Нам нужно общение Токарева Виктория
* * *
Седьмого сентября 1976 года я ушёл из дому. Как это случилось: мы с женой сидели и смотрели телевизор. Началась передача «В мире животных». Заиграла прекрасная музыка, и затанцевали страусы. Я понял, что если сию секунду не встану и не уйду, то я что-то свершу, например: сброшу телевизор на пол или выскочу в окно. Причём если я выскочу в окно, то полечу не вниз, а вверх. Я вылечу за пределы Земли и обращусь в искусственный спутник. Время меня не коснётся, я буду вечно летать во мраке и холоде.
Я встал и надел пальто. Жена решила, что я пошёл в киоск за сигаретами, и велела мне не сутулиться при ходьбе. Она сказала, что когда я хожу, то ныряю вниз головой, как пристяжная лошадь. Ещё она сказала, что я все время смотрю вниз, будто хочу найти на асфальте монетку.
Когда-то в детстве я действительно любил искать монетки, и находил, и каждый раз смотрел: орёл или решка.
Сейчас я давно ничего не ищу.
Я вышел на улицу и двинулся куда глаза глядят. Мои глаза действительно привели меня к табачному киоску, и я купил целый блок болгарских сигарет.
Я закурил и, пока курил, раздумывал: что делать дальше.
Как правило, люди сначала раздумывают, а уж потом уходят из семьи. А я сначала ушёл, а потом стал раздумывать.
Наши отношения с женой, как это ни странно, были сильны не общими приобретениями, а общими утратами. Она из-за меня утратила способность к материнству и возненавидела меня за это. А я из-за неё утратил способность к авантюризму и остался тем, что я есть. Я вынюхиваю нарушителей порядка и стою на страже частной собственности граждан. В сущности, у меня собачья должность, и, может быть, поэтому я понимаю собак.
Ко мне подошла бездомная собака, прохожая на Каштанку, а возможно — её дочка или внучка.
— Как дела? — спросил я.
— Кручусь, — ответила Каштанка.
— Есть хочешь?
— Вообще-то я завтракала, — деликатно сказала Каштанка и посмотрела мне в руки.
В руках у меня была зажжённая сигарета. Каштанка постояла немножко и отошла.
Из-за своей жены я не ушёл шесть лет назад на зов любви и до сих пор жалею об этом. Она тоже жалеет о чем-то своём и иногда начинает рыдать по три дня подряд. Ест и плачет. Ходит — плачет. Спит и плачет. Мы исполняем каждый день по отношению друг к другу роль жертвы и палача одновременно. Не знаю — что чувствует она. Если попытаться сформулировать моё состояние — к нему больше всего подходит слово «скучно». Скучно моим глазам, моим мозгам и моей плоти. Когда я нахожусь с женой в одной комнате, то мне кажется: я медленно спускаюсь по лестнице в подвал с проросшей картошкой. На меня так же веет холодом и мраком, и так же хочется выйти на солнце.
Табачный киоск расположен против универмага. В универмаге продают ковры, и за коврами выстраиваются длинные очереди, преимущественно из узбеков и цыган. Из дверей то и дело появлялись люди, поперёк их груди, как лавровый венок, висел скатанный ковёр.
Я достал другую сигарету и почему-то вспомнил, как неделю назад я стоял в очереди за живой рыбой. Большой зеркальный карп поднял голову из аквариума, разинул рот и тянул в себя воздух. Он задыхался. Вокруг были его знакомые и родственники — такие же карпы. Ему было не до них.
Но при чем тут карп. Карп — это я. Я ушёл из аквариума в море, хотя карп — речная рыба. Значит, в озеро. Или в реку.
Я ушёл из аквариума, и мне надо где-то переночевать.
Можно пойти к друзьям, но это неудобно. Мы дружим домами, преимущественно по телефону. Они дружат со мной и с женой, и, явившись ночевать, я должен ставить их перед проблемой выбора: я или жена. Зачем загружать жизнь друзей ещё одной проблемой.
Возле входа в универмаг на ступеньках сидела роскошная молодая колли. Я не заметил, как она появилась. Колли смотрела перед собой, в её глазах дрожали слезы.
Я присел перед ней на корточки и спросил:
— Ты чего?
— Мне очень страшно. Я боюсь, что мой хозяин не вернётся.
— Вернётся, — сказал я. — Куда ж он денется?
— А почему ты так думаешь? — спросила колли, глядя мне в глаза.
— Потому что ты его ждёшь.
Я выкурил ещё одну сигарету и пошёл домой. В конце концов — моя жена тоже карп.
Я решил снять какое-нибудь жильё, а уж потом уйти из дома. Решить — это одно. А снять — совершенно другое. Первое зависит только от меня, а второе — это уже сумма двух желаний.
Я раскинул сети, и в мои сети попалась одна полудохлая рыбка. Заведующий отделом Гракин предложил свою зимнюю дачу. Он сказал, что там — все удобства городской квартиры, с той только разницей, что городская квартира стоит в промозглом переулке среди камня и выхлопных газов. А на даче — деревья, белки и тишина.
Гракин — довольно молодой и довольно интеллигентный человек с превосходными зубами. Он с двадцати пяти лет в начальниках, правда в некрупных, и, думаю, выше не пойдёт. Он любит ходить в бассейн, на ипподром, в Большой театр на дневные представления. Его невозможно застать на месте. Гракин приходит на работу только для того, чтобы дождаться нужных звонков и уйти навстречу жизни, которая бурно и многообразно течёт за окнами его кабинета.
В одно из воскресений я заехал за Гракиным, и мы отправились смотреть дачу.
Было начало ноября.
Деревья на участке ещё не облетели. Стояли золотые, гордые и прекрасные.
Дача походила на деревенскую избу, но это была не изба, а именно стилизация под избу: простота, идущая не от бедности, а от богатства и вкуса. Внутри дома все, включая потолок, было отделано деревом. Мне казалось, что все беспокойство, накопившееся за жизнь, стекает к моим ступням и сквозь дерево уходит в землю, а я становлюсь лёгок и спокоен.
Этот дом достался Гракину от его родителей и, как я понял, был ему совершенно не нужен, потому что зимой он отдыхал в горах, а летом на море.
В комнате стояла старая и старинная мебель, которая не пригодилась в городе, так как скорее относилась к хламу, чем к антиквариату.
Возле стены — чёрная японская ширма, инкрустированная перламутром. Огромный письменный стол величиной с бильярдный.
Пианино с роскошными тяжёлыми подсвечниками было расстроено донельзя. Я открыл крышку и тронул клавишу.
На звук заглянула крупная серая кошка. Она строго посмотрела на меня и поздоровалась, мяукнула дребезжащим скрипучим голосом — абсолютно таким же, как в пианино.
— Это Клава, — представил кошку Гракин.
За окном свистел ветер, а в комнате было темно, и уютные круглоголовые японцы бродили по чёрной ширме.
Я решил оставить за собой эту дачу и заплатил за три месяца вперёд. Я почему-то думал, что Гракин не возьмёт с меня денег, у него был вид бессребреника, но Гракин запросил шестьдесят рублей в месяц. Он был привязан к деньгам, как все пьющие люди. Для пьющих каждый рубль — это треть бутылки. А треть бутылки — это начало прекрасных заблуждений.
Однажды Гракин сказал мне, что когда бывает пьян, то чувствует себя как под анестезией. А когда он трезв — ему больно жить на белом свете.
Гракин пересчитал деньги и сунул их во внутренний карман пиджака. Я пошутил над новосельем. Гракин засмеялся, и мне вдруг стало грустно. Всякая самоирония в конечном счёте оборачивается жалостью к себе. Мне стало жаль себя. В моем возрасте, когда уже можно иметь внуков, я только начинаю жить, как молодой специалист, приехавший в деревню по окончании института.
Я всю жизнь мечтал иметь собственный загородный дом. Я люблю природу и одиночество. Гракин не понимает природу и не переносит одиночества. Ему этот дом, в сущности, ни к чему. Но у него он есть, а у меня нет. И никогда не будет.
У Гракина — трое детей от двух жён. А у меня — ни одного.
Последние десять лет я мечтаю приобрести себе дублёнку. Но я только хочу, а у Гракина их две: одна канадская — для представительства, а другая монгольская — для сильных холодов.
К моим ногам подошла кошка Клава.
— Дай мне что-нибудь, — продребезжала Клава и посмотрела на меня склочным взором.
Я достал из кармана маленький круглый диск овсяного печенья.
— Это сладкое, — сказала Клава. — А я хочу есть.
— Сейчас я тебя накормлю, — пообещал Гракин и полез в висячий холодильник.
Из обувной коробки выглядывал крошечный котёнок. Я хотел взять его на руки, но Гракин предупредил:
— Блохи…
Котёнок таращил на меня глаза в голубоватых белках.
— Выведем, — пообещал я ему.
— А ты останешься? Ты будешь с нами жить? — Котёнок ещё шире растаращил свои глаза.
Я с удовольствием остался бы на даче. Я сел бы за большой стол, как роденовский «Мыслитель», и сидел бы так час, два, и мне бы никто не мешал. Я остался бы прямо сейчас, но Гракину надо было возвращаться, и я повёз его в город.
В дороге Гракин жаловался мне на свою жизнь. У него был загородный дом, дети, прекрасные зубы, две дублёнки, но не было душевного равновесия, и он с удовольствием поменял бы все, что он имеет, на то, чего у него нет. Потом он сказал, что перепоручает мне Клаву с котёнком и я должен о ней заботиться. Клава, как я понял, была сугубо дачная кошка. Она жила с хозяевами только летний сезон, а когда хозяева переезжали в город, то Клаву почему-то не брали. Может быть, в городе у них была другая, городская кошка.
Мы приехали в Москву в девять часов вечера. Ехать снова на дачу уже не имело смысла, тем более я должен был взять из дома свои книги и бумаги.
Я вернулся домой. Жена сидела перед духовкой на корточках и заглядывала: не запеклась ли корочка. Она делала шарлотку из яблок и хотела меня угостить.
У нас не было детей, и я был её единственным ребёнком. У неё не было ни отца, ни братьев — я был её единственной роднёй и единственным смыслом её жизни.
И как бы ни скучна была жизнь, это была её жизнь.
И другой жизни у неё не было.
Я разделся и, не говоря ни слова, прошёл к своему рабочему столу.
Я включил магнитофон на полную мощность и принялся за свою диссертацию. Я пишу её, как летописец Пимен, — из года в год. Изо дня в день. Какой-нибудь трудолюбивый потомок через много лет найдёт мой труд усердный, безымянный, засветит он, как я, свою настольную лампаду, включит, как я, свой магнитофон…
Когда я работаю — у меня манера: подпирать лоб ладонью. Эта манера, как и вообще все манеры, входит в невроз навязчивых привычек, и я её не замечаю. Ещё я не выношу, когда моя комната прибрана и проветрена.
Я люблю обстановку разбросанных бумаг, захламлённости и тепла. Очень может быть, что мои далёкие предки — свиньи.
Входит жена и что-то говорит.
Я поднимаю голову от текста и не сразу понимаю: что она хочет. Я только вижу её глаза — светло-голубые, почти белые. Без верхних век, они вделаны прямо в лицо, и вид у них просто зловещий. Два зловещих глаза на немолодом лице. Из-под байкового халата видны мои тёплые кальсоны — трикотажные, с начёсом, которые я давно не ношу. Моя жена все время мёрзнет и ходит по дому в мужском бельё.
Я долго смотрю на неё, потом переспрашиваю:
— Чего?
Жена говорит, чтобы я убрал руку ото лба, иначе я похож на Илью Муромца, высматривающего из-под ладони татар. Потом открывает форточку и начинает подметать комнату, приговаривая при этом, что она женщина и её угнетает грязь в её доме.
Я снимаю руки со стола и гляжу перед собой. Я чувствую себя как жертва, к которой пришёл палач и, прежде чем заняться своим прямым делом, решил подмести мою камеру. Я поднимаю голову из аквариума и втягиваю воздух.
Я медленно спускаюсь вниз по лестнице, и захожу в подвал с проросшей картошкой, и различаю во мраке бледные ростки.
— Опять уходишь? — спросила Клава.
— Но ведь я тебя накормил. Скажи, только честно: тебе когда-нибудь сырую курицу давали?
— При чем тут курица… Мне нужно общение. Мне скучно…
— И мне скучно. — Котёнок высунул мордочку из коробки. — Я могу одичать. Из меня может получиться рысь.
Я взял котёнка и понёс его в ванную комнату. Блох мы уже вывели и теперь поддерживаем чистоту.
Я налил в таз тёплой воды, насыпал немного стирального порошку, взбил. Над тазом взошла хрупкая нежная пена. Я опустил туда котёнка. Стал мыть осторожно, следя, чтобы вода не заливалась в уши.
Заглянула Клава и сказала:
— Не простуди его.
Я набрал в ковш чистой воды. Котёнок поднял лапы и положил их на голову, на загнутые ушки. Я окатил его чистой водой. Потом завернул в махровое полотенце. Промокнул. Протёр насухо и пустил на пол. Шёрстка у него поднялась дыбом.
Котёнок зашагал по дому, задрав хвост, а я за ним следом, испытывая радость от проделанного полезного труда.
— Приходишь и уходишь, — сказала Клава. — Зачем ты снял дачу?
Я молчал.
— Ну зачем? Во имя чего? — Клава остановила на моем лице свои красивые глаза.
— Во имя свободы, — сказал я.
— Чего? — переспросила Клава, хотя прекрасно расслышала. Я видел это по её морде. — Платишь шестьдесят рублей в месяц и ездишь каждый день сорок километров в один конец. Это называется «свобода»?
— Возможность свободы, — поправил я себя. — Должен же я платить за возможность свободы…
— А зачем тебе возможность?
— Я могу быть свободным, как только захочу.
— Так захоти.
— Когда надо, тогда и захочу. Ты ещё будешь мне диктовать: что и когда я должен хотеть…
— Я скажу хозяину: пусть он сдаст дачу нормальным людям. А то ты и сам не живёшь, и другим не даёшь. Носишься, как мышь в уборной.
— Что за сравнение?
— Ты не видел, а я видела.
— Ну, и какой у неё выход? — поинтересовался я.
— У кого?
— У мыши в уборной.
— У неё два выхода: один — потонуть в унитазе. Другой — ко мне в лапы.
Я представил себе настроение мыши и сказал:
— Вот ты меня ругаешь, а сама живодёрка порядочная.
— Но это мой долг, — ответила Клава. — У тебя — твой, а у меня мой. Хотя, если бы ты был котом…
— Что бы было?
— Ты бы сначала извинялся перед мышью, а потом перед хозяином и всех бы просил войти в твоё положение.
— И что дальше?
— Это зависит от хозяина. На их месте я бы взяла другого кота. Не такого интеллигентного…
Клава повернулась и пошла из комнаты. Ей не хотелось ругаться со мной окончательно: все-таки она от меня зависела. Я её кормил.
Я сел за деревянный стол.
Котёнок разогнулся и прыгнул мне на спину. Со спины перебрался на плечо. Устроился на плече и громко замурлыкал мне в самое ухо. Запел по-кошачьи. Я закрыл глаза, и мне захотелось замурлыкать вместе с ним. Но я не умел.
— Останься, — попросила Клава, входя. — Утром мы выбежим на улицу и сделаем зарядку.
— Ты найдёшь гриб… — пообещал котёнок.
Я представил себе белый гриб, прикрытый сверху листом, звонкий шелест деревьев. А потом я представил себе жену, которая сидит возле телефона и узнает: не зарегистрирован ли в Москве несчастный случай. Ей отвечают, что в Москве каждый день — сорок несчастных случаев. Тогда она звонит в морг больницы Склифосовского и спрашивает: не привезли ли туда мужчину сорока пяти лет с бородкой, похожего на президента Линкольна.
Я снял котёнка с плеча. Он перестал петь.
— Я не могу остаться, — сказал я. — Я не предупредил.
Клава промолчала.
— Почему ты молчишь?
— Если я скажу тебе: «останься», ты же все равно уедешь.
— Хотите, поедем со мной, — предложил я.
— Нет, — отказалась Клава. — Мы дачные кошки. Мы должны ловить здесь мышей.
На улице сильно подморозило. Стекла в машине обледенели. Я не видел, что делается сзади и с боков, и ехал вслепую. Ко всему, у меня испортился поворотник, и если я собирался повернуть, то не мог предупредить машину, идущую за мной следом. Я подвергал себя и других реальной опасности и, как и Клава, справедливо не понимал: во имя чего? И вместе с тем у меня было такое чувство, как будто кто-то, именуемый Судьбой или Совестью, охраняет вверенные мне существа и навязывает свою волю свыше.
Когда я приехал домой, жены не было. Я решил, что она вышла к соседям и скоро вернётся. Но прошёл час, потом другой. За ним третий.
Я сел к телефону, позвонил в милицию и спросил: не зарегистрирован ли несчастный случай. Мне ответили, что в Москве каждый день сорок несчастных случаев. Я стал звонить в справочное больницы Склифосовского, но в это время в двери повернулся ключ, и в моей душе, как ключ в замке, повернулась радость.
Жена сняла в прихожей пальто и вошла в комнату. На ней было темно-зеленое полудлинное платье — то самое, в каком я увидел её первый раз двадцать лет назад.
— Что это за платье?
— Модно, — ответила жена. — Не могу же я игнорировать моду.
Я понял: это другое платье. Просто вернулась мода двадцатилетней давности, и жена вошла в комнату будто из своей молодости. Вошла и остановилась.
— Ты перебила мне сон. Я теперь не засну, — упрекнул я.
Мне не хотелось спать. Мне хотелось объяснений.
— Я ненадолго, — объяснила жена. — Я сейчас ухожу.
— Куда?
— В другую жизнь.
Она задвигалась по комнате и стала искать вещи, необходимые ей для другой жизни.
У жены было странное свойство роговицы: блестеть. И сейчас её большие голубые глаза блестели, будто были подсвечены. Чёрные волосы блестели, как лакированные. Нарядно поблёскивали ногти на руках.
Жена остановилась, обдумывая, чуть закусив нижнюю губу.
— Кальсоны возьми, — напомнил я.
Жена улыбнулась рассеянно. Улыбка у неё была какаято неокончательная. Когда я её полюбил, то мне кажется — именно за эту застенчивую улыбку и светящиеся глаза.
Жена взяла кальсоны и положила их в красивый целлофановый пакет. Больше ей ничего не понадобилось.
— Не уходи, — попросил я.
— Я устала жить без любви, — сказала жена.
— Передумай, — попросил я.
— А зачем?
Жена посмотрела на меня. У неё было такое же выражение, как у Клавы. И такие же красивые глаза. И я подумал: «Действительно, зачем?»
На другой день я раскрыл канцелярскую папку и принялся за свою диссертацию.
Моя комната была не прибрана и не проветрена. Никто ко мне не заходил и не требовал, чтобы я отнял руку от лба. Я мог работать сколько угодно, но мне не хотелось. Для того чтобы мне захотелось работать, надо, чтобы мне кто-то мешал.
Я подвинул к себе кроссворд. Прочитал: «Столица Португалии». И подумал: «Где Португалия? А где я?»
Я посидел и снова лёг спать не раздеваясь. Я лежал целый день и смотрел в потолок.
К вечеру я встал и пошёл на кухню. Достал из холодильника кусок вареной колбасы, но одному есть было неинтересно. Я завернул колбасу в газету и поехал на дачу.
Смеркалось. Окна в доме были освещены. Двигались тени.
Я открыл дверь и услышал торопливый, обгоняющий себя голос спортивного комментатора. Я догадался: по телевизору транслировали футбол.
Отворилась дверь, и в прихожую вышел Гракин, вытирая рукой рот. От него пахло тем, что он съел и выпил.
— А! — обрадовался Гракин. — Проходи! Гостем будешь!
— Почему гостем? — спросил я, хотя уже все понял: Гракин сдал дачу.
— Я сдал дачу, — подтвердил Гракин. — Вот твои деньги.
Он протянул мне деньги. Я стоял и не брал. Гракин сунул деньги в мой карман.
Меня это покоробило. Гракин заметил.
— Здесь надо жить, топить, — сказал Гракин. — А то дом рассыхается.
— Дому нужно общение, — сказал я.
— Что? — не понял Гракин.
Комментатор вдруг закричал «гол!», и в комнате торжествующе завопили несколько голосов.
— Проходи, — предложил Гракин.
— Нет, — отказался. — Пойду.
В прихожую вышла Клава и посмотрела на меня открытым чистым взглядом.
— Эх, ты… — сказал я.
— Интересно, а на что ты рассчитывал?
— Поехали со мной, — позвал я.
— Нет, — отказалась Клава.
— Я буду тебя кормить и с тобой разговаривать.
— Это собаки привыкают к людям. А кошки — к дому…
— И тебе все равно с кем жить?
— Совершенно безразлично. Если меня не пинают ногами, конечно.
Я повернулся и пошёл.
На улице было темно и ветрено. В небе мигали звезды.
Перед тем как выйти за калитку, я обернулся на дом. Из трубы шёл дымок. Дом уютно светился жёлтыми окнами.
В углу правого окна, прижавшись мордочкой к стеклу, сидел котёнок и смотрел мне вслед.
Я поднял руку и помахал ему. Котёнок поднял лапу и тоже помахал, но не кистью, как я, а всей лапой, поводя слева направо, как кинозвезда, выходящая из самолёта.
Я вышел за калитку. Поднял голову. Прямо надо мной, среди разрозненных облаков, стояла звезда.
— Ну, как тебе там? — спросил я негромко.
— Холодно, — отозвалась звезда, тоже негромко, и поёжилась лучиком.
У меня была полная свобода под названием: одиночество.
Я остался один. Но зато научился понимать звезды.