Крест и посох Елманов Валерий
Впрочем, нетерпение обоих собеседников было столь велико, что, уделив каких-то пять-десять минут традиционным вопросам о благополучии Ратьши, Эйнара, а также их родных и близких, хан грубейшим образом нарушил неписаный, но свято соблюдаемый в степи этикет и перешел к более актуальным вопросам. Ратьша отвечал уклончиво, поскольку никак не мог понять, почему на месте сбора рязанских князей сидит хоть и близкая по значимости к удельному князьку, но явно нерусская морда и куда подевались остальные. Особенно его интересовал князь Константин. С другой стороны, приплыв аж на три дня раньше установленного времени, чего он еще мог ждать.
Во всяком случае, то, что перед ним сидит не просто половецкий хан, а брат жены Константина, с которым его связывали вдобавок и узы побратима, несколько успокоило тысяцкого, хотя и не совсем. Он подробно рассказал обо всех трудностях похода на мордву, описал сражения, в которых довелось побывать его дружине и варягам ярла Эйнара. Далее вскользь, чтоб не слишком разгорелись глаза у басурманина, упомянул о добыче, взятой после побед, и о полоне, после чего, наконец, выказал свое недоумение тем, что обнаружил на этом месте лишь половецкие кибитки.
Данило Кобякович хмуро кивнул, поняв, что Ратьша еще ничего не знает и, мало этого, даже не был посвящен в замысел Константина и Глеба, и сам в свою очередь приступил к рассказу. Кое-что он утаил, кое о чем сказал полуправду, но самое главное Ратьша уразумел, хотя и не сразу поверил нехристю — соврет и недорого возьмет. В его седой голове просто не укладывалось, почему без всякой на то причины Глеб, а также его бояре и слуги напали на пирующих в шатре других князей. Как получилось, что собственные бояре Константина разом восстали против своего князя и почему, наконец, самому Ратьше было велено явиться сюда не в Перунов день, который, как известно, празднуется, невзирая на все церковные запреты, в летний месяц сенозарник[49], а только во второй день зарева[50]. Да не врет ли нагло, глядя ему прямо в глаза своими бесстыжими раскосыми очами, этот хан?
Ратьша подозрительно покосился на Данилу Кобяковича, который, поняв все по лицу тысяцкого, так и не научившегося скрывать своих чувств и эмоций, хлопнул в ладоши, коротко кивнул появившимся слугам и через несколько секунд перед глазами Ратьши предстал заботливо поддерживаемый сразу с двух сторон бледный, весь в повязках, дружинник Козлик.
Пятерых лучших хотел оставить Ратьша, отъезжая в набег на воинственную мордву, для сбережения княжеского. Оно, конечно, все покойно на земле Рязанской, но разумную опаску тысяцкий имел. К тому же князя он до сих пор, на правах старого дядьки-наставника, считал младенем и оставлять без надежной защиты с одними «курощупами» не решился. Пятым был тезка князя — Константин, который в последний момент все-таки выпросился, чуть ли не стоя на коленях, в этот поход. К мольбам остальных четырех Ратьша оставался глух и холоден.
Теперь же получается, что — тут тысяцкий ощутил невольную гордость за свою предусмотрительность, казавшуюся некоторым излишней, — лишь самоотверженность этой четверки спасла Константина от гибели. Правда, один погиб, второй выжил лишь благодаря счастливой случайности да еще басурманину, сидящему сейчас напротив Ратьши со скрещенными ногами, третий получил стрелу в спину, и никто не знает, как он сейчас, да и судьба Гремислава — четвертого из этого квартета, тоже неизвестна, но таковы жизнь и суровые обязанности воина.
Тут он спохватился. О каких дружинниках можно теперь мыслить, когда нельзя сказать, что с самим князем случилось. Эйнар, до настоящего момента слушавший молча половца, а затем Козлика, за все время лишь раз разжал рот, чтобы задать один-единственный вопрос:
— Почему все раны пришлись в твою спину, воин?
Оскорбленный Козлик сухо пояснил, что щитов с ними не было и посему он держался сзади князя, прикрывая его собой. Эйнар молча кивнул, удовлетворившись ответом, и вновь замолкал, ожидающе глядя на тысяцкого, но, видя, что тот не торопится принять решение, взял инициативу на себя:
— Позволь слово молвить?
При этом он деликатно смотрел куда-то в пустую середину между сидящими рядом Ратьшей и половцем. Один был хозяином дома, а под началом другого Эйнар совсем недавно дрался в бою. Ярл не знал, как правильно поступить в такой ситуации, и избрал самый нейтральный вариант. Оба разрешающе кивнули в ответ.
— Наверное, немного найдется ярлов в Гардарики, которые открытостью сердца и щедростью души подобны князю Константину, — начал он. — Думается мне, что никто не сможет встретить на свете человека, который сказал бы, что Эйнар и его люди могут заплатить черным злом за оказанное добро, и не солгал при этом. И я не хочу, дабы такой человек объявился из числа тех, с кем я сейчас… — Ярл немного помедлил, потому что фраза: «Сижу за одним столом» — совершенно не подходила ввиду отсутствия данного предмета в половецком шатре, но спустя несколько секунд он нашелся с достойной заменой: — Веду свою беседу. Мыслю, что надо идти на выручку и не мешкая.
Ратьша досадливо поморщился. Ничего нового Эйнар не сказал.
— Самое главное забыл ты, ярл, — пробасил он недовольно. — Где теперь искать князя нашего? В какой стороне?
Холодный ум викинга молниеносно просчитал всевозможные варианты и тут же отмел в сторону маловероятные, оставив лишь наиболее реальные.
— Я мыслю так, — уже не спрашивая разрешения, прервал он непродолжительную паузу. — Ведь князь Глеб сидит в Рязани?
— Так, — подтвердил мрачно Ратьша.
— Стало быть, и нам надо идти к ней. Вам посуху, а мы на ладьях по реке. Он — обидчик Константина. Пусть ответит нам, что сделал с князем нашим.
— А коли его не будет в Рязани? — засомневался Ратьша. — Получится, что только время попусту затратим.
— Затратим, коли не будет, — спокойно согласился Эйнар. — Стало быть, Константин либо жив, либо… — договаривать до конца он не стал. — Если жив — мы его найдем, а если нет — заставим князя Глеба заплатить виру.
— Гривны за жизнь княжью! — взвился было на дыбки тысяцкий, но ярл так же холодно пояснил свою мысль:
— Нет, тут вира иная: жизнь за жизнь.
— Это другое дело, — тут же сбавил тон Ратьша, но еще несколько сомневаясь в правильности предложенного викингом. — А ежели он укрывается где-то в лесах, да весь в ранах? Тогда ведь и день-два дорогого стоить будут. К тому ж и дозоры Глебовы его везде искать должны. Тогда, может, мы своих людей тоже во все стороны пошлем? Глядишь, и наткнутся на князя. Или он в Ожске успел затвориться?
— Коли он жив и его до сего времени ищут воины Глеба, то мы узнаем об этом по дороге на Рязань, — не согласился Эйнар. — Хоть один из его отрядов да встретится нам по пути туда. К тому же, услыхав про нас, он сам стянет всех в город. Так мы и Константину поможем. Ну а есть ли князь в Ожске, — ярл на секунду задумался, но быстро нашелся: — Мы одну ладью из-под Рязани туда направим. За два дня обернутся, ежели налегке и самых сильных гребцов в нее усадить.
— Ну, тогда быть посему, — хлопнул себя по мускулистой ляжке боярин и тут же, спохватившись, обратился к упорно молчащему за все время обсуждения будущих действий половцу: — Ты-то как мыслишь, Данило Кобякович? Твоя рать числом вдвое побольше нашей будет. С нами пойдешь или как?
— Предавший своего брата сегодня, предаст самого себя завтра, — отозвался половец. — Мы с князем побратимы. К чему лишние слова. К тому ж князь Глеб силен. Вам одним не справиться.
— Сеча будет лютая, — посчитал необходимым предупредить хана Ратьша, на что тот чуть обиженно ответил:
— За свою честь отказывается вступать в бой только тот, у кого ее нет. Я дал роту в верности Константину, он мне. Кто сам нарушит ее, чего может ждать от других?
Уже выйдя из шатра, вдохнув полной грудью сочный луговой воздух, наполненный благоуханным букетом диких трав и цветов, Ратьша философски заметил:
— Сколько воев наших поляжет навсегда в мураву под Рязанью — только Господу Богу ведомо.
Эйнар сдержанно согласился:
— Думается, что не все встретят нынешнюю осень.
Встрял Данило Кобякович. Как-то хищно скаля рот, он возразил обоим:
— Достоин жизни только тот, кто не страшится смерти.
— Это ты мудро заметил, — хлопнул его мимоходом по плечу Ратьша, направляясь к своим дружинникам. Провожая тысяцкого взглядом, хан вдруг подумал, что сталось бы с его плечом, если бы по нему так же дружески, от души хлопнул этот здоровенный ярл. Тот, будто прочитав его мысль, повернулся к половцу, но испытывать его плечо на прочность не стал, лишь коротко кивнул, предупредив:
— Сойдемся у Рязани под вечер.
Данило Кобякович в ответ молча махнул рукой и гортанно что-то крикнул своим воинам, нетерпеливо ожидающим команды. Мгновенно весь кочевой стан пришел в движение, и, не потеряв ни одной лишней минуты, вскоре все они сидели как влитые на своих крепких приземистых мохноногих конях, готовых двигаться туда, куда повелит им их вождь.
На пути им не встретился ни один отряд, и, одолев до вечера весь путь, к закату все прибыли под Рязань. Тут-то, вытащив из одной избенки на краю посада древнего замшелого старика, не пожелавшего быть обузой для своих домочадцев и отказавшегося укрыться за стенами города, они узнали, что седмицей ранее пленил их князь своего брата Константина и теперь держит его в порубе, гадая, какая казнь будет достойна столь страшного злодеяния, им совершенного.
Не желая тратить время на разъяснения, Ратьша просто отпустил старика восвояси, а заметив ти фигурки, застывшие у запертых городских воюют, он тут же смекнул, для чего они вышли, и решил двинуться навстречу. С собой он прихватил лишь Константинова побратима — половецкого хана, да еще Вячеслава, который не столько своим воинским умением, сколько умом и сообразительностью так восхитил его в недавнем походе.
К тому же о том, чтобы оказать Вячеславу повышенное внимание, Ратьшу просил сам князь Константин. Было это буквально накануне их выхода из Ожска. Началось все с честного признания тысяцкого в том, что нынешний поход, скорее всего, будет у него самого если и не финальным, то одним из последних. Здоровьишко не то, да и по трое суток из седла не вылезать тоже тяжко, но, отметая в сторону Константиновы опасения, заверил, что пока он еще очень даже ничего, а речь сейчас ведет совсем о другом.
Самое время ему, Ратьше, замену постепенно подыскивать, чтоб новый тысяцкий не с бухты-барахты дружину княжью принял под свое руководство, а не торопясь. Желательно, чтоб и вои простые тоже к будущему воеводе привыкли, а для того надо бы его уже сейчас к себе приближать. Пусть все видят, что преемник будущий ныне по правую руку Ратьши сидит. Тогда и смена власти гладко пройдет. Вот бы сам князь назвал сейчас имя будущего тысяцкого, а Ратьша его бы в походе проверил по всем показателям. Где слабоват — подсказал бы, в чем не силен — подучил.
Надо ли говорить, что кандидатура Вячеслава особых восторгов у старого вояки не вызвала. И сосунок годами, и делу ратному только-только обучаться приставлен, и родом не просто худоват, а хуже некуда — из смердов голимых. Однако промолчал воевода, мудро решив на деле показать, что Константинов выбор неудачен оказался. Пусть это сама жизнь князю обрисует, такая у него задумка была.
Потому он в походе, держа Вячеслава близ себя, тем не менее, ставил перед ним самые сложные задачи: то в разведку пошлет, то во главе передовой сотни поставит, а то заставит высказаться по завтрашней битве. Какие у него, дескать, соображения имеются. И с каждым днем все больше и больше удивляясь, начинал Ратьша понимать, что выбор князя, пожалуй, не просто правильный, а самый лучший.
Вряд ли кто из воев бывалых уже сейчас лучше этого мальчишки сумел бы так грамотно оценить обстановку, прикинуть, как лучше всего использовать болотистую низину или дремучий лес, все мудро взвесить, включая даже боевой дух неприятеля и своего войска, и уж потом, исходя из всей совокупности, принять решение.
Да, конечно, что касается личного умения, то тут ему еще трудиться и трудиться. Тот же Константин, который князю тезкой доводился, и с мечом намного лучше обращается, и с луком, не говоря уже о том, как он на коне держится. Да и не он один Вячеслава опережал. С луком избранник князя и вовсе доброй половине дружины уступит, что по дальности, что по меткости. И с копьем у него не все слава богу, а уж на коне этот мальчишка до сих пор как на корове сидит. Однако не щадит себя парень, каждый день по сто потов проливает, но своего добивается.
К тому же не самое уж это и важное в деле руководства дружиной. Если бы по личному мастерству в воеводы выбирали, то у Ратьши в дружине уже сейчас кандидатов в тысяцкие несколько десятков набралось бы. Но вот беда, неспособны они к самому главному — не за себя одного, за всех воев вместе думать, да еще и за супротивника, не одну завтрашнюю битву, а всю войну в голове держать, да еще и будущую, к коей уже нынче молодь готовить надо. Этот же соответствовал всем думам и представлениям Ратьши о будущем тысяцком Константинова войска. Более того, его поведение почти не расходилось даже с самыми затаенными мечтами старого воеводы. А что до мастерства — придет оно, никуда не денется.
Потому и ныне взял он его на переговоры. Пусть смотрит, слушает, учится, одним словом, а там, глядишь, как совсем недавно в тех же дремучих мордовских лесах, что-нибудь сам придумает эдакое.
И ополчишася супротив Богом данного князя Глеба сила несметная, кою под стены града Резани закоснелый в ереси своея позваша вой Ратьша. И бысть страх во граде ибо прииде с чужих земель иноверцы и тако рекоша: град сей на копье возьмем и злато людишек резанских все наше будет.
Из Суздальско-Филаретовской летописи 1236 года.Издание Российской академии наук. СПб., 1817.
И воспылаша во гневе сердца витязей Ратьши-тысяцкого, варяга Эйнара и Данило Кобяковича, половчанина, кой тож крест на груди имеша и восхотеша вступити за родича свово князя Константина, ибо сведали оные богатыри, кое зло удумал со своим братом учинити князь Глеб.
Из Владимирско-Пименовской летописи 1256 года.Издание Российской академии наук. СПб., 1760.
Трудно ответить, что именно приключилось с половецким ханом Данилой Кобяковичем, почему вдруг он в одночасье из союзника князя Глеба превратился в его непримиримого врага.
Объяснение мне видится только в том, что молодой хан посчитал себя в чем-то серьезно обделенным во время дележки добычи под Исадами, а то и обманутым. Под нажимом своих воинов он решил осуществить переход на другую сторону, участвовать во взятии Рязани и добром, награбленным в городе, компенсировать то, что он недобрал ранее.
Предлогом, по всей видимости, стал тот факт, что Константин был женат на родной сестре хана и Данило Кобякович якобы вступался за своего родственника.
Албул О. А. Наиболее полная история российской государственности.Т.2.С. 110–111. СПб., 1830.
Глава 13
Безуспешные переговоры
Друг тот, кто способен своих друзей вызволить из несчастья.
А вовсе не тот, кто попрекает случившеюся бедою.
Хитопадеша.
Онуфрий не спал всю ночь. Ведь чуяло сердце недоброе, недаром он так упирался, когда на совете княжеском Глеб назвал имена трех человек, посылаемых для, как он выразился, заговаривания зубов Ратьше, и среди них прозвучало имя самого набольшего боярина Константина. Точнее, бывшего набольшего. Ныне он кто? Да так, ни богу свечка, ни черту кочерга.
Именно в ту ночь он впервые задумался, а правильно ли он поступил, уговорив Константина под прошлое Рождество пойти на такое злодеяние. О справедливости содеянного боярин старался не задумываться, тем более что и так все ясно — молить и молить Бога о прощении, вот и все, что остается. Его сейчас волновало другое — в самом ли деле был так выгоден страшный грех, свершенный им, что стоило во имя его поступиться спасением собственной души.
Но, с другой стороны, уж больно велико было искушение одним разом охапить столько земли и волостей, да еще не просто в кормление, а как вотчину, то есть то, что можно передать в наследство детям и внукам. Что и говорить — велико искушение. От такого отвернуться легче тому человеку, кто, как говорится, гол как сокол, либо, напротив, кто уже достиг всех чинов, званий, регалий и богатств. Последний на собственном опыте понимает, как все это земное тленно и как мало оно стоит по сравнению с тем, что нельзя купить ни за какие деньги.
Онуфрий еще не проделал свой путь от мрака богатства к чистому духовному свету, к изначальной простоте, и потому обещанные вотчины в его глазах затмевали любое предательство. О стыде и совести речи и вовсе не было. Неудобства перед Константином он не чувствовал. Ныне он своего прежнего князя ненавидел пуще прежнего и в первую очередь за то, что он сумел остаться чистым и душу дьяволу, в отличие от своего боярина, не продал. И тяготило его сердце только ощущение, что он изрядно прогадал.
Нет, Глеб все обещанное отдал сполна. Уговор ведь какой был — сначала они вместе с Константином всех положат, а уж спустя пару месяцев сам Константин с Божьей помощью и подсказки Онуфрия где-нибудь на охоте то ли шею сломит, с лошади упавши, то ли медведь его задерет, да мало ли.
— Мне князья на Рязани не надобны, — твердо заявил тогда Глеб и безумно злобными гадючьими глазами столь сурово глянул на Онуфрия, что тот вздрогнул. Впрочем, тут же его взгляд смягчился, и он почти ласково продолжил: — Иное дело — бояре. Без верных сподручников править никто не в силах. Вот, скажем, Ожск. Как же он без князя останется? Кто людишками управлять будет? А вот он, тут как тут, рука моя надежная — боярин Онуфрий. Ну и деревеньки княжьи тоже без присмотру не гоже оставлять. Но тут уж ты обиды на меня не держи. — Он прислонил руку к сердцу. — Их всем боярам Константиновым поровну, хотя набольшим право выбора первым дадено будет. — И он хитро подмигнул, слащаво улыбаясь.
Тогда все это устраивало Онуфрия как нельзя лучше, но вот вчера он понял то, что было давно ясно, но только он, глупец, от этого отмахивался. Никогда ему не бывать ни правой рукой Глеба, ни левой, да и вообще хотя бы просто своим. Никак не возможно одолеть столь мощную ораву собственных Глебовых прихлебателей и нахлебников. Разорвут в клочья. Ишь как загомонили с радостью, когда Глеб не их в посольство назначил, и даже проглотили горчинку в словах княжьих:
— Простите мне, мужи верные, что я отличку такую пред вами всеми боярину Онуфрию да боярину Мосяге дал, но ныне они близ сердца моего, а еще в Писании указано — кому многое дадено, с того многое и спросится. К тому же, — легко сменил князь высокопарный тон на деловой, — они и Ратьшу лучшее всех знают, ведают, какие речи и как с ним вести. Конечно, можно с ним и на рать выйти, однако ж, готовя злодейство страшное, — приходилось притворяться даже перед собственными боярами, — оный безбожник к себе нурманов[51] зазвал числом до пяти сотен, и, не желая руду алую воев своих понапрасну лить, я хочу порешить все миром. К тому же половцы там силой немалой. И их надобно улестить дарами да прочим.
На том и порешили, хотя многие из бояр уже тогда были уверены, что все это бесполезно и скорая сеча неминуема. На них же с Мосягой глядели так, как глядят на покойников, хоть и будущих. Вот тогда-то и заметил Онуфрий всю разницу между собой и ими. Она была во взглядах. На него да на Мосягу равнодушно смотрели, а вот на Хвоща, хотя его и недолюбливали, и завидовали часто, с сочувствием. Он своим был, не чужаком пришлым.
А в общем-то все получилось именно так, как и ожидалось. Ратьша даже разговаривать с ними не стал. Бросил только с насмешкой отроку безусому, который слева от него был:
— Дивись, Вячеслав. Каин в послы нам Иуду избрал. Да не одного, а двоих сразу. — И костяшки пальцев на руке, вцепившейся за рукоять меча, побелели от напряжения.
Отрок согласно кивнул и добавил:
— Так в Библии Каин одного лишь брата убил, а тут сразу вон сколько. По такому случаю одного Иуды в послы маловато.
— И зачем им по земле ходить, траву поганить, — с сожалением произнес тысяцкий и потянул меч из ножен, но был остановлен половецким ханом.
— Ненависть не самый лучший спутник человека. Соль делает землю бесплодной, ненависть — степь безлюдной. Их доля от них не уйдет, но ныне они послы. Подняв на них меч, ты сам опустишься к ним в болото и испачкаешь руки их поганой рудой. Вложи стрелу своего гнева в колчан терпения. А коль не желаешь с ними вести речь, отправь назад. Этот боярин — Глебов, а нам и одного хватит.
— И то правда, — чуть смягчился грозный лик Ратьши. Теперь место явственно проступающей ненависти заняли презрение и отвращение.
— Пошли прочь, псы. — И он, выхватив плетку из-за пояса, ловко захлестнул ею ендову на подносе в руках Мосяги, одним рывком опрокинув сосуд на остолбеневшего от ужаса боярина.
— Это вам меды от Ратьши! Хлебай, Мосяга! А это, — чуть перегнувшись с коня, он отшвырнул мешающую его замыслу солонку с середины каравая, обсыпав ее содержимым парчовую рубаху Онуфрия, и с силой вогнал глубоко в центр хлебного колеса золотой нагрудный крест Ингваря, который ему до того передал Данило Кобякович. — Вот это князю вашему передайте. На словах же скажите так: руда невинных вопиет об отмщении! — и процедил презрительно: — Ну а теперь прочь отсюда, падаль, — после чего, не обращая на них ни малейшего внимания, повернулся к безмолвно стоящему Хвощу: — А поведай-ка мне сначала, боярин, был ли ты или нет под Исадами в Перунов день, — и пояснил свою мысль: — Ежели был — одно дело, ежели нет — иной и разговор будет.
— Ты ж сам ведаешь, Ратьша, что я из бояр думающих, а в ратные походы с князем вот уж десятое лето не ходок, с тех пор как один молодец мне брюхо распорол, — спокойно отвечал Хвощ.
— Ведать-то я ведаю, — согласно кивнул сединами тысяцкий. — А там как знать. Безоружных в спину мечом разить и больное брюхо не помешает.
Хвощ, криво усмехнувшись, попытался перевести разговор на другую тему:
— Ты все день вчерашний вспоминаешь, а уже сегодняшний к концу идет. Так что скажи лучше, зачем пожаловал.
— Не за чем, а за кем, — поправил его Ратьша. — Вестимо, за князем своим, который у вас в стольном граде во светлых покоях с бережением великим гостить изволит. Пора ему и честь знать, до своего Ожска сбираться.
— Одного человека я только и видел в покоях светлых у князя Глеба, который из Ожска будет, — задумчиво произнес Хвощ прищурившись и поинтересовался: — Стало быть, вы за Святославом младым прибыли?
Ратьша побледнел. О том, что вся княжеская семья могла быть предусмотрительным Глебом вывезена в Рязань, он как-то и не подумал.
«Эх, Эйнара бы сюда, — подумал он с тоской. — Глядишь, вместе бы чего и удумали». Он с надеждой покосился на своих спутников. Вячеслав молчал, совершенно не представляя, как быть в такой ситуации, но выручил половец.
Хан ласково улыбнулся Хвощу и предложил:
— Однако негоже нам речи в чистом поле вести. Посол с дороги, устал, в покое нужду имеет. Мыслю я, что разговор удобнее продолжать в моем шатре. К тому же слуги, наверное, и угощение приготовили.
— И то дело, — поняв, что Данило Кобякович выгадывает время, согласился с ним Ратьша, первым поворачивая коня по направлению к уже установленному ханскому шатру. Хоть и смотрелся шатер богато, но рядом с убогими домиками посада, которые теснились чуть поодаль, в каких-то двухстах — трехстах метрах, что-то терял, напоминая Вячеславу шатры цыганского табора, который иногда стоял в его Ряжске в маленьком сквере близ железнодорожного вокзала.
Честно говоря, он вообще не понимал, зачем его взял с собой Ратьша. Вести переговоры никогда не было его стихией. Совсем другое дело — загнать очередную шайку бандитов в горы и, злорадно ухмыляясь, не докладывая ничего начальству, самостоятельно договорившись с командиром артдивизиона, накрыть гадов почти прямой наводкой, аккуратно сровнять их с землей и уже после этого, с сознанием честно выполненного долга, ставить в известность руководство об успешно проверенной операции. Вот там он был на своем месте, в своей тарелке, знал, что нужно делать, а главное — как делать. Начальство, как правило, долго ругало его по телефону за очередную партизанщину, еще дольше отчитывало при личной встрече, но дело уже сделано, поезд ушел, покойников не воскресить, а победителей, как известно, не судят.
Впрочем, строптивых и не в меру самостоятельных победителей еще и не награждают, так что за все время Вячеславу на грудь упала одна маленькая медалька. Называлась она «За отвагу», хотя правильнее ее было бы назвать «За переговоры».
Именно за них, как ни странно, получил он единственную боевую награду и потому слегка стеснялся ее носить. В тот раз черт дернул его все-таки доложить, поскольку артиллерии под боком не было, банда оказалась большая, а естественное укрытие эти бородатые подонки себе выбрали такое, что лучше не придумать. Тогда-то и пришлось запрашивать вышестоящий штаб о помощи. И нужно-то было всего ничего — каких-то пять, даже три гаубицы. Конечно, артиллеристам пришлось бы изрядно попотеть, но зато всего за пять-шесть часов достигался стопроцентный успех. Так Вячеслав называл лишь ситуацию, когда в ходе операции были соблюдены два обязательных для него самого условия: полное отсутствие груза-200, то есть покойников, со стороны внутренних войск и такое же полное отсутствие живых со стороны бандитов.
Но вместо того чтобы дать жалкие три пушки, пошли бесконечные доклады и согласования, и к концу вторых суток пришел приказ из Москвы о том, что необходимо провести переговоры. Если бы он проводил их сам, то, плюнув на офицерскую честь, просто наврал бы спустя сутки, что это бандиты из разряда непримиримых, от переговоров отказываются и желают сражаться до конца.
Однако проводить их прибыло из штаба аж два полковника и еще один мрачный подполковник, а Вячеславу досталось лишь обеспечивать охрану. Бандиты, видя, что положение безвыходное, с радостью согласились на свободный коридор и т. д., после чего один из полковников тут же бодро доложил об успешном достижении договоренности по всем вопросам, вся троица дружно залезла в вертолет и улетела в штаб.
Словом, ушли эти гады от справедливого суда Вячеслава, зато руководитель переговоров получил орден. Назывался он очень серьезно, хотя для порядочного человека это — учитывая, за что его вручили, — звучало бы просто насмешкой: «За заслуги перед Отечеством». Тогда наградили всех трех участников полуофициального предательства и всех орденами, от которого мрачный подполковник, по слухам, отказался.
Ну, ему-то было можно вставать в позу — с выслугой лет у него было все в порядке и даже приказ об увольнении был уже подписан. Вячеслав же после недолгих колебаний на такой шаг не решился, понимая, что за этим последует неминуемый досрочный дембель, и успокаивая себя мыслью, что уже теперь-то никогда и никаких переговоров вести с этой мразью не будет. В Москве подонков много, так что охотники награду получить всегда найдутся. Вот пусть они с ними лясы и точат. Слово свое он держал свято… до сегодняшнего дня.
И вот надо ж такому случиться, что судьба, забросив его аж в тринадцатый век, устроила такую подлость. Хорошо еще, что сам Ратьша оказался весьма порядочным мужиком и с теми козлами, что Костю предали, даже и говорить не стал. К тому же, пока они ехали до шатра, Вячеслав успел отвертеться от дальнейшего участия в беседе, и старый тысяцкий, понимающе глянув на юного дружинника, согласно кивнул, отпуская его с условием немедля послать гонца за Эйнаром.
Сидя в шатре и неспешно попивая мед, хитрый Данило Кобякович уже вызнал все необходимое у Хвоща, который и не счел нужным скрывать, сколько воев Константиновых сидят теперь в порубе у Глеба. Вошедший Эйнар тут же охотно включился в беседу, но результатами ее обе стороны остались весьма и весьма недовольны.
Хвощ, выполняя княжеское повеление, на уступки не шел, обещая выпустить малолетнего княжича из града и не чинить ему зла, ежели и Ратьша, и Данило Кобякович, и ярл Эйнар при всем своем войске, то есть принародно, дадут роту Глебу в том, что зла ему чинить ни в делах своих, ни даже в помыслах не будут. Более того, все они в этот же день отступят от града Рязанского — кто в Ожск, кто к себе в степь, — оставивши десяток ратников для достойного сопровождения княжича Святослава, которому в удел жалуется Ольгов. О самом же князе Константине сейчас и речи вести не можно, ибо тот от огорчений великих приболел сильно и с места на место перевозить его хворого никак нельзя.
— И у нас в Ожске кудесница есть, — попытался возразить Ратьша. — Она-то побыстрее его на ноги поставит, чем…
— Так она его как раз и пользует, — быстро выставил железный аргумент Хвощ.
— Так Доброгнева у вас? — удивился Ратьша.
— А то как же, — подтвердил Хвощ. — И духовник княжий отец Николай тоже у нас пребывает. Сами видите теперь, что Глеб своему родному брату ни в чем не отказывает, а держит его в бережении великом и не выпускает только ради его же блага, — тут он, заговорщически подмигнув и склонившись поближе к Ратьше, шепнул, будто от себя: — Еще скажу, что главная причина задержания князя вашего самая что ни на есть добрая. Не желает Глеб Владимирович отпускать его без замирья вечного. Хочет, дабы родной брат не врагом, а другом из Рязани выехал, — и, распрямившись, как бы официально добавил: — Но и болезнь у него впрямь открылась — в моей речи лжи не было.
Ратьша заколебался. Данило Кобякович с облегчением вздохнул. Словам посла был смысл верить, но гигант викинг, пристально глядя на Хвоща, предложил:
— О болезни княжьей пусть сама девка нам расскажет. Что да как, да так ли она опасна, что князь и выехать не может, да сколько длиться будет.
— Я сообщу князю о вашей просьбе, — уклончиво ответил Хвощ.
Подозрения с новой силой зашевелились в Ратьше.
— Да не просьба это будет, а повеление! — загремел он.
— Повеление князю Глебу? — усмехнулся Хвощ.
Данило Кобякович тронул тысяцкого за плечо, успокаивая, и уточнил как бы от имени всех троих:
— Пожелание такое у нас всех троих. Да еще пусть и духовник его с нею вместе прибудет. Как его — отец Николай?
— Он у одра княжеского неотлучно сидит, — возразил Хвощ.
— А мне помолиться нужда появилась великая, — не уступал половец. — Вот он как раз…
— Чтобы молиться, священник не нужен, — саркастически усмехнулся Хвощ. — Молитва из твоих уст должна идти, Данило Кобякович.
Хан смолк, нахмурив брови, и принялся срочно размышлять: а зачем тогда вообще сдался священник, если молитву христианин без его помощи произносит? То ли дело шаман — один за всех отдувается. А тут выходит, каждый сам за себя?
Но тут пришел на выручку Ратьша:
— Данило Кобякович, хоть нашей речью и чисто владеет, но тут спутал малость. Он хотел сказать про молебен, который отец Николай во здравие князя Константина отслужит, а мы все подхватим. Сообща оно, глядишь, до Бога быстрее долетит, потому как силы в молитве такой побольше будет.
— Мыслю я, что для цели всеблагой князь Глеб с охотой пришлет вам священника, возможно, даже самого епископа Арсения, — кивнул согласно Хвощ.
Ратьша удовлетворенно крякнул, но Эйнар тут же вежливо уточнил:
— Нам не надо епископа. Нам нужен отец Николай.
— Да такой молебен любой отслужить может, — Досадливо махнул рукой Хвощ, но, чувствуя, что дотошный викинг вряд ли отвяжется, попытался еще раз вильнуть для пущего правдоподобия. — Кто посвободнее будет от служб церковных, того и пришлем. Можно и Николая. Почему же нет. Словом, исполним мы, — и тут же заторопился, зачастил: — Конечно, это дело богоугодное. К тому же такой молебен во здравие непременно князю Константину поможет. Тут верно было говорено — общая молитва сильнее во сто крат и до Бога быстрее долетит. А уж коли она от души возносится…
— И ежели ее отец Николай честь будет, — добавил негромко Эйнар.
— Да он их неотступно у одра болящего читает, — снова вильнул лисьим хвостом Хвощ и изумленно развел руками. — Уж и заменить его хотели сколько раз — мол, отдохни малость от трудов всенощных, а он ни в какую, все…
— А завтра с нами на молитву встанет, — вновь негромко, но твердо произнес викинг. — Оно, глядишь, и ему веселее от одного вида нашего станет.
— В чем же тут веселье? — не понял Хвощ. — Молебен — дело серьезное, тут радость на ликах без надобности.
— А увидит, сколько у князя Константина доброхотов, готовых от всего сердца во здравие его помолиться, и возрадуется его душа, силы новые объявятся, — пояснил ярл.
— Ну, нечего тут из пустого в порожнее переливать, — хлопнул здоровой рукой себя по колену Ратьша и подытожил: — Завтра отца Николая и лекарку нам сюда приведешь, тогда и далее речи вести можно. Ныне уже время позднее, добрым людям отдыхать надо, — с трудом поднимаясь на ноги, тысяцкий добавил: — Прямо на зорьке утренней ожидать их будем. А покамест спите спокойно. Я вас тревожить не буду, — и криво усмехнулся. — Чай, не Иуда — в спину не бью.
Но поспать Хвощу за всю ночь так и не удалось. Иссякший было водопад бранных слов, на которые обычно князь Глеб не был большой охотник, но тут, вопреки обыкновению, излил все ему известные эпитеты на головы Онуфрия и Мосяги, чудодейственно возобновился с новой силой, после того как был выслушан Хвощ. Бегая по просторной светлице и ни на минуту не закрывая рта, из которого лилась ругань, не часто слышимая даже среди смердов, князь как никогда внешне походил на половца. Небольшие глубоко посаженные глазки он до того прищурил, что они виднелись на желтовато-смуглом лице лишь двумя маленькими черточками.
«Ему бы рубаху на халат поменять да штаны на кожаные — вылитый басурманин», — устало подумал Хвощ, держась за живот, где в правом боку уже который час во весь голос вопила, напоминая о своем существовании, тупая тянущая боль. Вражеское копье, пропоров ему внутренности, изрядно задело печень, которая и давала нынче о себе знать. Терпел боярин сколько было сил, страдальчески морщась и ухватив обеими руками больное место, будто от этого могло хоть чуть-чуть полегчать, но Глеб соизволил заметить безмолвные муки Хвоща лишь ближе к утру. Досадливо скривившись и буркнув: «Нашел время болеть», — будто тот волен был его выбирать, он распорядился послать двух холопов к девке-лекарке за зельем для боярина Хвоща. Она его уже пользовала ранее по княжьему повелению, так что знает, от чего лечить. Да чтоб мигом, немедля все принесли.
Холопы, появившиеся спустя час с лишним, уже после того, как на улице робко забрезжил рассвет, с виноватым видом застыли у двери, что дало Глебу новый повод для злых речей.
— Вот смотрите, бояре, как они повеленье княжеское исполняют. Я что повелел — немедля! А вы что? Рассвет уж настал давно, — ткнул он пальцем в небольшое оконце с настоящими прозрачными стеклами, купленными у проезжего венецианского купца за хорошие деньги. — Ну и где зелье? — чуть остыв, а точнее, устав от бесцельной беготни, осведомился он ворчливо.
— Так что не нашли, — развел руками один из них. Второй, подтверждая сказанное, лишь молча кивнул и тяжко вздохнул.
— Что не нашли? Зелье она не нашла? Так надо было сказать, дабы изготовила немедля. И ждать, пока не…
— Так мы ее саму не нашли, — перебил первый холоп князя. Каралось такое нарушение субординации беспощадно и жестоко, особенно если оно следовало со стороны простых смердов, но сообщенное холопом почему-то настолько ошеломило Глеба, что он — неслыханное дело — не обратил на это внимания:
— То есть как — не нашли? А вы искали?
— Так везде, где только можно. Во все клети заглянули — решили, может, милуется с кем из дворовых тайком.
— И что?
— Да нету нигде.
— Стало быть, плохо искали, — сделал глубокомысленный вывод Глеб, но холоп возразил:
— Воля твоя, княже, но мы даже девкам искать повелели. Чтобы, значит, везде заглянуть. Палашка холопка даже к обеим княгиням в ложницы наведалась — думалось, может, из них кто ее ночной порой зазвал. Мало ли какая хворь женская приключиться может.
— И что? — вновь повторил устало свой вопрос князь. Отсутствие Доброгневы все больше и больше не нравилось Глебу.
— Никто ее не зазывал. Тогда порешили мы, что она мальца лечит, то есть княжича.
— Святослава? — уточнил Глеб. — А почему ж вы так решили? — не понял он.
— Так и того тоже в постели не было. Ну и мы, стало быть, их обоих искать начали, — безмятежно — первый княжий гнев утих, и можно было рассказывать безбоязненно — подтвердил холоп.
— И как? — каким-то чужим необычным голосом сухо и отрешенно поинтересовался Глеб.
— Нет обоих. Княжича-то след отыскали. Он с вечера куда-то к стенам подался. Малец еще, вот и интересно ему. А лекарку и вовсе никто не видал с тех пор, как стемнело.
— Немедля всех, кто на стороже у терема — всех к стенам. Княжича живого или мертвого найти. Сыскавшему — гривну серебром. Нет, пять гривен, — тут же поправился он.
— А лекарка? — не понял холоп.
— Да пес с ней, этой лекаркой! — истошно заорал на него князь, но, заслышав сдержанный страдальческий стон Хвоща, обреченно махнул рукой. — И лекарку заодно сюда же.
— За пять-то гривенок серебром мы его из-под земли вытащим. Даже и не сомневайся, княже, — успокоительно пообещал холоп побойчее и исчез вместе с товарищем-молчуном.
Однако его уверенность была напрасной. Вот если бы он знал, где находится подземный ход, ведущий из города почти к самой Оке, да еще догадался туда заглянуть аж тремя часами раньше, то тогда, может быть, и смог бы заработать свои гривны. А к тому времени, когда начался настоящий розыск, две худенькие фигурки — одна чуть повыше, другая пониже — со всевозможным бережением и под надежной охраной викингов, возглавляемых самим Эйнаром, уже приближались к половецкому стану, справа от которого расположилась конная дружина Ратьши.
Поиски Глеб прекратил уже после восхода солнца. Результата они так и не принесли. Князь сидел на своем стольце молча, с понурой головой и крепко сцепленными руками, время от времени похрустывая костяшками пальцев. Бешенство его достигло такого предела, что превратилось в свою противоположность. Так бывает с человеком, когда он заходит в бане в парилку и от нестерпимого жара у него неожиданно начинается кратковременный холодный озноб.
— Измена, — поднял он наконец голову и пристально обвел глазами своих бояр, поочередно впиваясь в каждого из них змеиным взглядом, но не найдя искомого изменника, вздохнув, коротко приказал: — Хвощ, перекуси малость и иди. Коня из моей конюшни возьми, — и, глядя на покорно поднявшегося с лавки боярина, продолжавшего держаться за правый бок, приободрил: — Вскорости полегчает. Вот девку там увидишь и попросишь помочь. Она на радостях живо тебя на ноги поставит. От меня же скажешь так…
Имеша крест на груди и Бога в душе, христианнейший княже Глеб восхотеша все миром порешить, дабы руду людскую не лити, ибо грех то смертный. Богоотступники же мерзкие тысяцкий Ратьша, и с им басурмане послов княжих избиша, нанеся раны кровавы и лишь одного боярина слушати согласие даша, кой именем прозываемый бысть Хвощ. Одначе и оный боярин не возмог их свирепость лютую утишить, со тщетой в душе едучи во путь обратный.
Из Суздальско-Филаретовской летописи 1236 года.Издание Российской академии наук. СПб., 1817.
Не убояшися дружины многолюдной, а пожелаша за князя живот положити, ибо честь имеша и рота дадена в служении оному се тысяцкий Ратьша с варягом Эйнаром, а тако же хан половецкий Данило Кобякович воев своих ко Резани граду привели и рекли тако — отдай нашего князя Константина и мы уйде с очес твоих, Глеб княже. Но оный рек тако — лжу вам рекли и брате мой не в порубе вовсе, а занемог токмо. Но ведал тысяцкий Ратьша доподлинно о лже послов Глебовых и на своем стояша крепко — без князя Константина не уйдем с под града твоего.
Из Владимирско-Пименовской летописи 1256 года.Издание Российской академии наук. СПб., 1760.
Несколько непонятен тот факт, что князь Глеб не рискнул вывести своих воинов из Рязани в поле, дабы решить все в открытом бою. Учитывая то, что к его основной дружине присоединилась большая часть воинов из отрядов других рязанских князей, погибших под Исадами, общая численность его войска никак не могла быть менее трех-четырех тысяч. Соединенная с половцами дружина Ратьши все равно не превышала двух, от силы двух с половиной тысяч человек, следовательно, перевес был на стороне обороняющихся.
Тем не менее, Глеб затевает переговоры, пытаясь решить все миром, но — случай небывалый — Ратьша сразу избивает двух из трех посланных Глебом бояр и изгоняет их обратно. Словом, ведет он себя так, словно имеет десятикратное превосходство в силах.
Албул О. А. Наиболее полная история российской государственности.Т. 2. С. 112. СПб., 1830.
Глава 14
Отец Николай
Не скоро совершается суд над худыми делами; от этого и не страшится сердце сынов человеческих делать зло…
Ветхий Завет (Еккл. 8:11).
Занесенный волею случая в негостеприимный тринадцатый век, отец Николай даже после долгих бесед с Константином, Вячеславом и Минькой все равно продолжал сомневаться в том, правильно ли они все делают или, объективно рассуждая, все их труды в конечном итоге пойдут на потребу дьяволу.
Уныние его как-то само собой стало пропадать с того самого дня, как отца Николая вновь рукоположили в священнический сан. Жизнь его тем самым приобрела новый смысл, а все возрастающее участие в делах, затеваемых Константином, постепенно ликвидировало избыток свободного времени, что тоже пошло во благо.
Священник еле успевал мотаться от церкви на строительство странноприимного дома, а оттуда к князю в терем, предлагая все новые и новые идеи по переработке не только алфавита, но и духовных книг, которые в школах надлежало читать, по его мнению, в первоочередном порядке. Когда уж тут думать о том, правы ли они все, включая его самого, и верные ли затевают перемены?
Часто ему на ум приходили все объясняющие строки одного римского императора-философа, которые как-то процитировал Константин: «Делай, что должен, и пусть свершится то, чему суждено». Легко и просто, а главное, эта формулировка не допускала никаких сомнений, помогала продолжать спокойно трудиться. Император Марк Аврелий[52] знал, что говорил.
К середине лета отца Николая знало практически все население Ожска, да и не только. Именно к нему заходили за благословением отъезжающие в далекие края купцы, именно он отбирал кандидатов в будущие жители первого странноприимного дома, часами беседуя с каликами перехожими, именно к нему забегали приставшие к ожской пристани торговые гости. Сам превосходно зная нелегкий крестьянский труд, он давал умелые советы, ободрял в горе, укреплял семьи, в которых намечался разлад.
Его добрый ласковый взгляд мгновенно отыскивал в стайке резвящейся детворы самого бедного ребенка, чтобы наделить того чем-нибудь вкусным, вроде сдобного сухарика или медового пряника. Его крупная мужицкая рука заботливо прикасалась по окончании обедни к измученной разнообразными заботами и бедами крестьянке, выглядевшей на десять-двадцать лет старше своего возраста, потому что жизнь, будто гример, наложила на несчастную женщину маску из морщин, посылая ей одно несчастье за другим. Она прикасалась, и все то, что непосильным грузом давило на хрупкие женские плечи, куда-то пропадало, бесследно исчезало, а на душе появлялись долгожданный покой и вера в то, что рано или поздно, но все изменится и непременно в лучшую сторону.
Завидев его, на ожском торжище переставали переругиваться самые склочные и отчаянные сплетницы-скандалистки — стыдно. Даже петухи не наскакивали друг на друга и расходились, пристыженные той немой укоризной, которая исходила от него.
А уж когда в странноприимном доме появились первые инвалиды, поселенные там доживать остаток дней, отец Николай и вовсе оттаял душой, надеясь, что и в будущем сможет принести немало добра простым людям земли Русской. Нет, и раньше на Рязанщине, которая раскинулась на самом краю Руси, наглухо загораживая своими землями путь диким кочевым народам в земли Залеской или Владимиро-Суздальской Руси, о милосердии для нищих не забывали. Где победнее, вынесут ломоть хлеба, где побогаче, дадут и кусок пирога. О молоке уж и речи нет — само собой разумеется. Могли запросто и за стол пригласить, не побрезговав грязной одеждой, ибо странник на Руси испокон веков считался Божьим человеком. Пьяницы, ворюги да лодыри по деревням Христа ради не бродили — все больше в тати ночные шли. А уж если кто в скитания ударился — стало быть, край пришел. Либо кров с семьей на старости лет потерял, либо увечье получил на рати. А то и погорельцы бредут. Им тоже от души подавали, о себе памятуя. Это нынче ты весел да богат, с крышей над головой, да с калитой, в которой гривны весело позвякивают. А кому ведомо, какое испытание пошлет завтра для тебя Господь? Молчат о том небеса. Стало быть, надо напоить, накормить, обогреть нуждающегося. И как знать, сколько грехов Всевышний спишет с тебя, прислушавшись к светлой благодарственной молитве прохожего человека. И даже, чтобы из гордыни излишней не остался голодным калика перехожий, в задней стене избы специально крохотное оконце делали. И там уже оставляли на ночь молоко с хлебом. Коли утром видели, что все съедено и выпито, снова наливали, снова отрезали…
Но все равно суровый климат творил подчас дурные шутки с бездомными скитальцами. Простыл на свинцово-ледяном осеннем дожде — вот тебе и труп на обочине проселочной дороги. Попал под обильный снегопад или под страшную метель и уснул навеки сладким сном. Зато теперь все они могли жить почти как в своем доме невозбранно, столько, сколько сами пожелают. А кто мог посильным трудом заниматься, без дела не оставались, сами о себе с гордостью сказывая: «Я-де и ныне не зря свой хлеб ем».
Жизнь для отца Николая за, казалось бы, крайне непродолжительное время настолько плавно а прочно вросла в местную, что он подчас и весь двадцатый век вспоминал как в кошмарном сне, который ныне, слава тебе Господи, наконец-то закончился.
Весть о том, что пытался учинить Константин под Исадами, была для него как гром с ясного неба. Она настолько не укладывалась в его представление, сложившееся об этом человеке, что священник, не в силах без конца выслушивать столь оскорбительную хулу на своего духовного сына — именно отца Николая епископ Арсений по просьбе Константина назначил княжеским исповедником, — что уже в первый день незамедлительно покинул Ожск, горя желанием доподлинно разобраться в случившемся.
Прибыв в Рязань и не услышав ничего нового, он поначалу принялся взывать к милосердию, в подтверждение своих слов обильно цитируя Священное Писание:
— «Ибо грядет суд без милости не оказавшему милость; милость превозносится над судом… Не судите, да не судимы будете… Кто из вас без греха, первый брось камень».
Его проповедь на ступенях каменного храма Бориса и Глеба поначалу имела широкий успех у прибывавших слушателей, которых в первую очередь пленило даже не столько красноречие оратора, сколько его сердечность и теплота. Поневоле в головы закладывалась крамольная мысль о том, что не может человек, чьим духовным наставником был этот невысокий коренастый священник, стать таким ужасным извергом и злодеем. Единственный раз он вызвал своим ответом ропот горожан. Произошло это, когда подошедший на воскресное богослужение князь Глеб спросил священника о том, как надлежит поступить с новоявленным Каином, на что отец Николай ответил очередной цитатой:
— «Если же согрешит против тебя брат твой, выговори ему и, если покается, прости ему; и если семь раз в день согрешит против тебя и семь раз в день обратится и скажет: «Каюсь», — прости ему»[53].
Именно поэтому, услышав гул недовольных таким ответом горожан и посчитав, что симпатии народа находятся на его, князя, стороне, Глеб и махнул рукой на, как ему показалось, слегка помутившегося рассудком священника, не став даже обращаться к епископу, дабы тот усмирил буйного. Свою ошибку он понял через несколько пней, после подробного рассказа о самой свежей проповеди.
Произошла она после трехдневного перерыва. Уже в первый вечер, сразу после призывов к милости падшим, отец Николай услышал новую версию случившегося. Произошло это случайно, ведь разговор боярина Онуфрия с Мосягой отнюдь не предназначался для чужих ушей. Просто Мосяга уже собирался уезжать с подворья, выделенного Глебом бывшему набольшему Константинову боярину, а Онуфрий вышел проводить его. Внутри двора ни одного холопа не было, так что говорили они без утайки, ведь ни один из них даже и в мыслях не держал, что рядом, обессиленно прислонившись к высокому бревенчатому тыну, как раз в эти минуты отдыхал отец Николай.
И хотя оба они, соблюдая разумную опаску, говорили сдержанно, вполголоса, да и не обо всем, что на самом деле произошло под Исадами, а так, вскользь, но Николаю вполне хватило и этого. Кое-как переночевав где-то на телеге с сеном, куда его пустили мужики, приехавшие на богатый рязанский торг, едва забрезжил рассвет, священник направился к отцу Арсению. Посидев еще пару дней в приемном покое, он все-таки добился аудиенции у тяжко хворавшего духовного владыки Рязани и Мурома, но пользы от этого получилось чуть.
Не желая на старости лет влезать в княжеские распри и считая, что Константин и впрямь является братоубийцей, епископ с гневом, непонятно откуда взявшимся в немощном теле, обрушился на отца Николая, напоминая, что их дело — забота о душах и служение Богу. Закончилось все тем, что он наложил на недостойного духовного наставника суровую епитимью и повелел прийти повторно, лишь когда ее срок закончится, рассчитывая, что за это время не только изрядно угаснет пыл священника, но и само дело благополучно разрешится.
— Ибо не может быть у Бога неправды или у Вседержителя правосудия, — назидательно произнес он под конец своей речи уже вдогон покидающему его келью отцу Николаю, добавив: — Ибо он по делам человека поступает с ним и по путям мужа воздает ему.
Выходя от отца Арсения, Николай сокрушенно пробормотал:
— Воистину, не многолетние только мудры и не старики имеют правду. — И, вздохнув тяжко, направил свои натруженные ноги вновь к храму Бориса и Глеба, где как раз закончилась обедня.
Вновь взобравшись на каменную паперть, он некоторое время помедлил, дожидаясь, пока все внимание горожан будет обращено в его сторону, и многозначительно произнес:
— И сказал Христос: «Нет ничего тайного, что не сделалось бы явным, ни сокровенного, что не сделалось бы известным и не обнаружилось бы»[54]. Братия и сестры, вслушайтесь в слово мое.
Далее отец Николай, как опытный оратор — ведь двадцать пять лет проповеди читал в одном только двадцатом веке, — искусно закрутил свой детективный сюжет, постепенно притягивая всех слушателей, и, наконец, выпалил:
— Но ныне, независимо от закона, явилась правда Божия[55].
И уже повернувшись к стоящему чуть в отдалении, на противоположном краю площади, княжескому терему, продолжил страстное обличение рязанского князя:
— А ты что осуждаешь брата твоего? Или и ты, кто унижаешь брата твоего? Все мы предстанем на суд Христов[56].
Голос его неожиданно возвысился, стал зычным и могучим.
— Услышь, Господи, слова мои! Внемли гласу вопля моего! Ибо Ты Бог, не любящий беззакония; y Тебя не водворится злой. Нечестивые не пребудут пред очами Твоими. Ты ненавидишь всех, делающих беззаконие. Ты погубишь говорящих ложь; кровожадного и коварного гнушается Господь! Осуди их, Боже, да падут они от замыслов своих; по множеству нечестия их, отвергни их, ибо они возмутились против Тебя[57].
Казалось бы, с языка бродячего проповедника рекой лились только общие фразы, но каждый из горожан в ежеминутно прибывающей толпе прекрасно понимал, в чью сторону направлены стрелы обличения отца Николая, и одновременно ужасался и восхищался его речам. Безрассудной их смелости и впрямь оставалось только диву даваться, а у тех, кто представлял, обладая богатым воображением, что сотворит с ним князь Глеб, одновременно мороз по коже бежал.
От этого у людей появлялась еще большая уверенность в том, что устами именно этого кряжистого невысокого человека в черной, изрядно потрепанной и запыленной рясе, стоящего на ступенях храма, говорила истина. Ведь пред смертью не лгут, а в том, что его ожидала в самом скором времени лютая и мучительная кончина, никто не сомневался. Такого Глеб не простил бы и родному отцу, а уж какому-то там священнику тем паче. Слухи, темные и робкие, начавшие гулять чуть ли не с первого дня после возвращения Глеба с дружиной из-под Исад, почти на глазах у многолюдной толпы, омытые страстным проникновенным голосом отца Николая, обретали плоть, оказываясь ужасной страшной правдой, а тот продолжал все в том же духе:
— Услышь голос молений моих, когда я взываю к Тебе, когда поднимаю руки мои к святому храму Твоему. Воздай им по делам их, по злым поступкам их; по делам рук их воздай им; отдай им заслуженное ими[58].
Рокот в толпе продолжал нарастать, но недовольство не успело перейти в бунт — полусотня конных дружинников, появившаяся со стороны дороги, идущей от главных городских ворот прямиком к храму, приглушила на время настороженное ворчание людей. Они прямым ходом пробивались к храму, имея явную цель схватить дерзкого бродячего попа. Отец Николай, скрестив руки на груди, молча глядел на приближающихся, не делая ни малейшей попытки скрыться от воинов. Спасение пришло из толпы. Сразу чуть ли не десяток рук сдернули его с возвышения, на котором он находился, и, практически насильно, потащили прочь от всадников. Пока те продирались через неохотно расступающуюся толпу, отец Николай оказался уже на краю площади, увлекаемый за собой шустрыми мужиками к воротам близлежащего дома, принадлежащего, как оказалось, церковному златарю[59]. Хозяин дома со странным прозвищем Кондак[60], оказался весьма приветлив и красноречив в своих попытках убедить отца Николая хотя бы на несколько дней затаиться и никуда не выходить из дома.
Впрочем, старания его оказались напрасными, поскольку на следующий день, аккурат после заутрени, когда палящие лучи летнего солнца еще не вошли в свою полную силу, лишь лаская, но не жаля лица горожан, отец Николай продолжил свою гневную проповедь.
На сей раз народ возмущался значительно громче. Вместо робкого шепота и разговоров вполголоса то и дело слышалась полнозвучная речь, а зачастую и выкрики. Когда же дружинники ухватили под руки отца Николая, чтобы свести его вниз и дотащить до княжеского терема, волнение в толпе еще больше усилилось, нагнетаемое гневным голосом священника, влекомого в княжий терем:
— Подлинно ли правду говорите вы, судьи, и справедливо судите, сыны человеческие?! Беззаконие составляете в сердце, кладете на весы злодеяния рук ваших на земле[61].
— Отче, — вдруг раздался прямо возле его уха мягкий спокойный голос, прозвучавший явным диссонансом в крикливом всеобщем хоре. Николай от неожиданности поперхнулся на полуслове и полуобернулся к говорившему. Им оказался крепко держащий его под правую руку совсем юный дружинник. Глаза его смотрели на священника сочувственно. Убедившись, что новоявленный обличитель обратил на него внимание и из-за криков толпы услышать его сможет лишь Николай, юноша, еще ближе склонившись к уху священника, быстро произнес:
— Ежели жизнь не дорога, продолжайте обличение свое и представ перед князем. Только пользы от этого не будет никому. На расправу наш князь скор, а на руку легок. Хорошо, если сразу голова с плеч скатится, а то ведь и под кнут своему кату отдаст. Тот тоже живота лишит, но в мучениях, — и, видя, что священник порывается что-то сказать, торопливо добавил: — Ведаю, что смерти не боитесь, да глупо сие. Лучше промолчать чуток, тогда он в поруб посадит, к дружинникам Константиновым, которые ему верны остались. Не лучше ли вместо смерти мученической у воев храбрых и князю своему преданных дух поддержать?
— Кто же ты, годами младень, а речами муж, сединами убеленный? — лишь переспросил ошарашенный отец Николай, мгновенно осознавший всю правоту, а главное, глубинную мудрость слов своего конвоира. Но к этому времени они уже миновали бурлящую толпу, изрядно приблизившись к княжескому подворью, и юноша вместо ответа лишь заговорщически приложил палец к губам.
Священник выполнил рекомендацию дружинника не без некоторого внутреннего сопротивления. Безмерная усталость, захлестнувшая мутной грязной водой безверия в добро и справедливость тот крохотный огонек надежды, который сумел разжечь ярким пламенем Константин, все время подталкивала его на безрассудство.
Несколько раз он порывался, стоя у княжеского крыльца и глядя на Глеба, выпалить все, что думал об этом злодее. Пусть убьет или даже отдаст на растерзание своему палачу. Да, смерть будет мучительная, ну и что. Зато она же одновременно станет избавлением от тех горьких разочарований, последнее из которых, произошедшее уже здесь, в тринадцатом веке, окончательно добило его.
Получается, что не только в глубоком, насквозь материализованном двадцатом столетии, но и здесь, в средневековье, творится все время одно и то же. Ликуют негодяи, радуются злодеи, примеряют на себя великокняжескую шапку братоубийцы, а добрые люди должны и тут страдать и мучиться. Так не лучше ли сразу покончить счеты со всем, что так терзает его душу, и неужто вечный сон не стоит самой что ни на есть мучительной боли, предшествующей ему.
Но отец Николай, привыкший не потакать своим собственным слабостям, а выкладываться для других, в душе тут же отругал себя за такой пессимизм, недостойный не то что священника, а и просто доброго христианина. Собрав в себе остатки мужества, он настроился на то, чтобы принести слова утешения тем несчастным, что брошены жестокосердным князем в узилище. И он молчал до тех пор, пока не ушли Парамон с кузнецом, заключившим обе ноги отца Николая в грубые железные пластины, от которых к кольцу в стене тянулись изрядно поржавевшие тяжелые толстые цепи. Легкий испуг вошел в его сердце, лишь когда все вышли и помещение, и без того еле-еле освещаемое немилосердно чадящим факелом, погрузилось в непроницаемую тьму.