюбленной не могли его успокоить. Посреди ночи его разбудило истошное карканье вороны, ненароком залетевшей в опочивальню к Джодхе. В то жуткое мгновение, когда черное крыло коснулось его щеки, императору со сна померещилось, что наступил конец света. Слуги прогнали птицу, но императора продолжало трясти. Вторую половину ночи его одолевали недобрые вещие сны. В какой-то момент ему привиделось, будто ворон – вестник конца света – вознамерился вырвать из его груди сердце и расклевать его, подобно тому как на поле брани в Ахаде поступил Хинд из Мекки с поверженным дядей Пророка Хамзой. Если жалкий трус смог уничтожить непобедимого, могучего Хамзу, то и его в любой момент может сразить бесшумно прилетевшая из темноты черная и безобразная, как ворона, злая стрела. Удалось же птице, несмотря на многочисленную стражу, проникнуть в его покои и коснуться крылом его лица – значит, и убийца вполне может подобраться к нему совсем близко.
Мучимый страхом смерти император оказался беззащитным перед внезапным чувством симпатии, напоминавшим первую любовь.
Прибытие мошенника, назвавшегося послом, вызвало у него любопытство, и после того, как по его наущению Абул-Фазл вдоволь поиздевался над юным бродягой, настроение у императора стало значительно лучше. Абул-Фазл, который на самом деле был человеком весьма общительным и дружелюбным, умел, как никто другой в Сикри, притвориться свирепым, и Акбар, наблюдая поверх голов комедию допроса, почувствовал, как черные ночные тучи постепенно рассеиваются.
“А самозванец держится отменно”, – подумал Акбар. К тому времени, как император дернул шнуры, поддерживающие занавеси, и обнаружил свое присутствие, он уже находился в отличнейшем расположении духа, однако совершенно не был готов к тому чувству, которое завладело им, едва он встретился глазами с золотоволосым гостем.
Это была любовь с первого взгляда – или что-то весьма на нее похожее. Сердце его забилось учащенно, словно у влюбленной девы, он испустил глубокий вздох, и на щеках его заиграл румянец. Как он красив, этот молодой повеса, как уверен в себе, как независим! И было в нем еще что-то, не видное глазу, – некая таинственность, и это делало его привлекательнее сотни придворных. Сколько же ему может быть лет? (Император плохо определял возраст фаранги.[21] Этому могло быть всего двадцать пять, но, возможно, и все тридцать.)
“Он старше, чем наши сыновья, по возрасту он не может быть нам сыном, – подумал Акбар и сам удивился, как ему в голову могла прийти такая дикая мысль. – Уж не имеем ли мы дело с колдовством? Может, на нас воздействуют чары? Что ж, сделаем вид, будто ни о чем не догадываемся. Пока что ничего страшного не произошло”.
Император считал себя достаточно искушенным для того, чтобы вовремя уклониться от удара кинжалом и не выпить отравленное питье. Он решил довериться влечению сердца и разобраться в причине столь неожиданной симпатии.
Неизбежной расплатой за власть является отсутствие в жизни правителя каких-либо сюрпризов. Император озаботился выработкой сложнейшей системы осведомления, дабы обезопасить себя от любых неожиданностей, однако Могор дель Аморе сумел поразить Акбара и уже по одной этой причине заслуживал пристального внимания.
– Зачитайте нам королевское послание, – молвил Акбар, и Могор, изогнувшись, отвесил нелепо-глубокий поклон, а когда распрямился, то держал свиток уже в развернутом виде, хотя ни император, ни Абул-Фазл не заметили, как и когда он умудрился сломать печать. “Ну и артист! – сказал себе император. – Нам это по душе”. Самозваный посол меж тем прочитал послание по-английски, а затем весьма бегло стал переводить его на фарси.
“Ваше Величество, непобедимый и могущественный государь, – читал он, – приветствую тебя, господин Зелабдим Эчебар и владыка Камбея”.
Абул-Фазл насмешливо фыркнул:
– Зелабдим?! Надо же! Да еще и Эчебар! Это что за птица?
Император хлопнул себя по бедрам и разразился неудержимым хохотом.
– Это мы и есть! – сквозь смех проговорил он. – Это нас называют падишахом Эчебаром и владыкой легендарного Камбея. Бедная темная Англия! Нам жаль народ, которым правит столь невежественная королева!
Могор приостановил чтение, ожидая, когда умолкнет императорский смех.
– Продолжай, – махнул рукою Акбар. – Великий Зелабдим повелевает тебе читать дальше. – Он снова захохотал и платком смахнул выступившие слезы.
“Посол” снова отвесил поклон, причем с еще большей грацией, и продолжил чтение. К тому времени, как он закончил, и император, и его министр вновь подпали под обаяние его чар. В письме же далее говорилось: “В интересах развития торговли, а также в интересах достижения иных взаимовыгодных целей мы предлагаем Вам заключить союз. Как нам стало известно, Вы провозгласили себя Непобедимым, и, поверьте, мы нисколько не оспариваем Ваше право так себя называть. Однако есть некто, именующий себя таким же образом. Заверяем Вас, что мы полагаем это лицо недостойным подобного прозвания. Мы имеем в виду, о могучий владыка, презренного епископа римского Григория XIII, чьи планы по поводу земель Востока могут быть для Вашего Величества весьма опасны. Уверяем Вас, что отнюдь не со святыми целями шлет он своих служителей в Камбей, Китай и Японию. Этот самый епископ затевает сейчас войну против нас, а его католические прихвостни при Вашем дворе – все до одного предатели и шпионы.
Берегитесь приспешников его! Заключите союз с нами, и совместно мы уничтожим всех недругов наших. Знаю, тело мое, тело женщины, немощно, зато я обладаю истинно королевским мужеством, а в груди у меня бьется сердце мужчины – сердце короля Англии. Не иначе как с презрением думаю я о том, что какой-то подлый епископ осмеливается выступать против меня и моих союзников, ибо я обладаю не только властью, но и силой, вполне достаточной для того, чтобы победить. А когда прах всех недругов наших развеют ветры, Вы, Ваше Величество, будете рады тому, что вступили в союз с Англией”.
Когда “посол” завершил свой перевод, императору стало ясно, что за какие-то считаные минуты его угораздило влюбиться второй раз; его неожиданно охватило страстное желание обладать той, которая обратилась к нему с посланием.
– Как ты полагаешь, Абул-Фазл, может, нам стоит без промедления сделать эту женщину нашей женой? – восликнул Акбар. – Королева-девственница, рани Зелабат Гилориана Пехлеви – красиво звучит, а? Мы полагаем взять ее в жены немедленно.
– Великолепная мысль! – воскликнул Могор дель Аморе. – А вот и медальон с ее портретом, она посылает его в знак своего всемилостивейшего расположения. Вы будете очарованы ее красотой, которая превосходит красоту и изящество ее слога.
Он взмахнул кружевом манжеты, и в его руке оказался медальон. Абул-Фазл принял его явно с опаской. У него возникло чувство, что они заходят слишком далеко, что появление этого Могора при дворе Акбара будет иметь чрезвычайные и, возможно, далеко не самые благоприятные для них последствия. Однако когда он попытался объяснить императору, что им ни к чему эти новые осложнения, тот попросту от него отмахнулся.
– Послание, как и податель его, нам приятно, – сказал Акбар. – Приведи его завтра в наши внутренние покои, мы желаем поговорить с ним еще.
Аудиенция была окончена.
Внезапное увлечение императора Зелабдина Эчебара своим зеркальным отражением в образе королевы Зелабат Гилорианы Первой привело к тому, что в Англию с императорскими гонцами полетели десятки писем от Акбара к королеве Елизавете. Все они остались без ответа. Пространные письма с личной печатью императора своей пылкостью и откровенностью в выражении сексуальных желаний являли собой пример эпистолярного стиля, не принятого в Азии (да и в Европе тоже). Многие из них не достигли адресата из-за того, что гонцы по дороге были взяты в плен противниками Елизаветы, и от Кабула до Кале эти перехваченные письма служили для знатных особ поводом для нескончаемых шуток: всех приводили в восторг как безумные признания Акбара в вечной любви к женщине, которую он в глаза не видел, так и его дикие мечты о создании державы, которая соединит в себе Западное и Восточное полушария. Те послания, которые все же достигли Уайтхолла, были либо признаны фальшивками, либо сочтены делом рук какого-либо маньяка, а гонцы, совершившие долгое и опасное путешествие, были вознаграждены за это тюремным заключением. Через некоторое время их попросту стали гнать прочь, и те из них, кому повезло, пройдя полмира, дохромать до Фатехпур-Сикри, не жалели язвительных слов в адрес английской королевы. “Она потому и девственница, – говорили они, – что ни одному мужчине неохота ложиться в постель с холодной как рыба девицей”. Миновал год и один день, и любовь Акбара исчезла, испарилась столь же странно и стремительно, сколь и явилась. Возможно, здесь сыграл роль бунт его жен, которые в кои-то веки сплотились вокруг Джодхи и пригрозили лишить его своих ласк, если он не перестанет слать глупые письма этой англичанке, чье молчание – после ее собственных навязчивых признаний, вызвавших интерес к ней императора, – яснее ясного свидетельствовало о ее неискренности и доказывало, насколько нелепы усилия понять эту чужую, невзрачную женщину, в то время как вокруг столько любящих и привлекательных.
Уже в самом конце его долгого правления, через много лет после появления Могора дель Аморе, стареющего императора охватила ностальгия по прошлому, он вспомнил странный эпизод с письмом от королевы Англии и захотел снова посмотреть на послание. Когда документ был найден и переведен заново, то оказалось, что большая часть оригинального текста исчезла. В той, что сохранилась, не было никаких упоминаний ни о его непобедимости, ни о претензиях римского епископа, как не оказалось и предложения о военном союзе против общего врага. По существу, оно содержало всего лишь требование предоставить льготы английским купцам, выраженное, правда, с соблюдением всех правил дипломатической вежливости. Когда император узнал правду, он – уже в который раз! – подумал о том, сколь странной притягательностью обладал незнакомец, явившийся к нему в то далекое утро, после ночного кошмара с участием вороны.
К тому времени эта информация не представляла для него никакой реальной ценности, хотя напомнила о том, чего ему забывать не следовало: колдовство совсем не обязательно осуществляется посредством таинственных снадобий, известных настоек или магических побрякушек. С помощью хорошо подвешенного языка можно добиться не меньшего эффекта.
6. Острый язык способен ранить куда серьезнее…
“Острый язык способен ранить куда серьезнее, чем самый острый меч”, – думал император. За доказательством справедливости этого умозаключения далеко и ходить-то было не нужно – достаточно поприсутствовать на словесных баталиях философов, а битвы эти теперь ежедневно происходили в богато расшитом, украшенном зеркальцами шатре Нового учения. Там все гудело, лучшие умы империи бились в нем насмерть острыми мечами слов. Акбар исполнил обещание, которое дал самому себе в тот день, когда разрубил на куски непокорного князька Кучх-Нахина, и возвел храм для дискуссий, где поклонение святыням было вытеснено соревнованием умов. Император взял с собой туда Могора дель Аморе, чтобы похвастаться этим новшеством, поразить гостя свободомыслием и блестящей оригинальностью двора Великих Моголов, а заодно и продемонстрировать португальским иезуитам, что они не единственные европейцы, имеющие доступ к императору.
Участники дискуссии, возлежа на коврах средь подушек, разбились на две группы – “водохлебов” и “винолюбов”. Они расположились по обеим сторонам от места, предназначенного для государя и его гостя. Членами группы, называвшей себя манкул, были мудрецы и мистики, всем напиткам предпочитавшие воду. В качестве их противников выступали философы и ученые, они именовали себя маа-кул и утоляли жажду исключительно вином. Ныне здесь присутствовали Абул-Фазл и Бирбал – оба, как всегда, заняли места среди “винолюбов”.
Хмурый подросток, принц Селим, тоже был здесь. Он сидел рядом с аскетического вида лидером “водохлебов” по имени Бадауни. Худой как спичка Бадауни принадлежал к тому типу молодых людей, которые уже родились стариками. Он недолюбливал Абул-Фазла, и шарообразный советник платил ему той же монетой. Эти двое осыпали друг друга столь изысканной бранью (“Жирный безумец!” – “Букашка мерзкая!”), что Акбар невольно засомневался, способны ли подобные перепалки привести в конце концов к гармоничному сосуществованию, о котором он мечтал, и открывает ли свобода слова путь к единству или же неизбежно ведет к хаосу. Акбар решил, что сей храм не выдержит испытания временем. Единственным и всемогущим божеством в нем является аргументация как таковая. Однако аргумент смертен, и даже если его воскрешают, он все равно рано или поздно умирает. Идеи – они как морской прилив или фазы Луны: когда приходит их время, они появляются, растут и крепнут, а затем, с оборотом большого колеса, теряют силу, блекнут и исчезают вовсе. Идея – построение временное, как шатер, там ей и место. В постройке шатров моголы были в каком-то смысле гениями, их временные жилища были отмечены красотой и выдумкой. Когда армия выступала в поход, кроме слонов и верблюдов ее сопровождало две с половиной тысячи человек, единственной обязанностью которых было ставить и разбирать во время привалов палаточный город в миниатюре. Его пагоды, павильоны и дворцы служили образцами для каменщиков при строительстве Фатехпур-Сикри. И все же шатер он и есть шатер: это сооружение из холста, ковров и деревянных стоек служило прекрасной иллюстрацией непостоянства и переменчивости того, что рождал человеческий разум. Возможно, через сотню лет придет день, когда его великая империя перестанет существовать (О да! Здесь, в шатре для диспутов, император был готов допустить даже гибель своего творения!) и его потомки станут свидетелями того, как этот шатер разберут и позабудут о его славном прошлом.
– Лишь приняв реальность смерти, мы способны понять, что такое жизнь, – изрек Акбар.
– Парадокс, Ваше Величество, – дерзко возразил Могор дель Аморе, – подобен узлу: зацепившись за него, человеку легко прослыть умным, несмотря на то что узел этот душит его мыслительные способности, и тогда он более всего напоминает курицу, которой связали лапки, прежде чем бросить в кипяток. Смерть поможет понять смысл жизни? Материальное благосостояние ведет к духовному оскудению? Чушь какая! Так можно дойти до того, что насилие есть милосердие, уродство есть красота, а почитаемое священным являет собою полную тому противоположность. Этот шатер и вправду зеркальный, здесь все иллюзорно и все представляется в искаженном виде. Здесь можно барахтаться в болоте парадоксов всю жизнь, и за это время тебе в голову не придет ни одна трезвая мысль.
Император почувствовал, как его захлестывает слепая ярость, подобная той, которая заставила его выдрать усы провинившемуся князю Кучх-Нахина. Он не верил своим ушам: неужто этот иноземный мошенник посмел… Лицо Акбара приобрело багровый оттенок, на губах выступила пена. Тихий ужас объял всех присутствующих, потому что в гневе Акбар был способен на все: собственными руками он мог разорвать в клочья небеса, мог вырвать всем языки, дабы никто не проговорился о том, что слышал, мог вынуть из человека душу и утопить ее в его же еще не остывшей крови.
Гробовое молчание прервал наконец принц Селим, подвигнутый на это Бадауни:
– Ты понимаешь, что твои слова могут стоить тебе жизни? – обратился он к чужеземцу в нелепом теплом плаще.
Могор дель Аморе оставался, во всяком случае внешне, абсолютно спокоен.
– Если в этом городе меня за подобное могут лишить жизни, то он не стоит того, чтобы в нем жить, – ответил он. – К тому же, как я понял, в этом месте всем правит Его Величество Разум, а не Его Величество император.
Молчание стало тяжелым, как сбитое масло. Лицо Акбара почернело. Но вдруг тучи рассеялись, император разразился веселым смехом и, хлопнув Могора по плечу, согласно кивнул.
– Чужеземец преподал нам хороший урок, друзья мои. Требуется выйти из круга, чтобы убедиться, что это окружность.
Теперь под прицелом всеобщего неодобрения оказался Селим, однако он промолчал. У Бадауни, всегдашнего противника и соперника Абул-Фазла, сделалось такое лицо, что Абул-Фазл почувствовал даже некоторую симпатию к желтоволосому чужаку, неожиданно полюбившемуся его господину. Что же до самого чужака, то Могор понял: эту партию он выиграл, но нажил себе могущественного врага, тем более опасного, что им оказался капризный и злопамятный юнец.
“Скелетину смертельно ненавидит его любовница-княжна, а меня – Селим собственной персоной. Вряд ли при таком раскладе у нас с ней есть надежда на победу”, – с тревогой подумал Могор, но, ничем не выдавая своего беспокойства, с изысканным поклоном принял из рук Бирбала бокал красного вина.
Император в этот момент тоже думал о Селиме. Как горячо радовался Акбар его появлению на свет! Правда, быть может, он допустил ошибку, отдав ребенка на попечение мистиков – последователей шейха Селима Чишти, в честь которого и был назван наследник. Характер у мальчика полон противоречий: он привязчивый, любит цветы и растения, но в то же время до беспамятства обкуривается опиумом и предается разврату, хотя и выращен суровыми поборниками нравственности. Селим безмерно стремится к удовольствиям, цитирует великих мудрецов и презирает отцовских любимцев, о которых говорит: “Не жди прозрения от лишенных зрения”. Мальчик похож на скворца, поющего с чужого голоса, его вполне могут использовать в игре против отца.
Пришелец же – полная ему противоположность; он ввязывается в любой спор и настолько увлекается самим процессом, что даже не постеснялся в пылу дискуссии подколоть императора, да еще при свидетелях, а это уж совсем никуда не годится. Возможно, именно с ним императору легче было бы говорить о том, что недоступно пониманию его сыновей. Когда Акбар убил князька Кучх-Нахина, его уже посещала мысль, что, может статься, он уничтожил единственного в мире человека, который способен был понять его и которого он смог бы полюбить. И вот теперь судьба, как бы откликаясь на его затаенное желание, дает ему еще один шанс – посылает второго подобного человека. Он, может быть, даже еще интереснее, потому что не только красно говорит, но и готов к любым неординарным действиям; это человек рассуждающий и вместе с тем склонный совершать безрассудные поступки, человек-парадокс, отрицающий парадоксы. На самом-то деле мошенник не менее противоречив, чем его Селим, и, вероятно, не более противоречив, чем любой другой на этой земле, но именно эта особенность характера Мотора вызывала у него интерес. Возможно, он мог бы открыть тому юноше свое сердце, сказать ему то, чего не говорил никогда и никому, даже глухому льстецу Бхактираму Джайну, даже всесильному и всезнающему Абул-Фазлу.
Есть столько вещей, которые ему хотелось бы обсудить, вещей темных, неясных даже для Абул-Фазла и Бирбала, вещей, которые он не был готов обсуждать открыто в шатре Нового учения. К примеру, ему хотелось бы выяснить, отчего человеку надлежит придерживаться какой бы то ни было веры лишь на том основании, что это вера его отцов. Быть может, религия всего лишь семейная традиция? Быть может, истинной, единственно правильной веры вообще не существует, а есть лишь преемственность поколений? А ведь передать можно не только добродетель, но и заблуждение… Может ли быть, что религия не более чем заблуждение наших предков?
Что, если религии не существует вовсе? О да, в мыслях он допускал даже такое. Ему хотелось поделиться хоть с кем-нибудь подозрением, что это люди сотворили Бога, а не наоборот. Ему хотелось произнести вслух: мера всех вещей – человек, а не Бог. Человек – это центр, это верх и низ, это все, что вокруг; человек – это ангел и дьявол, чудо и грех; есть лишь человек – и нет ничего выше его. И пусть отныне и вовеки не станем мы строить иных храмов, кроме тех, где будут поклоняться роду людскому.
Основать религию Человека – в этом заключалась его самая заветная и дерзостная мечта. В шатре Нового учения “водохлебы” и “винолюбы” обзывали друг друга богохульниками и глупцами, а Акбару не терпелось поделиться с кем-нибудь своим разочарованием как в мистиках, так и в философах; хотелось отмахнуться от дискуссий, вычеркнуть из памяти все вековые, унаследованные от предков представления о должном и недолжном, сакральном и мирском и вознести человека, нагого, каким он рождается, на трон небесный. Ибо если исходить из того, что человек создал Бога, то это значит, что в силах человеческих и низвергнуть его. Возможно ли, чтобы сотворенный стал свободен от власти сотворившего его? А может статься, уже сотворенное божество нельзя уничтожить? Не обретает ли творение независимость воли, которая делает его бессмертным? Ответов на эти вопросы у императора не было, но сами по себе вопросы уже в какой-то степени содержали в себе эти ответы. Может быть, чужеземцу легче разобраться в том, что недоступно пониманию его соплеменников? А он сам, Акбар? Смог бы он существовать за пределами привычного круга представлений, в пугающей неизвестности нового мышления?
– Мы уходим, – сказал он, обращаясь к гостю. – Для одного дня мы услышали вполне достаточно мудрых мыслей.
Призрачный покой, обволакивающий замерший в знойном мареве дворцовый комплекс, вынуждал его обитателей устанавливать связь с событиями реального мира, ориентируясь на знамения и приметы. Когда случалась задержка с ежедневной поставкой льда, это означало, что во владениях царя неспокойно. Когда поверхность Ануп-Талао – несравненного, кристально чистого императорского водоема – подергивалась вдруг зеленой ряской, это означало, что кто-то во дворце готовит заговор. Когда же император покидал дворец и в паланкине следовал к озеру Сикри, все знали, что государь чем-то встревожен. Знамения, связанные с огнем, землей и воздухом, тоже учитывались, но самыми надежными все же считались те, что относились к водной стихии. Вода снабжала императора информацией, волны нашептывали ему правду, именно вода приносила ему успокоение. Тонкими ручейками и широкими потоками она бежала и журчала во внутренних двориках и вокруг всего дворцового ансамбля, и она же охлаждала его каменные чертоги снизу Разумеется, вода была символом чистоты для суровых стоиков – последователей Бадауни, однако у императора Акбара с этой животворной субстанцией существовала совсем особая и гораздо более глубокая связь, чем у любого религиозного фанатика.
Каждое утро Бхактирам Джайн приносил государю для ритуального омовения сосуд с горячей водой. Акбар погружал лицо в пар, всматривался и определял свои действия на день. Когда он шел в императорскую баню-хаммам, то ложился в бассейне на спину и некоторое время колыхался по уши в воде, как большая рыба, а вода шептала ему самые потаенные мысли всех тех, кто в это время купался в радиусе трех миль от него. Искусственные водоемы обладали ограниченной возможностью передачи информации, поэтому, когда возникала нужда узнать о происходившем где-то в отдалении, ему требовалось погружение в реку. Однако магию хаммама тоже не следовало недооценивать. Именно вода бассейна поведала ему, например, о тайном дневнике, который вел тот же узколобый Бадауни. Дневник содержал злобную критику императорских идей и привычек, и если бы Акбар дал понять, что знает об этих записях, то ему не оставалось бы ничего другого, кроме как самолично и немедленно снести Бадауни его тупую башку. Поэтому Акбар оберегал тайну записей “водохлеба” так же бережно, как и свои собственные секреты. Правда, каждую ночь он засылал в покои злокозненного Бадауни своего самого лучшего шпиона Умара Айяра, с тем чтобы тот прочел и запомнил очередные, самые последние, страницы тайного сочинения, посвященного его царственной особе.
В услугах Умара Айяра император нуждался ничуть не меньше, чем в помощи воды. О его роли тайного соглядатая не было известно никому, кроме самого Акбара, – не знал об этом ни Бирбал, ни даже глава дворцовой шпионской сети Абул-Фазл. Юный евнух Умар Айяр, тоненький и гибкий, с безусым, гладким личиком, вполне мог сойти за девушку. По приказу Акбара он жил в одной из комнатенок женской половины дворца под видом прислужницы. Утром, в тот самый день, когда Акбар пригласил Могора дель Аморе сопровождать его в шатер Нового учения, Умар Айяр через потайную дверь, о существовании которой не подозревал даже Бхактирам Джайн, вошел в императорскую опочивальню и доложил своему господину о слушке, просочившемся сквозь стены борделя у Слоновьих ворот: там шептались, будто желтоволосый чужеземец владеет некой тайной, способной повлиять на судьбу империи. Умару не удалось выяснить, в чем заключается эта тайна, и по сему поводу он сокрушался так по-девичьи, что императору пришлось утешать его, дабы тот вдобавок ко всему еще и не залился слезами.
Именно оттого, что Акбару ужасно хотелось узнать, в чем там дело, он прикинулся, будто ни о чем не догадывается, и хитроумно выстраивал свои встречи с гостем таким образом, чтобы, насколько возможно, оттянуть момент раскрытия секрета. Он постоянно держал чужеземца при своей особе, но никогда не оставался с ним наедине. Он брал его с собой на прогулку к голубятням, где гоняли голубей, он разрешил ему занять почетное место рядом с носителем императорского зонта, когда направился в паланкине к светящемуся озеру.
Акбар и впрямь пребывал в душевном смятении. Мало того, что ему предстояло выслушать некий великий секрет, доставленный с другого конца света, так к этому добавились еще и события прошлой ночи, проведенной с возлюбленной Джодхой. Он обнаружил, что она его не возбуждает так, как это бывало всегда. Она никогда его не разочаровывала, а давеча он поймал себя на мысли, что, быть может, для разнообразия стоит обратить внимание на какую-нибудь хорошенькую наложницу. Если ко всему этому добавить сомнения по поводу Всевышнего, то смятенное состояние его души было вполне объяснимо. Явно пришло время полежать на воде.
Из сентиментальности он сохранил, повелев заново оснастить их, четыре любимых дедом Бабуром судна. Теперь они курсировали по озеру. На самом большом из них, “Ганджаише”, что значит “вместительный”, доставляли лед из Кашмира; правда, на последнем этапе его путешествия с Гималайских вершин, прежде чем он попадал в дворцовые кувшины, его перегружали на малое судно, которое свирепому Бабуру – почитателю красот природы и основателю империи Великих Моголов – подарил когда-то тезка Акбара, султан Джелаль-ад-дин. Сам Акбар предпочитал “Асаиш”, что значит “располагающий к отдыху”, которому для связи с берегом и перевозки гостей было придано небольшое быстроходное суденышко “Фармаиш”. Четвертый корабль, “Араиш” (“украшение”), предназначался для романтических встреч и посещался в основном в ночное время. Акбар провел Могора дель Аморе в главную каюту “Асаиша” и облегченно вздохнул: он всегда радовался, когда под его ногами вместо твердой почвы плескалась чуткая вода.
Чужеземца прямо распирало от желания открыться – он напомнил Акбару испуганную женщину, которой пришло время рожать. Акбар продлил его мучения, озаботив себя соблюдением всех правил приема гостя: он приказал принести подушки, вино и книги. Прежде чем напиток достигал царственных уст, его надлежало трижды испробовать на возможное наличие яда, и хотя эта процедура раздражала императора, он ею не пренебрегал.
Правило в отношении книг Акбар изменил. В прежние времена каждую из книг для императора полагалось просматривать трем разным цензорам на предмет обнаружения неприличных мест и всякого рода измышлений. “Иными словами, – провозгласил юный Акбар, взойдя на трон, – нам предстоит читать самое скучное из когда-либо написанного. Мы этого делать не намерены”. С тех пор император читал все что хотел, однако мнения трех “рецензентов” все-таки доводились до его сведения, поскольку правила, охранявшего государя от всего, что могло его поразить, никто не отменял. Подушки тоже проходили досмотр – на случай, если кому-нибудь из недоброжелателей вздумалось бы засунуть в одну из них гибельное лезвие. Все эти процедуры были наконец выполнены, и лишь после этого Акбар повелел оставить себя наедине с гостем.
– Ваше Величество, – начал Могор дель Аморе, и его голос, хоть и совсем чуть-чуть, но все-таки дрогнул, – позвольте мне изложить вам дело чрезвычайной важности. Оно предназначено лишь для ваших – и более ничьих – ушей.
Акбар разразился громким смехом:
– Полагаем, если бы еще несколько минут мы не позволили тебе говорить, то ты не выдержал бы и отправился на тот свет. Весь последний час ты напоминал чирей, готовый прорваться.
Чужеземец залился краской.
– Вашему Величеству известно все на свете, – проговорил он, низко поклонившись (император не предложил ему сесть), – однако осмелюсь предположить, что мое сообщение станет для вас неожиданностью, хотя оно и касается достаточно известных фактов.
Теперь уже император не смеялся.
– Хорошо, – произнес он. – Говори, что там у тебя, и хватит играть в прятки.
– Ваша воля, государь. Итак, давным-давно в турецкой стороне жил принц – страстный любитель приключений, звали его Аргалья или Аркалья. Он был отважным воином, владел волшебным оружием и держал при себе женщину по имени Анжелика…
И тут со стремительно приближавшейся легкой лодки, где находился Абул-Фазл с небольшой группой людей, донесся громкий крик: “Тревога! Жизнь императора в опасности! Спасайте императора!” В тот же момент в каюту ворвалась команда судна, и Могор дель Аморе был схвачен. Чья-то мускулистая рука сдавила ему горло, и сразу три меча были приставлены к его груди. Император поднялся, и вооруженные люди на всякий случай окружили его плотным кольцом.
– Анжелика, принцесса Индии и Катая[22]… – прохрипел чужеземец. Сильная рука еще крепче сдавила ему горло. – Самая прекрасная… – успел еще выговорить он, прежде чем потерял сознание.
7. В кромешном мраке каземата его цепи…
В кромешном мраке каземата его цепи доставляли ему такие же муки, как и тайна, которую он так и не успел открыть. Они обвивали его тело, и во тьме ему представлялось, будто он замурован внутри огромного человека из железа. Двигаться он не мог. Свет? Его можно было вызвать лишь силой воображения: каземат был выдолблен в скальной породе под дворцовым комплексом. Он дышал воздухом, которому было тысяча лет, и столько же лет, наверное, было тем существам, что ползали по его ногам, забирались в волосы на голове и копошились возле мошонки: тараканы-альбиносы, слепые змеи, прозрачные, безволосые мыши, призраки-скорпионы, вши. Ему предстояло умереть, так и не рассказав свою историю. Он отказывался в это поверить, а она, невысказанная, продолжала в нем жить, лезла ему в уши, щипала глаза, она липла к нёбу и щекотала язык. Каждый живой человек жаждет быть услышанным. Он еще жил, но если умрет, так и не высказавшись, то уподобится таракану-альбиносу – нет, еще хуже – станет просто плесенью. Каземат не был способен воспринять его рассказ, каземат недвижим и черен, ему неведомо, что такое время и свет, что такое движение, а рассказ требовал и движения, и времени, и света. Он чувствовал, как мало-помалу его история уплывает от него, теряет свое значение, перестает жить. Нет у него никакого рассказа. Нет и не было. Он не человек. Здесь нет людей – лишь каземат и липкая тьма.
Когда за ним пришли, он не понимал, сколько времени провел в заключении, – может, день, а может, целый век. Он не видел грубых рук, снявших с него цепи, какое-то время он даже не слышал и не мог говорить. Ему завязали глаза и отвели куда-то, где его мыли и скребли. “Как покойника перед погребением, – подумал он, – как хладный труп”. Правда, в этой басурманской стране не хоронят по-христиански, его обернут в саван и закопают. Или сожгут. И не будет мира его душе. И после смерти, как и пока он был жив, невысказанное будет мучить его, и это станет его личным адом, и не будет этому конца. Вдруг он услышал какие-то звуки: Когда-то, давным-давно… Это был его собственный голос. …Жил принц, – и он почувствовал, как сердце его застучало и кровь побежала быстрее. Распухший язык шевелился. Сердце молотом колотилось в груди. Он снова обрел тело и способность произносить слова! Ему сняли с глаз повязку. Четыре страшных великана и женщина были с ним…