Победный ветер, ясный день Платова Виктория

– Милиционеры тоже разные бывают. Тебя в ГАИ устраивали? Устраивали. Что ж не пошел?

– А я взятки брать не умею. Мне взятки руки жгут. Еще сожгут дотла – зачем вам безрукий сын?

– Безрукий – лучше, чем безголовый, – вяло парировала мать. – Хоть бы женился, что ли! И когда ты только женишься?

С плакатов Гурию улыбалась Эдита. Эдита на теплоходе, Эдита на тепловозе, Эдита с микрофоном и без, Эдита юная и Эдита постарше, Эдита с белой лентой в голове, Эдита с теннисной ракеткой в руках, Эдита в демократичном мини, Эдита в респектабельном макси и с цветком орхидеи в декольте. Эдита в кримпленовой тунике, насквозь продуваемой благословенными ветрами шестидесятых. Куда Гурий безнадежно, безвозвратно опоздал.

– Никогда. Никогда я не женюсь.

– Дурак, – еще раз с видимым удовольствием констатировала мать. – И как тебя только на такой ответственной работе держат?

Ответственности в работе Гурия было немного, Мартышкино – не Гарлем и даже не Питер: максимум, что можно выдоить из разомлевшей полудачной местности, – мелкое хулиганство, навязшая на зубах бытовуха и редкие, как фламинго в средней полосе, пьяные дебоши. Венцом карьеры Гурия Ягодникова стало недолгое расследование убийства путевого обходчика, на поверку оказавшееся унылым самоубийством. Записка, оставленная путевым обходчиком, была написана в горячечном бреду, и к ней прилагались три пустые бутылки из-под водки.

– Сам удивляюсь, как меня только на такой ответственной работе держат. Ценят, наверное. Обещают капитана дать за выслугу лет!

– Ты же говорил – майора, – привычно поправляла мать.

– Майора? Значит, майора. Ставки растут.

– Хоть бы кто другой был, а не эта… – Мать умела переключаться в самый неподходящий момент. – Хоть бы кто другой, помоложе…

– Интересно, кто?

– Ну вот хотя бы… Пугачихи дочка, Кристина Орбакайте. Или… Ну, подскажи!

– Людмила Зыкина, – с готовностью подсказывал Гурий.

– Тьфу ты!.. Скажешь тоже, Зыкина! – пугалась мать. – Не Зыкина вовсе, а та, что про «чашку кофею» поет… Не помню, как зовут-то.

– Я тоже.

– Ну, неважно. «Чашку кофею» я бы еще смогла понять, она молодая, красивая…

На этом месте диалог Гурия и матери Гурия, как правило, прерывался. Махнув рукой, мать возвращалась к своим делам – курам и поросенку. А Гурий возвращался к своим делам – винилам Эдиты и яхтам.

Яхты были второй страстью Гурия, которая нисколько не мешала первой. Напротив, обе страсти пребывали в гармонии и каком-то радостном, просветленном единении. Единении необычном, поскольку и сами яхты были необычными.

Это были модели яхт.

Ничего другого Гурию не оставалось, поскольку он смертельно, до потери сознания боялся воды. И с этим ничего нельзя было сделать, это невозможно было подавить никаким волевым усилием, это нельзя было расстрелять из табельного оружия, удушить, четвертовать, колесовать. Водобоязнь стала тяжким крестом Гурия с тех самых пор, как он полюбил паруса. Его любовь к парусам была такой же безоглядной и платонической, как и любовь к Эдите: никакого намека на взаимность, никакого намека на намек. И если с платоническим чувством к Эдите Гурий смирился (ибо вожделеть богиню – грех великий), то с яхтами все обстояло как раз наоборот. Яхты – настоящие яхты, временно оказавшиеся на берегу (а только к таким Гурий был в состоянии подойти), откровенно издевались над ним: ничего-то ты не можешь, бедолага Гурий, ничего-то ты не знаешь о нас. И никогда не узнаешь. Ведь для того, чтобы познать женщину, нужно отправиться с ней в постель. А для того, чтобы познать яхту, нужно отправиться с ней в море. А этого Гурию не светило даже в самом радужном сне. Хотя нет, в снах-то он как раз и отрывался по полной программе: сны Гурия были наполнены фалами, лагами, бизанями и трогательными, как кутята, ласкающими руку шкотиками. Сны Гурия были наполнены ветром и брызгами волн. Эти брызги, соленые и прекрасные, ласкали лицо Гурия, как голос неподражаемой Эдиты. В реальности же, подходя к насмешливым недотрогам-яхтам, Гурий чувствовал себя импотентом. Не самое приятное чувство, что уж тут говорить. И никакого выхода.

Впрочем, выход все-таки нашелся.

Вернее, его нашел сам Гурий, приобретший по случаю книгу «Постройка моделей судов». В этой книге было все: рисунки, чертежи, расчеты. Но самое главное – в ней была надежда. Гурий запасся деревом и парусиной, прикупил необходимые инструменты – и через месяц первая яхта (масштаб 1:10) была готова.

Гурий назвал ее «Эдита».

Вторую, третью и все последующие – тоже.

Теперь в его пристройке насчитывалось ровно тринадцать яхт. Тринадцать «Эдит». Разных по классу и оснастке, но с одной общей чертой: они не издевались над Гурием, они любили его – ведь больше любить все равно было некого. Их сухие кили и выточенные по всем правилам корабельной науки шверты[1] не знали иных прикосновений, кроме прикосновений рук Гурия. Их зарифленные, пропитанные водостойким составом паруса не знали иных прикосновений, кроме прикосновений губ Гурия. К тому же Гурий позаботился о том, чтобы им был виден Залив. В широкое, всегда полуоткрытое окно.

А из рабочего кабинета Гурия Залив не просматривался.

Зато хорошо просматривалась улица, по которой шли сейчас двое – взрослый мужик и пацаненок. Личность мужика была хорошо известна Гурию – Василий Васильевич Печенкин не раз фигурировал в его рапортах как зачинщик пьяных драк в кафе «Лето». Пацаненок же был не кем иным, как сыном Василия Васильевича, Виташей. Самым удивительным было то, что Печенкин вел сына не за ухо, как обычно, а за руку. И вообще, между отцом и сыном наблюдалось завидное согласие, более того, Печенкин-старший взирал на Печенкина-младшего с уважением, если не сказать – с пиететом.

В ушах Гурия звучало «Вышла мадьярка на берег Дуная, бросила в воду цветок», а это означало, что участковый пребывает в самом благостном расположении духа. «Интересно, уж не ко мне ли они направляются?» – лениво подумал Гурий и тут же невольно улыбнулся такому нелепому предположению: Василий Васильевич лейтеху Ягодникова терпеть не мог, общался с участковым только в форсмажорных обстоятельствах, а в мирное время переходил на другую сторону улицы, стоило только Гурию оказаться в поле его зрения.

Теперь все было наоборот. Теперь отец и сын Печенкины направлялись прямо волку в пасть. Долго не раздумывая и никуда не сворачивая.

«Судя по всему – ко мне, – подумал Гурий уже не так лениво. – Судя по всему – форс-мажор!»

…Это действительно оказался форсмажор, да еще какой!

– Родной милиции общий привет, – прогундел Печенкин, втискиваясь в кабинет. И без предисловий ткнул в сына указательным пальцем: – Он, прощелыга!

Яблочко от яблоньки недалеко падает, что и говорить!

– Думаю, это не ко мне, – сдержанно ответил Гурий. – Думаю, это в детскую комнату милиции.

Сочувствия к малолетнему Печенкину у Гурия не было никакого. Он терпеть не мог деятелей типа Виташи: плюгашей-пакостников с соплями под носом и омерзительными мыслями под черепной коробкой. Такие, с позволения сказать, чада мучили домашних животных (от мыши до козы), писали на заборах срамные слова и подозрительно часто вертелись около женского отделения бани. Вместо того чтобы, как и положено чадам, читать Майн Рида и Фенимора Купера. Или «Декамерон» Боккаччо на худой конец.

– Да обожди ты с детской комнатой, – невежливо перейдя на «ты», перебил участкового Печенкин-старший. – Это еще успеется. Мой-то прощелыга трупак нашел. Так-то! Знай наших.

– Что нашел? – не понял Гурий. – Какой такой трупак?

– Настоящий. Смердячий. – От гордости за сына Василий Васильевич даже икнул. – Сидит себе в лодке и ни гугу!

– Да кто сидит?!

– Да трупак! Он бы там до белых мух просидел, если бы не мой прощелыга.

Только теперь до лейтенанта Ягодникова стал доходить смысл тронной речи Печенкина-старшего: Печенкин-младший, находясь в свободном каникулярном полете и шастая где ни попадя, обнаружил какой-то труп.

– Утопленника, что ли? – на всякий случай уточнил Гурий.

– В том-то все и дело, что нет! – Василий Васильевич торжествовал. – Утопленника – это мы проходили. Утопленники что! Ты выше бери. Убиенного.

– Да с чего ты взял, что убиенного?

– Да у него ползатылка снесено! Я сам видел.

– И где же ты все это видел? – Верить известному мартышкинскому выпивохе Гурий не спешил.

– Где-где! В лодочном кооперативе. «Селена».

Легендарный местный долгострой был хорошо известен Гурию. «Селена» затевалась году эдак в восемьдесят пятом, когда Гурий был чуть постарше Печенкина-младшего. Места в кооперативе распределялись между прикормленной питерской интеллигенцией из числа активных членов творческих союзов. Да и строительство шло по-интеллигентски – ни шатко ни валко. Уже потом, когда отгремела перестройка и началась эпоха свободного рынка, его взял в свои руки энергичный молодой бизнесмен. Бизнесмен отгрохал с десяток таунхаузов с эллингами для яхт, после чего благополучно грохнули его самого. Больше никто браться за кооператив не хотел, и он медленно ветшал и разрушался. До Гурия доходили слухи, что несколько домов в «Селене» обжиты, но соваться туда он не хотел. Там, где есть эллинги, есть и яхты.

Настоящие.

А с настоящими яхтами Гурий Ягодников покончил навсегда.

– Хорошо. Сейчас мы туда отправимся…

– Может, ты мне не веришь? – осенило Печенкина.

– На месте разберемся.

– Слышь, лейтенант… Ты тово, обязательно внеси, что трупак мой обормот обнаружил. Обязательно!

– Показания с вас и с вашего сына будут сняты в любом случае. Надеюсь, вы ничего там не трогали, Василий Васильевич? – аккуратно перешел на официоз лейтенант.

– Как можно! – Василий Васильевич так интенсивно замахал руками и заморгал глазами, что Гурий понял: если история с трупом – правда, то склонный к мародерству Печенкин обшмонал тело круче любого лагерного вертухая. Такой и в чужие трусы залезет в поисках наживы, с него станется.

…Печенкин не соврал. В кооперативе «Селена» действительно произошло убийство.

Вот уже три часа здесь работала оперативная бригада из Питера. Ягодников же охранял ближние подступы к таунхаузу, в котором было найдено тело. Пока оперативники занимались местом преступления, худощавый, похожий на циркового морского льва следователь по фамилии Дейнека аккуратно допрашивал Печенкина-старшего, Печенкина-младшего и приятеля Печенкина-младшего, еще одного сопляка-мартыгу. «Мартыгами» традиционно называли молодую мартышкинскую поросль, и второй парнишка был не самым худшим ее представителем. Во всяком случае, Гурию этот мартыга понравился гораздо больше, чем отпрыск Василия Печенкина, хотя он и видел парнишку лишь мельком.

Кажется, его звали Паша.

Именно эти двое – Паша и Виташа – и обнаружили труп, заглянув в эллинг по какой-то своей мальчишеской надобности.

Дело было достаточно серьезным. Настолько серьезным, что его сразу, минуя область, забрали в Питер. О том, что дело уходит в Питер, стало ясно еще на месте, и об этом сообщил Гурию в очередной перекур забубенный опер Антоха Бычье Сердце.

Антоха Бычье Сердце, он же Антон Бычков, был ягодниковским приятелем по школе милиции. Но, в отличие от Ягодникова, явно преуспел, сменил сомнительную фамилию Бычков на роскошную, без страха и упрека, фамилию Сиверс. И так попер по служебной лестнице, что к тридцати годам имел звание майора.

– А мог бы быть и подполковником, – интимно шепнул он Гурию. – Не дают. Бодливой корове, говорят. Сомнительные методы ведения дел, говорят. Ты же знаешь, нрав у меня крутой.

Нрав у Антохи был не просто крутым. Свирепым был нрав у Антохи, чего уж тут скрывать. Можно только посочувствовать тем несчастным, которые окажутся в руках Бычьего Сердца. И зубам тех несчастных. Он один, Антоха Бычье Сердце, мог играючи поставлять клиентов какой-нибудь навороченной стоматологической клинике. И обеспечить процветание всего дружного зубоврачебного коллектива. Гурий лишь подумал об этом, но вслух произнести не решился. Даже шутки ради. Бычье Сердце – тот, каким помнил его Ягодников, – был бескорыстнее матери Терезы. Деньги не особенно интересовали его: в разумных пределах, конечно, не интересовали. Одеться, обуться, выкурить хорошую сигарету, треснуть по хорошему пивку – это да. Все остальное было не так уж важно. Важной была работа, важным было призвание. А призвание у Бычьего Сердца оказалось самым бесхитростным (и потому – мудрым, как чернозем): мочить гадов. Да так, чтобы земля горела у них под ногами. И здесь все средства были хороши. Уже в милицейской школе у Бычьего Сердца проявились все задатки цепного пса-беспредельщика. Один только вид его наводил священный трепет на окружающих: сломанный нос, сломанные уши, низкий шишковатый лоб и вечный бобрик на квадратной башке. А маленькие, тускло поблескивающие глазки Антохи намекали на членство в преступной группировке. И на пару-тройку ходок в зону.

Самым примечательным было то, что и ходки, и членство – все это могло бы стать реальностью, не будь у Антохи умнющего папаши – фрезеровщика с Кировского завода. Внешность и нрав Бычьего Сердца не оставляли у него никаких иллюзий насчет будущности сына.

– Тюряга по тебе плачет, – каркал он пятнадцатилетнему Антохе. – Ой, плачет! Ты уж лучше в менты иди, авось пронесет.

Антоха к доводам папаши прислушался и, повзрослев, подался в школу милиции. А смутные мысли отца оформил в теорию: бандиты и сыщики – близнецы-братья. Люди, замешенные из одного теста. Люди с одним и тем же экстремальным мировоззрением. И с одинаковым отношением к жизни. И к цене за эту жизнь.

Клану милиции Антоха служил верой и правдой: точно так же он служил бы и любому другому, мафиозному клану. Да и время для Бычьего Сердца было самым подходящим: кровавое, нашпигованное криминалом время. День без выезда на убийство он считал потерянным.

– Застой, – ныл в таких случаях Бычье Сердце. – Застой, мать его ети! Измельчал народец, никакого вкуса к жизни!..

У самого же Бычьего Сердца вкус к жизни имелся в избытке. Он не церемонился с проходящими по делу свидетелями (после чего нередко попадал на ковер к вышестоящему начальству). Он спал с проходящими по делу свидетельницами (после чего нередко попадал на прием к анонимно практикующим венерологам – «пенисмэнам», как он их называл). Как-то ему удалось даже оприходовать разинувшую варежку понятую – в квартире, где произошло двойное убийство. Соитие с понятой в чуланчике, который примыкал к месту преступления, Бычье Сердце считал своим высшим сексуальным достижением.

К прочим достижениям старшего опера убойного отдела Антона Сиверса можно было отнести с десяток раскрытых убийств и уничтожение двух крупных бандитских группировок. Что и говорить, одинокий задумчивый труп из лодочного кооператива на фоне всего этого фейерверка смотрелся бледновато.

– Тухляк, – подытожил Бычье Сердце. – Уж поверь мне, Гурий. Это дело – тухляк. Намучаемся мы с ним.

В кармане жилетки убитого были найдены паспорт на имя Валевского Романа Георгиевича, трехдневной давности товарный чек ИЧП «Бригита» на сумму одна тысяча восемьсот рублей и конверт. Конверт был девственно чистым – так же, как и открытка, которая лежала в нем. Обыкновенная поздравительная открытка с надписью: «СМОТРИ НЕ НАПИВАЙСЯ!» А из водительского удостоверения, найденного в другом кармане жилетки, следовало, что Роман Георгиевич Валевский является владельцем внедорожника «Лексус», 2000 года выпуска, номерной знак А028ОА.

– Девяносто девять тонн гринов как с куста, – заметил Бычье Сердце, знающий толк в расценках на дорогие иномарки. – Ручная сборка. Зверь-машина. Самолет.

– За что же девяносто девять тонн?! – тихо ужаснулся Гурий, подсчитав, что собрать такую сумму ему удастся лишь за восемьдесят два года непорочной службы без еды и питья. – Там что, приборная панель из платины? За что девяносто девять-то?!

– А за то, что самолет!

Никакого «Лексуса», номерной знак А028ОА, в окрестностях лодочного кооператива обнаружено не было.

Никаких других вещей, кроме документов, чека и конверта, из карманов трупа извлечено не было. Ни рубля, ни доллара, ни завалящей монетки в пятьдесят копеек. Странное обстоятельство, учитывая щегольской прикид Романа Георгиевича и права на такое же щегольское авто.

Джип «Лексус» – совсем неплохо для двадцатисемилетнего молодого человека (а если верить паспортным данным, покойному Валевскому месяц назад исполнилось как раз двадцать семь). Совсем неплохо, другой вопрос, откуда у такого молокососа такие деньги. На бандита он не смахивал, не иначе папин сынок, золотая клубная молодежь с прицелом на местечко в топливной компании. Или на креслице в Законодательном собрании. Или на кабинетик в Смольном. Или на виллу в Коста-Браво. Подобные заоблачные дали не светили ни Гурию Ягодникову, ни его дружбану Антохе Бычье Сердце. Не светили они и Роману Валевскому.

Теперь.

Гурий даже поймал себя на гаденьком люмпенском злорадстве по поводу безвременной кончины баловня судьбы. Поймал – и тут же устыдился этого. Тем более что личность Валевского самым неожиданным образом прояснилась.

– Ты знаешь, что это за тип? – сказал Гурию Бычье Сердце. – Фигура довольно известная в определенных кругах. Он… Как бы это помягче выразиться… Танцор, одним словом. Балерун.

– Вы уже и это выяснили? – почтительно прошептал Гурий. – Оперативно работаете.

– Оперативно работаем не мы. Оперативно работает он. – Бычье Сердце мотнул тяжелой медвежьей башкой в сторону следователя Дейнеки. – Он у нас… как бы это помягче выразиться… балетоман. Всю зарплату в Мариинку сносит, чудила! И в прочие притоны песни и пляски. Такая вот страсть у человека.

Именно Дейнека поведал Антохе (а Антоха поведал Гурию), что Роман Валевский является ведущим солистом труппы современного балета «Лиллаби». И хореографом по совместительству. «Лиллаби» был известен в родных палестинах гораздо меньше, чем на просвещенном Западе. И с Запада не вылезал. Последний год труппа провела в гастрольной поездке по Средиземноморью, Франции и странам Бенилюкса. После этого была Америка, и по возвращении из нее Роман Валевский и его коллеги по «Лиллаби» затеяли амбициозный проект «Русский Бродвей». Проект был поддержан американским консульством («гнездом шпионов», как выразился Бычье Сердце), фондом Сороса («Сорососа», как выразился Бычье Сердце), еще несколькими фондами поменьше («цэрэушными подгузниками», как выразился Бычье Сердце) и несколькими высокопоставленными чиновниками из администрации города («…….», как выразился Бычье Сердце). Будучи еще в зародыше, «Русский Бродвей» отхватил уютный особнячок на Петроградке. А первым пробным камнем «Бродвея» должна была стать постановка грандиозного шоу «Вверх по лестнице, ведущей вниз». «Коллективное дрыганье ногами по книжке какой-то американской профуры», как выразился Бычье Сердце. «Видно, богатые мы очень, если платим американским профурам за авторские права!»

– Вообще-то, книжка очень хорошая, – робко возразил Гурий. – Хотя и старая.

– Какая же хорошая? Она же американская!

Крыть было нечем, и Гурий притих. Бычье Сердце еще некоторое время поливал грязью америкашек, раковой опухолью расползшихся по планете, а потом переключился на космополита Валевского.

– Не люблю я такие дела, – процедил Антоха. – Худосочные. Интеллигентские. Рома-балерун нам боком выйдет, чует мое сердце.

У Бычьего Сердца был такой удрученный вид, что Гурий попытался поддержать приятеля.

– Может быть, это ограбление? – неуверенно начал он. – Машины нет, денег нет… Польстились на джип и укокошили беднягу.

– А яхта при чем? Зачем его нужно было в яхту сажать? Зачем его вообще нужно было тащить к Заливу? И потом, видел, как ему тыкву прострелили? Чисто, аккуратно, любо-дорого посмотреть. Профессиональная работа. И улик с гулькин нос. Грабители так за собой не подчищают.

– Чья яхта – установили?

– По документам эта часть дома принадлежит некоей Калиствинии Антоновне Антропшиной. Больше пока ничего не известно. Сейчас пытаемся с ней связаться…

Закончить Бычье Сердце не успел – его окликнул кто-то из оперативников. Проводив взглядом приятеля, Гурий еще некоторое время потоптался на месте, а потом направился к сторожке, в которой следователь тщетно пытался привести в чувство пьяного охранника «Селены» и его такую же невменяемую подружку.

Обоих Печенкиных и юнца-мартыгу отправили восвояси: после снятия отпечатков и показаний делать им на территории лодочного кооператива было нечего. Да и рабочий день самого Ягодникова давно закончился. Если бы не труп, Гурий сидел бы сейчас в Пениках и достраивал четырнадцатую яхту. Ставить паруса – самое приятное, самое сладкое, самое трепетное!.. Четырнадцатая модель была любимым детищем участкового: во время ее закладки ему пришла в голову сумасшедшая мысль – подарить Эдиту-яхту Эдите-певице. Торжественный акт передачи был приурочен к ближайшему концерту дивы в БКЗ «Октябрьский». До концерта оставалось ровно двое суток, и нужно было поспешить, чтобы уложиться в сроки.

…Бычье Сердце закончил осмотр места происшествия только через час, клятвенно заверил Гурия, что пивка они выпьют в самое ближайшее время, и укатил в Питер вместе с трупом и всей бригадой. А Гурий отправился к себе в отделение, сдавать табельное оружие.

В отделении его и настигло еще одно сногсшибательное известие: на бесхитростном и далеком от криминала перегоне Ораниенбаум – Мартышкино обнаружено тело девушки.

* * *

…Полнолуние ознаменовалось воем собак. Собак было две – дворняга побольше и одичавший шпиц поменьше. Обе шавки, приписанные к проходной завода «Рассвет», имели неоспоримое преимущество перед всем остальным животным миром – они существовали всегда. Как птица Сирин и птица Алконост, как Сцилла и Харибда, как пирамида и сфинкс, как тяни-толкай, как Христос и Иуда, как двуликий Янус.

Так, во всяком случае, думала Лена.

Она жила в этом доме на Васильевском восемь лет – и все восемь лет шпиц и дворняга мозолили ей глаза. Дом под номером 99 был последним на Четырнадцатой линии и стоял особняком. То есть не совсем особняком. От остальных, густо прилепившихся друг к другу домов его отделяла всего лишь неширокая Камская улица. По другую сторону протекала когда-то живописная, а теперь загаженная до безобразия речушка Смоленка. Муж Лены, Гжесь, именовал дом «предбанником Господа Бога». В этом была известная доля истины: окна их квартиры на шестом этаже выходили сразу на три кладбища – православное, армянское и лютеранское.

Самое время подумать о душе.

Но о душе Лена и Гжесь не думали. Они думали о том, как бы поскорее развестись. В состоянии вялотекущего разрыва отношений они находились последние три года, и конца-краю этому процессу видно не было.

Лена и Гжесь вели затяжную позиционную войну.

Иногда война сменялась кратковременным перемирием и даже братанием: Гжесь, как и всякий здоровый тридцатилетний мужик, имел известного рода потребности, и когда дежурной шлюхи для их удовлетворения не оказывалось, в ход шла Лена. Лена в сто тридцать третий китайский раз давала себе слово не поддаваться на провокации – и с завидным постоянством нарушала его. Все дело было в подлом и душном характере Гжеся – он всегда получал свое. Во всяком случае, от Лены. Проще было завалиться с ним в койку, чем слушать звон бьющейся посуды и треск разрываемых на корпию занавесей. В какой-то момент Лена заменила весь имеющийся в доме фарфор и фаянс на одноразовые пластиковые тарелки и вилки. И к чертовой матери сняла все портьеры и прилагающийся к портьерам тюль. Что-то ты теперь будешь делать, дружочек Гжесь?

Дружочек Гжесь раздумывал недолго: он раскурочил кухонный комбайн, подаренный на свадьбу, после чего застыл в оконном проеме с видеодвойкой в руках. Видеодвойка была единственным ценным предметом в их доме, и расстаться с ней у Лены не было никаких сил.

Гжесь одержал очередную победу на важном стратегическом направлении.

Но проиграть сражение еще не значит проиграть войну.

Именно этим утешалась Лена, уводя остатки своей наголову разбитой плоти в ванную – зализывать раны, зашивать амуницию и чистить покрытое позором оружие. К счастью, довольно быстро смываемым позором.

Гжесь же укреплял завоеванные позиции и оперативно превращал в бивак недавнее поле боя: взбивал подушки, поправлял смятые в пылу страсти простыни и вытряхивал одеяло. В такие минуты Гжесь расслаблялся.

Расслабился он и сейчас.

– Когда мы подаем на развод? – в сто тридцать третий китайский раз спросила Лена, появляясь в дверях спальни.

– Тебе надо, ты и подавай, – в сто тридцать третий китайский раз ответил Гжесь, нагло развалившись на когда-то вполне мирном супружеском ложе.

Акт о безоговорочной капитуляции должен быть подписан, иначе Война Алой и Белой розы не закончится никогда. Они оба устали от этой войны, неужели Гжесь-Ланкастер этого не понимает?

– Завтра. Завтра я подаю заявление.

– И завтра, и послезавтра, и через месяц, и через год, – издевательским дискантом напел Гжесь, – мы будем вместе, мы будем вместе, и наша любовь не пройдет!

– Скотина! – прошипела Лена, наполовину высунувшись из окопа. – Где только были мои глаза, когда я выходила за тебя замуж?!

– Там же, где и мои, когда я на тебе женился. – Гжесь перевернулся на живот и пошлепал себя по гладкой упругой заднице.

Конечно же, Гжесь лукавил. Или был просто-напросто не силен в анатомии. Совсем другое место следовало бы показать ему. Совсем другое, но находящееся в восхитительной симметрии с задницей. На противоположной стороне таза.

Лена Шалимова и Гжесь Вихура поженились пять лет назад. В ту пору Гжесь заканчивал актерский факультет театральной академии, а Лена писала диплом «Математические методы оптимального управления». Диплом был так себе, да и студенткой Лена была так себе: никаких склонностей к точным наукам у нее не было (к гуманитарным, впрочем, тоже). На мехмат ее устроил отец, неожиданно объявившийся в пору позднего Лениного отрочества. До этого Лена знать не знала о его существовании, беззаботно жила в провинциальной Коломне, беззаботно каталась на «Яве» пэтэушника Генки Фрязина и беззаботно мечтала о карьере маникюрши. И о тихом семейном счастье с пэтэушником Генкой Фрязиным. И о трех детях – тоже: о девочке (обязательно старшей) и двух мальчиках-близнецах.

Отец приехал летним утром электричкой из Москвы; долго отирался у калитки, долго беседовал с матерью Лены – подуставшей от жизни хабалкой с санэпидстанции. Мать отвечала за дератизацию предприятий города и на мир смотрела с брезгливостью – так же, как и на подотчетные крысиные хвосты. Беседы Лена не слышала: она тихонько сидела в своей комнатке, сгорая от стыда за мать-грозу-коломенских-крыс и за весь их несуразный быт. Перед совершенно незнакомым ей, хорошо одетым седым человеком в стильных очках без оправы.

Через полчаса появилась мать со сногсшибательной новостью:

– Ты едешь в Питер. К своему отцу.

– К моему отцу? – безмерно удивилась Лена. – Разве у меня есть отец?

– Представь себе. Я же не богоматерь, в конце концов!

– И зачем я должна к нему ехать? В гости?

– Учиться. Взрослая ведь девка, школу уже закончила. Пора и о будущем подумать.

Нельзя сказать, чтобы это известие сильно порадовало Лену, – мечта о карьере маникюрши и семейном гнезде с девочкой постарше и двумя мальчиками-близнецами стремительно отдалялась.

– И когда я должна ехать?

– А чего тянуть? Сегодня и поедешь.

– Но…

– Хочешь всю жизнь просидеть в этой дыре, как я?..

«Хочу, еще как хочу», – подумала Лена, но вслух высказаться не решилась. Она никогда не перечила матери. Она была примерной дочерью.

– Хочешь выйти замуж за дебила Генку?

Хочу, еще как хочу!..

– Почему это он дебил?

– Потому что, – отрезала мать. – Через полгода начнет водку глушить, через год – лупить тебя как сидорову козу, через пять – от белой горячки подохнет. Или разобьется по пьяни на своем мотоцикле.

– А я?!

– А ты вдовой останешься. – Глаза матери горели недобрым пророческим огнем. – Да еще с детьми. Дай бог – один будет. А если целый выводок? Выводок я не прокормлю!..

Закончив тираду в стиле древнегреческой Пифии, мать полезла на шкаф за чемоданом: судьба Лены была решена.

В тот же день они с отцом уехали из Коломны. Генка даже не проводил ее, променяв душераздирающее прощание на футбол по телику. Мать торопливо всплакнула у раскрытых дверей электрички и так же торопливо дала последние наставления:

– Ты отца не стесняйся, требуй свое, веревки из него вей, он тебе больше должен. А в общем, неплохой он человек, Анатолий Аристархович, да и жизнь, видно, его поприжала!.. Ну, может, оно и к лучшему, Питер – город приличный, не пропадешь. А мне тебя тянуть уж невмоготу…

…Питер и вправду оказался городом приличным, вот только чересчур холодным. Холодным был и отцовский дом. В нем царил культ матери отца – Виктории Леопольдовны. Лене и в голову не приходило назвать ее бабушкой. Только по имени-отчеству и только на «вы». Впрочем, и сама Виктория Леопольдовна обращалась к Лене исключительно на «вы».

– Не ставьте локти на стол, милочка. И подтирайте за собой в ванной комнате, пожалуйста. Вы ведь в профессорском доме, а не у себя в Кинешме.

– В Коломне, – тихо поправляла Лена.

– В Кинешме, в Коломне – какая разница. Мой сын, а ваш… – в этом месте своих ежедневных наставительных спичей Виктория Леопольдовна всегда скорбно поджимала губы, – …ваш отец – человек, безусловно, совестливый. Мягкий, добрый…

«Размазня, – припечатала бы старуха, не будь она такой интеллигентной, – размазня, который вбил себе в голову, что виноват перед нахрапистой девкой из провинции и ее отродьем. Виноват грехами взыгравшей отпускной плоти – единственными грехами, которые легко отмолить».

– Но я, милочка, человек совсем другого склада…

«На мне где сядешь, там и слезешь, – припечатала бы старуха, не будь она такой интеллигентной, – пусть размазня перед тобой стелется, а я тебе ничего не должна. Скажи спасибо, что приветили, не дали пропасть в Кинешме… Костроме, Калуге, Коломне, Караганде… Какая, впрочем, разница!..»

Первые два месяца, проведенные в доме Виктории Леопольдовны на Васильевском, стали настоящей пыткой. Каждый день Лена порывалась уехать обратно – в залитую солнечным светом и зеленью патриархальную Коломну. И – не уезжала.

Из-за отца.

В первый (и единственный) раз он нашел ее за три минуты до отхода московского поезда. Лена уже сидела в вагоне, когда увидела его. Отец упирался ладонями в окно и, не отрываясь, смотрел на нее. Грудь его тяжело вздымалась, по щекам текли крупные слезы, а губы что-то безостановочно шептали. Впрочем, Лена безошибочно поняла – что:

«Прости меня, прости меня, прости меня!»

Конечно же, она никуда не уехала. Она выскочила из вагона в самый последний момент, позабыв сумку с вещами и рискуя свалиться под колеса. Сколько они простояли на перроне под дождем, обнявшись и все прощая друг другу, – час, минуту, всю короткую Ленину жизнь?.. Отец сбивчиво говорил Лене, что никогда не подозревал о ее существовании, он и предположить не мог, что после коротенького курортного романа, интрижки на Рижском взморье, на свет появится она… Что если бы Ленина мать не написала ему спустя столько лет, он никогда бы не узнал, что у него взрослая дочь… Красавица-дочь… Жизнь его отцвела пустоцветом, заросла крапивой, пятьдесят три года – и никого… А вот теперь у него взрослая дочь… Красавица-дочь… Неожиданное, позднее счастье… Счастье, счастье, а Виктория Леопольдовна, что ж – ты уж прости ее, девочка, ты же умница… Со временем она все поймет. И примет – со временем. Нужно только потерпеть…

…Когда терпеть становилась невмоготу, Лена закрывалась в своей комнате с видом на лютеранское кладбище, плакала и ждала отца. С отцом ей всегда было хорошо. Ей ни с кем не было так хорошо. Никогда.

Они много гуляли – дочь должна знать город отца, как же иначе! Они ходили в цирк и зоопарк (отец как будто наверстывал упущенное, ведь с маленькой Леной он в цирк и зоопарк не ходил); в выходные наступал черед театров и музеев (Лена-подросток проскочила театры и музеи, теперь приходилось к этому возвращаться). А вечера, свободные от прогулок, были посвящены математике: отец слепо верил в то, что Лена обладает математическими – семейными – способностями. Математика была главным делом всех Шалимовых – деда-академика, отца-профессора.

И теперь вот – Лены.

Никаких особых способностей у Лены не оказалось, но на мехмат университета она все же поступила – чтобы не огорчать отца. Она сделала бы все что угодно, только бы не огорчить его. Она смирилась даже с поджатыми губами Виктории Леопольдовны. Терпи, терпи, чернавка, отцу еще тяжелее!..

Отцу действительно было тяжелее всех: он обожал дочь и души не чаял в матери, он разрывался между обеими своими женщинами. Единственными близкими существами, за которых готов был отдать жизнь.

– Ты идеалист, Анатолий, – клевала его Виктория Леопольдовна. В строго отведенные часы: сразу после вечернего чая.

– Что же дурного в моем идеализме? Ты сама за него ратовала столько лет.

– Не передергивай, милый. Ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю. Поверил наглой бабе из какой-то Кинешмы…

– Коломны, мама, – тихо поправлял отец.

– Кинешма, Коломна, какая разница!.. Великовозрастен и сед, а купился на грязную инсинуацию, как ребенок! Господи, ты же знаешь, на что способны иезуитки из провинции. Вспомни Маняшу, нашу домработницу! Ушла со скандалом, да еще сервиз из кузнецовского фарфора прихватила. А Аристарх Дмитриевич этот сервиз обожал. И академик Асатиани тоже. И членкор Перельман! Ты только вспомни…

– При чем здесь кузнецовский фарфор? При чем здесь членкор с академиком?!

– Сервиз – всего лишь наглядный пример, так сказать, иллюстрация…

– И слава богу, что прихватила! И черт с ним, с сервизом, гори он синим пламенем… Этот сервиз – кошмар моего детства…

– Ну, какая она тебе дочь, скажи на милость?

– Дочь.

– Тупая девица, которая не в состоянии построить даже сложноподчиненное предложение, не может быть твоей дочерью!

– Она – моя дочь. – Вот он и наступал, момент, когда в тихом голосе отца появлялся металл. – Она моя дочь, и тебе придется с этим смириться.

Перед металлом Виктория Леопольдовна со всей ее хрупкой брезгливостью была бессильна. Оставалось только по обыкновению скорбно поджать губы и вперить взгляд в поясной портрет академика Аристарха Шалимова кисти художника Павла Корина. Что Виктория Леопольдовна и проделывала – в качестве ритуального жеста.

– Счастье, что Аристарх Дмитриевич не дожил до помешательства единственного сына!

– Не клевещи на отца! – взвивался Анатолий, тут же, впрочем, затихая. – Уж он-то меня бы понял. Уж он-то был бы счастлив, что у него такая внучка!..

Лена, как правило, слушала эту тихую интеллигентную перебранку, затаившись у дверей своей комнаты. Ее охватывал ужас от одной только мысли, что старая карга права и что ее отец может оказаться не ее отцом. Она часами простаивала перед портретом академика, ища – в нем и в себе – черты фамильного сходства. Она вдоль и поперек изучила все альбомы с фотографиями: оказалось, что в молодости карга Виктория Леопольдовна была о-го-го как привлекательна, ее муж академик Аристарх Дмитриевич о-го-го как представителен, а отец Лены…

Для отца Лены не было никаких сравнений. Он был самым лучшим. Он был ее отцом, вот и все. Самым умным, самым добрым, самым красивым. Ради него стоило маяться на мехмате, ради него стоило подучить сложноподчиненные предложения. И сложносочиненные заодно.

Внезапно вспыхнувшая любовь к отцу делала свое дело: Лена стремительно образовывалась. И преображалась. Не без его помощи, конечно. Через год в строгой темно-рыжей девушке уже нельзя было признать коломенскую тетеху с рыхлым подмосковным говором. В ней (откуда что берется?!) появился даже тот особый – поджарый и холодноватый – шарм, который так свойствен коренным петербуржцам. За Леной теперь бегала половина факультета, включая залетных почасовиков, приблудных аспирантов и агрессивно настроенных старших преподавателей. Но это была лишь пародия на мужчин. Отец – совсем другое дело…

Несмотря на явный Ленин прогресс, отношения с Викторией Леопольдовной не налаживались. Напротив, они становились все нетерпимее. Старую каргу бесили метаморфозы, происходящие с внучкой-самозванкой.

– А вы не столь простодушны, сколь казалось на первый взгляд, милочка. Стоит ли так себя истязать хорошими манерами? Ведь выше головы не прыгнешь…

«И настоящей Шалимовой не станешь, хоть на пупе извертись, – припечатала бы старуха, не будь она такой интеллигентной. – Мерзавка, воровка, пришлая девка!»

С некоторых пор Лена научилась не обращать внимания на мелкие укусы старой карги. Что ей Виктория Леопольдовна, когда рядом отец? Он рядом, и это счастье.

…Счастье закончилось внезапно. Рухнуло, оборвалось, рассыпалось в прах.

Отец умер от обширного инфаркта. Накануне они отмечали Ленино двадцатилетие – в небольшом чопорном ресторанчике на Невском. Было сумасшедше весело, немножко грустно и невыразимо сладко – словом, все было как всегда, когда они оставались вдвоем и никто не мешал им. Кроме официанта, который менял пепельницы через каждую минуту вместо положенных трех. И исподтишка поглядывал на Лену.

– По-моему, ты ему понравилась, – шепнул отец, когда официант в очередной раз удалился. – По-моему, он готов сделать тебе предложение.

– Не говори глупостей, папа!

– Нет, правда. И я даже знаю, о чем он думает. Думает, что ушлый старикашка отхватил самую прекрасную девушку из всех самых прекрасных девушек.

– Ну, какой же ты старикашка? – Выпитое шампанское вдруг самым предательским образом ударило Лене в голову. – Ты – импозантный зрелый мужчина на пике формы. Только такие мужчины и могут быть хозяевами жизни.

– Сила молодости еще сохранилась, а мудрость старости уже пришла? – Отец подмигнул Лене. – Тогда не будем его разочаровывать.

– Не будем.

Отец поднялся, обошел столик, галантно поклонился и, поцеловав Лене руку, пригласил ее на танец. Вот так-то, господин официант!

– Ты хорошо танцуешь, – сказал отец, склоняясь к Лениному уху.

– И ты, – после небольшой паузы ответила Лена.

Должно быть, они подумали об одном и том же.

– Рано или поздно он появится. И ты уйдешь от меня.

– Совсем необязательно уходить. – Лена положила голову на грудь отца.

– Даже если ты не уйдешь, ты все равно уйдешь.

– Успокойся. Никто тебя не заменит. Никогда.

– Если бы ты только знала, как я жалею о каждом дне, проведенном вдали от тебя! Ты знаешь, сколько их было, этих дней?

– Сколько?

Страницы: «« 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

Йони-массаж — это такая тантрическая сексуальная практика, которая состоит из медленного массажа вла...
Его зовут Гарри Блэкстоун Копперфилд Дрезден. Можете колдовать с этим именем – за последствия он не ...
Алонсо де Молина, отважный уроженец Убеды, не знал, что у судьбы на него удивительные планы. Волей с...
Найти работу по душе бывает сложно: одновременно попасть на интересные задачи, хорошие коллектив и з...
Финалист 21-й «Битвы экстрасенсов» Марьяна Романова в книге «Тайные практики деревенской магии» раск...
1930 год, времена британского колониального владычества в Индии. После гибели мужа Элиза решает посв...