Собаки и другие люди Прилепин Захар

Они уже свыклись с ним, и не ощущали в его присутствии угрозы. Поначалу козёл пытался его забодать, но Шмеля это не тронуло и не смутило. Спустя некоторое время козы улеглись с псом рядом.

Шмель обожал, когда возле него лежит и дышит кто-нибудь тёплый.

К тому же тут прекрасно пахло: молоком, навозом, новой жизнью.

Завидев хозяев, он приподнял голову и дважды, чуть вопросительно, взмахнул хвостом.

«Я ведь не мешаю?.. – примерно так можно было разгадать его взмахи. – …Не о чем беспокоиться, я за всем присмотрел…»

При всяком движении скользящий по дну котуха хвост возносил ворох грязной соломы.

* * *

Внуки, пусть и неродные по крови, на всякий большой праздник искренне хотели вывезти в город одинокого древнего деда. Он отказывался наотрез.

В последний декабрьский день дед с утра топил печь. Ближе к вечеру пил отвар на летних травах. Долго и старательно облизывал деревянную ложку с пристывшим намертво мёдом. Смотрел в окно, помня, что где-то там появляется сейчас первая, уже невидимая ему звезда.

Забирался на печку и ждал смерть.

В течение года смерть так и не явилась, но, быть может, она блюла календарь – и теперь обходила тех, чья документация в общем реестре обветшала или утерялась.

До ноября дед спал с открытым окном и холода не боялся, а в новогоднюю ночь, чтоб смерть не встретила преград, оставил дверь приоткрытой, воображая себе, какой она предстанет.

В старуху с косой дед не верил. Он сам был старик – и чем, спрашивается, могла его напугать старуха, если он пережил их на своём веку несчётно?

Полвека назад тут в каждой избе жило по старухе, и всех их дед перехоронил. У старух были дочери, и многих из них он тоже схоронил. Теперь пришла пора внучек, но им дед счёта уже не вёл.

Даже если все они соберутся – какой от них страх?..

Смерть явилась в ночи и оказалась медведем.

Старый пчельник был единственным жителем в деревне, никогда не видевшим Шмеля прежде, и распознать его по слабости зрения не мог. Тем более, что таких больших собак встречать ему не доводилось.

Медведь обнюхал пол вокруг печи и поискал кого-нибудь живого.

Живая душа, чувствовал Шмель, здесь имелась, хоть и едва теплилась.

Дед пошамкал впалым ртом и произнёс:

– Я тут.

Медведь возликовал и, конечно же, на радостях сшиб со стола все наставленные там черпаки и чашки.

«Ишь ты, – довольно подумал дед. – Обрадовалась».

* * *

Под утро Никанор Никифорович вышел покурить.

Ему давно уже не было скучно одному. Люди его тяготили.

Случалось, в зимние вечера Никанор Никифорович вдруг испытывал к своей близкой и дальней родне щемящий порыв нежности. Но, поразмыслив и вспомнив этих людей во всей полноте их характеров, он столь же резко, безо всякого перехода, начинал сердиться.

Сегодня, немного выпив, он только под утро заскучал по собеседнику. Не то чтоб Никанор Никифорович был мучим желанием излить душу – нет. Ему нужна была живая натура минут, скажем, на семь: один перекур, и достаточно.

Мучимый бессонницей, Никанор Никифорович точно не надеялся встретить кого-то на рассвете, но в этот раз ошибся.

Шмель сидел у него на крыльце и смотрел, как падает снег.

– О, – сказал Никанор Никифорович, не удивившись: всё-таки он был охотник, и не раз оказывался со зверем лицом к лицу.

– Погоди, я рюмочку вынесу, – предложил он.

Через минуту Никанор Никифорович вернулся с рюмкой и сальцем, щедро порезанным на доске вперемешку с луком.

– Лук ты не будешь, – резонно предположил он, – а я буду. Ну, с Новым годом, как там тебя… Шмель… Назовут же собаку. Держи вот. Эх, ну и пасть.

…Тем же, которым покинул двор, путём наш пёс возвратился домой – и тут же уснул.

В том январе выяснилось: Шмель обладал завидным качеством лучших праздников – вовремя и без непоправимых разрушений уходил.

Но более того: он ещё и возвращался – что лучшим праздникам, вообще говоря, не свойственно.

…Он снова обошёл всю деревню в ночь с первое на второе января.

В этот раз его уже ждали – и кормили ещё изобретательней.

В последующие дни он повторял свои обходы, а если где-то уже было заперто и все спали, Шмель не слишком огорчался, обещая вернуться назавтра.

* * *

В первое воскресенье января Алёшка вывез свою матушку в самую середину деревни, где сходились три наши кривые улочки и висела тяжёлая красная рында.

Мать восседала на удивительной каталке: к старому, утеплённому меховым цветастым одеялом креслу были приделаны снизу широкие полозья, а к спинке – крепкие рукояти.

Это Никанор Никифорович постарался и смастерил такой вездеход, хотя ранее ни для кого в деревне ничего подобного не делал.

По случайному совпадению, наше семейство в ту минуту вывело Шмеля на прогулку.

Удивившись нежданному явлению Алёшкиной матери – молодой, в сущности, женщины, которая не просто улыбалась, но ещё и махнула нам рукой в разноцветной варежке, – мы остановились.

Алёшка был слегка поддат, но ловко управлялся с поставленным на лыжи креслом. Он громко отдавал себе команды, и тут же сам отвечал.

С другой стороны деревни показалась тепло одетая прокурорская пара. Было очевидно, что и они движутся к нам.

Из леса, по крепко натоптанной тропке, с нарочитой степенностью, одёргивая одна другую, шли дочери Екатерины Елисеевны.

Спустя полминуты мы увидели и её саму. Бабушка торопилась, оправляя сбившийся платок на вспотевшем лице. Вид у неё был такой, словно всем нам предстоял серьёзный разговор.

Мы почувствовали себя несколько неуютно, хотя вины за собой не знали.

– Это мы со Шмелём натоптали тропку! – сообщила нам ещё издалека одна из дочерей Екатерины Елисеевны.

– Шмель первый, а мы следом, и тропку натоптали, – подтвердила вторая.

Я улыбнулся одной стороной лица и посмотрел на жену.

Жена пожала плечами: «Ну вот так. Бедная Екатерина Елисеевна».

Нужно было уходить, пока не слишком завязался разговор, но здесь в поле зрения появились ещё и Слепцы, направлявшиеся сюда же.

– Шмель съел все мои лекарства, – весело поделилась Алёшкина мать, подъехавшая наконец к нам почти в упор на очередном, выполненном Алёшкой, развороте.

– Без них мне гораздо лучше, – добавила она.

Моя жена улыбнулась одной стороной лица и посмотрела на меня.

Я пожал плечами, как делает человек, когда ему что-то попадает за шиворот.

Подошедшая прокурорская пара тепло улыбалась собравшимся. Чуть замявшись, прокурор передал моей жене красивую, громыхнувшую словно бы леденцами баночку.

– Витамины, – сказал он. – В Лондоне купил. Для крупных собак. У нас настолько крупных нет. А Шмель, когда разоспится у нас на ковре, потом долго думает, с какой ноги вставать. Как бы его не начали суставы беспокоить.

– У вас на ковре? – переспросил я равнодушно.

– Да, на ковре, в зале, – дружелюбно поддержала разговор супруга прокурора. – Он всегда там спит. Индийский ковёр. Мы, знаете, никогда собак домой не пускали. Муж категорически против: шерсть, запах… А ваш пёс – словно в придачу к этому ковру явился. Даже не замечаем его порой – так привыкли!

Прокурор перевёл на свою супругу медленный и, как мне показалось, затуманившийся взгляд.

Подошедшие наконец Слепцы громко и едва ли не хором воскликнули:

– Поздравляем! Шмель стал крёстным отцом! Два козлёнка и козочка. Все в него.

«…а вот и пчельник…» – подумал я бесстрастно. Древний дед твёрдо двигался в нашем направлении.

Екатерина Елисеевна откуда-то из-под шубы – видимо, грела собой, – извлекла отекающий маслом и пышущий жаром свёрток:

– Блинцы. Его любимые, – и передала моей жене. – По сорок штук за раз может съесть, – добавила она и ласково кивнула мне.

Жена снова посмотрела на меня.

Я снова пожал плечами: да, люблю блины, что такого.

Дочери Екатерины Елисеевны привычно присели возле Шмеля с разных сторон, ожидая незримого фотографа, должного их запечатлеть.

Тем временем, словно бы в поисках кого-то, пчельник прошёл сквозь нас, как меж деревьев. Отдалившись на несколько шагов, вдруг остановился и громко, с удовольствием произнёс:

– Обманула! Мохнатая! Голова!

* * *

Никанор Никифорович накрыл прямо на капоте своей машины лёгкий зимний столик. Варёные яички, козий сыр, бутыль хреновухи, в которой, если её тряхнуть, возникал вихорь, и начинало зарождаться бытие.

Из вихря выбредали мы – те же, что в жизни, – но приобретшие более адекватные своей потайной сути формы.

Екатерина Елисеевна легко двигалась по кругу, как перекати-поле, – но, если ты сталкивался с ней совсем близко, доброе лицо её вдруг вспыхивало, как самый солнечный и масленый блинок.

За ней бежали два бестолковых и вечно перепуганных цыплока, оставляя на снежном насте нелепые следы.

Прокурор был очень длинен – он перемещался вровень с островерхими соснами, и, хотя жена была меньше его в несколько раз, это им не мешало прогуливаться.

Иногда он брал её на руки, перенося через сугробы.

Дед-пчельник, проламывая время, как скорлупу, то входил в нашу реальность, то выходил из неё, словно играл с кем-то в суровые прятки. Проломы, оставленные им, наскоро зарастали, и летящий вослед за пчельником снег слабо бился о возникшую преграду.

Спустя минуту дед возникал в другом месте.

Слепцы шли с огромными глазами, в которых протекали облака. Глаза были настолько велики, что остальное человеческое строение этих людей оказывалось и неразличимым, и неважным.

За ними шли козы, такие же большеглазые. При этом козы осмысленно пересмешничали над хозяевами, на удивление точно пародируя их очарованный вид. Когда хозяева оборачивались, козы делали вид, что жуют траву, хотя никакой травы вокруг не было: зима же.

Алёшка скатал свою неизбывную боль в снежный шар, и приделал ей нос чёрной свёколкой. Его матушка возила вокруг этого шара своё кресло, на котором важно сидел врач.

Шмель же, наподобие шмеля, кружил над деревней, то оставаясь лишь звуком, то неожиданно и полноценно фокусируясь, чтоб в человеке не утратилась вера в чудеса и прочие настойчивые откровения.

* * *

На следующий день мы вычистили снег во дворе, уверенные в том, что Шмель отныне утратит возможность сбегать ночами через крышу.

Не отчаявшись, пёс вырыл за ночь лаз под забором – и перебрался на ту сторону.

Глядя с утра в эту яму, я в очередной раз поразился его невероятной силе. Выбивая в промёрзшем грунте ход величиной в огромное кобелиное тело, он перемалывал в чёрную халву ледяную землю, которую и ломом было не раздробить.

В те годы мы ещё были бедны и не могли позволить себе каменный забор.

Пропитанье Шмеля – и то оставалось нагрузкой для нас.

Каждый день мы варили ему огромную кастрюлю съестного, забрасывая в масляный бульон картофельные очистки, несколько луковиц, морковку, немного крупы, а ещё макарон, и, быть может, яичко, и всякие объедки, и обязательно мяса – скажем, куриные потрошка, – в любом случае как бы отнятое у детей, которые и сами бы съели это.

Еда выносилась Шмелю в тазу, и он весело грохотал им во дворе, со скрежетом возя туда и сюда башкой, пока не вылизывал дочиста.

Но какой бы ни был он сытый, Шмель всё равно помнил, чем ещё богата наша деревня, – и, едва доев, задумывал новый побег.

Можно было б держать его дома, но там он начинал тосковать от жары.

Приходилось его выпускать, что неизменно оборачивалось очередной самовольной отлучкой.

До самой весны я имел ежедневную заботу и работу, закапывая то здесь, то там его лазы и проходы.

Делал поперечные закладки из выброшенной мебели. Ловко прилаживал в местах предполагаемого ухода старые грабли, переломанные лопаты, кривые вилы. Выставлял на пути Шмеля закопанные крест-накрест доски.

Однажды он, раздосадованный моими стараньями, с разбегу выбил дыру в дощатой хилой ограде. С тех пор там лежала поваленная на бок пружинистая кровать с заиндевелыми пружинами.

Со временем забор наш стал походить на передвижную авангардистскую крепость.

Ничто не могло остановить Шмеля. Он обыгрывал тщетные мои старанья с разгромным счётом. Его стремление к людям было неукротимо.

Двор обратился в поле битвы и разора.

Весной мы влезли в долги и наняли строителей, которых я доставил на место, преодолев грохочущий, льдистый разлив нашей лесной дороги.

Вокруг двора возник нерушимый забор. Во дворе образовался вольер. Вольер залили бетоном. Поверх бетона был насыпан густой слой щебня.

Разметав этот щебень в минуту, Шмель упёрся в преграду, которую не могли раскрошить даже его непобедимые лапы.

Несколько дней он не оставлял попыток преодолеть возникшие препятствия. Каждое утро мы обнаруживали нарытую гору щебня то в одном углу вольера, то в другом.

Но миновала неделя, вторая и, наконец, Шмель без малейших обид смирился с новым своим положением.

Это не удручило его и не привело к ностальгии – что делало пса в сравнении с человеком существом безусловно более совершенным.

* * *

В мае я обратил внимание, что прокурор теперь всегда держал дверь в дом открытой, а старик-пчельник, напротив, закрытой.

Дочки Екатерины Елисеевны непрестанно что-то готовили, и каждое утро наряжались, хотя идти им было особенно некуда. Выглядывая в окно, то с утра, то вечером, я видел, как они с таинственным видом бродят вдоль нашего нового забора.

Когда, разбуженный их шагами, Шмель издавал короткий беззлобный лай, они останавливались и, чуть присев, общались знаками, рисуя в майском воздухе таинственные фигуры.

Неизменно являлись к нашему двору козы Слепцов – хотя никаких трав здесь не росло. Мохнатая мать семейства приводила своих весёлых козлят, вздорного, но податливого мужа и меланхоличных сестёр прямо к новым воротам, напротив которых козье стадо обрело себе постоянное лежбище, усеивая всё вокруг чёрным симпатичным помётом. Старшая коза смотрела на ворота внимательно и осмысленно. Ожидание не утомляло её.

Привычно напивавшийся Алёшка имел привычку заходить в наш двор без спроса, и, усевшись на крыльцо бани, вести своеобразные одинокие диалоги, первым голосом изображая меня, а вторую партию оставляя за собой.

Отодвинув занавеску в окне второго этажа, я с интересом следил за ним и вслушивался в его занимательную речь.

Алёшка почти выкрикивал импровизированный текст:

– «А чего ты явился сюда, Алёшка? Ты знаешь, что это чужой двор?» А знаю. Явился и сижу тут. «А я вот как выйду и прогоню тебя. Вытащу тебя за шиворот! И валяйся там с козлами, а не лезь в чужие владения!» А вот выйди и вытащи! Что же ты не выходишь? «Оттого что, помимо тебя, дурака, есть у меня ещё и другие дела!» Конечно, у тебя есть другие дела! Есть другие важные дела! Один Алёшка у нас бездельник! «И не передразнивай меня!» И не передразниваю!

Свесив голову и обращаясь словно бы к земле, он мог так забавляться весьма долго. Изредка Алёшка молча возносил руки к небесам, не прося этим жестом ни участия, ни даже внимания, но как бы осмысленно переигрывая.

Затем голова его снова свисала, как плод на ветру, и он повторял по кругу всё то, что произносил минуту назад.

И вдруг, подняв трезвые глаза к моему окну на втором этаже, где я затаился, как мне казалось, невидимый снизу, Алёшка произносил совсем иным, чистым и прозрачным голосом:

– Дядя Захар, можно я посижу у Шмеля?

Дебрь

Было время, ко мне в деревню наезжали товарищи, и мы подолгу не могли расстаться, – хотя, казалось бы, не далее чем полгода назад сидели неделями на одних позициях, ночевали в стылых прифронтовых домах и грелись горьким чаем в блиндаже.

Теперь же мы колобродили в самом далёком тылу, преисполненные ощущением бессмертия.

Едва различимые для человеческого зрения, над нами парили птицы, и сверху видели даже сигареты в наших зубах.

Сразу после гусарского завтрака мы усаживались в большую машину и, распахнув окна, задорно неслись сквозь лес, сшибая ладонями листву.

Лес начинался у нас возле дома – и заканчивался в трёх днях пути.

* * *

Кружа с товарищами по лесным, давно позаросшим травою дорогам, хмельные и дурашливые, выехали однажды на круглую полянку, где путь вдруг обрывался.

Спешившись там, безо всякой осмысленной цели пошли мы по тропке.

Но и тропка завершилась посреди леса, никуда не приведя.

Одичавшие в своих городах, некоторое время мы бродили без смысла, трогая мхи, разглядывая папоротники и удивляясь огромным муравейникам.

Вдруг ополченец с позывным Злой закричал:

– Тут озеро!

Через несколько минут мы собрались у воды.

Озеро было тихое, как во сне.

Ошалевшие от жары, собратья мои поскидывали одежды, чтоб искупаться.

Не желая потом ехать в сырости, я остался на берегу и с улыбкой смотрел на пацанов.

Они поспешно вошли в недвижимую воду, но озеро оказалось слишком мелким, чтоб обрушиться в него сразу же.

Шли, гогоча и время от времени взмахивая, чтоб сохранить равновесие, сильными белыми руками. Вода едва доставала им до колен. Глубже всё никак не становилось.

Дно, догадался я, было мягким, илистым: товарищи мои с трудом поднимали ноги.

Голоса их удалялись.

Вскоре им надоело шуметь – и теперь они шли молча, ожидая, когда воды вокруг них станет больше.

Самый сильный из них, по имени Родион, отчаявшись идти дальше, с весёлым размахом рук упал на спину.

Поднявшись на берегу, я сумел разглядеть в сияющем солнечном свете, как его накрыло донной чернотой и водорослями.

Ополченец Злой, видя падение товарища, ловким и чуть забавным движением прикрыл лицо от брызг, и резко взял вправо, но вскоре тоже, белозубо смеясь, обрушился в тёмную воду.

* * *

Озеро это, не явившее никаких, помимо своего мелководья, тайн, часто вспоминалось мне, со временем приобретя странную загадочность.

Я всё вглядывался в дымку, висевшую в том июле над дальним берегом озера, надеясь что-то различить. Но, сколько я ни старался, память не могла тот берег приблизить, напротив, размывая его очертанья.

С тех пор я пересёк несколько самых горячих и самых холодных морей, перелетал океаны, а после купался в них, спускался на ледяных сквозняках к отдающим вековечной студёной силой рекам, бросал камни в заброшенные пруды неслыханных глухоманей, – а своё озеро навестить мне всё было недосуг.

Но однажды, лет семь спустя, я решился.

Стоял мягкий сентябрьский день.

Со мной был белоснежный Кай – русская псовая борзая, жизнерадостный и стремительный ангел, разгонявшийся в беге так, что казалось, вот-вот – и он преодолеет земное притяжение.

У него была поразительно большая, похожая на музыкальный инструмент грудная клетка. Представлялось, что она могла бы издавать оглушительный лай, – однако Кай почти не подавал голоса, и только когда с ним не гуляли слишком долго – протяжно выл.

Предназначение этой грудной клетки было иным: дать возможность собаке, набрав облако воздуха, лететь, едва касаясь земли тонкими красивыми ногами.

Примерно помня, где располагалось то озеро, я сразу взял хорошую скорость прогулки, намереваясь дойти быстро: за час или полтора.

Досаждали комары. Тихо ругаясь и шлёпая себя по щекам, я нарвал папоротника и, поместив внутрь колючую еловую ветвь, собрал хлёсткий букет. Неистово размахивая им и сладострастно ударяя себя то по спине, то по затылку, двинулся дальше.

Поначалу мысли мои были тяжелы, словно я нёс в голове путаный, в тромбах, нервический клубок.

Но, зацепившись за что-то, клубок начал неприметно разматываться.

Я шёл по прямой, Кай же тем временем двигался вокруг меня и наискосок, рисуя на моём пути зигзаги, треугольники и овалы. На каждые пройденные мной сто метров он пробегал в десять раз больше.

За строгими, стоящими навытяжку соснами то слева, то вдруг уже справа мелькало его воздушное, как бы пенящееся тело.

Он был одновременно вдохновенен и сосредоточен.

Трудные мысли оставили меня совсем, и голова стала легче, а мысленная речь – бессвязней: так бывает, когда засыпаешь; но тут возникло и захватило меня состояние ровно противоположное. Я не засыпал – я осыпался.

Спустя полчаса окончательно исчезло то первое чувство, когда мне показалось, что идти – скучно, и что телу тягостно это увязающее движенье по песку едва приметной лесной дороги. Идти стало весело.

«…так всякое дело пугает, пока не возьмёшься», – думал я легкомысленно, чуть прибавляя в скорости.

Ноги забыли о том, что они идут. И даже комары исчезли, словно им не хватило сил гнаться за мной.

* * *

Лай деревенских собак затих, и мы остались одни в тишине сентябрьского леса.

Кай, могло показаться, делая круги всё больше, терял меня из виду, но я точно знал, что это не так. Он слышал меня.

То тут, то там виднелись обрушенные деревья – словно кто-то огромный безжалостно поломал их. Я лениво размышлял над загадкой этих лесных бурь.

Когда здесь выламывались с корнями огромные сосны и рушилось вековое бытие – в деревне, где мы жили, стояла тишина. Ни одна буря никогда не заглядывала к обитающим совсем неподалёку людям.

Ветер, крушивший величественные деревья, запросто снёс бы крышу нашего дома, завалил бы его набок, разметал. Но отчего-то ветер этот возникал и заканчивался – здесь, в глуши.

Казни охватывали совсем малые участки: словно злой дух, вырываясь из земли, наугад, в знак устрашенья, убивал несколько деревьев – и тут же, удовлетворённый содеянным, возвращался назад, во тьму.

Сколько я ни ходил по лесу, мне так и не довелось ни разу застать даже последние дуновенья случившихся бурь. Зато очередные последствия расправ я встречал постоянно.

Быть может, деревья сражались друг с другом?

Быть может, мучимые чем-то, они, вырывая ноги, пытались бежать?

Я знал одно такое место, которое не переставало удивлять меня. Сосны там стояли, замыкая почти ровный круг, как бы обращённые лицами в центр хоровода.

В середине росла крепкая разросшаяся берёза.

Злобно настроенные к ней сосны обступали берёзу всё ближе. Оттого полная внутренней силы, но осознающая, что в этом окруженье ей не выжить, берёза начала обращаться в сосну. Она ещё не умела заменять свои лиственные ветви на колючие сосновые, однако белый её ствол – потемнел, побурел, и был почти неотличим от соснового.

Я всё представлял, как трудно она росла. Как по сей день страшно ей бывает ночами. Как мучит её проклятая белизна тела. Как снится ей берёзовая стая, переливающаяся на ветру и говорящая на одном струящемся языке.

Сосны всегда не в пример молчаливей берёз.

То озеро, куда я шёл, было с одной стороны сосновым. Сосны величаво отражались в недвижимой, свинцовой на вид воде.

Но на другой, дальней стороне – я помнил – стояли еле различимые берёзы, и оттуда исходил тихий берёзовый свет.

Словно бы сошлись когда-то два воинства – сосновое и берёзовое – лицом к лицу, но хлынувшее из недр земли озеро разделило их, и теперь они смотрели друг на друга издалека.

* * *

Дорога петляла, расходясь позаросшими олеями в разные стороны.

Тридцать лет назад здесь добывали торф: должно быть, часть этих путей осталась с прежних времён. Но работы давным-давно были прекращены. Тяжёлые грузовые машины поразъехались отсюда, а потом, надорвав моторы, заржавели. Конторы, считавшие прибыль, обанкротились навсегда.

Мы шли уже третий час, а озера всё не было; но я не слишком устал, и ни о чём не думал.

Иногда Кай прибегал ко мне, чтоб я мог почесать ему шею, и, удовлетворённый, отправлялся дальше.

Жадность его к запахам ещё не хоженного леса была почти удовлетворена, и теперь он куда чаще не стелился мордой по земле, а держал голову высоко, выискивая какие-то иные, сложно различимые интонации и оттенки.

Он, в который раз заметил я восхищённо, был совершенен.

Как и вся природа вокруг, Кай был идеален сам по себе, ни для кого. Его безупречность была лишена тщеславия и свидетельствовала лишь о точности творенья.

Между тем, солнечный свет начал подтаивать, и я почувствовал признаки наступления вечера.

Дорогу преградило павшее дерево, растопырившее у основания обсохшие, совсем короткие корни. Глубоко увязшее в дороге своим сучьём, оно дало мне понять, что здесь давно никто не проезжал.

Чертыхаясь, не слишком ловко я проскочил между высохших кривых суков, всё равно зацепившись полой куртки. Кай, не примеряясь, сделал следом легчайший, безупречный в исполнении прыжок, и потрусил дальше.

Та полянка, куда в стихийном круженье мы уткнулись с товарищами семь лет назад, никак не являлась мне.

«Дорога должна ведь привести куда-то…» – убеждал себя я, но тут же внутренне смеялся: большинство дорог в этом лесу, как тому и надлежало быть у русских людей, выглядели будто каракули. Не стоило искать в них смысла – если он и был, то давно иссяк.

Лес стал безмолвен, и даже дятел не подавал о себе весть.

Дорогу перебежал ёжик.

Я окликнул Кая. Он охотно явился, но, быстро обнюхав свернувшегося ежа, сразу потерял к нему интерес.

«…ну, ещё один поворот», – предложил себе я в который уже раз, глядя на темнеющую дорогу.

«…ещё до того дерева», – подумал спустя полчаса.

«…за той развилкой точно будет наша полянка», – убеждал я себя снова, и даже произнёс вслух, втягивая густой воздух:

– Я даже слышу запах воды.

…Всякий раз я обманывался.

За очередным поворотом я всё слабей различал, что там впереди, и вместо обнадёживающих примет видел теперь лишь слабые силуэты то ли выползшего прямо на дорогу кустарника, то ли торчащей из мшистой земли бесприютной трёхрогой коряги, – но на поверку представлявшееся мне всегда оказывалось не тем.

– Кай, – вдруг оборвав свой ход, сказал я строго. – Пора домой. Дочка ждёт. Мы должны выпить с ней вечернего чая.

Страницы: «« 1234 »»