Собаки и другие люди Прилепин Захар
Обратная дорога по пути уже пройденному – всегда проще.
Всё, что казалось незнакомым, теперь выглядело уже привычным.
Кай, уяснив все лесные мелодии, теперь больше держался дороги, которая по пути сюда была ему неинтересна.
…Павшее дерево я уже перешагивал – вот и обратно перешагну, тем более что со второй попытки это получилось у меня куда ловчей.
К своим немалым уже годам ни разу нигде не заблудившись, я без особых сомнений мысленно проложил маршрут, который обещал сократить мне дорогу домой минимум вдвое, но, скорей, даже втрое.
Сосновый лес был редок и скуп на другие деревья, оттого казался проходимым, а идти по мхам мне показалось не меньшим удовольствием, чем по старым колеям.
Я даже предположил, к чьему примерно двору приведёт меня дорожка.
«К доброй бабушке Екатерине Елисеевне и двум её душевнобольным дочерям!» – чему-то улыбался я. То-то они удивятся, когда в сгустившейся уже темноте увидят, как из лесу к их дому выходит человек.
Я решительно свернул с дороги в лес.
Мхи оказались мягкими даже чересчур, что немного затрудняло движение: ставя ногу, я привычно рассчитывал на (пусть и относительную) устойчивость, но ступня вдруг уходила по щиколотку, и приходилось ловить руками колкие ветви, чтоб не упасть.
Заранее подбирая свободный, казалось бы, путь, я всё равно спустя минуту утыкался в огромное дерево, будто нарочно вышедшее мне навстречу. Казавшаяся прямой линия движения часто прерывалась и шла зигзагами.
В нашем лесу водились и волки, и кабаны, и медведи – но едва ли стоило кого-то опасаться, тем более в компании с Каем. Мы источали уверенность, и всякий зверь держался от нас подальше, даже если и возносил чуткую морду вверх, удивлённый нашим явленьем. Вслушавшись и не находя запахов железа, звери успокаивались и вскоре забывали о нас: эти двое шли себе мимо, в сторону деревни.
Разгорячившись и чуть взмокнув, я снял капюшон – и, хотя вернулись комары, мне нравилось тихое ощущение вечерней прохлады. Я двигался всё быстрей, и комары почти не настигали меня.
Почувствовав щекотку на бритой своей голове, я привычно хлопнул по макушке ладонью – и тут же догадался, что это не комар, а совсем иной формы, твёрдое на ощупь, как гречневая крупа, насекомое.
«Клещ, что ли…» – подумал я неприязненно, и поднёс в щепотке к самому лицу то, что безуспешно пытался раздавить. Разглядеть насекомое в наступившей полутьме не вышло, и я просто отбросил его в сторону щелчком пальца.
Мхи сменили заросли папоротников.
Мы шли теперь шумно – и отчего-то радовались этому шороху. Кай выглядел заинтересованным.
На голове я снова почувствовал насекомое. Повторно, хоть и не без брезгливости, поймал и приблизил к глазам.
«Лосиные блохи…» – догадался я, наконец.
Мы вышли с Каем на лосиную тропу – и угодили в засаду блох!
Другая блоха, пустив вослед за собой тончайшую липкую паутинку, в тот же миг угодила мне на раскрытую шею, и ещё одна – на лоб.
«Да чёрт бы вас побрал!» – выругался я, поспешно обираясь.
Вернул капюшон на голову; тем более что, едва я остановился, комаров стало в разы больше, и жадный гул их покрывал даже шум раздвигаемых папоротников.
Спустя минуту капюшон пришлось поспешно снимать, оттого что очередная блоха пыталась закрепиться за ухом, а другая уместилась во впадинке под самым горлом.
Почти непрестанно я слышал, как они продолжают со всех сторон падать на мою одежду.
Извлекая очередную провалившуюся до самого живота блоху, я кружился волчком; справившись, начал оглядываться – вспоминая, откуда шёл.
Да, оттуда.
И – туда.
Лес становился гуще, и, что было даже огорчительно, – овражистей.
Угодив в усыпанные сырою листвой углубления, я скользил и, выбираясь наверх, падал, отчего снова смеялся над собой – пока ещё весёлым смехом.
«Тем радостней будет возвращение и слаще чай», – говорил себе я, и верил своим словам.
Идти теперь приходилось куда медленней. Кай, заметил я, стал держаться ближе ко мне, хотя по-прежнему был невозмутим и деятелен.
На следующем участке лес шёл под откос – и я всё чаще ловил ветви, чтоб не слишком разбегаться в трудных местах; «…а то подломлю ногу, и буду как дурак ковылять потом до самого утра…»
Остановившись, я попробовал прислушаться: в деревне нашей почти непрестанно лаяли собаки; но комариный гул заглушал всё.
Неисчислимое комарьё искало моего лица.
Вскоре лес в очередной раз сменил очертания – и на пути возникли огромные, почти до пояса, мясистые, неизвестные мне травы, а сосен, напротив, стало меньше.
Кай пересекал траву, как крупная рыба, – я видел только его спину.
Его нисколько не удивлял наш путь; он доверял мне.
Я шёл сквозь травы, едва касаясь их раскрытой ладонью, в другой же продолжал держать битый-перебитый букет.
Здесь перестала лепиться к лицу паутина лосиных блох; а о том, кто может таиться в этой траве, я не думал.
Змей у нас водилось предостаточно, но это ж надо было, чтоб судьба расстаралась и подгадала такую встречу; к тому же я был в плотных ботинках и в брюках из крепкой ткани.
– Ни добрые, ни злые люди, Кай, не ходили здесь очень давно, – поделился я громко. – Быть может, лет сто.
Кай мельком взглянул на меня, но, так как хвост го свисал вниз, я не увидел за травой, ответил ли он мне.
Густые травы постепенно сменил кустарник, и я убеждённо сказал себе, что знаю его на вид – те же дикие кусты росли за домом бабушки Екатерины Елисеевны.
«…остался последний рывок: ставь, дочка, чайник на плиту».
Кусты оказались упругими и привязчивыми. Раздвинуть их, чтоб сделать шаг, стоило некоторого труда.
В очередном поединке я бросил свой букет, и работал теперь уже двумя руками.
Потом, решив, что обходить эти кусты будет проще, я сдвигался то влево, то вправо. Кай тоже перебегал с места на место – он любил простор и полёт, а тут ему надо было подставлять бока и корябаться.
Усугубляло наше положение то, что в прогалах меж кустарником почва была кочковатой, как на болоте. И хотя земля между кочек не источала влагу, она всё равно была раздражающе мягкой – несколько раз я уходил вглубь по самое колено.
Некоторое время я перепрыгивал с кочки на кочку, уже не находя это смешным, но надеясь, что вскоре эту дурную местность сменит новая. Сердце уже тосковало по мшистым опушкам и зримому простору хотя б на дюжину уверенных шагов.
Однако кустарник становился всё гуще.
«Ничего, – повторял я себе. – Ничего… Скоро уже мелькнут меж кустов деревенские огоньки, и тогда…»
Обходить кустарник не было уже никакой возможности: он рос повсюду.
Я продирался сквозь него.
Сначала с ощущением упрямой убеждённости.
Затем с чувством порывистой ярости.
Понемногу оно сменялось остервенелым отчаяньем.
Кай, не порываясь искать путей самостоятельно, дожидался, пока я выломаю прогал, и поспешно продвигался вослед за мной, изгибаясь белым гибким телом.
Кустарник тут же смыкался за нами.
Я был всерьёз обозлён – но не ругался вслух, сберегая силы и бешенство.
Однако то, что казалось мне густым кустарником ещё минутой ранее, вскоре таковым уже считаться не могло. Если десять шагов назад мне приходилось выламывать суставы мстительным ветвям, чтоб сделать рывок вперёд, – то теперь я, опутанный несчётным количеством древесной поросли, росшей словно бы ниоткуда и сразу везде, предпринимал настоящие усилия, чтобы просто сдвинуться.
Это была недвижимая, навек застывшая и вместе с тем буйная древесная суматоха, пытающаяся меня спеленать и укротить.
Я раскачивался в этой паутине, выискивая её слабое место.
Влево!.. Вперёд!.. Вправо!.. Влево!.. Вперёд!..
– Зачем они так растут?.. Куда?.. – в сердцах воскликнул я, поймав себя на том, что голос мой прозвучал не победительно, а жалобно.
Наконец, я понял, что податливых мест впереди – не осталось.
Совершенно ослабив ноги, я без труда повис на обнимающих меня мягких сучьях и многочисленных побегах.
Оглянувшись назад, я увидел, что пройденный нами путь наглухо скрыт.
Преодолённые нами ветви не просто вернулись в привычное им положенье, но стремительно, пуще прежнего, переплелись и намертво склеились.
Даже звери сюда не ходили. Ты-то куда залез, человек?
Дебрь!
Я вспомнил слово, которое ещё час назад не означало для меня ничего.
И вот я встретился с ней, и забрался в неё.
На небе ещё теплился предзакатный последний свет, но вокруг меня лежала испещрённая чёрной вязью безропотная тьма.
«Что ж, как забрался сюда, так и выбирайся», – велел я себе.
Рванулся напролом в обратный путь. Распахал щёку веткой, но даже не стал отирать кровь, с каким-то тихим наслаждением чувствуя её потёки. Шепча ругательства, гнул ветви, продолжая свой бесноватый танец.
Меня удерживали за руки. Вязали каждый мой шаг. Спутывали колени. Коротко и зло били по спине и под рёбра. А потом ещё, с оттягом, по затылку.
Но ничего, кроме собственной глупости, обидным мне уже не казалось.
С трудом различая туманистый, кисло светящийся прогал, с утроенной силой я проламывался к нему.
Что угодно: огромные, как шкура подземного зверя, мхи, самые хищные и высокие травы, папоротники, достающие мне хоть до подбородка, – только бы не эта дебрь, дебрь, дебрь.
Почти уже рыча, я вывалился из плена.
Как же обрадовался теперь я этим кочкам, никак не сравнимым с тем бешеным хитросплетеньем, откуда я только что, не чая спасения, выбрался.
С кочки на кочку я поспешил – а бесконечно верящий мне Кай следом – к открытому пространству, которое пусть и непонятно куда вело, но привлекало хотя бы своей чистотой и открытостью.
…Мы одновременно рухнули в чёрную жижу.
Я, тяжёлый, по самый пояс, а Кай, сноровистый и ловкий, только передними лапами. Вывернувшись всем телом, он тут же извлёк себя и вернулся на твёрдую поверхность. Даже в полутьме я разглядел чёрные гольфы, появившиеся на нём.
Без особых усилий, в приступе невероятной брезгливости вытягивая себя, уцепившись руками за ветви, выбрался и я.
…Сырой, грязный дурак, угодивший в торфяное озеро, – я, будто горячую, сбивал, скатывал со своих ног ослизлую грязь и полуистлевшие растения. Всего этого на мне оказалось удивительно много.
Ботинки были полны грязью и хлюпающей водой.
Чавкая, я побрёл в обратную сторону – туда, где меж кочками пышно цвели мхи и расползался мелкий кустарник, самим своим видом говоривший о том, что под ним хотя бы имеется почва.
Присев на кочку, я снял ботинки, а затем и носки.
Выжав носки, положил их, разгладив, себе за шиворот, чтобы хоть немного высушить.
Вылил из ботинок жижу, а затем выскреб их руками и протёр нарванной тут же травой.
Лицо моё было в грязи и подсохшей крови.
– Кай! – позвал я спустя три минуты.
Он спокойно подошёл ко мне.
– Сидеть, – сказал я без нажима: просто шёпотом уронил слово.
Он сел.
– Дай лапу, – попросил я.
Он протянул лапу.
– Дай другую.
Он перебрал ногами, словно выбирая, какая из лап – другая, и выбрал верную.
Мир встал на место.
Кая не смущали ни темнота, ни наше здесь нахождение.
Ни тем более размышленья о том, зачем ему подавать лапу хозяину, пахнущему потом и тиной, облепленному комарами, которых он уже не бил, а время от времени просто стирал ленивым движением, убивая сразу земляничную дюжину их.
Просить Кая найти наш дом не имело ни малейшего смысла: пока хозяин рядом, пёс доверяет выбор пути ему.
Если б я вдруг исчез – в нём, спустя некоторое время, сработала бы древняя животная сила. Доверяясь только своему чутью, делая странные, но неизбежно ведущие к цели круги, к утру он оказался бы возле наших ворот, и улёгся бы там, смирно дожидаясь, когда откроют.
С рассветом, чуть виноватясь, он заскочил бы в открытую дверь, а на вопрос – где этот, который был с тобой, – взмахнул бы хвостом.
«Не знаю, где. Я остался один».
Надо было возвращаться назад к той дороге, по которой мы шли в поисках озера.
Достаточно покружив, я всё равно верил, что помню сторону, откуда явился.
При всём желании я не смог бы здесь заблудиться насмерть – даже ухитрившись миновать искомую лесную дорогу. Спустя несколько часов, ну, в крайнем случае на рассвете, я бы всё равно вышел к реке, и вернулся б домой по руслу, исхоженному мной неоднократно.
Но сама эта история стыдила меня.
Если я не явлюсь вовремя, дочь, знавшая, что мы с Каем ушли в лес, начнёт волноваться. В полночь или чуть позже она пойдёт к соседям, и скажет, что пропал отец.
Люди у нас живут дельные, не склонные к сантиментам: они только пожмут плечами – чудак-человек, одна колгота с ним…
Выйти в ночи на крики и огни соседей, размахивающих фонарями: что могло быть унизительней!
…Двигаясь в окончательно сгустившейся темноте, я возвращал себе те пространства, что уже миновал. Вот огромная трава, сквозь которую я шёл, как через воду; Кай всё так же легко струился в этой траве. Вот трава закончилась и начался папоротник. И редкие сосны, стоящие посреди папоротника. Следом вернулся сосновый лес.
Понуро я шёл и шёл, доверясь уже только интуиции и не видя почти ничего, кроме чёрных остовов деревьев.
Дороги всё не было.
Неверными, косными движеньями снимал с головы лосиных блох и думал о себе плохо.
Я зря поверил своему чутью.
Я шёл куда-то не туда.
Подняв глаза к небу, полному звёзд, я долго смотрел вверх: словно искал там подсказку.
Кай подошёл ко мне и почесался своей прекрасной длинной мордой о моё бедро. Спина собаки была сырая и тёплая.
Бездна над нами переливалась и мягко дрожала.
Вдруг осенённый, я понял, отчего здесь рушились огромные деревья, а бури никто и никогда не заставал.
Битва происходила под землёй! Там бурлили неразличимые для нас страсти, обрубающие корни вековечным соснам и надламывающие такую мощь, что могла бы простоять ещё многие века.
Это явленное мне ночное знание никак не могло помочь в поиске пути – зато я остро осознал, что стою на тонкой корке земли, под которой творится неслыханное.
В недрах её никогда не прекращается борение. Гниют корни тысячелетней длины. Сквозь прах и костную муку всех истлевших звериных пород пробивают дороги чёрные воды. В эти воды обваливаются новые кости. Разбухая, кости чернеют, пожирая воду. Вода сама обращается в тлен.
Сосны, что столпились на берегу озера, до которого я так и не дошёл, тянутся змеиными корнями под озёрною водой, под самым дном – к другой стороне. А та сторона затейливо вьётся берёзовыми корнями, пробиваясь к сосновому чёрному берегу. В исподней тьме корни стремятся друг к другу, прорастая всё дальше, и слыша – слухом, неведомым для нас, – неукротимое встречное движение. Однажды они встретятся – и посреди озера взовьётся чудовищный клубок, а по берегам, с левой стороны и правой, вдруг начнут валиться он неслыханного напряжения деревья.
– Лес, – сказал я внятно. – Хватит меня морочить. Не нужно мне твоё озеро. Я хочу к дочке.
Оглядевшись, я вдруг различил слева старую, сделанную много лет назад просеку.
Взвихрённый чувством, которое могло бы показаться паникой, рискуя, споткнувшись, сломать себе что-нибудь, – я побежал.
Кай припустил за мной, радостный любым затеям.
Через три минуты я оказался на дороге.
Это была не та дорога, по которой мы шли к озеру, – но сама её колея вызвала во мне тихое сердечное озарение. Дорога словно бы млечно светилась, хотя была черна.
Осталось догадаться, в какую сторону пойти, чтоб явиться всё-таки к дому, а не в очередной лесной тупик.
Я выбрал идти направо. Кай, обрадованный тем, что путь свободен, и больше не нужно лазить по кустам, поспешил впереди меня.
Дорога раздвоилась, и я снова выбрал правую сторону.
Вскоре мы оказались у перекрывшего дорогу дерева, возле которого несколько часов назад я решил скоротать путь к дому.
Получилось хотя бы не обмануться в поиске обратного пути к той точке, где была совершена ошибка. Чаще всего в человеческой жизни и это уже невозможно.
Тринадцатилетняя, старшая дочь ждала меня на кухне.
Последние часы она беспокоилась обо мне, но, когда я вошёл, не подала виду.
Половецкое, скуластое лицо её казалось непроницаемым и чуть, на самом дне, насмешливым: там таилась сила будущей жены и матери, способной дожидаться и время от времени прощать блудных мужчин, будь то муж или сын.
Развешивая мокрые вещи и собирая на себе лосиных блох, я нарочито громко делился с дочерью:
– Хотел дойти к озеру, знаешь. Однажды мы были там с товарищами, и я запомнил его. Всё мечтал туда вернуться. Но поздно вышел из дома – и не успел.
– А что Кай?
– Кай бесподобен. Обожаю его. Но озера мы не нашли.
– Я знаю дорогу, – сказала дочь спокойно. – Я покажу тебе завтра, если хочешь.
– Правда? Оно запомнилось мне очень большим. И там с одной стороны берега – сосны, а с другой…
– А с другой – берёзы, – закончила дочь, тихо засмеявшись. – Да.
– И оно совсем мелкое? Пацаны, помню, всё шли и шли, и…
– Озеро – глубокое. И очень холодное, – сказала дочь, разливая чай. – Там никто никогда не купается.
Она выставила на стол две тёмные чашки.
Чай, мягко раскачиваясь, отражал свет настольной лампы.
– Я с шишками тебе сделала, – сказала она. – Сосновыми.
Грехопаденье Шмеля
Шмель нам сразу достался бракованным.
Продавцы сказали: у вашего мальчика нет одного яичка, зато в остальном он всем хорош, – так что берите за полцены.
Нам и полцены по тем временам было – как месячный прокорм на всю семью. Но что за жизнь без собаки? Да и жизнь ли это.
Шмель вырастал стремительно.
Он спал в прихожей, чутко прислушиваясь: а не проснулись ли хозяева.
Начиная с шести утра он различал в другой комнате даже тишайший, на ухо, шёпот – и, с нескольких попыток вышибив лбом тяжёлую, крепко прикрытую деревянную дверь нараспашку, мчался к людям.
Пока был совсем щенком, его хватало только на то, чтоб уложить восторженную голову на край дивана: ну же, гладьте меня, затаскивайте меня к себе в одеялы, тискайте!
Но спустя совсем короткое время он подрос до той степени, чтоб закидывать на диван передние лапы. Бешено скользя по полу задними, словно под ним подгорал пол, он безрезультатно пытался забраться весь.
Минул месяц – и вот он уже забрасывал половину мощного тела без особых усилий, а затем, слегка поелозив, оказывался на диване целиком, тесня спящих людей.
Но и то пределом не оказалось.
Однажды случился тот день, когда дверь он открыл уже не с разбега, но легко толкнув могучим плечом, после чего царственно, без малейших усилий, взошёл на диван, улёгшись ровно поперёк хозяев, никак не сообразуясь с их на то желанием.
Даже выбраться из-под него было нешуточной задачей.
День ото дня Шмель становился всё огромней, но мы ещё не знали, до каких он дойдёт степеней.
Решив разделить наше восхищенье собственной собакой с остальным миром, мы отправились на соревнования сенбернаров.
Высокие и огромные залы кинологического центра встретили нас огнями и шумом.
По громкой связи звучали объявления. Отовсюду раздавался лай. Хозяева непрестанно отдавали своим собакам команды.
Проходя меж десятков представителей той же сенбернаровой породы, мы посмеивались: Шмель превосходил их зримо, очевидно, безоговорочно.
Однако победительная наша, хоть и затаённая, спесь была немедленно посрамлена.
На первом же осмотре – медицинском – ему отказали в участии.
– Среди сенбернаров, – пояснили нам, словно извиняясь, – он непростительный переросток. Мы не вправе допустить вашего пса даже к выставке: он превышает самые крупные образцы породы на тридцать сантиметров.
– Что за неудача с тобой, Шмель? – в шутку, но при том искренне огорчённая, пожаловалась жена. – И яичка у тебя нет, и рост твой неподходящий…
– Мадам желает, чтоб её собака имела три яичка? – спросил второй, до сих пор мрачно молчавший специалист, ставя в своём пухлом журнале неразборчивые пометки.
– Как? – не поняла жена.
– Я осмотрел вашего кобеля. Он безупречен во всех смыслах, – сказал специалист.
Так мы узнали, что Шмелиное яичко – выкатилось, и это послужило нам утешеньем.
Я подмигнул зашедшему вослед за нами зарубежному гостю – судя по всему, немцу, который торжественно вёл свою собаку, вырожденца с тупым взглядом и головой, напоминавшей германскую солдатскую каску.
– Не судьба, – сказала жена шёпотом сама себе. – Возвращаемся в лес.
Спустя три минуты нас, уже покидавших сияющие выставочные пространства, догнали представители всё той же немецкой делегации в сопровождении сорванных с какой-то другой встречи и оттого чуть переполошённых переводчиков.
– Господа из Германии хотят купить вашу собаку, – сообщил, отдуваясь и стоя на всякий случай подальше от Шмеля, один из переводчиков, переводя глаза с нас на пса, а затем на второго переводчика, который в свою очередь давал пояснения кивающему немцу.
– Ну ещё бы, – сказала жена, улыбаясь. – Но нет.
– Господа из Германии готовы обсудить ваши предложения, – тут же вступил в разговор второй.
Я поднял обе руки с раскрытыми ладонями и взмахнул ими, словно бы рисуя крест: извините, но мы не в силах вам помочь.
Тогда в дело вступил сам немец – и внятно, причём по-русски, произнёс цифру, превышающую стоимость нашей городской квартиры.
Шмель вскинул на него ленивые глаза.
– Друзьями не торгуем, – произнёс я немцу так же внятно и, для понимания, по слогам.
Жест, который почти неосмысленно я хотел показать при этом немцу, уловила жена – и прервала его, поймав меня за левую руку, готовившуюся как бы отрубить правую по локоть.
В деревне нашей сенбернаров не водилось, да и в ближайших городах их держали настолько редко, что за многие годы с тех пор мы так и не встретили ему подобных.
Шмелю шёл уже шестой год, но – перешагнувшему собачье сорокалетие – псу оставались неведомы любовные страсти.
Он был невинен во всех смыслах до такой степени, что даже лаял крайне редко, словно бы не понимая, зачем это ему.
Его не интересовали коты.
На других собак, пытавшихся его облаять, он смотрел долгим недвижимым взглядом, никак не умея разрешить для себя вопрос, в чём тут всё-таки дело.
Как-то, выйдя во двор, я застал Шмеля во всём его серафимоподобном благолепии: из таза, куда мы слили ему остатки молока, пил огромный и толстый уж, а возле клевали недоеденный куриный ошкурок сороки.
Шмель смотрел на птиц и змею из-под усталых век, ленясь поднять голову.
Даже оголодавший, он не был злобно жаден до еды, а уж сытый тем более делился со всеми, кто мог дотянуться.