Времетрясение Воннегут Курт
Пролог
В 1952 году Эрнест Хемингуэй опубликовал в журнале «Лайф» повесть под названием «Старик и море». В ней шла речь о кубинском рыбаке, у которого не было клева восемьдесят четыре дня подряд. А потом он поймал огромного марлиня. Он убил его и привязал к лодке. Пока он плыл к берегу, акулы объели с рыбы все мясо.
Когда вышел рассказ Хемингуэя, я жил в Барнстэбл-Вилидж на мысе Кейп-Код. Я спросил у одного местного рыбака, что он думает об этой повести. Он сказал, что главный герой – полный идиот. Ему нужно было срезать с рыбины лучшие куски мяса и положить в лодку, а что не поместится – бросить акулам.
Возможно, под акулами Хемингуэй подразумевал критиков, которые разгромили – появившийся после десятилетнего перерыва – его роман «За рекой, в тени деревьев», вышедший за два года до «Старика и моря». Насколько мне и известно, он никогда в этом не признавался. Но под марлинем он вполне мог подразумевать этот свой роман.
И вот в 1996 году я обнаружил, что написал роман, в котором не было сюжета, в котором не было смысла, который вообще не хотел, чтобы его писали. Merde![1] Я десять лет ловил эту рыбину, если так называть мой роман. К этой рыбине ни одна уважающая себя акула не притронется.
Мне недавно исполнилось семьдесят три года. Моя мать дожила до пятидесяти двух, мой отец – до семидесяти двух. Хемингуэй совсем немного не дожил до шестидесяти двух. Я зажился на свете! Так что же мне было делать?
Правильный ответ: отрезать от рыбы филейную часть. Остальное – выкинуть в помойку.
Этим-то я и занимался летом и осенью 1996 года. Вчера, 11 ноября сего года, мне исполнилось семьдесят четыре. Семьдесят четыре, подумать только!
Иоганнес Брамс перестал писать музыку, когда ему исполнилось пятьдесят пять лет. Хватит! Моему отцу-архитектору архитектура стала поперек горла, когда ему исполнилось пятьдесят пять. Хватит! Все лучшие американские писатели написали свои лучшие романы до пятидесяти пяти. Хватит! А для меня времена, когда мне было пятьдесят пять, были бог знает как давно. Имейте сострадание!
Моя огромная рыбина, которая соответственно и воняла, называлась «Времетрясение». Давайте называть ее «Времетрясение-один», а еще – первая книга про катаклизм. А то, что перед вами, эту уху из лучших кусков той самой рыбины, приправленную мыслями и событиями, произошедшими за последние семь или около того месяцев, будем называть «Времетрясение-два», а еще – вторая книга про катаклизм.
Идет?
Идея в первой книге про катаклизм была такая. Произошел катаклизм, неожиданное завихрение в пространственно-временном континууме, и мы оказались вынуждены повторить в точности те же действия, что проделали за последние десять лет. Это было «дежа вю», длившееся десять лет подряд. Бесполезно было жаловаться, что ничего нового не происходит, только повторяется старое, бесполезно было задумываться, а не поехала ли у тебя крыша, бесполезно было задумываться, а не поехала ли крыша заодно и у всех на свете сразу.
Вы ничего не могли сделать во время «вторых» десяти лет, если вы не сделали этого во время «первых». Вы даже не могли спасти собственную жизнь или жизнь любимого человека, если вам это не удалось в «первые» десять лет.
Я придумал, что катаклизм в одно мгновение перебросил все и вся из 13 февраля 2001 года в 17 февраля 1991-го. А потом мы все не спеша, минута за минутой, час за часом, год за годом, возвращались обычным путем в 2001 год, снова ставили не на ту карту, снова женились не на той, снова подцепляли триппер. Повторилось абсолютно все, без исключения!
Только дожив до момента, когда произошел катаклизм, мы перестали быть роботами, перестали повторять наше прошлое. Как написал старый писатель-фантаст Килгор Траут, «только когда свобода воли снова взяла всех за жабры, люди перестали бежать кросс с препятствиями, которые сами себе заранее нагородили».
В действительности Килгора Траута не существует. В нескольких романах он был моим альтер эго. Но из первой книги про катаклизм сюда попали главным образом места, где говорится о том, что он делал или думал. Я спас от забвения несколько его рассказов, а он с 1931 года, когда ему было четырнадцать, по 2001 год, когда он умер восьмидесяти четырех лет от роду, написал их несколько тысяч. Большую часть своей жизни он был бомжом, а умер в роскоши в номере имени Эрнеста Хемингуэя в доме для престарелых писателей под названием Занаду[2] в курортном местечке Пойнт-Зион, штат Род-Айленд. Утешительный факт.
На смертном одре он рассказал мне про свой первый рассказ. Действие происходило в Камелоте, при дворе Артура, короля Британии. Придворный волшебник Мерлин произносит заклинание, и у рыцарей Круглого Стола оказываются в руках станковые пулеметы Томпсона с полным боекомплектом пуль дум-дум[3] 45-го калибра.
Сэр Галахад, истинный рыцарь без страха и упрека, изучает оказавшееся у него в руках новое средство для убеждения окружающих в пользе благородства и добродетели. В процессе изучения он спускает курок. Пуля разбивает вдребезги Святой Грааль и превращает королеву Гвиневеру в мясной фарш.
Вот что сказал Траут, когда понял, что «вторые» десять лет прошли, и что теперь ему и всем-всем надо думать, что делать дальше, надо снова подходить к жизни творчески: «О боженька ты мой! Я слишком стар и слишком опытен, чтобы снова затевать игру в русскую рулетку со свободой воли».
Да, я тоже был персонажем первой книги про катаклизм. Я появлялся на миг в одном эпизоде. Дом для престарелых писателей под названием Занаду устроил летом 2001 года пикник на берегу океана. Прошло шесть месяцев, как окончились «вторые» десять лет, шесть месяцев, как свобода воли снова взяла всех за жабры. И вот я был на этом пикнике.
Кроме меня, там было еще несколько вымышленных персонажей этой книги, включая и Килгора Траута. Мне была оказана честь услышать, как старый и забытый писатель-фантаст рассказал, а потом и продемонстрировал собравшимся то особое место, которое люди занимают во Вселенной.
Так что я закончил свою последнюю книгу, осталось дописать лишь вот это предисловие. Сейчас 12 ноября 1996-го, до публикации, до момента, когда книжка вылезет из влагалища печатного пресса, осталось примерно девять месяцев. Куда спешить? Срок беременности у индийских слонов в два с лишним раза дольше.
А у опоссумов, друзья и сограждане, срок беременности – двенадцать дней.
Я воображал, что буду еще жив в 2001 году и буду присутствовать на пикнике. В главе 46 я воображаю, что еще жив в 2010 году. Иногда я говорю, что нахожусь в 1996 году, где я и в самом деле нахожусь, а иногда говорю, что проживаю «вторые» десять лет. Особой разницы между этими двумя ситуациями я не провожу.
Похоже, у меня крыша поехала.
1
Называйте меня Младшим. Шестеро моих взрослых детей так и делают. Трое – усыновленные племянники, трое – мои собственные. Они меня за глаза называют Младшим. Они думают, что я не в курсе.
Я часто говорю, что художник должен видеть свою задачу в том, чтобы научить людей хоть немного ценить собственную жизнь. Меня в таких случаях спрашивают, знаю ли я художников, которые смогли этого добиться. Мой ответ – «Битлз».
Мне кажется, что самые высокоразвитые создания на Земле находят жизнь обременительной, если не хуже. Отвлечемся от крайних случаев, когда какой-нибудь идеалист кладет голову на плаху. Две женщины, сыгравшие важнейшую роль в моей судьбе, моя мать и сестра Алиса, или Элли – обе давно на небесах – ненавидели жизнь и не скрывали этого. Алиса то и дело восклицала: «Не могу больше! Не могу больше!».
Самый веселый американец своего времени, Марк Твен, считал свою жизнь, да и жизнь всех остальных людей, такой ужасной штукой, что, разменяв восьмой десяток – а я, заметьте, тоже разменял восьмой десяток, – написал: «С тех пор, как я стал взрослым, мне ни разу не захотелось, чтобы кто-нибудь из моих покойных друзей возвратился к жизни». Это цитата из эссе, написанного спустя несколько дней после неожиданной смерти его дочери Джин. Среди тех, кого он не хотел вернуть к жизни, были и Джин, и другая его дочь, Сюзи, и его любимая жена, и его лучший друг Генри Роджерс.
Вот какие чувства были у Марка Твена, а ведь он не видел Первой мировой войны – не дожил.
Жизнь – сущий кошмар, если послушать слова Иисуса из Нагорной проповеди. Вот они: «блаженны нищие духом», «блаженны плачущие», «блаженны алчущие и жаждущие правды».
Генри Дэвид Торо сказал еще лучше: «Для большинства людей слова „жизнь“ и „отчаяние“ значат одно и то же, только они об этом никому не рассказывают».
Так что загадка «Почему мы отравляем воду, воздух и почву, почему создаем все более изощренные адские машины (что для мира, что для войны)?» не стоит выеденного яйца. Давайте, для разнообразия, будем на этот раз абсолютно искренни. На самом деле все мы ждем не дождемся конца света.
Мой отец, Курт Старший, архитектор из Индианаполиса, больной раком – а его жена покончила с собой за пятнадцать лет до этого, – был как-то остановлен за проезд на красный свет. Выяснилось, что у него уже двадцать лет как просрочены водительские права!
Знаете, что он сказал остановившему его полицейскому? «Так пристрели меня». Вот что он сказал.
Негритянский джазовый пианист Фэтс Уоллер придумал фразу, которую выкрикивал каждый раз, когда разыгрывался – в такие моменты казалось, что на свете нет ничего прекраснее и веселее его музыки. Вот что он выкрикивал: «Пристрелите меня кто-нибудь, пока я счастлив!»
В нашем мире есть такая штука – пистолет. Пользоваться им столь же просто, как зажигалкой, стоит он не дороже тостера, так что каждый может – стоит только захотеть – прикончить моего отца, или Фэтса, или Авраама Линкольна, или Джона Леннона, или Мартина Лютера Кинга, или женщину с детской коляской. Это неопровержимо доказывает, что, по выражению старого писателя-фантаста Килгора Траута, «жизнь – дерьмо».
2
Представьте себе вот что: известный американский университет распустил свой футбольный клуб по соображениям здравого смысла. В результате освободившийся стадион превращается в завод по производству бомб. Да уж, здравого смысла хоть отбавляй. Вспоминаешь Килгора Траута.
Я говорю о своей альма-матер, Чикагском университете. В декабре 1942 года, задолго до того, как я туда поступил, под трибунами стадиона Стэгфилд впервые в мире ученые запустили цепную реакцию распада урана. Их задачей было продемонстрировать возможность создания атомной бомбы. Мы воевали с Германией и Японией.
Спустя пятьдесят три года, шестого августа 1995 года, в университетской церкви состоялась встреча в ознаменование пятидесятой годовщины взрыва первой атомной бомбы над Хиросимой. Там было много людей, и среди них я.
Одним из выступавших был физик Леон Серен. Он входил в группу экспериментаторов, запустивших много лет назад, под обезлюдевшим спортивным сооружением цепную реакцию. Только подумайте: он извинялся за то, что принимал в этом участие.
Ему забыли сказать, что на планете, где самые умные животные так сильно ненавидят жизнь, есть такое правило: если ты физик, ты можешь ни перед кем не извиняться.
А теперь представьте себе вот что: человек создает водородную бомбу для этих параноиков в Советском Союзе, убеждается, что она работает, а потом получает Нобелевскую премию Мира! Такой сюжетец под стать Килгору Трауту, а человек-то существовал на самом деле, это был физик Андрей Сахаров.
Он получил Нобелевскую премию в 1975 году за требование отказаться от испытаний ядерного оружия. Ну, свою бомбу он к тому времени уже испытал. Его жена была детским врачом! Кем надо быть, чтобы разрабатывать ядерную бомбу, если у тебя жена – детский врач? И что это за врач, что это за женщина, которая не разведется с мужем, у которого настолько поехала крыша?
«Дорогой, сегодня на работе было что-нибудь интересное?»
«Да, моя бомба отлично работает. А как поживает тот малыш, который подхватил ветрянку?»
Андрей Сахаров считался своего рода святым в 1975 году. Об этом уже забыли – «холодная война» закончилась. Он был диссидентом в Советском Союзе. Он призывал к запрещению разработок и испытаний ядерного оружия, а заодно требовал свободы для своего народа. Его исключили из Академии наук СССР. Его сослали на полустанок среди вечной мерзлоты[4].
Его не выпустили в Осло получать Нобелевскую премию. Его супруга, детский врач Елена Боннэр, получила премию вместо мужа. Но не кажется ли вам, что давно пора задать вопрос: не была ли она более достойна Премии Мира? Врач – любой врач – не более ли достоин Премии Мира, чем создатель водородной бомбы – кто бы он ни был, на какое бы правительство ни работал, в какой бы стране ни жил?
Права человека? Скажите мне, а водородная бомба – не плевать ли ей на права человека, да и на права любого живого существа? Скажите мне, кому в мире более плевать на чьи бы то ни было права?
В июне 1987 года Сахаров был избран почетным доктором Колледжа острова Статен, штат Нью-Йорк. И снова его правительство не разрешило ему лично участвовать в церемонии. И меня попросили выступить от его имени.
Все, что мне надо было сделать, – зачитать послание от Сахарова. Вот оно: «Не следует отказываться от атомной энергии». Я сыграл роль динамика.
Как я был вежлив! А произошло это всего через год после самого страшного ядерного бедствия, постигшего нашу ненормальную планету, – катастрофы в Чернобыле. От выброса радиации пострадали – и еще пострадают – дети во всей Северной Европе. Детские врачи обеспечены работой на долгие-долгие годы!
Дурацкий призыв Сахарова порадовал меня меньше, нежели поступок пожарных из Скенектади, штат Нью-Йорк, после известия о катастрофе в Чернобыле. Я сам когда-то работал в Скенектади. Пожарные послали письмо своим собратьям, в котором выражали восхищение их храбростью и самопожертвованием во имя спасения людей и имущества.
Да здравствуют пожарные!
Люди, которых обычно считают отбросами общества – иногда так оно и есть, – могут вести себя как святые, когда под угрозой чья-то жизнь.
Да здравствуют пожарные.
3
В первой книге про катаклизм Килгор Траут написал рассказ про атомную бомбу. Из-за катаклизма ему пришлось написать его дважды. Из-за катаклизма нас отбросило назад на десять лет, и потому и он, и я, и вы, и все остальные повторили все наши действия, совершенные с 17 февраля 1991 года по 13 февраля 2001 года, еще один раз.
Траут был не против снова написать этот рассказ. Какая разница – до катаклизма, после катаклизма? Пока он, опустив голову, марает своей шариковой ручкой листок желтой бумаги, он может жить этой дерьмовой жизнью.
Он назвал свой рассказ «Ничего смешного». Он выбросил его раньше, чем кто-либо успел его увидеть, и теперь ему придется выбросить его снова, ведь время вернулось назад на десять лет. На пикнике в конце первой книги про катаклизм, летом 2001 года, когда свобода воли снова взяла всех за жабры, Траут вспомнил обо всех своих рассказах, которые он разорвал в клочья, или спустил в унитаз, или выбросил в помойку, или куда-нибудь еще. Вот что он сказал: «Как нажито, так и прожито».
Траут назвал свой рассказ «Ничего смешного», потому что эти слова произнес один из персонажей рассказа, судья, на секретном слушании в военном трибунале по делу экипажа американского бомбардировщика «Прайд Джой» на тихоокеанском острове Баналулу месяц спустя после окончания Второй мировой войны.
Сам самолет «Прайд Джой» был в полном порядке, он стоял в ангаре, там, на Баналулу. Он был назван в честь матери первого пилота, Джой Петерсон, медсестры родильного отделения одной больницы в городе Корпус-Кристи, штат Техас. В английском языке у слова «прайд» есть два значения. Вообще оно означает «гордость». Но оно означает и «семейство львов».
А дело было вот в чем. Одну атомную бомбу сбросили на Хиросиму, потом еще одну – на Нагасаки, а «Прайд Джой» должен был сбросить третью бомбу – на Иокогаму, на пару миллионов «маленьких желтых ублюдков». Маленьких желтых ублюдков называли тогда «маленькими желтыми ублюдками». Война, сами понимаете. А вот как Траут описывает третью атомную бомбу: «малиновая дура размером с паровой котел средних размеров бойлерной».
Она была слишком большая и не проходила в бомболюк. Ее подвесили к фюзеляжу. Когда «Прайд Джой» бежал но полосе, чтобы подняться в небесную синь, бомбу и бетонную дорожку разделял всего один фут.
Когда самолет приблизился к цели, пилот заорал в интерком, что его мать, сиделку в роддоме, будут качать, когда они выполнят задание. Бомбардировщик «Энола Гей» и женщина, в честь которой он был назван, стали знаменитыми, как кинозвезды, после того, как самолет сбросил свой груз на Хиросиму. В Иокогаме было вдвое больше жителей, чем в Хиросиме и Нагасаки вместе взятых.
Чем больше пилот об этом думал, тем сильнее ему казалось, что его любимая мама – папа уже давно умер – никогда не сможет сказать репортерам, будто она счастлива потому, что самолет, которым управлял ее сын, поставил мировой рекорд по массовым убийствам за рекордно короткий срок – сразу.
Рассказ Траута напомнил мне, что как-то раз моя двоюродная бабка Эмма Воннегут – к тому времени уже старуха – сказала, что она ненавидит китайцев. Ее покойный зять Керфьют Стюарт, хозяин «Книжной лавки Стюарта» в Луисвилле, штат Кентукки, пристыдил ее. Он сказал, что безнравственно ненавидеть столько людей сразу.
Но вернемся к нашим баранам.
Члены экипажа «Прайда Джой» сказали пилоту, что испытывают те же чувства, что и он. Они были совершенно одни в небе. Им не требовалось сопровождение – у японцев не осталось самолетов. По сути, война завершилась (оставалось лишь подписать пару бумажек). Можно сказать, что она была закончена еще до того, как «Энола Гей» превратила Хиросиму в крематорий.
Процитируем Килгора Траута: «Это была уже не война – даже бомбардировка Нагасаки уже не была войной. Это было выступление под названием „Спасибо янки за отлично выполненную работу!“. Это был шоу-бизнес образца 1945 года».
В рассказе «Ничего смешного» Траут писал, что пилот и его экипаж во время своих предыдущих вылетов чувствовали себя богами – еще тогда, когда сбрасывали на людей всего лишь зажигательные бомбы и взрывчатку. «Но они чувствовали себя богами с маленькой буквы, – написал он. – Они ощущали себя маленькими божками, которые мстили и разрушали. А теперь, одни-одинешеньки в огромном небе, они ощутили себя Большим Начальником, самим Господом Богом. А у него имелся выбор, которого раньше у них не было. Большой Начальник мог не только казнить, он мог еще и миловать».
Траут и сам участвовал во Второй мировой войне, но не летчиком и не на Тихом океане. Он был корректировщиком огня в полевой артиллерии в Европе, этаким лейтенантиком с биноклем и рацией. Он находился или на самой линии фронта, или даже дальше. Он сообщал располагавшимся сзади батареям о том, где их шрапнель, или белый фосфор, или чем они там еще стреляют, может принести максимальную пользу.
Сам он, естественно, никого не миловал и, по его собственным словам, никогда не чувствовал, что должен кого-то миловать. Я спросил его на пикнике в 2001 году, в доме для престарелых писателей под названием «Занаду»[5], что же он делал во время войны, которую называл «второй неудачной попыткой цивилизации покончить с собой».
Он ответил без тени сожаления: «Я делал из немецких солдат сэндвичи между разверзающейся землей и грохочущим небом, а вокруг выла пурга, только ветер нес не снег, а бритвенные лезвия».
Пилот «Прайда Джой» развернул самолет и лег на обратный курс. Малиновая дура все так же висела под фюзеляжем. Пилот вел самолет обратно к Баналулу. «Он сделал это, – писал Траут, – потому что его матери было бы приятно, если бы он поступил именно так».
Впоследствии на секретном слушании в военном трибунале дела экипажа «Прайда Джой» в один прекрасный момент у всех присутствующих случился приступ истерического хохота. Главный судья ударил в гонг и объявил, что в действиях подсудимых нет «ничего смешного». А хохот вызвал рассказ прокурора о том, как вели себя люди на базе в тот момент, когда «Прайд Джой» зашел на посадку с малиновой дурой под брюхом всего в футе от посадочной полосы. Все попрыгали из окон. Все наложили в штаны.
«Все, что могло двигаться, пришло в движение. Такого количества столкновений таких разных машин еще свет не видывал», – написал Килгор Траут.
Едва судья восстановил порядок, как на дне Тихого океана образовалась трещина. В нее провалился остров Баналулу, военный трибунал, «Прайд Джой», неиспользованная атомная бомба и все остальное.
4
Когда талантливый немецкий романист и художник Понтер Грасс услышал, что я родился в 1922 году, он сказал мне: «В Европе не осталось мужчин твоего возраста». Во время моей войны и войны Килгора Траута он был ребенком, как и Эли Визел, Ежи Козински, Милош Форман и прочие. Мне ужасно повезло, что я родился здесь, а не где-нибудь еще, что я родился белым, что я родился в семье среднего американца, что я родился в доме, полном книг и картин, и, наконец, что я родился в большой семье с кучей родственников. Ни семьи, ни родственников больше нет.
Этим летом я слышал лекцию поэта Роберта Пинского, в которой он извинялся за то, что его жизнь была намного лучше, чем у многих. Он говорил таким тоном, будто хотел всем преподать пример. Ну что ж, я тоже, пожалуй, извинюсь.
Я уже продвинулся в этом направлении. Удобный случай подвернулся в минувшем мае. В своей речи на выпускном вечере в Батлерском университете я воздал должное месту, где родился. Вот что я сказал: «Если бы я мог прожить жизнь снова, я предпочел бы еще раз появиться на свет в родильном доме в Индианаполисе. Я предпочел бы снова провести свое детство в доме 4365 по Норт-Иллинойс-стрит, в десяти кварталах отсюда, и опять оказаться выпускником местной средней школы.
Я снова прошел бы курсы бактериологии и качественного анализа в летней школе при Батлерском университете.
Здесь было все – все для вас и все для меня – все самое плохое и самое хорошее в западной цивилизации. На это нужно было только обратить внимание. Здесь было все: музыка, финансы, управление, архитектура, право, скульптура, изобразительное искусство, история, медицина и спорт, все разделы науки, и книги, книги, книги, учителя и примеры для подражания.
Здесь были люди: такие умные, что в это невозможно поверить, и такие тупые, что в это невозможно поверить, такие добрые, что в это невозможно поверить, и такие подлые, что в это тоже невозможно поверить».
Я дал им и совет. «Мой дядя Алекс Воннегут, страховой агент с гарвардским образованием, живший в доме 5033 по Норт-Пенсильвания-стрит, научил меня кое-чему важному. Он сказал, что мы должны обязательно научиться замечать, когда наши дела идут по-настоящему хорошо.
Он говорил о простых вещах, не о каких-то там свершениях: вот ты пьешь лимонад в тени в жаркий полдень, или учуял запах хлеба из соседней булочной, или ловишь рыбу и тебе не важно, поймаешь ты что-нибудь или нет, или когда слышишь, как за соседней дверью кто-то хорошо играет на пианино.
Дядя Алекс убеждал меня, что в такие моменты – их еще называют откровениями – надо говорить: Если это не прекрасно, то что же?»
Вот в чем мне еще повезло: первые тридцать пять лет моей жизни писание рассказов чернилами на бумаге было одной из главных отраслей американской промышленности. Хотя у меня уже была жена и двое детей, я решил уйти с должности рекламного агента в фирме «Дженерал электрик» (отказавшись тем самым от жалованья, страховки и пенсии), потому что это было выгодно. Я мог заработать гораздо больше, продавая рассказы в «Сатедей ивнинг пост» и «Колльерс». В этих еженедельниках деваться было некуда от рекламных объявлений, но в каждом номере печаталось по пять рассказов и вдобавок продолжение какого-нибудь романа из серии «захватывает – не оторвешься».
И эти два журнала всего лишь платили мне больше всех. Было так много журналов, которых хлебом не корми – дай напечатать рассказ, что писатель чувствовал себя как человек, который пришел в тир с дробовиком: как ни стреляй, все равно попадешь. Когда я отправлял по почте моему агенту новый рассказ, я был вполне уверен, что кто-нибудь у меня его купит, хотя бы его отвергла добрая сотня издательств.
Но вскоре после того, как я перевез семью из Скенектади, штат Нью-Йорк, в Кейп-Код, штат Массачусетс, появилось телевидение, и рекламодатели забыли о журналах. Времена, когда можно было зарабатывать на жизнь, обстреливая рассказами издательства, навсегда ушли в прошлое.
Сначала я работал в промышленном рекламном агенстве, результатом чего были ежедневные поездки из Кейп-Кода в Бостон, затем стал дилером по продаже автомобилей «Сааб», а потом – преподавателем английского языка в частной школе для безмозглых чад богатых родителей.
У моего сына, доктора Марка Воннегута – он написал крутейшую книгу про то, как он в шестидесятые годы сходил с ума, а потом окончил медицинский факультет в Гарварде, – этим летом прошла выставка акварелей в Мильтоне, штат Массачусетс. Репортер спросил его, каково ему было в детстве ощущать себя сыном знаменитости.
Марк ответил: «Когда я был маленький, мой отец торговал автомобилями, потому что его не брали на работу в колледж в Кейп-Коде».
5
Я до сих пор время от времени сочиняю рассказы – как будто это еще приносит деньги. От старых привычек тяжело избавиться. Кроме того, когда-то так создавали себе имя. Начитанные люди в прошлые времена с жаром обсуждали новый рассказ Рэя Брэдбери, или Джерома Сэллинджера, Джона Чивера, Джона Колльера, Джона О’Хары, Ширли Джексон или Фланнери О’Коннор, или кого-нибудь еще, который «только что вышел в таком-то журнале».
Finita la commedia.
Все, что я теперь делаю с сюжетами своих рассказов, – это записываю их, как запишется, объявляю их автором Килгора Траута и делаю из них роман. Вот начало одного такого рассказа, он взят из первой книги про катаклизм, называется «Сестры Б-36»: «На матриархальной планете Бубу в Крабовидной туманности жили три сестры по фамилии Б-36. Точно так же назывался бомбардировщик, придуманный на планете Земля, чтобы сбрасывать бомбы на мирное население стран с продажными правительствами. Это совпадение, конечно, совершенно случайно. Земля и Бубу находились слишком далеко друг от друга, жители планет даже не подозревали о существовании своих собратьев».
Было еще одно совпадение: письменный язык на Бубу был похож на земной английский – он тоже состоял из двадцати шести фонетических символов, десяти цифр и восьми или около того знаков препинания, хитрым образом составленных в последовательности, поделенные на части, расположенные горизонтально одна под другой.
Все три сестры были красивы, продолжал Траут, но любили на Бубу лишь двух из них – художницу и писательницу. Третью – ученого – никто не хотел знать. Она была такой занудой! Она могла говорить только о термодинамике. Она была завистлива. Ее тайным желанием было сделать так, чтобы ее сестры – эти «творческие натуры» – почувствовали себя, по любимому выражению Траута, «как последнее дерьмо».
Траут утверждал, что жители Бубу умеют приспосабливаться едва ли не лучше всех прочих созданий в местном скоплении галактик. Дело в том, что у них особенный мозг. Его можно запрограммировать делать одно и не делать другое, чувствовать так или чувствовать иначе. Ужасно удобно!
Программировался мозг просто. Не нужны были ни хирургия, ни электроника. Делалось это через социум – то есть разговорами, разговорами и еще раз разговорами. Взрослые говорили малышам, какие чувства и действия предпочтительны или желательны. В молодом мозгу образовывались, соответственно, нужные зоны, и получалось так, что растущий организм совершал поступки и получал удовольствия совершенно автоматически.
Это было очень неплохо. Например, когда ничего особенного не происходило, жители Бубу могли восхищаться самыми простыми вещами, вроде двадцати шести фонетических символов, десяти цифр и восьми или около того знаков препинания, составленных в хитрые последовательности, поделенные на части, расположенные горизонтально одна под другой, или вроде пятен краски на плоских поверхностях, вставленных в рамы.
Когда малыш читал книжку, взрослый мог прервать его, чтобы сказать что-то типа: «Разве это не печально? Чудесную собачку маленькой девочки переехал мусоровоз. Разве тебе не хочется плакать?» Конечно, что именно он скажет, зависело от того, про что шла речь в книжке. По поводу другой истории взрослый мог бы спросить: «Разве это не смешно? Когда этот самодовольный старый богач наступил на шкурку ним-нима и упал в открытый люк, разве ты не почувствовал, что сейчас лопнешь со смеху?»
Ним-ним – так назывались на Бубу бананы.
Мальчика, которого привели в картинную галерею, могли спросить, улыбается женщина на картине или нет. Может, она о чем-то грустит, хотя и улыбается? Как ты думаешь, она замужем? Как тебе кажется, у нее есть дети? Как по-твоему, она добра к ним? Как ты полагаешь, куда она пойдет дальше? Как ты считаешь, она хочет туда идти?
Если на картине была ваза с фруктами, взрослый мог сказать: «Смотри, какие аппетитные ним-нимы! Ам-ням-ням!»
Вот как на Бубу воспитывают детей. Примеры не мои – Килгора Траута.
Так был устроен мозг у большинства жителей Бубу. В их мозгу образовывались специальные зоны, микросхемы, если угодно, которые на Земле назвали зонами воображения. И именно потому, что у подавляющего большинства жителей Бубу были зоны воображения, все обожали двух сестер Б-36, писательницу и художницу. Но так был устроен мозг не у всех.
У плохой сестры тоже была зона воображения – еще бы! – но она была особенная. Девочка не желала читать книги и ходить в галереи. Она проводила каждую свободную минуту в саду психиатрической лечебницы, расположенной по соседству. Считалось, что психи не могут причинить ей вреда, и поэтому ее даже хвалили за то, что она ходит к ним в гости – что это, как не сострадание? А шизики научили ее термодинамике, математике и много чему еще.
Когда плохая сестра выросла, она вместе с шизиками придумала телекамеры, передатчики и приемники. Затем она взяла деньги у своей очень богатой мамочки, чтобы производить и продавать эти адские машины. Они сделали воображение излишним и сразу стали ужасно популярны, потому что передачи были очень увлекательные, а думать было не нужно.
Она заработала кучу денег, но больше всего ее порадовало то, что ее сестры стали чувствовать себя, как последнее дерьмо. Молодежь больше не видела смысла развивать у себя зоны воображения, поскольку они знали, что достаточно нажать на кнопку – и они увидят все, что душе угодно. Молодежь смотрела на отпечатанную страницу или на картину и удивлялась, как «старики» могли «кайфовать» от таких простых и мертвых вещей.
Плохую сестру звали Ним-Ним. Когда ее родители давали ей имя, они понятия не имели, какой гнилой из нее выйдет ним-ним. Изобретение телевидения – это цветочки по сравнению с тем, что она сделала потом! Ее все равно никто не полюбил, потому что она осталась такой же занудой, как раньше, и тогда она придумала автомобиль, компьютер, колючую проволоку, противопехотную мину, пулемет, огнемет и так далее. Вот до чего она была мерзкая тварь.
Подрастали новые поколения. Они уже не знали, что такое воображение, и поэтому не могли представить себе жизнь без всей той дряни, которой их потчевала Ним-Ним. Но самое плохое, что они больше не могли читать интересные, греющие душу истории на лицах друг у друга. А для их предков это было не сложнее, чем сочинять истории, глядя на картины в галерее.
Так жители Бубу, пишет Килгор Траут, «стали самыми беспощадными созданиями в местном скоплении галактик».
6
На пикнике в 2001 году Траут сказал, что жизнь, без сомнения, абсурдна. «Но наши мозги достаточно хорошо устроены, чтобы мы могли приспособиться к неизбежному – грязному фарсу и дурацкой комедии, которые составляют нашу жизнь – с помощью таких вот искусственных откровений», – добавил он. Он имел к виду пикник на берегу под звездным небом. «Если это не прекрасно, то что же?»
Он заявил, что зернышки ореха, сваренные в водорослях с омарами и моллюсками, бесподобны, божественны. Он добавил: «А разве женщины сегодня не похожи на ангелов?» Он наслаждался зернышками ореха и женщинами в воображении. Он не мог грызть орехи, потому что его верхняя вставная челюсть шаталась. Все его сколько-нибудь длительные отношения с женщинами заканчивались катастрофически. Один-единственный раз за всю свою жизнь он попробовал написать рассказ про любовь. Он назвал его «Поцелуй меня еще раз», и вот какие там были слова: «Красивая женщина и пары секунд не может пробыть такой, какой должна бы при такой красоте». Мораль этого рассказа была такова: «Мужчины – сопляки. Женщины – психопатки».
Для меня самым главным искусственным откровением был театр. Траут называл театральные пьесы «искусственными катаклизмами». Он имел в виду, что они тоже забрасывают людей на некоторое время назад и отбирают у них свободу воли. Он сказал: «До того, как жители Земли узнали, что такое природные катаклизмы такого типа, они сами их изобрели». И это правда. Актеры знают, что они произнесут и сделают и чем это закончится – хорошо или плохо, – и они знают это с того самого момента, когда занавес поднимается в первый раз. Но у них нет выбора, кроме как поступать так, как будто они этого не знают.
Да, когда катаклизм в 2001 году отбросил нас обратно в 1991-й, он превратил десять уже прожитых нами лет в наше будущее, и, стало быть, мы сможем вспомнить обо всем, что мы делали и говорили, когда подойдет время сделать это снова.
Когда очередной катаклизм опять заставит вас повторять уже один раз совершенные поступки, не забудьте: представление должно продолжаться!
В этом году я видел несколько искусственных катаклизмов. Наибольшее впечатление на меня произвел один, уже довольно старый. Это была пьеса покойного Торнтона Уайлдера «Наш городок». Я видел ее уже пять или шесть раз, и ни разу не заскучал. А затем нынешней весной этот невинный, сентиментальный шедевр решили поставить в школе моей дочери, и ей, моей дорогой тринадцатилетней Лили, досталась роль мертвеца на кладбище в Гроверс-Корнерс.
Представление отбросило Лили и ее соучеников из вечера, когда они показывали пьесу, обратно в седьмое мая 1901 года! Время – назад! Они стали роботами в воображаемом прошлом Торнтона Уайлдера и оставались ими, пока после похорон героини Эмили в самой последней сцене не опустился занавес. Только после этого они снова смогли очутиться в 1996 году. Только тогда они снова смогли решать, что им говорить и делать. Только тогда к ним вернулась свобода воли.
Я размышлял в тот вечер, пока Лили на сцене притворялась покойником, что, когда она окончит школу, мне будет семьдесят восемь, восемьдесят два – когда окончит колледж, и так далее. Что это, как не воспоминание о будущем?
Что меня в тот вечер по-настоящему поразило – так это прощание Эмили в последней сцене. После того как могильщики, похоронив ее, ушли с холма вниз к своей деревне, она сказала: «Прощай, прощай, мир. Прощай, Гроверс-Корнерс… Мама и папа. Прощайте, тикающие часы… и мамины подсолнухи. Завтраки и кофе. Новая отутюженная одежда и горячие ванны… и сон, а потом – подъем. О, Земля, ты слишком чудесна, чтобы кто-нибудь смог это понять.
Понимают ли люди, что живут, пока они живут? И каждую, каждую минуту?»
Я сам становлюсь своего рода Эмили каждый раз, когда слышу этот монолог. Я еще не умер, но есть на Земле место, такое же простое и безопасное, такое же понятное, такое же приятное, каким было Гроверс-Корнерс на рубеже веков, с такими же тикающими часами, мамой и папой, новой отутюженной одеждой и всем остальным, и с этим местом я уже попрощался, попрощался черт знает как давно.
Это даже не место, это первые семь лет моей жизни, пока сначала Великая депрессия, а потом – Первая мировая война не утопили все в дерьме.
Говорят, что, когда стареешь, первое, что случается, – это у тебя отказывают или глаза, или мозги. Неправда. Первое, что случается, – это разучиваешься парковаться.
И вот я бессвязно бормочу что-то о сценах из пьес, которые все давно забыли, до которых давно никому нет дела, вроде сцены на кладбище в «Нашем городке» или игры в покер у Теннесси Уильямса в «Трамвае „Желание“», или думаю о том, что сказала жена Уилли Ломана после трагически обычного, бестактного, по-американски храброго самоубийства в «Смерти коммивояжера» Артура Миллера.
Она сказала: «За внимание нужно платить».
В «Трамвае „Желание“» Бланш Дюбуа говорит, когда ее увозят в сумасшедший дом после того, как ее изнасиловал зять: «Я всегда зависела от чужой доброты».
Эти речи, эти ситуации, эти люди отмечают этапы моего эмоционального и этического взросления и до сих пор служат мне ориентирами. Это все потому, что, когда я впервые увидел их, вместе со мной в театре была еще целая толпа других людей, поглощенных действием, и поэтому я глаз не мог оторвать от сцены.
Те же самые речи, те же самые ситуации, те же самые люди произвели бы на меня не большее впечатление, чем «Вечерний футбол по понедельникам», если бы я видел их по телевизору, в одиночестве, пялясь в электронно-лучевую трубку и жуя чипсы.
В эпоху зарождения телевидения, когда было всего-то с дюжину каналов, значимые, хорошо написанные драмы, показанные по электронно-лучевой трубке, еще могли заставить нас ощущать себя участниками всеобщего действа, хотя мы на самом деле сидели одни и дома. Программ было так мало, что почти наверняка друзья и родственники смотрели то же, что и мы. Телевизор казался самым настоящим чудом.
Мы даже могли в тот же самый вечер позвонить другу и задать вопрос, ответ на который знали и так: «Ты это видел? Круто!»
Finita la commedia.
7
Я пережил Великую депрессию, я воевал во Вторую мировую войну и ни на что бы не променял ни то, ни другое. Траут утверждал на пикнике, что наша война, в отличие от всех других войн, никогда не окончится – ее увековечит шоу-бизнес. Из-за чего? Из-за нацистской военной формы.
Он отрицательно отозвался о камуфляже, в котором мелькают по телевизору наши теперешние генералы, рассказывая, как они стирают с лица земли какую-то очередную страну третьего мира из-за нефти. «Я не знаю ни одного места на планете, – сказал он, – где солдат в этом карнавальном костюме не смотрелся бы вороной на снегу.
Похоже, все идет к тому, – продолжал он, – что поля сражений в Третью мировую войну будут напоминать яичницу с помидорами».
Он спросил меня, есть ли у меня родственники, которые воевали и были ранены. Насколько мне известно, у меня есть только один такой родственник, мой прапрадедушка Петер Либер, иммигрант. Он получил во время Войны Севера и Юга ранение в ногу и стал пивоваром в Индианаполисе. Он был «вольнодумцем», то есть скептиком в отношении религии, так же как Вольтер, Томас Джефферсон, Бенджамин Франклин, Килгор Траут и я сам. И еще многие другие.
Я рассказал Трауту, что в отряде, где воевал Петер Либер, все как один были атеисты родом из Германии. Так вот, командир этого отряда зачитывал своим людям христианские религиозные тексты для поддержания духа. Траут в ответ рассказал мне свою версию Книги Бытия.
У меня случайно был с собой диктофон, и я его включил.
«Вот что, перестань-ка есть и послушай меня, – сказал он. – Это важно». Тут он прервался, чтобы поправить подушечкой большого пальца левой руки свою верхнюю вставную челюсть. Она каждые две минуты грозила вывалиться. Он был левшой, как и я, пока меня не переучили родители, как и мои дочери Эдит и Лили, или, как мы их обычно называли, когда хотели приласкать, Эдди Бочка и Лолли Теленок.
«Вначале не было абсолютно ничего, в прямом смысле слова, – сказал он. – Но если есть ничто, то есть и нечто, точно так же как если есть верх, то есть и низ, если есть сладкое, то есть и горькое, если есть мужчина, то есть и женщина, если есть пьяные, то есть и трезвые, если есть радость, то есть и печаль. Это называется импликация. Мне неприятно это вам говорить, друзья мои, но мы – лишь малюсенькие импликации, следствия из какой-то чудовищно тройной причины. Если вам не нравится быть тут, почему бы вам не отправиться туда, откуда пришли?»
«Первое нечто, первая импликация из ничто, – попал он, – были два существа, Бог и Сатана. Бог был мужского пола, Сатана – женского. Они имплицировали друг друга, и поэтому их силы были равны, и это равенство само было импликацией. Сила имплицировалась слабостью».
«Бог сотворил небо и землю, – продолжил старый и забытый писатель-фантаст. – Земля же была безвидна и пуста, и тьма была над бездною. И дух божий носился над водою. Сатана не могла проделать такой же номер, но считала, что глупо что-либо делать просто так – зачем? Но пока она молчала».
Но когда Бог сказал: «Да будет свет», и стал свет, Сатана забеспокоилась. Она удивилась: «Что он, черт побери, делает? Как далеко он намерен зайти, и уж не думает ли он, что я буду помогать ему, ведь это же просто черт знает что такое?»
«И тут все окончательно потонуло в дерьме. Бог сотворил мужчину и женщину, прекрасные маленькие подобия себя и Сатаны, и дал им свободу, чтобы посмотреть, что же с ними произойдет. Эдемский сад, – сказал Траут, – может считаться прообразом арены для гладиаторских боев».
«Сатана, – сказал он, – не могла повернуть время вспять и сделать так, чтобы творения не было. Но по крайней мере она могла попытаться облегчить жизнь бедным игрушкам Бога. Она видела то, что ему было видеть не дано: все живое либо умирало от скуки, либо умирало со страху. Так что она взяла яблоко и заполнила его всяческими идеями, которые могли хотя бы развеять скуку, например правилами игр в карты и кости, объяснениями как трахаться, рецептами пива, вина и виски, картинками с растениями, которые можно курить, и так далее. Еще там были советы, как сделать музыку, песни и танцы по-настоящему безумными, по-настоящему сексуальными. И еще – как ругаться на чем свет стоит, когда спотыкаешься.
Сатана послала змея, чтобы тот дал Еве яблоко. Ева откусила от яблока и протянула его Адаму. Он тоже откусил, и они стали трахаться».
«Можете быть уверены, – сказал Траут, – что известное меньшинство тех, кто принял эти идеи, пострадало от катастрофических побочных эффектов, с ними связанных». Здесь следует отметить, что Траут не был алкоголиком, наркоманом, игроком или сексуальным маньяком. Он просто был писателем.
«Сатана просто хотела помочь, и ей не раз это удавалось, – закончил он. – Она прославилась своими лекарствами, у которых порой обнаруживались ужасные побочные эффекты. Но и самые уважаемые фармацевтические фирмы наших дней прославились тем же».
8
Побочные эффекты от пойла, приготовленного по рецептам Сатаны, вышли боком многим великим американским писателям. В первой книге про катаклизм я рассказал о воображаемом доме для престарелых писателей под названием Занаду, где комнаты для гостей (таких было четыре) носили имена американских лауреатов Нобелевской премии по литературе. Комнаты «Эрнест Хемингуэй» и «Юджин О’Нил» находились на третьем этаже, «Синклер Льюис» на четвертом, «Джон Стейнбек» – при гараже.
Килгор Траут воскликнул по прибытии в Занаду спустя две недели после того, как свобода пили снова взяла всех за жабры: «Все эти четверо, эти писчебумажные герои, были самые настоящие алкоголики!»
Игра сгубила Уильяма Сарояна. Игра заодно с бухлом сгубили моего друга журналиста Элвина Дэвиса, это была ужасная потеря для меня. Однажды я спросил Эла, помнит ли он, как поймал самый большой кайф от игры. Он рассказал, как это было. Они с приятелями засели играть в покер сутки напролет.
Так вот, в этой игре он просадил все деньги и вышел из-за стола. А спустя несколько часов он вернулся. Он успел обежать всех, занять у друзей, взять у ростовщика, в ломбарде – везде, где только смог, он занял. И вот, со всеми этими деньгами он подошел к столу и сказал: «Я буду играть».
Покойный английский философ Бертран Рассел говорил, что было три пагубных пристрастия, которые отбирали у него друзей: алкоголь, религия и шахматы. Килгор Траут подсел на другое, на составление хитрых последовательностей, поделенных на части, расположенные горизонтально одна под другой, из двадцати шести фонетических символов, десяти цифр и восьми или около того знаков препинания, изображенных чернилами на отбеленной спрессованной древесной массе. Всякий, кто воображал, будто он его друг, жестоко ошибался – из Траута можно было вытянуть не больше, чем из черной дыры.
Обе мои жены, и Джейн, первая – с ней я развелся, – и Джилл, вторая – с ней я живу по сей день, – не уставали повторять, что в этом смысле я просто вылитый Траут.
Моя мать имела пагубное пристрастие к богатой жизни, к толпам слуг, к неограниченным кредитам, к грандиозным званым обедам, к регулярным поездкам в Европу первым классом. Так что можно сказать, что всю Великую депрессию ее преследовал синдром отнятия.
У нее была самая настоящая ломка! Поведенческая ломка!
Поведенческая ломка наступает у того, кто вдруг обнаруживает, что окружающий мир изменился и его больше не принимают за уважаемого человека. Финансовый крах, новое изобретение, иноземное завоевание, смена правительства в два счета вызывают у людей поведенческую ломку.
Траут писал в рассказе под названием «Как американская семья потерпела кораблекрушение на планете Плутон»: «Ничто с такой быстротой не губит любовь, как осознание, что твое прежнее, казавшееся приемлемым поведение теперь кажется смешным». На пикнике в 2001 году он сказал: «Если бы я не научился жить без общества и культуры, поведенческая ломка свела бы меня в могилу еще много лет назад».
Во «Времетрясение-один» я написал, что Траут выбросил свой рассказ «Сестры Б-36» в мусорный бак, прикрученный цепью к пожарному гидранту перед зданием Американской академии искусств и словесности. Она находится в Нью-Йорке, на чертподерикакаяжеэтоглушь 155-й улице, в двух шагах к западу от Бродвея. Это произошло в полдень накануне Рождества 2000 года, предположительно за пятьдесят один день до того, кик катаклизм отбросил все и вся на десять лет назад, в 1991 год.
Члены академии, писал я, переживали поведенческую ломку, так как имели пагубное пристрастие творить старомодные произведения искусства старомодными способами, без всяких там компьютеров. Они напоминали двух сестер, «творческих натур» с матриархальной планеты Бубу в Крабовидной туманности.
Американская академия искусств и словесности существует на самом деле. Ее здание – настоящий дворец – располагается там, где я поместил его в первой книге про катаклизм. Перед ним на самом деле есть пожарный гидрант. Внутри на самом деле есть библиотека, и картинная галерея, и холлы, и кабинеты служащих, и огромный конференц-зал.
В соответствии с законом, принятым конгрессом в 1916 году, число членов академии не может превышать двести пятьдесят. Академиком может стать американский гражданин, прославившийся как писатель, драматург, поэт, историк, эссеист, критик, композитор, архитектор, художник или скульптор. В их стройных рядах стараниями Курносой – смерти – регулярно появляются бреши. Задача выживших – предлагать, а затем выбирать тайным голосованием тех, кто заполнит пустые места.
Среди основателей академии были Генри Адамс, Генри Джеймс, Уильям Джеймс, Самюэль Клеменс – старомодные писатели, Эдвард Макдауэлл – старомодный композитор. Почитатели их были, ясное дело, немногочисленны, Работать им приходилось исключительно собственной головой.
В первой книге про катаклизм я написал, что к 2000 году кустари вроде них, по мнению широкой общественности, почти перевелись, как в Новой Англии мастера деревянной игрушки.
9
Академия возникла на рубеже веков. Ее основатели были современниками Томаса Алвы Эдисона. Помимо прочего, он изобрел звукозапись и кино. Сейчас это средства привлечь внимание миллионов людей по всему миру, но до Второй мировой войны и кино, и записи выглядели просто жалкой пародией на настоящую жизнь.
Академия переехала в свое нынешнее здание, построенное фирмой «МакКим, Хед и Уайт» на деньги филантропа Арчера Милтона Хантингтона, в 1923 году. В том же году американский изобретатель Ли де Форест представил широкой публике устройство, позволявшее записывать звук на кинопленку.
В первой книге про катаклизм у меня была сцена в кабинете Моники Пеппер, вымышленного исполнительного секретаря академии. Это было накануне Рождества 2000 года, в тот самый день, когда Килгор Траут выкинул «Сестер Б-36» в мусорный бак, прикрученный цепью к пожарному гидранту, за пятьдесят один день до катаклизма.
Миссис Пеппер, жена парализованного композитора Золтана Пеппера, была поразительно похожа на мою старшую сестру Элли, ту самую, которая так сильно ненавидела жизнь. Элли умерла от рака в 1958 году по уши в долгах, бесчисленные кредиторы не давали ей покоя до самого конца. Это было бог знает сколько времени назад. Мне было тридцать шесть, а ей сорок один. Обе женщины были симпатичными блондинками, и это было отлично. Но каждая была ростом шесть футов два дюйма! Поведенческая ломка сопровождала их на протяжении всей юности, поскольку ни один народ на Земле, за исключением, быть может, тутси, не может взять в голову, зачем нужны такие высокие женщины.
Обеих преследовали неудачи. Элли вышла замуж за отличного парня, который пытался быть бизнесменом, но его предприятия проваливались с треском одно за другим, и в конце концов они остались без денег. Моника Пеппер сломала своему мужу Золтану позвоночник, так что у него парализовало ноги. За два года до сцены, о котой я говорю, она прыгнула с вышки в плавательном бассейне в Аспене, штат Колорадо, и приземлилась на него. Элли, конечно, умерла по уши в долгах, с четырьмя детьми на руках, но лишь единожды. Монике Пеппер после катаклизма придется прыгнуть с вышки на мужа второй раз.
В тот день накануне Рождества 2000 года Моника и Золтан разговаривали друг с другом в ее кабинете в академии. Золтан одновременно смеялся и плакал. Они были одногодки, обоим было под сорок. Это значит, они родились в период послевоенного демографического взрыва. Детей у них не было. Из-за Моники «младший брат» ее мужа не работал. Золтан, конечно, смеялся и плакал и из-за этого, но суть дела была в соседском ребенке. У него не было слуха, но вот он, оказывается, сочинил вполне приемлемый струнный квартет в манере Бетховена. Сделал он это с помощью новой компьютерной программы под названием «Вольфганг».
Отец этого чертова мальчишки не успокоился, пока не заставил Золтана посмотреть на ноты, которые тем утром распечатал его сынок. Он еще попросил Золтана сказать, хорошо это написано или как.
Золтану только этого не хватало. Мало того, что у него были парализованы ноги и не работал «младший брат», вдобавок его старший брат Фрэнк, архитектор, покончил с собой месяцем раньше – после того, как с ним приключилась почти та же история, что с Золтаном и струнным квартетом. Да, катаклизм и Фрэнка Пеипера вытащит из могилы, так что он сможет повторно вышибить себе мозги на глазах жены и троих детей.
Приключилось с ним вот что. Фрэнк отправился в аптеку за презервативами, а может, за жевательной резинкой, а может, за чем-то еще, и там фармацевт рассказал ему, что его шестнадцатилетняя дочь стала архитектором и собирается бросить школу, поскольку считает это пустой тратой времени. Она спроектировала игровой детский центр для бедных городских районов при помощи компьютерной программы, которую ее школа купила для вольнослушателей – тупиц, которые дальше восьмого класса ни ногой. Программа называлась «Палладио».
Фрэнк отправился в компьютерный магазин и попросил показать ему «Палладио». Он был совершенно уверен, что с его природным талантом и образованием он уест эту программу. И прямо там, в магазине, за каких-нибудь полчаса, «Палладио» выполнил задание, которое Фрэнк ему дал, – разработал полный комплект чертежей для постройки трехэтажного автомобильного гаража в стиле Томаса Джефферсона[6].
Это было самое безумное задание, которое Фрэнк только мог выдумать. Он был уверен, что «Палладио» отошлет его с его заданием к какому-нибудь известному архитектору. Но нет! Программа выдавала одно меню за другим, запрашивая предполагаемое количество автомобилей, в каком городе будет построен гараж – это имеет значение, поскольку в разных городах разные строительные нормы и правила, – предполагается ли держать в гараже грузовики и так далее. Она даже спросила, какие здания окружают предполагаемое место строительства гаража – будет ли джефферсоновская архитектура с ними гармонировать? Наконец, она поинтересовалась, не хочет ли Фрэнк получить также альтернативные проекты, скажем, в стиле Майкла Грейвса или А.М. Пея.
Она разработала схемы электропроводки и канализации, а также предложила дать примерные оценки стоимости строительства такого гаража в любой точке земного шара.
И тогда Фрэнк пошел домой и покончил с собой в первый раз.
Смеясь и плача, Золтан Пеппер говорил своей симпатичной, но глуповатой жене у нее в кабинете в академии в первый из двух канунов Рождества 2000 года: «Когда мастер своего дела терпит полнейший крах, говорят, что ему подали его голову на блюде. Вернее, так говорили раньше. Теперь наши головы нам подают на многоножках».
Так он называл микросхемы.
10
Элли умерла в Нью-Джерси. Вместе со своим мужем Джимом, как и она, уроженцем Индианы, она похоронена на кладбище Краунхилл в Индианаполисе. Там лежит и Джеймс Уиткомб Райли, «поэтическая слава Индианы», дипломированный холостяк и пропойца. Там лежит и Джон Диллинджер, знаменитый в тридцатые годы грабитель, в которого все поголовно были влюблены. И наши родители, Курт и Эдит, и младший брат отца Алекс Воннегут, страховой агент с гарвардским образованием, тот самый, что говорил, когда дела шли неплохо: «Если это не прекрасно, то что же?», покоятся здесь. И вместе с ними два поколения их предков – пивовар, архитектор, торговцы и музыканты, со своими женами, естественно.
Аншлаг!
Деревенщина Джон Диллинджер однажды сумел сбежать из тюрьмы, угрожая охранникам деревянным пистолетом, который он выстрогал из стиральной доски. Он выкрасил его в черный цвет обувным кремом. Такой вот он был затейник. Находясь в бегах, Диллинджер написал письмо вроде тех, что пишут кинозвездам их поклонники. Адресатом был Генри Форд. Диллинджер благодарил старого антисемита за то, что тот делает быстрые и маневренные машины, на которых так удобно делать ноги!
В те времена можно было убежать от полиции, если ты лучше водил машину, да и сама она была получше. Вот вам и честная игра! Вот вам и воплощение американской мечты – одни правила для всех! И он грабил только богатых, брал только банки с вооруженной охраной, и только сам.
Диллинджер не был каким-то скользким мошенником с ножом за пазухой. Он был спортсменом.
В библиотеках наших школ спокон веку идет чистка – вычищают литературу «подрывного характера». Но две самые «подрывные» книжки остаются нетронутыми, они абсолютно не вызывают подозрений. Одна из них – рассказы о Робин Гуде. Даже настолько необразованный человек, как Джон Диллинджер, был явно вдохновлен этой книгой – в ней рассказано, ради чего стоит жить настоящему человеку.
В те времена детей из бедных американских семей не пичкало бесконечными сказками телевидение. Они слышали и читали лишь самую малость, но уж ее-то смогли запомнить, иным удалось что-нибудь из этой малости вынести.
Весь англоговорящий мир читал «Золушку». Еще все читали «Гадкого утенка». Еще все читали «Робин Гуда».
И еще была одна сказка. Она в отличие от «Золушки» и «Гадкого утенка» прославляла презрение к власти, как «Робин Гуд». Это было житие Иисуса Христа, изложенное в Новом Завете.
По приказу Эдгара Гувера, директора ФБР, холостяка и гомосексуалиста, легавые убили Диллинджера, пристрелили его как собаку, когда он выходил из кинотеатра вместе с одной своей знакомой. Он не вытащил пистолет, ни на кого не набросился, никого не ударил, не попытался бежать. Он был такой же зритель, он вернулся в реальный мир, посмотрев фильм – побывав в сказочном мире. Его убили потому, что он слишком долго выставлял легавых – а они все тогда носили стетсоны – полными идиотами.