Хрестоматия Тотального диктанта от Быкова до Яхиной Юзефович Леонид
Огороды, которые, казалось, еще недавно бурлили под землей живым соком, стих ли и обросли неведомой травой. Не громыхала бодрая картошка о дно ведра.
Мы въехали на моей белой «Волге» в деревню, мы двигались в поднятой нами пыли, странные и непривычные здесь, словно на Луне.
Бабушка даже не всплеснула, а вздрогнула усталыми руками, встала нам навстречу, сморгнула слезу, улыбнулась.
Она впервые видела мою жену. Они сразу заговорили как две женщины, а я молчал и трогал стены. – Бабий труд не заметен, – сказала бабушка жене.
«Бабий труд не заметен», – повторил я себе и вышел на улицу с сигаретой.
Вот это построил дед: забор, сарай, крыльцо, дом.
Картины в доме нарисовал отец: на них – дед, дом, луг, сад.
Расколотое на несколько частей, но еще живое бабушкино сердце – вот упорный мужицкий труд.
Не двигаясь и не суетясь в редкие мгновения, когда можно было не двигаться и не суетиться, вкушая малую сладость, она прожила огромную жизнь, оглянувшись на которую не различишь земным взглядом и первого поворота, за которым тысячи иных.
Мы не сумели так жить.
– Баба служит, а мужик в тревоге живет, только прячет свою тревогу, – слышал я тихий бабушкин голос за неприкрытой дверью. – Бабью жизнь мужику не понять, нас никто не пожалеет. А нам мужичью колготу не распознать.
– Колготу? – спросила моя жена.
– Колготу, суету, муку, – пояснила бабушка.
– Баба в служенье живет, а мужик в муке… Или только мои такие были, не знаю, – вздохнула она и умолкла.
Мы вышли с женой из дома и спустились к реке. Прошли через едва живой мосток и поднялись на холм. С холма была видна огромная пустота.
«…И солнце болит и держится косо, как вывихнутое плечо…»
Я произнес это вслух.
– Что ты сказал? – спросила жена.
Я смолчал. И она спросила меня снова. И я снова смолчал. Что мне повторять всякую дурь за самим собой.
Жена сидела недвижимо, очарованная и смертно любимая мной.
Подожди, я сломаю и твое сердце.
Мы возвращались, когда начало вечереть, я шел первым, и она торопилась за мной. Я знал, что ей трудно идти быстро, но не останавливался.
У реки я присел на траву. Неподалеку стояла лодка, старая, рассохшаяся, мертвая. Она билась о мостки, едва колыхаемая, на истлевшей веревке.
Я опустил руку в воду, и вода струилась сквозь пальцы.
Другой рукой я сжал траву и землю, где лежали мои близкие, которым было так весело, нежно, сладко совсем недавно; и вдруг почувствовал ладонью злой укол и ожог. Дурно выругался, поднес напуганную руку к лицу, ничего не мог понять. Обернулся и взглянул туда, где сжимал землю, – в траве лежала оса, я ее раздавил.
Рука начала вспухать и саднить. В ладони разрасталась нудная боль, словно оса поселилась под кожей и жаждала вырваться, разбухая, истекая под моей кожей горячей, жгучей осиной кровью.
Вернувшись в отчий дом, я заторопился, не допил чай, почти выбежал на улицу, завел машину, хотя бабушка еще разговаривала с моей женой.
Ехал, с неприязнью держась за руль больной рукой, нещадно давил на газ, наматывая черную дорогу.
Ночью приехали, и я сразу упал в кровать. Зажав голову руками, быстро забывшись, я вдруг услышал стук своего сердца, он был торопливый и упрямый. Мне приснилась привязанная лодка, которая билась о мостки. Тук-тук. Ток-ток.
Подожди, скоро отчалим. Скоро поплывем.
<2007>
Дина Рубина
ТД-2013
Часть 1. Евангелие от Интернета
Однажды, много лет назад, я разговорилась со знакомым программистом, и среди прочих реплик помню его фразу о том, что изобретена некая гениальная штука, благодаря которой все знания человечества станут доступны любому субъекту, – Всемирная информационная сеть.
– Это восхитительно, – вежливо отозвалась я, всегда скучнеющая на слове «человечество» и ненавидящая слово «индивидуум».
– Представьте, – продолжал он, – что для диссертации о производстве глиняной посуды у этрусков, например, уже не нужно копаться в архивах, а достаточно набрать определенный код, и на экране вашего компьютера появится всё, что требуется для работы.
– А вот это – прекрасно! – воскликнула я.
Он между тем продолжал:
– Перед человечеством открываются неслыханные возможности – в науке, в искусстве, в политике. Каждый сможет донести свое слово о сведения миллионов. В то же время любой человек, – добавил он, – станет гораздо более доступен спецслужбам и не защищен от разного рода злоумышленников, особенно когда возникнут сотни тысяч интернет-сообществ.
– Но это ужасно… – задумалась я.
Прошло много лет, а я отлично помню этот разговор. И сегодня, сменив добрый десяток компьютеров, переписываясь – под аккомпанемент клавиатуры – с сотнями корреспондентов, прогоняя очередной запрос из «Гугла» в «Яндекс» и мысленно благословляя великое изобретение, я так и не могу однозначно ответить себе: Интернет – «прекрасно» это или «ужасно»?
Томас Манн писал: «…Где ты, там и мир – узкий круг, в котором живешь, познаешь и действуешь; остальное – туман…»
Интернет – во благо или во зло – рассеял туман, врубив свои беспощадные прожектора, пронизывающие режущим светом до мельчайшей песчинки страны и континенты, а заодно и хрупкую человеческую душу. И что, кстати, стряслось за последние лет двадцать с этой пресловутой душой, перед которой открылись ослепительные возможности для самовыражения?
Интернет для меня третий перелом в истории человеческой культуры – после появления языка и изобретения книги. В Древней Греции оратора, выступавшего на площади в Афинах, слышали не более двадцати тысяч человек. Это был звуковой предел общения: география языка – это племя. Потом пришла книга, которая расширила круг общения до географии страны. С изобретением Всемирной сети возник новый этап существования человека в пространстве: география Интернета – земной шар!
Часть 2. Опасности райских кущей
Интернет для меня третий перелом в истории человеческой культуры – после появления языка и изобретения книги. В Древней Греции оратора, выступавшего на площади в Афинах, слышали не более двадцати тысяч человек. Это был звуковой предел общения: география языка – это племя. Потом пришла книга, которая расширила круг общения до географии страны.
И вот появилась головокружительная, беспрецедентная возможность мгновенного донесения слова до бесчисленного множества людей. Очередная смена пространств: география Интернета – земной шар. И это очередная революция, а революция всегда быстро ломает, только строит она медленно.
Со временем возникнет новая иерархия человечества, новая гуманная цивилизация. А пока… пока в Интернете доминирует «оборотная сторона» этого грандиозного открытия-прорыва – его разрушительная сила. Не случайно Всемирная сеть становится орудием в руках террористов, хакеров и фанатиков всех мастей. Самый наглядный факт современности: Интернет, который немыслимо расширил возможности простого человека для высказывания и действия, лежит в основе нынешнего «восстания масс». Это явление, возникшее еще в первой половине двадцатого века, вызванное вульгаризацией культуры – материальной и духовной, – породило и коммунизм, и нацизм. Сегодня он обращен к «массовому» в любом человеке, питается от него и удовлетворяет его во всех отношениях – от языкового до политического и потребительского, ибо невероятно приблизил к народу желанные «хлеб и зрелища», включая самые низкие. Этот наперсник, проповедник и исповедник толп превращает в «шум» всё, к чему прикасается, чему дает жизнь; плодит пошлость, невежество и агрессию, давая им неслыханный, завораживающий выход не просто наружу, а на весь мир. Опаснее всего, что это игривое и очень смышленое дитя новой цивилизации уничтожает критерии – духовные, нравственные и поведенческие коды существования человеческого общества. Что поделать, в интернет-пространстве все равны в самом площадном смысле этого слова. И я думаю: не слишком ли высокую цену мы платим за прекрасную возможность поговорить с далеким другом, прочесть редкую книгу, увидеть гениальную картину и услышать великую оперу? Не чересчур ли рано сделано это грандиозное открытие? Иными словами, доросло ли человечество до самого себя?
Часть 3. Зло во благо или благо во зло?
Вопросы, относящиеся к могущественному Интернету, вполне можно назвать экзистенциальными, как и вопрос о том, что мы делаем в этом мире.
Нет такого прибора, который мог бы определить явную пользу и столь же явное зло, что приносят нам все великие изобретения, как нет и возможности отделить одно от другого.
– Я бы не спешил слишком остро критиковать Интернет за все грехи человечества, – возразил мой друг, известный физик, давно живущий в Париже (кстати, мы познакомились с ним через Интернет). – С моей точки зрения, это замечательная вещь хотя бы потому, что талантливые и умные люди получили возможность общаться, объединяясь и тем самым способствуя великим открытиям новейшего времени. Подумайте, например, о полярниках в Антарктиде: разве интернет-коммуникация для них не великое благо? А плебс так и останется плебсом, с Интернетом или без. В свое время монстры покроя Гитлера или Муссолини при наличии лишь радио и прессы ухитрялись убийственно воздействовать на массы. Да и книга всегда была весьма сильным орудием: на бумаге можно печатать поэзию Шекспира и прозу Чехова, а можно пособия по терроризму и призывы к погромам – бумага стерпит всё, как и Интернет. Это изобретение само по себе не относится к категориям добра или зла, так же как огонь, динамит, алкоголь, нитраты или ядерная энергия. Всё зависит от того, кто им пользуется. Это настолько очевидно, что даже скучно обсуждать. Напишите лучше о том, – добавил профессор, – как трудно в наш век стать взрослым, как целые поколения обречены на вечную и необратимую незрелость…
– То есть всё-таки о Всемирной паутине? – у прямо уточнила я. – Как раз там я прочитала на днях: «Лучшее, что дала мне жизнь, – это детство без Интернета».
Так что мы, собственно говоря, делаем в этом мире, думаю я, проникая всё глубже в его тайны, стараясь докопаться до самого сокровенного родника, чья кристальная сила утолит нашу жажду бессмертия? И существует ли он, этот родник, или каждое следующее поколение, снявшее очередной покров с великой тайны, способно лишь замутить чистые воды бытия, подаренного нам непознаваемым гением Вселенной?
Тополев переулок
Рассказ
Софье Шуровской
Тополев переулок давно снесен с лица земли…
Он протекал в районе Мещанских улиц – булыжная мостовая, дома не выше двух-трех этажей, палисадники за невысокой деревянной оградкой, а там, среди георгинов, подсолнухов и «золотых шаров» росли высоченные тополя, так что в положенный срок над переулком клубился и залетал в глубокие арки бесчисленных проходных дворов, сбивался в грязные кучи невесомый пух.
Чтобы представить себе Тополев, надо просто мысленно начертить букву Г, одна перекладина которой упирается в улицу Дурова, а вторая – в Выползов переулок. В углу этой самой буквы Г стоял трехэтажный дом с очередным огромным проходным двором, обсиженным хибарами с палисадниками. Дом номер семь. Обитатели переулка произносили: домсемь. Это недалеко, говорили, за домсемем; выйдете из домсемя, свернете налево, а там – рукой подать.
Рукой подать было до улицы Дурова, где жил своей сложной жизнью знаменитый Уголок Дурова. Каждое утро маленький человечек в бриджах выводил на прогулку слониху Пунчи и верблюда Ранчо, так что в Тополевом переулке эти животные не считались экзотическими.
Рукой подать было и до стадиона «Буревестник» – в сущности, пустынного места, куда попадали, просто перелезая через забор из домсемя.
Рукой подать было и до комплекса ЦДСА – а там парк, клуб, кино; зимой каток, настоящий, с музыкой (у Сони были популярные в то время «гаги» на черных ботиночках), летом желтые одуванчики в зеленой траве и пруд, вокруг которого неспешно кружила светская жизнь – девушки чинно гуляли с офицерами.
Рукой подать было до знаменитого театра в форме звезды, где проходили пышные похороны военных. На них, как на спектакли, бегали принаряженные соседки. А как же – ведь красота!
Смена времен года проходила на тесной земле палиадников. Трава, коротенькая и слабая весной, огромно вырастала ко времени возвращения с дачи в конце августа и всегда производила на Соню ошеломляющее впечатление, как и подружки со двора, которые тоже вырастали, как трава, и менялись за лето до неузнаваемости. Осенью и весной на оголившейся земле пацаны играли в «ножички»: чертили круг, где каждый получал свой надел, и очередной кусок оттяпывался по мере попадания ножичка в чужую долю. Когда стоять уже было не на чем и приходилось балансировать на одной ноге – как придурковатому крестьянину на картинке в учебнике, – человек изгонялся из общества. Хорошая поучительная игра.
Еще в палисадниках росли шампиньоны, их собирала Корзинкина задолго до того, как в культурных кругах шампиньоны стали считаться грибами. Скрутится кренделем, высматривая под окном белый клубень гриба, а сама при этом с сыном переругивается: «Ты когда уже женишься?» – «А когда ты, мать, помрешь, тогда и женюсь. Жену-то приводить некуда». Сын, мужчина рассудительный, сидел у окна и с матерью общался – как с трибуны – с высоты подоконника.
На Пасху палисадники были засыпаны крашеной яичной скорлупой – зеленой, золотистой, охристой, фиолетовой; радужный сор всенародного всепрощения. А когда соседи Бунтовниковы раз в году принимали гостей на Татьянин день, вся семья выходила в палисадник и чистила столовые приборы, с силой втыкая в землю ножи да вилки. Будто шайка убийц терзала грудь распятой жертвы.
Окрестности Тополева все состояли из проходных дворов – бесконечных, бездонных и неизбывных, обсиженных хибарами.
Эти прелестные клоповники, большей частью деревянные, в основном заселяла воровская публика. Редко в какой семье никто не сидел. В детстве это почему-то не казалось Соне странным: жизнь, прошитая норными путями проходных дворов, вроде как не отвергала и даже предполагала некую витиеватость в отношениях с законом.
Впрочем, были еще татары, более культурный слой населения. Их ладная бирюзовая мечеть стояла на перекрестке Выползова и Дурова. По пятницам туда ходили молиться чистенькие вежливые старики – в сапожках, на которые надеты были остроносые калоши, а по праздникам толпилась молодежь (искали познакомиться), и молитвы транслировали на улицу, и трамвай номер 59 всегда застревал на перекрестке. По будням у мечети продавали конину, шла негромкая торговля, хотя не все одобряли этот промысел: что ни говори, лошадь – друг человека.
Но присутствие мечети оказывало на текущую жизнь даже облагораживающее влияние: в пятьдесят шестом, например, их края посетил наследный принц Йеменского королевства эмир Сейф аль-Ислам Мухаммед аль-Бадр – во как! К приезду шахиншаха с женой Суреей за одну ночь был не только асфальтирован Выползов переулок, но и покрашены фасады ближайших домов. Так что Тополев был, можно сказать, в гуще политических событий.
А на углу Дурова и Тополева стояло здание Гинцветмета – Государственного института цветных металлов. За высоким забором виднелся кирпичный ведомственный дом для специалистов – там жила интеллигенция. Дом был привилегированный, как бы отделенный от остального населения Тополева переулка. Например, Сонина семья жила в отдельной квартире. Но без телефона. Телефон был в коммуналке на втором этаже, туда маме и звонили, и соседка Клавдия стучала ножом по трубе отопления, и мама ей отзывалась – под ребристой серебристой батареей всегда лежал наготове медный пестик. Клавдия степенно говорила в трубку:
– Минуточку! Сейчас она подойдет… Эту квартиру – огромную, двухкомнатную – они получили в те времена, когда папа занимал должность замдиректора института по научной части. Мама говорила, что ученый он был талантливый, но несчастливый. По складу интеллекта – генератор идей. Изобретал процессы, опережающие возможности технологий лет на двадцать. До внедрения многих не дожил. В эпоху расцвета космополитизма однажды вечером домой к ним пришли истинные доброжелатели, и папе было предложено… В общем, эта тихая сдавленная речь в прихожей выглядела в маминой передаче примерно так: «Мы вас, Аркадий Наумыч, ценим и не хотим потерять. Пока под нами огонь не развели, уйдите по собственному желанию». Папа так и сделал: взял лабораторию. В детстве Соня не понимала, как это делается – «взять лабораторию». Представляла, как папа берет под мышку всех сотрудников, чертежные столы, приборы, целый коридор на втором этаже… и гордо уходит вдаль. Чепуха! А спросить у него самого возможности уже не было: папа умер, когда Соне было лет пять. Папа умер, но его семья – мама, Соня и сильно старший брат Леня – осталась жить в той же двухкомнатной квартире. И всё осталось прежним: в большой комнате стоял круглый стол на уверенных ногах, всегда покрытый скатертью, которой мама очень гордилась, – коричневого грубого бархата, с тонкой вышивкой темно-золотой нитью. На тяжелом рижском трельяже стояли две фарфоровые фигурки стройных девушек в сарафанах. Натирая мебель, домработница каждый раз ставила их на двадцать сантиметров правее, чем нравилось маме. И каждый раз мама молча их переставляла. Это продолжалось годами…
Пальчиков, Барашков, Самарский, Выползов… – лет через пятьдесят имена всех этих переулков будут звучать для Сони далекой щемящей музыкой…
Кстати, музыку любили все, отовсюду неслись обрывки песен, маршей, оперных и опереточных арий, концерты по заявкам радиослушателей. Концерты устраивала и сама общественность во дворах. Дядя Леша, наборщик в типографии «Правда», брал свой зеленый перламутровый аккордеон и, положив на него седую голову, чуть ли не со слезами в выпученных за стеклами очков глазах, выводил в самом верхнем регистре одно и то же – «По диким степям Забайкалья».
На второй этаж домсемя вела железная наружная лестница. Там усаживались все желающие, артисты наряжались кто во что горазд. Подружка Лидка влезала к себе в открытое окно, ставила на полную громкость пластинку, и концерт начинался: «Летите голуби, лети-и-и-те…»
У Лидки особенно красиво получались тягучие жалостливые песни, у нее было пронзительное сопрано:
- Льется и льется,
- Словно года,
- В диких криницах
- Чудо-вода…
Все были талантливы и постоянно воодушевлены. Вова Сулейманов, мальчик толстый, рыхлый, залюбленный мамой и старшими сестрами, складывал грудки до образования ложбинки, перетягивался мамкиным хохломским платком (платье до полу!), объявлял сам себя: «Выступает Маргарита Луговая!» – и запевал:
- Вот вспыхнуло утро,
- Румянятся воды,
- Над озером быстрая чайка летит.
- Ей много свободы
- И много простору…
- Луч соо-о-о-о-лнца у чайки
- крыло серебрит…
Да какой там, к черту, Робертино! Не выдерживали даже взрослые: «Маргарите Луговой», чтобы не обижалась, давали посолировать пару куплетов, а затем вступал весь двор. Это было сверхмощно! И только пух тополиный взлетал и опадал в такт вздымавшимся грудям.
Стоит ли говорить, что все запросто хаживали друг к другу, помогали в большом и в малом, ссорились, мирились, выпивали, сплетничали, ибо знали друг о друге всё самое сокровенное.
И уж если мы о сокровенном…
…Но сначала – про семью. После папиной смерти их трое осталось: мама, Соня и Лёня-брат. Вернее, так: сначала Лёня, а пото-о-о-ом уже Соня – на выдохе, как говаривала мама, «женской карьеры». Она любила повторять: от первого мужа у меня сын, от второго – дочь и инфаркт. Лёня был невысоким, улыбчивым, с детства помешанным на бабочках. Странно, что при этом закончил он военно-морское училище в Ленинграде, после которого завербовался на Север – Шпицберген, Новая Земля, Североморск… Так далеко от Тополева переулка! В Москве бывал в командировках, а в отпуск ездил ловить бабочек, какого-нибудь эндемика, что водится на единственном холме за некой маленькой армянской деревней. Однажды был арестован – в трусах и с сачком – в двух шагах от государственной границы. Оттуда связались с его командованием, и те сказали: «Не сомневайтесь, это наш сумасшедший в отпуске»… В Сонином детстве, приезжая в командировку, Лёня (форма черная, с золотом, и кортик!) катал ее на лодке в парке ЦДСА и врал-пугал, что не умеет плавать.
Однажды – Соне было лет шесть – он взял ее в гости к известном у энтомолог у. Тот жил в двух огромных комнатах в бездонной коммуналке где-то на Патриарших, и все стены двух этих комнат от пола до потолка были зашиты стеллажами, на которых вплотную, ребрами, стояли плоские белые коробки, так что казалось: со всех сторон ты окружен глухой стеной. Хозяин по одной вынимал из строя совершенно одинаковые коробки с какими-то скучными капустницами, какие миллионами летали на даче, и Лёня потрясенно ахал, вскрикивал, цокал языком…
Наконец, брат вспомнил о ней, сказал – ах, да, у мен я тут сестренка. Не могли бы вы ей что-то показать.
Тот досадливо пожал плечами, буркнул:
– Ну что ж… вот, пожалуй, это?
Подошел к противоположной стене, завешенной длинным белым занавесом, отдернул его…
Там прямо на стене висели застекленные коробки с дивным, ошеломительным, дух захватывающим миром! Вероятно, это были не бабочки, такими бабочки быть просто не могли: радужные веера, индийская мечта, волшебный фонарь, цветные россыпи драгоценных камней – вот что это было! Соня, как вкопанная, стояла с застрявшим в горле вздохом и смотрела, смотрела, глаз не могла оторвать…
Минут через пять, почти не глядя, хозяин машинально задернул занавес, и они с Лёней вернулись к своим скучным капустницам. И долго еще Лёня продолжал рассматривать коробки с унылыми белыми капустницами, восхищенно охая и качая головой.
Персонажи Тополева переулка за годы после его исчезновения не изгладились из Сониной памяти ничуть и даже ничуть не потускнели. Они вспоминались в некой перспективе – бесконечный пульсирующий клип, смонтированный из вспышек памяти, пронизанного солнцем тополиного пуха и развесистой лепнины алебастровых июльских облаков.
А на заднем плане – утренний неспешный караван: слониха Пунчи, с хоботом, закрученным вверх, как ручка чайника, и верблюд Ранчо, с угрюмо-неподкупным лицом. Взрослея, старея, никогда уже теперь не умирая – теперь, когда стремительно преобразились все прежние сущности и возникли новые, невиданные и немыслимые в ее детстве и юности, – персонажи Сониного детства менялись, в то же время оставаясь самими собой.
Например, Лидка-вруха, главная Сонина подружка из домсемя, так и осталась тощей дворовой девчонкой, уверявшей, что папы у нее нет, потому что стоит он в карауле у мавзолея, и – одновременно молодой женщиной с младенцем на сгибе полной белой руки. Ибо Лидка выросла, стала пригожей, вышла замуж за мелкого сотрудника то ли МИДа, то ли КГБ – что-то из низшего звена, – которого звали замшелым именем Полуэкт. У них все мальчики в роду должны были называться Полуэктами. Лидкин муж, таким образом, звался Полуэкт Полуэктович, словно какой-нибудь купец из пьесы Островского. И когда у Лидки родился сын, он своим должностным порядком тоже назван был Полуэктом – против семейной традиции не попрешь. А вскоре Лидкиного мужа командировали в Париж – то ли охранником, то ли шофером, то ли топтуном каким при посольстве, и Лидка, покачивая мальчика на сгибе полного локтя, нежно сдувая ресничку с его округлой щеки, вдохновенно твердила, как это здорово, что – именно Париж, потому что в Париже Полуэктик будет – Поль!
Синдоровские, семья гордых поляков, – все высокие, поджарые, надменные! – жили в доме Гинцветмета. У них и прислуга Нюра была такая же поджарая и высокая. Клавдия, которая знала всё обо всех, уверяла, что «сам» каждый день берет на работу свежий, накрахмаленный Нютой носовой платок, и если тот не выглажен безупречно, молча сминает и швыряет в грязное…
В той же квартире огромную комнату занимала Пиковая Дама – старая, прокуренная, плоская, как вырезанная из фанеры, в длинной юбке, с вы лезшей лисицей на плечах. (Интересно: она и летом с лисицей ходила – или просто Сонина память выбрала для клипа именно эту картинку?) Во дворе говорили, что Пиковая Дама – бывшая фрейлина, но позже Соня пришла к выводу, что это – миф, ибо и в детстве, и в юности встречала подобных женщин, с якобы дворцовым прошлым. Видимо, для простонародного воображения в этом сюжете по-прежнему таилась некая притягательная тайна.
Соню прошлое Пиковой Дамы не интересовало ничуть, зато интересовала ее дочь – мощная женщина с львиной гривой, которая и мужчин себе подбирала, как лев выбирает себе добычу, лениво отбрасывая лапой жертву. Однажды Соня с Лидкой-врухой самолично видели, как по аллее парка ЦДСА шла дочь Пиковой Дамы, а за нею отчаянной припрыжкой, робко хватая ее то за руку, то за плечо, следовал мужчина. Наконец он забежал вперед и как-то внезапно повалился ей в ноги (Соня уверяла Лидку, что – споткнулся, та божилась, что рухнул в мольбе!). Это и само по себе было чертовски захватывающим, но то, что за этим последовало, сразило девочек наповал: Львица просто переступила через лежащего ухажера и, не сбавляя шагу, но и не прибавляя его, и не оглядываясь, последовала дальше.
В их квартире жил великан: внук Пиковой Дамы и сын или племянник Львицы, по имени Сергей, – очень красивый мальчик очень высокого роста. В десять лет он вымахал с нормального мужчину. В пятнадцать бы л выше всех в Тополевом переулке. В семнадцать стал настоящим гигантом, так что в городском транспорте мог только сидеть.
А отдельной блескучей закладочкой в памяти – Коля, первая любовь еще с того дня, когда во дворе (им с Соней было лет по пять) Коля авторитетно сообщил ей, что весь мир состоит из желтка.
Он жил в соседнем подъезде и был гениален от рождения: писал стихи, рисовал, вечно читал какие-то научно-популярные книжки. Учитель физкультуры ходил за Колей по пятам, умоляя семью отдать мальчика в профессиональный спорт, потому что «такая прыгучесть встречается раз в сто лет».
Лет с девяти он учил какие-то непривычные, не главные языки. Почему-то ему интересны были грузинский, татарский, армянский. Он даже захаживал в мечеть на углу Дурова и Выползова (говорил, для практики), где донимал стариков длинными запинающимися монологами на татарском. Рассказывал Соне, что видел там президента Египта Гамаля Абдель Насера – тот сидел на ковре по-турецки, как обычный татарин: в одних носках, без туфель.
Колина бабка – она происходила из семьи волжских купцов – хоть и жила в Москве лет сорок, всё еще окала и пела, изрекала мудреные рифмованные пословицы: «Раз варить – пригорить, два варить – жирно будить…» А дед был – горбун, чернобровый, бородатый, с большими родинками на лице. Похожий на Черномора из книжки «Сказки Пушкина», где через леса, через моря, волочет на своей косматой бороде упитанного богатыря в серой кольчуге и в шитых золотом сапожках.
Соня боялась его страшно и, когда приближалось время обеда (в те годы все ходили обедать домой), старалась исчезнуть со двора. Но иногда не успевала. Горбун – в рубахе, препоясанной пояском, как Лев Толстой в журнале «Огонек», – подходил к ней, улыбаясь, и целовал. Он непременно ее целовал! Добрый, милый человек, он был кошмаром ее детства. Она цепенела посреди переулка, ноги становились ватными, всё тело наливалось ледяным ужасом… Горбун наклонялся к ее щеке всеми своими родинками, целовал и шел дальше – к себе обедать. Он был главным бухгалтером Гинцветмета, Спиридон Самсоныч. Его страшный невинный поцелуй с отвращением стирался обеими ладонями. А мальчик Коля, большая любовь Сониного детства, приходился ему внуком, так-то…
Далее клип разворачивается, кадры наплывают один на другой, в небе стоят алебастровые лепные облака, и под ними струятся стайки тополиного пуха…
Еще подростком Коля влюбился в вертихвостку Ольку Саламатову из девятого «б». Дома сладости не ел, все ей относил. Бабка его, та, что из волжских купцов, говорила внуку и вертихвостке:
– И хорошо-о, у нас и обручальные кольца есть… Николай и Ольга, хорошо-о…
Но Олькина семья почему-то не приняла Колю. Папаша у нее был каким-то крутышом в городской милиции и Колю считал «чокнутым». Раза два парень получал словесные, так сказать, предупреждения, и в конце концов в одном из самых темных проходных дворов ему крепко намяли бока. Словом, отваживали его от Ольки так упорно, что она сдалась. Коля страшно переживал, потом смирился… Лет через пять женился на какой-то прохиндейке, стал пить, безумствовать, мотаться где ни попадя… Бабка, что из волжских купцов, еще жива была – очень горевала. Вздыхала, приговаривала, выпевая: «Четвертная – мать родная, полуштоф – отец родной…»
Горевала очень: был у нее еще один внук, Лёша, младший Колин брат. Нормальный паренек. Обычный. А Коля был ее любимцем…
Отдельной шалапутной и шебутной колонией обитали в Тополевом цирковые. Занимали огромную коммунальную квартиру на третьем этаже домсемя, открытую всем ветрам, с вечно выбитой, никогда не запираемой дверью. Относились они не к Уголку Дурова, а к цирку на Цветном. Это была странная походная семья, и хотя внутри нее, как личинки, роились всамделишные семьи, всё же к аза лось, что, несмотря на драки и бесконечные стычки, каждый сосед имеет к другому именно родственное отношение.
Для окрестной ребятни все цирковые были дворовыми кумирами, друзьями, местными богами… Околачиваясь среди выпивающих цирковых, можно было услышать поразительные истории:
– Шимпанзе – животные дорогие! У них рацион, знаешь, – любой граф позавидует: и фрукты, и рыбка, бывает и винишка им выставляют, а как же… Так чета Буровцевых, дрессировщиков, уехали в прошлом годе в отпуск, оставили своих драгоценных шимпанзе на рабочего сцены, с пятью ящиками отменной снеди, включая, извини, мадеру. Вернулись, застали картину: сидит тот пьяный балбес, варит в котелке картошку в мундире. Вокруг него собрались в кружочек пять обезьян с протянутыми руками. И он время от времени бросает им через плечо картофелину. Те, бедняги, ловят, дуют, обжигаясь, перекатывают картофелину в руках и уписывают, как миленькие, за обе щеки…
Воздушная гимнастка Валька Мазру хина перед каждым выступлением клала копеечку к иконе Николая Угодника, считала его своим покровителем. А после выступления напивалась – неуловимо, незаметно, неизвестно где. И тогда до ночи болталась по двору с мутным оторопелым взглядом, цепляясь к каждому, кто на глаза попадется, нарываясь на драку. Материлась истово, страстно – как молитву творила. В пьяном виде другого языка не знала. Наутро, замазав свежий фингал, как ни в чем не бывало, выходила на манеж. Хвасталась, что никогда не репетирует, что номер сделала давно, еще в юности, и до пенсии менять не собирается… Видимо, вытягивала память мышц, наработанная с юности, – так застарелый алкоголик, забывший адрес своего дома, уже не различающий знакомых лиц в чаду шалмана, продолжает враскачку бормотать под нос заученное в четвертом классе: «Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя…»
Почти на каждое цирковое представление попадала горстка «своих», со двора. А уж Соня с Лидкой-врухой чуть не каждую неделю увязывались за Валькой Мазрухиной, даже в гримерку она их заводила. Если в зале не было мест, представление смотрели откуда придется – даже из прохода, толкаясь плечами и в самые жуткие моменты запредельной высоты отпихивая друг друга или сцепляясь руками. Могучий вихрь цирковых запахов: свежие опилки, крысиная моча, духи многочисленных дам… – этот исконный цирковой запах будоражил, взвинчивал и вливал в жилы счастливое ощущение праздника.
Собутыльница и подруга Валькина Нора Булыгина парила высоко. В молодости работала в номере у мужа Андрюхи – «гимнасты на першах». Андрюха красивый был парень – высокий, обаятельный: атлетический разворот плеч, победительная улыбка и добрые карие глаза. Настоящий Иван-царевич, и грима не требуется.
Пил Андрюха так, что цепенели бывалые алкаши у точки. Трижды в психушку попадал с белой горячкой.
Наконец оформили ему «легкий труд» – тренерскую работу. А Нора у одной уходящей на пенсию артистки купила номер «Воздушная гимнастка с орлом»: моторчик крутил трапецию над манежем, а на штамберте трапеции обреченно сидел привязанным живой орел – растопыривал крылья при движении, – такая иллюзия полета. Под этим гордым орлом Нора принимала задумчивые позы под мечтательную музыку…
Со своей геральдической птицей она объездила весь Союз. Причем накануне гастролей забирала его к себе. Привязывала старого подагрика на лестничной клетке за лапу к перилам, что создавало изрядные неудобства для соседей: птичка немалая, питается, как известно из мифа о Прометее, исключительно мясом; соответственно его перерабатывает. Обычно Нора за ним прибирала, но, если уж выпьет, забывала обо всём. И тогда при входе в подъезд с ног шибал такой густой дух, что люди падали.
Однажды перед очередными гастролями загудели Валька с Норой по-черному. Несчастная птица совсем одичала, загадила лестницу так, что пройти мимо не было никакой возможности. Да и страшно: орел огромный, клюв как секира… Люди возмущались, назрел скандал… Вечером третьего дня внизу собрался небольшой взвод разъяренных соседей.
Нора же с Валькой гудели уже третьи сутки; ничтожные проблемы ничтожных людишек их обеих не волновали ничуть.
И когда вконец озверевшие соседи пошли на приступ, Нора, недолго думая, отвязала орла, и с криками: «А-а-а, б***и! По-людски не понимаете!?» – пинками погнала его на захватчиков. Орел был очень старый, но вид имел устрашающий. Да и вонял жутко. После хорошего пинка под зад поскакал в народ. Бунт был подавлен мгновенно, толпа в панике рассеялась, люди разбежались ночевать по знакомым.
Зато утром, перед отъездом на вокзал, Нора аккуратнейшим образом вымыла лестничную клетку.
А Андрюха погиб ни за понюшку табака. От обычной русской причины – от пьяной тоски, что грызла его много лет. Он уже раза два пытался выброситься из окна (этаж третий, но высокий). Однажды чудом кто-то из собутыльников удержал его за свитер, в другой раз, выпивая с другом, он всё же выпрыгнул, но упал на беседку под окном – сломал руку и два ребра.
В третий раз ему удалось завершить всё путем.
Андрюха выкинулся из окна площадки третьего этажа домсемя и какое-то время был еще жив. Весь переломанный, попросил закурить у сбежавшегося народа. Ему поднесли к губам прикуренную сигарету, и он лежал, жадно втягивая дым, смотрел в синее сентябрьское небо…
– Вон Нора-то, Норка вон идет! – сказал кто-то и побежал к идущей из магазина Норе. Та выслушала новость со спокойным злым лицом. Видать, не выпила еще сегодня, еще не подобрела.
Подошла к расплющенному телу мужа, с торчащей сигаретой из окровавленного, с выбитыми зубами, рта… Несколько мгновений молча смотрела на него пустыми глазами.
Внятно проговорила:
– Ну и х** с тобой!
…Тут не забыть бы Анну Каренину…
С первого по седьмой класс Соня училась в школе за стадионом «Буревестник». Ходили с Лидкой-врухой «дворами», увлекательно и запутанно, среди одноэтажных полуразвалившихся деревянных домов с изумительными кое-где резными наличниками на окнах, с крохотными палисадами, в которых беспечально желтели подсолнухи.
Обычная была советская школа. Учительницы ходили в тяжелых костюмах с белой блузкой, с непременной брошкой на груди, с косой, выложенной надо лбом от уха до уха. Костюмов, вообще-то, было два: зимний, черная клеточка на зеленом или коричневом поле, и летний, бордовый.
Анна Каренина носила точно такой бордовый костюм с белой блузкой и так же выкладывала надо лбом косу, только это была царь-коса: смоляная над белым высоким лбом и голубовато-белыми висками. И не кокошником выглядела, а короной – так царственно, статно библиотекарша держалась, даже когда боком осторожно пробиралась меж стеллажами, прижимая к груди высокую стопку книг. И костюм сидел на ней как влитой.
Вообще-то звали ее Зинаида Алексеевна… Она родилась и выросла в Тополевом, и потому, когда раз в неделю Соня с Лидкой появлялись в библиотеке, книги обменять, тепло им улыбалась: «мои соседушки!»
Девочки брали «Два капитана», «Копи царя Соломона», «Рассказы о Шерлоке Холмсе»… Библиотекарша вздыхала и каждый раз терпеливо повторяла:
– Девочки, читайте «Анну Каренину»!
Соня говорила:
– Так ее ж нет в школьной программе!..
Книг в доме было много, но все какие-то скучные: подписные собрания сочинений, приложения к «Огоньку»… Несколько лет они получали Золя, том за томом; мама и читала том за томом, прочла все восемнадцать. Они потом навсегда так ровненько встали за стеклом полки, как раз и уместились, на загляденье!
В других домах Тополева переулка книг не держали, там не все старшие и «грамоте знали». Но Соня с Лидкой бегали в библиотеку регулярно. И каждую неделю: «Человек-амфибия», «Айвенго», «Тайна двух океанов», «Женщина в белом»… Лидка стеснялась просить что-нибудь про любовь, подталкивала локтем Соню, и та вежливо просила «что-нибудь с романтическим сюжетом».
– Девочки, читайте «Анну Каренину»! – горячо убеждала библиотекарша. – Вот уж где сюжет романтический…
Нет, этот роман Толстого в школе не проходили. Так что можно было и не читать…
Историю самой Зинаиды Алексеевны, ее личный романтический сюжет, Соня узнала (и это странно) гораздо позже, случайно, из разговора мамы с бывшей соседкой Клавдией. Соня тогда была уже студенткой, мало к чему прислушивалась, и уж меньше всего – к Клавдиной болтовне. Всех их давно переселили, Тополев со всеми своими палисадниками, тополями и проходными дворами растворился в прошлом. Но раз в два-три месяца Клавдия приезжала к ним в гости на Речной вокзал, и вдвоем с постаревшей мамой они часа на два оккупировали крошечную кухню, пропахшую яблочным пирогом, так что, если Соня приводила кого-то из друзей, приткнуться и выпить чаю было совершенно негде. Жизнеописание Зинаиды (мама тогда воскликнула: «Имя Зинаида – это ж целая эпоха, знак времени!») Соня застала на бегу, за куском пирога. И когда поняла, что Зинаида и их с Лидкой «Анна Каренина» – одно лицо, притормозила и дослушала до конца.
Жизнеописание выглядело примерно так:
Зинаида, вообще-то, женщина из простых, у нас, в Тополевом, родилась и росла – как все ребята, трава травой. Папаня и два брата работали в Уголке Дурова, на хоздворе там или в слоновнике, уже забыла. Да ты помнишь мужика в сапогах, слониху с верблюдом прогуливал? Вот это младший ее брательник. У них что-то в роду то ли цыганистое, то ли румынистое… Все смугловатые, быстроглазые, а она, Зина-то, с детства такая жгучая была, прямо огонь: волос черный, а лицо и шея белые. Красавица, откровенно говоря. И цен у себе всегда знала. Ну, встретила чуть не в семнадцать одного человека из благородных, польских кровей. Тут, само собою, – бешеная любовь, безумная страсть, свадьба, медовый месяц, счастье прям глаза слепит… Не знаю, что там случилось, но прожили они недолго, быстро разбежались. Чего-то там не поделили по молодости. И довольно скоро, как с похмелья, выскочила она замуж опять.
Новый муж уже тогда был в КГБ большим начальником, полковником, что ли… Полюбил ее страшно и потом служил ей всей своей жизнью. Ну, сын родился, всё путем, всё как полагается… Муж обожал сына, Зинаиду, как в народе говорят – «всё нес в гнездо». Она могла бы и не работать, но пошла в школьную библиотеку – так, на людях крутиться, тем более костюмы шила в ведомственном ателье, сама понимаешь, чего не пройтись. И я тебе скажу: такую стать никому показать не стыдно. А как они на люди выходили – красота! – особо, если он в форме, а она в шубе-то своей рядышком плывет…
И вот среди полнейшего благополучия вдруг, случайно где-то, чуть не в трамвае, она встречает своего первого мужа, того, неудачного. Тут я забыла – кажись, он с лагерей вернулся: худой, ободранный, одна лишь побитая гордость в лице и осталась. И глаза – она их с другого конца вагона увидела. Глянули друг в друга, обмерли оба, разом поняли – что натворили, расставшись-то. Стали любовниками…
– Погоди, – поморщилась мама. – Как-то всё быстро у тебя: «любовниками стали» – в трамвае, что ли?
– Насчет трамвая не знаю, – усмехнулась Клавдия. – Но уж, думаю, долго не тянули.
А дальше – что? Дальше ничего. Не могла Зинаида уйти от своего полковника! Не могла испортить ему карьеру, да и не в том дело: сын, большая любовь к ней мужа, ну и, по чести: не заслужил он такого.
Неизвестно, как там она себя с ним повела, дела семейные – они самые темные, но только полковник (да нет, постой, он ведь уже генералом тогда был!) знал о том, что стряслось. Каким-то образом знал. И продолжалось это годами, всю жизнь, можно сказать. Всю ее женскую жизнь… Много лет праздники она отмечала так: первый день – дома, с законным мужем и с сыном, на второй уезжала к тому, первому и ненаглядному. А тот по-прежнему оставался одиноким, не женился. После реабилитации быстро очухался, вернулся в науку, вошел в жизнь, вцепился в нее и взорлил… Стал директором института!
Так оно и катилось, год за годом, пока генерал Зинаидин, гэбэшник, не заболел. Шарахнул его инфаркт, а потом и инсульт. Шутка ли: годами в сердце носить такую боль! А Зинаида – ну, она оказалась преданной женой. Что смотришь так? Я имею в виду – просто жизнь, быт, милосердие, понятно? Просто жизнь – она ведь больше, чем койка, даже больше, чем чувства. Зинаида так истово ухаживала за парализованным мужем, так преданно ему служила, что никто – даже соседки! – худого слова о ней не сказал. И всё это тоже продолжалось бог знает сколько.
Но это еще не вся история…
Однажды на работе у возлюбленного Зинаиды организовался пикник по случаю Первого мая, с выездом на природу на два дня, где-то за городом, в доме отдыха. Знаешь эти выезды, как их сейчас называют – корпоративы? Ну и там – может, выпил крепко, может, просто повелся на молодое мясцо, живой человек, в конце концов, – переспал он с какой-то девицей. Та забеременела, и это его просто сразило: врачи считали, что он бездетный… Родила ему дочку. И он на девочке просто рехнулся: крошечка-кровинка, глазки синие. Представь, в пожилые-то годы, единственный ребенок! Женился, разумеется. Человеком был серьезным, и душа не кирзовая.
Но вот никогда не забуду, как случайно застала их с Зинаидой на крыльце школы. Я тогда на школьное собрание к племяшу заместо сестры пришла. Выскочила покурить на минутку. Они стояли и никого не видели. Во всяком случае, он. У нее-то лицо было невозмутимым, как стенка. А он стоит – подбородок трясется, слезы в глазах – и всё повторяет тихим дрожащим голосом:
– Зина! Зина, ради бога!
Я еще тогда подумала – ишь ты! Выходит, когда ты меж двумя мужиками годами металась, это было в порядке вещей. А стоило ему меж двумя бабами застрять, так ты этакую непреклонную паву из себя корчишь!
Такие дела. А Петр Константинович – гэбэшник, генерал, муж Зинаиды – тот вскоре умер… Ну, ничего, не свихнулась она, слава богу, рук на себя не наложила.
Всё обошлось.
Соня вспомнила жгут черной косы надо лбом, голубоватую жилку на белом виске, бордовый костюм, ладно сидящий на прекрасной фигуре. – Девочки, читайте «Анну Каренину!».
Лет пятнадцать спустя Соня встретила Зинаиду Алексеевну. Та и в старости осталась статной, прямой, невозмутимой. Соню не узнала, прошла мимо, спокойно глядя перед собой. Слава богу, не свихнулась, рук на себя не наложила. Жизнь получилась длинная…
…Жизнь получилась длинная у всех, разве что цирковые куда-то испарились, рассеялись – кто спился и исчез, кто уехал, кто за решетку угодил.
Да вот и Коля, первая Сонина любовь, умница и гений, знаток татарского и армянского языков, после многих лет горестного пьянства попал в психушку, где и присмирел. «Четвертная – мать родная, полуштоф – отец родной. Научили водку пить, из Москвы пешком лупить…» Тут самое время добавить, что младший Колин брат, Лёша, ничем не примечательный нормальный паренек, в эпоху всеобщей пальбы и социальных преображений стал нормальным новым русским.
А Сонин старший брат, Лёня, вышел в отставку в наименьшем из чинов – капитаном, что ли. В нем была половина еврейской крови, и это помешало карьере. Не потому, что кто-то узнал (Лёня был записан русским – по отцу, и внешность самая что ни на есть лояльная), а потому, что пить он не мог. Питье же с начальством решало всё. К тому же львиную долю времен и Лёня трат ил на изучение языков – надо было читать в энтомологических справочниках и энциклопедиях определители бабочек. В отставке он выводил своих любимых капустниц между рамами окна. Порхающий такой снегопад в середине июля. Для человека непосвященного – дикое зрелище.
Обитателей Тополева переулка выселили из домов в 1972 году. Всем предлагали квартиры в разных районах, вполне отдаленных. И куда денешься? Брали: всё ж отдельные квартиры, приличный метраж. С одним только жильцом получилось неладно: Сергей, великан, высоченный внук Пиковой Дамы, уперся и не поехал в Кузьминки. Не могу я в такой квартире жить, говорил, там потолки два сорок. Все разъехались, а он остался в опустелом Тополеве и ж и л там до самого сноса – один, в темноте – беспомощный и упрямый бунтарь.
После того как жильцов выселили, а дома еще не снесли, Соня водила однокурсников – показывать Тополев, будто выстроенный на заднем дворе киностудии для съемок какого-то фильма: целый взвод пустых домов в пустом переулке… То были странные экскурсии по опустелому детству.
Они заходили в брошенные дома и квартиры, где всё еще оставалось пригодным для жизни: обои, отопление, даже кое-какие вещи… Тополев казался враз опустошенным действием нейтронной бомбы. А однажды, когда Соня с друзьями стояли у окна, под которым Корзинкина когда-то собирала шампиньоны, а мальчишки играли в ножички, – по мостовой молча и увесисто прошагали в сопровождении рабочего из Уголка Дурова слон и верблюд, повергнув своим появлением в шок и восторг не местных Сониных друзей.
И «Анну Каренину» она прочитала, а как же, – потом. Потом уже не раз читала и перечитывала, особенно то место, помните: «То, что почти целый год для Вронского составляло исключительно одно желанье его жизни, заменившее ему все прежние желания; то, что для Анны было невозможною, ужасною и тем более обворожительною мечтою счастия, – это желание было удовлетворено. Бледный, с дрожащею нижнею челюстью, он стоял над нею и умолял успокоиться, сам не зная, в чем и чем.
– Анна! Анна! – говорил он дрожащим голосом. – Анна, ради Бога!..» …
И по небу, как ни в чем не бывало, напластованные цинковыми белилами, гуляли пышные, с синевой облака; по забытым улицам неслись стаи тополиного пуха, а между рамами окна порхали бабочки – безумный снегопад, сквозь который удалялись в прошлое слон и верблюд, животные для Тополевого переулка не экзотические.
Июль 2015, Иерусалим
Алексей Иванов
ТД-2014. Поезд Чусовская – Тагил
Часть 1. На поезде через детство
Чусовская – Тагил… Этим поездом я ездил только летом.
Вереница вагонов и локомотив – угловатый и массивный, от него пахло горячим металлом и почему-то дегтем. Каждый день этот поезд отправлялся от старого чусовского вокзала, которого сейчас уже нет, и стояли в открытых дверях проводницы, выставив наружу желтые флажки.
Железная дорога решительно поворачивала от реки Чусовой в лощину между гор, и дальше много часов подряд поезд дробно колотил по дремучим распадкам. Сверху жарило неподвижное летнее солнце, а вокруг в синеве и мареве колыхался Урал: то какой-нибудь таежный завод выставит над лесом толстую трубу из красного кирпича, то заискрит слюдой сизая скала над долиной, то в заброшенном карьере, словно закатившаяся монета, блеснет тихое озеро. Весь окружающий мир за окном мог внезапно упасть вниз – это вагон мчался по недолгому, как вздох, мосту над плоской речонкой, издырявленной валунами. Не раз поезд выносило на высоченные насыпи, и он с воем летел на уровне еловых верхушек, почти в небе, а вокруг по спирали, точно круги по омуту, разворачивался горизонт с покатыми хребтами, на которых что-то странно вспыхивало.
Семафор переключал масштаб, и после грандиозных панорам поезд замедлял ход на скромных разъездах с тупиками, где к рыжим рельсам прикипели раскаленные колеса забытых теплушек. Здесь окошки деревянных вокзалов украшали наличники, таблички «По путям не ходить!» заржавели, и под ними в одуванчиках спали псы. Коровы паслись в бурьяне дренажных канав, а за щелястыми дощатыми платформами вымахала беспризорная малина. Сиплый свист поезда плыл над станцией, как местный ястреб, который давно утратил величие хищника и теперь воровал цыплят в палисадниках, хватал воробьев с двускатной шиферной крыши лесопилки.
Перебирая в памяти подробности, я уже не знаю и даже не понимаю, по какой волшебной стране едет этот поезд – по Уралу или по моему детству.
Часть 2. Поезд и люди
Чусовская – Тагил… Солнечный поезд.
Тогда, в детстве, всё было по-другому: и дни длиннее, и земля больше, и хлеб не привозной. Мне нравились попутчики, завораживало таинство их жизни, открытое мне случайно, как бы мимоходом. Вот чистенькая старушка разворачивает газетку, в которой аккуратно сложены перья лука, пирожки с капустной начинкой и яйца, сваренные вкрутую. Вот небритый папаша укачивает сидящую у него на коленях маленькую дочку, и столько нежности в том осторожном движении, которым этот мужик, корявый и неловкий, прикрывает девочку полой своего потрепанного пиджака… Вот пьют водку расхристанные дембеля: вроде бы, ошалев от счастья, они вразнобой гогочут, братаются, но внезапно, будто что-то вспомнив, начинают драться, потом плачут от невозможности выразить непонятное им страдание, снова обнимаются и поют песни.
И только через много лет я понял, как черствеет душа, когда долго живешь не дома.
Однажды на какой-то станции я видел, как все проводницы ушли в буфет и заболтались, а поезд вдруг медленно поплыл вдоль перрона. Тетки вылетели на платформу и, проклиная машиниста-хохмача, который не дал гудок, толпой кинулись вдогонку, а из дверей последнего вагона начальник поезда бессовестно свистел в два пальца, как болельщик на стадионе. Конечно, шутка грубая, но никто не обиделся, и хохотали потом все вместе.
Здесь проводить своих чад к поезду подруливали на мотоциклах с колясками растерянные родители, целовались и горько веселились, играли на гармошках и, бывало, плясали. Здесь проводницы велели пассажирам самим высчитать, сколько стоит билет, и принести им «без сдачи», и пассажиры честно рылись в кошельках и кошелках, отыскивая мелочь. Здесь каждый был причастен к общему движению и переживал его по-своему. Можно было выйти в тамбур, открыть дверь наружу, сесть на железные ступеньки и просто смотреть на мир, и никто тебя не отругает.
Чусовская – Тагил, поезд моего детства…
Часть 3. Когда поезд вернется
Мои мама и папа работали инженерами, Черное море им было не по карману, поэтому в летние отпуска они объединялись с друзьями и на поезде Чусовская – Тагил уезжали веселыми компаниями в семейные турпоходы по рекам Урала. В те годы сам порядок жизни был словно специально приспособлен для дружбы: все родители вместе работали, а все дети вместе учились. Наверное, это и называется гармонией. Наши лихие и могучие папы забрасывали на багажные полки рюкзаки с ватными спальниками и брезентовые палатки, тяжеленные, будто из листового железа, а наши наивные мамы, опасаясь, как бы дети не узнали о замыслах взрослых, шепотом спрашивали: «А на вечер-то взяли?» Мой отец, самый сильный и веселый, ничуть не смущаясь и даже не улыбаясь, отвечал: «Ясное дело! Буханку белого и буханку красного».
И мы, ребятишки, ехали навстречу чудесным приключениям – туда, где беспощадные солнцепеки, неприступные скалы и огненные рассветы, и нам снились дивные сны, пока мы спали на жестких вагонных полках, и сны эти – самое удивительное! – всегда сбывались. Перед нами распахивался гостеприимный и приветливый мир, жизнь уходила вдаль, в слепящую бесконечность, будущее казалось прекрасным, и мы катились туда в скрипучем обшарпанном вагоне. В железнодорожном расписании наш поезд значился пригородным, но мы-то знали, что он сверхдальнего следования.
И теперь будущее стало настоящим – не прекрасным, а таким, каким, по-видимому, и должно быть. Я живу в нем и всё лучше узнаю родину, по которой едет мой поезд, и она мне всё ближе, но, увы, я всё хуже помню свое детство, и оно от меня всё дальше – это очень-очень грустно. Однако мое настоящее тоже скоро станет прошлым, и вот тогда тот же поезд повезет меня уже не в будущее, а в прошлое – прежней дорогой, но в обратном направлении времени.
Чусовская – Тагил, солнечный поезд моего детства.
Отрывки из книги «Вилы»
Великая степь
В своем космическом вращении планета Земля словно шаркнула по эклиптике выпуклым боком и протерла на нем полосу Великих Степей Евразии. Ковыльные пространства соединили Карпаты и Алтай. Здесь горячие ветра гонят по солончакам клубки перекати-поля, а вдоль караванных дорог, словно остовы кораблей, лежат скелеты лошадей и верблюдов. Здесь весной долины полыхают алым опиумным маком, а летом реки делятся на белые и черные – которые в жару пересыхают до белой сухой корки или только до черной жирной грязи.
Историю Степи творили суровые кочевые народы. Две с лишним тысячи лет назад владыками равнин были сарматы. Они завоевали Евразию медными мечами. Их смуглые женщины сражались наравне с мужчинами и носили чешуйчатые костяные доспехи, наструганные из конских копыт, а чернокосые дочери не выходили замуж, пока не убьют первого врага. От сарматов в степи остались «усатые курганы» – рукотворные холмы с длинными каменными насыпями.
Потом тревожные глубины Востока извергли неисчислимые орды гуннов. Их вожди после смерти уезжали в курганы на колесницах, а жрецы пасли в небесах стада облачных баранов. Отбитые Китаем, гунны перекатились через вселенную, по пути истребили сарматов и уже на излете разрушили Рим. Похоже, сарматы были арийцами, а гунны – тюрками. Но в Великой Степи жили они одинаково. Великая Степь всегда переделывает всех под себя. Это закон.
На восемь веков брюхо Евразии стянул тюркский пояс, причудливо расшитый узорами многих государств. Под прикрытием Кавказа от Каспия до Азова в камышах приморских низменностей стояли твердыни Хазарского каганата, выстроенные из сырцового кирпича. На высоких ярах вдоль Волги шумели каменные города богатой Волжской Булгарии. Опушку непроходимой сибирской тайги и степи Иртыша стерегли бревенчатые крепости Ишимского царства.
А потом по бескрайним просторам тюрков, наводя ужас, пошли монгольские тумены Чингисхана. Их кибитки прокатились от Каракорума до Киева. Земли от Тобола до Терека стали улусом хана Джучи, сына Чингиза. При внуках Чингиза улус Джучи отложился от империи монголов и превратился в Золотую Орду. Орда поглотила почти всю Древнюю Русь и даже не насытилась.
Но и Орда тоже оказалась не вечна. По ее золоту ударил железный Тимур. Монгольский улус раскололся на татарские ханства, как льдина на куски. Линии разломов прошли по Великой Степи примерно там, где прежде были границы исчезнувших тюркских держав. Казанское ханство легло поверх Волжской Булгарии. Астраханское ханство покрыло земли Хазарского каганата. Сибирское ханство утвердилось на царстве ишимских татар. А кочевой Ногайской орде досталось Дикое Поле печенегов и половцев.
На татарские государства Волги зарился ханский Крым, а его подзуживала Турция. Крымские ханы Гиреи потихоньку прибирали к рукам Астрахань и Казань. Иван Грозный беспощадно отрубил Бахчисараю руки и забрал Казань и Астрахань для Руси. А русские казаки разгромили татарские города на Иртыше и Яике.
От тридцативековой истории Великой Степи, как от пересохшего моря, остались только рифы могильных курганов. Их здесь называют «марами»: Высокий Мар, Двуглавый Мар, Семиглавый Мар…
Однажды некий яицкий казак, распарившись в жаркий полдень, присел на склон мара отдохнуть и перекусить. Над рыжими сыртами стоял зной, стрекотали кузнечики. Расседланный конь шумно рвал жухлую траву. Рядом с казаком из норки вылез суслик. Добродушный казак отломил кусочек хлеба и бросил соседушке. Суслик схватил угощение и утащил к себе. Казак грыз горбушку, оглядывал горизонты. И тут суслик опять вылез из норки и вынес казаку древнюю монетку: заплатил за добро из своих сбережений. В темных недрах мара скрывалась сарматская сокровищница, до которой дотянулись ходы хозяйственного суслика.
Клады кажутся единственным, что Великая Степь сохранила от своего прошлого. Но пугачёвский бунт показал, что это не так. Золото курганов – не главное наследие Улуса Джучи и Золотой Орды. В мареве над марами дрожал призрак степного государства – но невидимый, как электронная программа.
Улус Пугачёва