Завтрашний царь. Том 1 Семёнова Мария
– Кошке и той девять седмиц нужно, чтобы родить!
– Ты дитя собрался вынашивать, скоморох?
– Или девка твоя? Это можно устроить…
– Сказано, до холодницы не доживёшь, сам прибью! А ты, дядька, говори толком!
Страх и смятение Кербоги как-то внезапно сменились вселенской усталостью.
– Я к тому, что срок потребен, – произнёс он почти безразлично. – Вам кузнец добрый нож разве за полдня сотворит? Если вправду нужна хорошая песня, возвращайтесь через седмицу. Я в Линовище буду.
Про ножи им оказалось понятней всего.
– Быть по сему, – решил старший.
Две тени растаяли в сумерках, лишь напоследок донёсся голос юнца:
– А как не совладает, чур, я… – и заглох, будто меховой рукавицей придушенный.
Арела ещё дважды окликала Жучка, но пёс так и не отозвался.
Наутро, прежде чем запрягать оботуров, Кербога с дочерью пошли по следам.
Искали недолго. Кобель лежал промёрзший, уже погрызенный вездесущими мышами, ласками, горностаями. Не спляшет под весёлую дудочку, не всунет голову Ареле под локоть. Было видно, где вошёл в него самострельный болт и где вышел, возбранив даже взвизгнуть.
– Он ведь упряжной был, – всхлипнула Арела. – К людям добрый… Зачем?
Кербога обнял её. Никчёмный, беспомощный, не способный никого защитить.
Ненужный почин
Ветер избегал отмерять ученикам непременные сроки орудья. Лихарь взял такой же обычай.
– Стало быть, через седмицу в Линовище, – решил Пороша. – Сбегаем-ка до тех пор в Кутовую Воргу!
Там жили верные люди, там ждал отдых в сытости и тепле. А лыжники они с Шагалой были из тех, кому сто вёрст не крюк.
– Там до Шегардая с берега дострелить можно… – затосковал гнездарёнок. Он любил начертания земель и хорошо знал их.
– Покаянную тебе, а не Шегардай! – оглянулся Пороша, тропивший путь.
Держать ответ за орудье предстояло ему, а гулянки без дела и дозволения Лихарь вряд ли простит. Шагала поскучнел и притих.
Ладно, в Кутовой Ворге тоже было на что посмотреть. У самого берега ярился, плевал свистящим паром кипун. Неосторожные льдины из белых становились сперва прозрачными, потом сквозистыми, наконец обращались в тонкое кружево, исчезали совсем. Такого кипуна в Чёрной Пятери не было, только за Дыхалицей, но тот к себе близко не подпускал. Булькал, буйствовал за широким кольцом очень ненадёжного льда. Шагала смотрел в бурую неспокойную маину, насмотреться не мог. Он никогда не видел столько открытой воды. Пороша – видел и помнил, хотя смутно. Он искал на берегу плоские камешки, бросал так, чтобы крутились, прыгая с волны на волну. Сперва получалось коряво. Пороша приноравливался, вспоминал.
Здесь была дальняя заводь большого морца, называвшегося Воркун. Где-то вон в той стороне, далеко за овидью, за туманами и каменными стенами, на семидесяти семи островах раскинулся Шегардай… недосягаемый и желанный.
Со стороны ближнего двора опасливо подходил отрок, младший сын хозяина. Шагала стоял взрослый, неприступный, медлил оборачиваться. В деревне, где он когда-то жил, его били ровесники. Просто потому, что всякому нашлась бы защита, а у него, сироты…
– Позволишь ли, милостивец, слово сказать?
Пугливая почтительность мирян радовала Шагалу. Он важно отмолвил:
– Бабки метать даже не зови. Лоб щелбанами распухнет со мной в пристенок тягаться!
Хотя, может, и стоило бы. Показать здешним, чей кон! Ладно, впереди почти седмица безделья, ещё уговорят.
– Не серчай, твоё степенство, я лишь спросить…
– И с нами уйти не порывайся. Волею Правосудной за обетованными и обидными скоро поезд пошлют.
Пороша оставил камешки, подошёл:
– О чём спросить хотел, Тремилко?
– А вот однова приходил к нам источник ваш, господин Ветер, – заспешил отрок. – Книжицу мне дарил… слово Правосудной. С ним ещё сын был… Ворон.
Орудники разом подобрались.
Тремилко испугался, зачастил:
– Господин Ветер ему сучонку было заручил, да не судьба вышла… Вот я и… Как он там, Ворон-то?
– Тремилко! – крикнул из ворот отец. – А ну, живо сюда!
Пороша поднял руку:
– Погоди, домовладыка… А тебе, отроча, вот что скажу. Не попала ведь твоя собачка к нему? Ну и добро. Незачем такому доброй псицей владеть.
Помимо захожих орудников, в Кутовой Ворге ныне принимали ещё одного гостя. Горожанин, ехавший к родне, завёз привет и благословение родителям от сына, ставшего в Шегардае жрецом. Кроме изустного сказа, Комыня вручил письмо, но в Кутовой Ворге самым учёным был Тремилко, ради «Книги милостей» выучившийся читать по складам.
– Дай оглашу, – предложил в застолье Пороша.
– Сделай милость, батюшка.
Письмо оказалось написано очень чисто и грамотно, красивой строгой рукой. Пороша по достоинству оценил работу писца.
– «Кланяюсь вам на все четыре ветра, благоверные мои отик и мамонька, – начал он читать. – А также и вам, любезные братья мои Первуня да Тремилко. Ты, Тремилко, руку мою знаешь, поди, уже уяснил: не сам я это пишу, но помогает мне добрый господин Варакса, первейший в городе грамотник…»
Тремилко бочком, опасливо подобрался к грозному воину, заглянул:
– И верно… не брата рука.
– «Таково наше обыкновение, когда я болею и в глазах плывёт…»
Домовиха, девически стройная и столь же пугливая, прижала ко рту кулачок.
– Нас лечить учат, – похвастал Шагала. – Я, перед тем как на орудье идти, одному нашему во-от такой чирей изгнал..
– «Зря страшишься, милая мотушь, – продолжил читать Пороша. – Я лишь немного простыл и милостью Правосудной скоро поправлюсь. Онамедни послан был нам студный денёк, ребятня снежками кидаться, а священство – на улицы, к Богам с мирянами петь. Тут я холоду и глотнул. Вовсе не стоило бы мне вас этакой безделкой тревожить…»
– …Пока смотрели, пропал, как и не бывало его, чистая кожа осталась!
– «…Да вишь, собрался вашей стороной ехать добрый единоверец наш Комыня, я и попросил господина Вараксу до малости моей заглянуть, чтобы вам понадёжнее быть в моей любви и молитве. А ты, милый братец Тремилушко, эту и прочие грамотки сохранял бы да с тщанием переписывал. Не моих словес ради, но для проучки бесскверному и красносмотрительному письму, коего образец ими даётся…» – Пороша опустил письмо. – Кто таков сей Варакса?
Тремилко вперёд взрослых высунуться не смел. Все посмотрели на Комыню. Шегардаец передёрнул плечами:
– А по Беде прибежал, когда полгубы в ворота ломилось. Грамотный – страсть, тем и живёт. Кому письмо, кому – дела выправить… Иным в суде помогает. Челобитную выправит, что поди откажи. Ради последнего камышничка закон истолкует – на белом оботуре не объедешь! Но это я вам, желанные, с чужих слов доношу, самого-то меня Владычица миловала. Ни суда не знал, ни тюрьмы и, за правду свою, да не узнаю…
– А вот не зарекался бы. От сумы да тюрьмы, – хохотнул Шагала. Сытый, непривычно добрый, разомлевший в тепле.
Комыня испугался. Съёжился, умолк.
Больше ничего занятного в письме не было. Кажется, молодому жрецу впрямь неплохо жилось за святым дедушкой, настоятелем шегардайских мораничей. Пороша, читая, ждал жалоб на Люторада. Он помнил, как Ветер с непреклонной учтивостью отвергал младшего Краснопева, желавшего на служение в Чёрную Пятерь. Лихарь, исступленик в вере, тоже звать его не спешил. «Мы служим Матери клинком и стрелой, Лютораду оружие – хвала и молитва, – вроде бы сказал он Хотёну. – Нешто охота пришла вместо воинского радения в хвалебники углубляться?»
– «…Засим остаюсь почтительный сын ваш и брат любящий, рекомый Другоня».
Имя было начертано своеручно, торжественными андархскими буквами. Если следовать правилам чтения, ими подразумеваемым, звучало красиво и гордо: Дроугоний.
К тому времени, когда Пороша кончил читать, Шагала уже спал, откинувшись на лавке. В доме верных можно было не думать о бдительности. Пороша сам был бы рад залечь рядом с товарищем и спать до завтрашнего полудня… вкусное пиво, выставленное хозяином, понудило отправиться для начала в задок.
Вылезая через порог в сени, он заметил, как снялся с лавки Комыня.
Тут же вспомнил: пока читалось письмо, горожанин всё смотрел на него, раздумывал, на что-то решался.
Решился, стало быть?
Вот Комыня вышел во двор – и Пороша, беззвучно приблизившись, ласково взял его сзади за шею:
– Ты, добрый человек, меня подслеживать взялся?
Горожанин хотел говорить, вышел писк. Пороша не сжимал пальцев, но шею мирянину сломал бы одним движением, и тот, понимая, едва смел дышать. Пороша убрал руку. Комыня, будто лишившись опоры, стёк на колени:
– Батюшка вольный моранич… позволишь ли о милости умолить…
– О какой такой милости?
Местнич заговорил, не поднимаясь с колен:
– Всё жёнка моя… В самую что ни есть Беду играть ко мне вздумала… Владычица людей наказывает, а она… зачала, дура… сама потом к Опалёнихе за умиральной рубашечкой бегала… а не помогло. Ну и родила вот мне… подарочек.
Пороша молчал, слушал внимательно.
– Тело рот разевает, а душа у Правосудной осталась. – Голос Комыни стал чуть уверенней. – Разрослась телушка… толста да проста… Коса – во… Пятнадцати годков только ложку держать… да ещё наспела недавно, ко всякому парню губищи тянуть взялась, а сильна – не уймёшь… С такой большуньей кто младших замуж возьмёт? Баба моя с Опалёнихой по сей день собачится, да толку…
Пороша спокойно спросил:
– Мне зачем рассказываешь?
Хотя на самом деле уже догадался.
Комыня тяжко сглотнул. Неворотимое слово – та же пропасть, обратно не отшагнёшь. Комыня словно бы покачался на самом краю… и ринулся в бездну:
– Противно воле Владычицы было это рождение… Восставить бы её волю…
Пороша молчал. Тень в сумерках, ни глаз, ни лица. Комыня тряскими руками потянул из пазухи свёрток:
– Великой платы не возмогу… да и трудов вам… земной руке… не дело, безделица…
Улица Днище
Насмешка была в том, что кратополая одежда мораничей, скроенная для свободы движений, была во многом схожа с платьем противных им скоморохов. Только глумцы для своих представлений и плясок рядились в яркое да цветное: не хочешь, заметишь. Другое дело тайные воины, избравшие суровость портов. Пришёл из сумерек и ушёл, никем не досмотренный!
После привычных заплатников мирская одежда, заимствованная в Кутовой Ворге, была неудобна. Длинные полы хотелось воткнуть за пояс, чтобы не мешали скорому шагу. Орудники так и поступали на безлюдной дороге.
– Чур, я волю исполню! – канючил Шагала. – Ты всему умудрён, а мне проучка потребна!
Присутствие Комыни его не стесняло.
– Я болючую болесть призывал уже, отзывал… У тебя которое орудье, а у меня? Чур, я, ладно?
Хотелось щунуть его, но возле саней Кербоги Пороша уразумел – этот так и будет мозжить, доколе рукавицу в рот не вобьёшь.
– Оглядимся, видно будет, – буркнул он наконец.
Комыня жил в небогатой части Ватры, у самой Ойдриговой стены. Его улица, рекомая Днище, была памятью стародавних времён, когда на лесном берегу возводили свои кабаны чумазые углежоги. Теперь уголь для горнов выжигали далеко, на бедовниках. В куту держали верх кузнецы, а улица Днище изведала запустение. В студные дни её до середины затягивало туманом.
Миновав Южные ворота, трое почти сразу свернули с Полуденной на улицу Третьих Кнутов. Комыня стремился поменьше мозолить глаза соседям, оттого вёл тайных воинов заугольями. Пороша никогда не сознался бы, но, пожалуй, был ему благодарен. Орудные пути заводили его на купилища и в большие деревни, но в город – доселе ни разу. Гомонящее многолюдье стамливало хуже бесконечных вёрст стужами. Давило, лишало ясности мыслей. И это ещё будень стоял. Как же тут в торговый день всё бурлит?..
Шагала не зря вникал в начертания. Когда пересекли Царскую, он сразу спросил:
– А что, здесь вдоль стены улицы Кнутов нету? Четвёртых, примером?
– Это, батюшка вольный моранич, от нашего обычая казни обходом, – пояснил Комыня. Шагала ему годился в младшие сыновья. – За Позорными воротами осуждённику дают первых кнутов… потом ещё у Восточных и Южных, а возле Последних бьют уж вдосек, на то они и Последние.
Пороша сообразил: речь шла о тех самых кнутах, которых, по легенде, отведал когда-то первый котляр. Странное было чувство. Наверно, оттого, что, уходя на орудье, ни о каком Шегардае они думать не думали.
– Наша казнь краше, – похвастал Шагала. И размечтался: – А когда теперь обходом сечь будут?
– Сами не знаем. Старцы твердят, царевича торжественной казнью почтить бы, да где же для неё злодея найти?
Ближе к стене улица Днище лежала топкая и расквашенная. Некогда надёжную мостовую давно растащили по камешку, унесли туда, где нужней. Оконечные дворы, куда наведывался туман, стояли покинутые. Комыня со спутниками миновали распахнутые ворота. Внутри отдавалась размеренная артельная песня, скрежетали, покидая вековые места, замшелые каменные отёски.
Чем дальше в глубину кута, тем опрятней и пригожей становились жилища. Пороша уже начал угадывать, в котором из них предстояло исполнить любезное Владычице, когда впереди застучали колёса. Из переулка вывернула ручная тележка. Паренёк, кативший её, сдёрнул валяный колпачок:
– Добро тебе на четыре ветра, дядя Комыня! И вам, гости желанные.
Он ловко управлялся с тележкой, гружённой закутанными горшками.
– И тебе, Верешко, – чуточку суетливо отозвался Комыня.
У Пороши внутри ёкнуло. Ох, ненадобна была эта встреча! Теперь не получится скользнуть безликими тенями в толпе. На них обратили внимание. Назали гостями. Присмотрелись, запоминая…
«Напужку попусту не бери. Ты – обычный захожень!» – сказал над ухом голос учителя. Не Лихаря голос. Ветра.
– Вот, накормлину помочанам везу, – говорил меж тем Верешко. – Я же верно иду?
Спросил из вежливости. Оклики трудников, удары киянок были отлично слышны. Комыня, кивнув, махнул в сторону стены и ляпнул неизвестно зачем:
– А я вот давних знакомцев встретил нечаянно, к себе зазвал.
– Путь вам дорожка, желанные, – поклонился Верешко. – Есть у нас дворец с теремами, есть Воркун с кипунами, наши гадалки будущность зрят, а кому-то мил воровской ряд. Мошну покрепче храните, добрую весть к себе уносите, в торговый день опять к нам спешите.
Трудясь на городских стогнах, нахватаешься от ночевщиков с водоносами. Парнишка покатил тележку дальше по улице. Повёз трудникам горячую снедь. Шагала проводил его глазами, самонадеянно предложил:
– Занадобится, я этого Верешка потом разыщу.
– Подите, гостюшки, пожалуйте…
– Здорово в дом, – отозвались мораничи. – А ты, государыня хозяйка, будь здорова, как вода, богата, как земля, плодовита, как свинья!
Комыниха оказалась под стать мужу. Сухонькая, до срока увядшая в кручинной и беспросветной гребте. Пороша отметил: правая рука у женщины недавно была сломана, срослась плохо, неправильно. Он сразу покосился на Комыню: да ну?.. «…Сильна невмерно», – вплыло в память услышанное вчера. Пороша нахмурился, стал ждать, что ещё скажут. Комыниха по-своему поняла косой взгляд:
– Прости, гость желанный, это я, дура, в погребе оступилась…
Комыня словечка не сказал ей про то, кого привёл и зачем, но речи не всегда бывают нужны. Когда супруг, с которым прожила двадцать лет, возвращается с полпути и бестолково хлопочет, мечется, говорит чужим голосом, не смотрит в глаза…
Она собирала им на стол угощение, а руки дрожали. Тёмным нутром уже всё поняла, но до рассудка допускать не хотела. Заслонялась чистой скатертью, торопливо выставленной квашениной, грибами, печёной сомовиной. Кто хлеб-соль делит, тот вступает в родство, а родня родню ведь не тронет? Не тронет?..
Двое чужих ели спокойно и с удовольствием.
Почём было знать простой бабе-мирянке: Правосудная давно разрешила свои чада от всех людских уз. Ибо горе тайному воину, которого эти узы могут стреножить.
Комыниха несла на стол кувшин сладкого домашнего пива, когда из сеней в повалушу неуклюже влезла большунья.
Именно такая, какой представала по рассказам отца.
В неполные пятнадцать она вымахала ростом чуть не с Порошу. Коса – что его рука у плеча. Сама дебелая, в калкане тугого крепкого сала. Лягушачий рот, глаза над красными наливными щеками – пустые, как пуговицы.
Охти-тошненько!.. Воистину – плоть без души. Дремучие похотенья, не знающие узды. Сторонним людям гадливый ужас, родителям вечный стыд, несметные муки.
«Знает Владычица, кого и как покарать… И куда свою земную руку направить, наказание отзывая…»
Между тем пустые глаза оказались на диво зоркими. Девка заметила накрытый стол, двоих пригожих гостей. Младенчески заулыбалась, пустив на подбородок слюну. Устремилась вперёд.
Мать бросилась впереймы, протянула комочек соложёного теста:
– Дитятко, а вот пряничка! Пряничка!
Это слово неразумная понимала. Отвлеклась, села с матерью, лишь надсадно охнула скамейка в бабьем куту. Занялась лакомством. Мать обняла детище, стала гладить по густым масляным волосам. Комынична сонно прижмурилась, завесила нелюдской взгляд длиннющими ресницами… Лицо стало почти умильным, только челюсти знай мололи. На губах пузырилась липкая коричневая слюна.
Шагала положил ложку. Лёгкий щелчок – и ресницы мигом взлетели, девка вновь узрела стол и гостей, вспомнила, подалась со скамьи. Комыниха попробовала унять, но куда! Дитятко махнуло толстой рукой – мамонька опрокинулась со скамейкой, а девка, не оглянувшись, навалилась брюхом на стол. Росомашьими пятернями гребла снедное, пихала в рот.
«Направь руку, Владычица…»
Вёрткий Шагала уже выскользнул из-за стола. Играючи шлёпнул по обширному заду под простой грубой рубахой.
Дурочка обернулась к новой забаве. Шагала плясал перед ней, кривлялся, влёк за собой. Все тайные воины умели плясать. На орудьях Владычицы нет дел честных и презренных, есть полезные и бесполезные. Вот и пляски сгодились. Девке понравились неистовые ужимки Шагалы. Заухала, замычала, стала хлопать себя по брюху, по тугой, как репа, груди. Потянулась за ним вон из дому.
Пороша с Комыней подняли Комыниху, усадили. Женщина плакала, трогала содранный висок, порывалась за дочерью.
– Не надо бы, мамонька, – сказал Пороша спокойно. Подумал, добавил: – Сын Мораны твоё ребя не обидит.
Комыня обнял жену… сам вдруг всхлипнул. Не то с облегчения, не то с печали.
Шагала вернулся малое время спустя. Помятый, ошалевший, в тельнице, разорванной аж до пупа.
– Славься, Владычица, – произнёс уже без кривлянья. – Ласков поцелуй Матери… дарует сон беспечальный.
Неумная утробно гукала в чёрном дворе, ворочая под навесом чурбаны дров. Громоздила один на другой, возводила столпы, разваливала. Играла в бирюльки.
– Воистину, – сказал Пороша.
Никто на улице не должен был связать успенье Комыничны с приходом «старых знакомых». Оттого плоти, лишённой души, предстояло скончать биение жизни ближе к закату.
В сенях, таясь неведомо от кого, Комыня из полы в полу отдал Пороше весомо звякнувший свёрток.
Глиняный мостик
Было их четверо. Слепой, хромой, да третий горбатый… да юркий, отроческих статей поводырь. Имя поводыря не всякому укладывалось на язык: Хшхерше. Он утверждал, будто происходит из морского малорослого племени, но каждому встречному поди объясни. Низень, ёра, кувыка!
Нынешний торговый день их щедро вознаградил. Зря ли Хшхерше считали самым ловким на язык среди четверых! Это он придумал облекать сплетни водоносов в попевки. Хлёсткие и короткие. Такие, примером:
- Вот купец, богат на диво!
- По трудам ему нажива!
- Он объехал целый свет,
- А сыночка рядом нет!
- Нехорош возрос помощник.
- Люди добры, киньте грошик!
Кувыки были люди учёные, битые. Имён-прозваний в попевках не возглашали. Молодой Радиборович всё равно почему-то кинулся в кулаки. Спасибо людям, оттеснили. Подняли гусельки, закрутили съехавшие шпенёчки, вернули Клыпе:
– Гуди знай, хроменький.
И он стал бросать руку вверх-вниз. Горбун Бугорок стукнул в бубен, слепой Некша запел:
- Дочку мать драла за косу,
- А теперь подмоги просит,
- Потому как сын-надёжа
- Без гульбы прожить не может.
- К нищете не счесть дорожек.
- Люди добры, киньте грошик!
– Так это ж про вдову Опалёниху!
– Бегали к ней напрасных детей замертвлять, ныне стыдятся.
– А помните, желанные, как от дочери отреклась?
– Ещё бы не помнить!
– А теперь: я не я, дочка снова моя.
Люди охочи смеяться. Особенно глупости и неурядице за соседским забором.
– А дочерь что?
– А она матери: нешто Киец мой трудится, чтоб Хвалько в кружале гулял?
– Ишь твёрдости набралась. А вдова?
– А вдова: вот тебе материнское отвержение, живи киловата, не понесла да не понесёшь.
– О как! А не Вяжихвостка языком наплела?
– Правда истинная, желанные. Баба Моклочиха при том была, своими ушами слышала.
Гудела, вынося попевку, зубанка Хшхерше. Бренькали гусли, лад не в лад стучал бубен. Было весело, потешно, задорно, всё удавалось. Некша допел слова, нашарил пыжатку, повёл вместо голоса. Песня, красы ради, смело забиралась в верха, и они давались Некше через великую силу – устал. В распяленный колпачок сыпалась мзда, да не подаяние убогим, а полновесный почёт.
Теперь трое шли к себе на Отоки, где ютились приживальцами у вдовушки Карасихи. Скоро Глиняный мостик, потом Ломаный, потом Рыбный…
– Так дело пойдёт, – здумался Хшхерше, – в людях мыкаться перестанем, свой дворик выкупим.
– На Ржавой где-нибудь. У болота.
– Широк двор, два шага вдоль…
– Если млад Радиборович не отнимет да обизорники не налетят.
– Тьфу на тебя! Не поминай даже!
– Нищий забот не ведает, богатей с оглядкой живёт.
– Двор будет, жениться захочется!
Улица Клешебойка незаметно втекла на Глиняный мостик. Здесь была не самая богатая и красивая часть города, но всё-таки дома за заборами и псы во дворах. Чтобы войти в такой двор хозяином, четырёх жизней не хватит.
– Добрый господин… – вкрался в плеск ворги бесцветный шепчущий голос. Что-то коснулось подола Некшиной сорочицы. Только потому и заметил, что привык жить осязанием.
Кувыки обернулись все разом. Каждый поклялся бы: под облокотником древнего мостика только что гулял ветер. Отколь взялся оборванец, угодливо припавший на колено? А вот взялся. Щурил взгляд сквозь серые патлы, тянул руку в свисающем нарукавнике. Не то сам боялся, не то стерёгся их напугать.
Хшхерше отрезал:
– Ступай к уличанской молельне, там подадут.
– Всякому подай, сами с чем пойдём? – буркнул Клыпа.
– К нам в долю хочет!
– Да он раб, – пригляделся Бугорок.
– Рабу у чужих клянчить – хозяина бесславить.
– Иди отселича, пока в воду не свергли!
Вот это в Шегардае любили. Вреда чуть, а плеску! А сраму! Здесь даже молодецкие поединки вершились на мостиках – кто кого сшибёт ударом весла.
Раб съёжился.
– Ты мог бы… петь, – расслышал чуткий слепец. Расслышал, обиделся:
– Что болтаешь? Я полдня людям пел.
– Ну его, Некша. Дай-ка отпинаю, и пошли.
– Чище… краше… голос выпустить…
Услышат ли человека, который одно словечко еле выталкивает, пока ему – десять? Цепкие руки схватили за штаны, за драную гуньку… брызги столбом до самого облокотника!
Посмеявшись, кувыки двинулись дальше.
– Что не жить, когда в жменьке звенить.
– Будем так-то собирать, купим тебе, Клыпа, новый башмак…
– Мне?
– Тебе дёшево, потому что пары не надо.
– В крепких башмаках гулять, люди миловать перестанут.
– А мы не милости просим. Мы гудим-играем, люди нас за то награждают.
– Раньше тоже гудили…
– Раньше мы жалость людскую на себя обращали. А теперь торжане теснятся, слушать хотят.
– Никто таких песен не слагает, как Хшхерше!
Ломаный мостик прозвался так оттого, что сопряг две улицы не в створ, а с заметным изломом. Каменный перебор, годный под ряжи, нашёлся лишь далеко в стороне. Жители Лобка утверждали: Ойдриг всыпал нерадивым мостникам кнутов от души. Показывали даже место, где пороли строителей. Рыбаки из Оток грозили наветчикам кулаками. Их послушать, Ойдриг сам указал отмель: «Здесь ставить велю. Зане – лепота!»
В годовые праздники давний спор вспыхивал наново. купцы и лодочники встречались на Ломаном и махали потесями, выходя кут на кут. В вёдрые дни отсюда любовались Торжным островом, гребнистыми теремами дворца. С Ойдригова Опина вид был прямее и краше, но там всегда пронизывал ветер, а Ломаный хоронился в заветерье.
Кувыки любили останавливаться на рукотворной площадке, где смыкались локти моста. Задержались и теперь. Присели, вытащили снедный добыток, бурачок пива.
– Не пойму вот, как люди опричь Шегардая живут? – отламывая кусок расстегая, задумался Бугорок. У него, обделённого шеей, голова сидела прямо в плечах, вздёрнутых словно бы вечным недоумением. Горбун смотрел вдаль, где плясали, рвались на ветру хвосты холода, падавшего извне. Меж ними гордо высились деревянные башенки, увенчанные жестяными махавками. Лепота! – Торгованов послушать, за стенами тьмущая темень, а вздумаешь отцедить, как есть ледышки обронишь.
– Отколь же сами торгованы являются? – фыркнул рассудительный Клыпа. – И тьма им не тьма, и ледышками никого не распёрло. Товары привозят, значит живут.
– Живут, болотник жуют. – Хшхерше вытянул за хвост вяленую шемаю, зубами разорвал вдоль. – Чтоб я от батюшки седого Воркуна добра искать отбежал!
– А и незачем оно тебе, отбегать. Ввадимся собирать, как сегодня, ещё женим тебя.