Это безумие Драйзер Теодор

– Ты отдаешь себе отчет, что подумали бы твои родители, если б узнали. Ты что, в самом деле так меня любишь?

– Да.

– Как тебе кажется, я люблю тебя так, как тебе бы хотелось?

– Нет! Нет! Я знаю, что это не так. Ты на такое не способен.

– Уверена?

– Ах, я же знаю, какой ты. Я все знаю. Правда.

– Знаешь про меня?

– Да.

– И мне не обязательно в чем-то тебе признаваться?

– Нет.

– А как же тогда?.. – И я назвал имя лейтенанта – помнится, его звали Пендейл.

– Да, я все понимаю, но ничего не могу с собой поделать.

– Ты уверена?

– Да.

– Но ведь ты его любишь?

– Любила. Мне казалось, что любила. Но больше не люблю. Да, он мне нравится. Но теперь я не испытываю ничего, кроме сожаления.

И вновь последовали объятия и поцелуи. Что бы подумали отец с матерью и все остальные, если б знали, шептала она. И в первую очередь – отец. Отец – особая статья. Нет, он бы понял, он же такой мудрый, такой благородный. Что же касается матери – да, она совсем другое дело, с ней непросто, но если возникнет необходимость, она, Аглая, знает, как с ней себя вести.

– Никто не вправе нас судить, как бы глупо, нелепо мы себя ни повели, – сказала она.

Из того, что она говорила, как держалась, я заключил, что она давно, не первый день, об этом думает. Что боролась с собой задолго до нашей сегодняшней встречи.

– Ты ведь любишь свою мать, правда? – спросил я.

– Конечно, люблю. А как к ней относишься ты?

– Она мне нравится, – признал я и подумал, что «нравится» можно понимать по-разному.

– Нравится так же, как я?

– Нет, конечно.

В эту минуту я подумал, что покривил душой, и, очень может быть, так оно и было. А впрочем, я до сих пор в этом не до конца уверен.

Она улыбнулась – недоверчиво, но нежно.

– Она ведь красивая? – вырвалось у нее.

– По-моему, одна из самых красивых и умных женщин, которых я встречал.

– Я знаю, тебе она нравится, – сказала Аглая довольно резко. – Знаю, можешь ничего не говорить. Она тебе нравится больше, чем я.

– Аглая!

– Да, больше, чем я. И не говори, что это не так, мне лучше знать. И всем, не только тебе одному, она нравится больше, чем я. И тебе тоже, я точно знаю.

– Но это не так, клянусь!

– Да, нравится. Но ты ведь ее не любишь. Знаю, что не любишь, – продолжала она таким тоном, что я замолчал. В ее словах было что-то предостерегающее.

– Откуда ты знаешь? – Я засмеялся.

– Потому что ты любишь другую. И не говори, что это не так, мне и это тоже известно.

– Аглая, – с укором сказал я, вспомнив про стихи у меня на письменном столе.

Стало быть, она их прочла. Нехорошо с ее стороны! Но тут я поймал на себе ее простодушный взгляд и на какую-то долю секунды усомнился в своей правоте. И все же даже сейчас я был задет… Впрочем, я не злопамятен. Зачем она это сделала? Как же это на нее непохоже! И, чтобы докопаться до истины, спросил:

– Известно? Откуда?

– Из стихотворения, которое ты оставил у себя на столе.

– Ты прочла его?

– Да.

– Так я и думал, – ворчливо сказал я. – И тебе не стыдно, Аглая? Как ты могла?

– Нет, не стыдно. Понимаю, как неприглядно это выглядит со стороны, но я ничего не могла с собой поделать. Я вошла к тебе в комнату поставить на стол цветы и увидела это стихотворение. Я не могла его не прочесть. И все-таки не думаю, что она гораздо красивее любой другой. Я в этом убеждена.

– Аглая!

– Мне все равно! А все потому, что она тебе не досталась, только и всего, это видно из стихотворения.

– Аглая!

– Прости, милый! Говорю же, ничего не могла с собой поделать. Не в силах тебе передать, как я настрадалась в тот день, когда это стихотворение обнаружила. Тебе этого не понять. – И она прижалась лицом к моему пиджаку.

– Ах ты, маленькая плутовка! – пожурил я ее, оторвав от себя ее бледное напряженное лицо, чтобы поцеловать. – Но скажи, почему ты решила, что это не просто стихотворение?

– Почему решила? Да потому, что это стихотворение говорит само за себя. Кроме того, думаешь, я не видела, как ты себя вел – вздыхал, и все такое? И я сразу поняла, что речь идет о ком-то, от кого ты без ума.

– Мошенница! – Я засмеялся и обнял ее.

– Как же мне хочется на нее посмотреть! – продолжила она. – Я знаю, она ничуть не красивее любой другой. Точно знаю.

– Аглая, Аглая!

Я рассмеялся. Она же нисколько не переменилась – по-прежнему стояла, понурив взгляд, пока я не поднял ей голову и ее не поцеловал. С минуту мы пристально, не отрываясь, смотрели друг на друга. И только потом – оттого, возможно, что я улыбался, – она расслабилась и вновь прижалась щекой к моему пиджаку.

А я все думал, чем же кончится наше с ней любовное приключение. Что оно нам сулит? Впереди лето… А что, если вернется Ленор? Что тогда?

Аглая хотела, чтобы я приезжал к ней на выходные, – первый раз, если я не против, в ближайшую субботу. Будем плавать на лодке, мечтала она, купаться, кататься на машине. И главное, у нас появится теперь возможность видеться не на людях, незаметно. Как же мы будем счастливы! Все лето!

Все, что мы с ней в тот день задумали, состоялось. Более прекрасного лета и ранней осени не припомню. Выходные в Стоуни-Коув, как называлось это место. Большой сельский дом окнами на запад, перед домом просторная, не меньше десяти акров, ухоженная лужайка, буквально в двух шагах сверкающая в летних солнечных лучах бухта Саунд. А на восток и на запад протянулись извилистые дороги Лонг-Айленда, по которым мы ездили завтракать, обедать и ужинать в Манхассет, на Шелтер-Айленд, Файер-Айленд, Лонг-Бич, озеро Ронконкома, куда совсем недавно Вандербильты[3] провели скоростное шоссе.

И хотя еще совсем недавно у меня и в мыслях не было, что я так близко сойдусь с Аглаей, теперь я был потрясен ее ярким, живым умом, покладистостью, а также обаянием и умением выстраивать наши отношения.

Не будем забывать: мы постоянно были на глазах у Мартыновых и их многочисленных друзей, – и я мог только позавидовать Аглае, которая, в ее-то юные годы, ни разу не растерялась, не выдала своих чувств. Она следила, чтобы наши отношения не бросались в глаза, чтобы в наших встречах, жестах, словах не было ничего предосудительного. Как она мне однажды сказала, один неосторожный взгляд, даже слово – и ее мать обо всем догадается и сделает все, чтобы нас разлучить. На этот счет у Аглаи не было никаких иллюзий.

Еще хуже было то, что, по словам Аглаи, Мартынов и его жена поставили себе цель выдать старшую дочь за лейтенанта, человека богатого и состоявшегося.

К тому времени как я появился в их доме, объяснила мне Аглая, их с лейтенантом отношения достигли той степени близости, когда помолвка, пусть и не объявленная, ожидается со дня на день. Однако с моим появлением она всерьез задумалась о необходимости такого шага, хотя и сознавала, что поступает нехорошо.

– Ты никогда не поймешь, что я тогда пережила, – как-то раз призналась она мне, – когда по вечерам, только ты к нам переехал, ты отправлялся на свои одинокие прогулки. Ведь я видела, что ты несчастен и угнетен, и с ума сходила, поджидая твоего возвращения. Ни разу не ложилась я спать, пока ты не приходил домой, хотя какое мне, казалось бы, дело? И когда я играла или пела и ты выходил из своей комнаты, я не отдавала себе отчет в том, что играю и пою для тебя. Теперь-то мне все ясно. В тот вечер, когда мы гуляли под снегом по Риверсайд-драйв, я пыталась заставить тебя мне что-нибудь сказать и при этом понимала, что делать этого нельзя. И когда я от тебя убегала, на самом-то деле мне хотелось повернуться и бежать обратно, не от тебя, а к тебе.

Об истории ее увлечения глаза говорили больше, чем голос и слова. Раздражение, а порой и ревность, вызванные моим положением в ее доме, моими отношениями с родителями, их друзьями, с ней самой, казались мне чем-то совершенно фантастическим, потусторонним.

Хотя я прекрасно знал, как сильно она меня любит, видел, с какой страстью, с каким самопожертвованием она ко мне относится, – лейтенант ведь никуда не делся, и не он один; ее окружал целый выводок молодых, жизнелюбивых, общительных парней и девушек – круг, в котором мне из-за моего возраста места не было.

На беду, эти крикливые юнцы – вот что значит молодость! – куда лучше меня плавали, ныряли, танцевали, ходили под парусом, водили машину. Мне было за ними не угнаться.

И с ними – благодаря своему возрасту и опыту – Аглая сумела себя поставить. Она была непременной участницей всевозможных увеселений, вечеринок на пляже или в ресторанах, прогулок верхом, в которых я не мог участвовать и которые она иной раз пропускала, чтобы быть со мной. Не передать муки ревности, которые я испытывал, когда она была вынуждена принимать приглашение и вращаться в кругу своих сверстников. Не описать, как я страдал, когда видел, как она танцует или вместе со всеми стремглав бежит на пляж, или, напрочь забыв о моем существовании, со страстью играет в теннис или в гольф, или принимает гостей.

Что ж, годы брали свое. Молодость уходила. Каково было мне лицезреть всех этих молодых людей, с которыми Аглая жила душа в душу, а я не имел ничего общего. Жизнь складывалась так, что ей приходилось играть, смеяться и шутить, плавать и танцевать – и не только с лейтенантом. Мне же оставалось лишь признавать, что без этого нельзя, что это в порядке вещей.

Иногда я сходил с ума от ревности от того, чему становился свидетелем, точно так же, как ревновала меня, сходила с ума и она, стоило мне уделить внимание любой другой девушке или ее матери, ее собственной – в первую очередь.

Возможно, из-за всего этого (скорее даже вопреки всему этому) меня все больше и больше поражал – и поражает до сих пор – ее темперамент, такой чувственный и в то же время артистичный. Какими бы глубокими, мрачными, веселыми или романтическими ни были мои размышления – она не только их угадывала, проникала в их суть, но и пропускала сквозь себя, свои чувства и настроения.

Как же нам было с ней хорошо! Каких только чудных мгновений мы с ней в те дни не испытывали! Помню июльскую ночь: сквозь густой туман пробивается призрачный лунный свет, все в доме давно спят, а над бухтой, предупреждая о смертельной опасности, всю ночь несется траурный зов туманного горна сродни жуткому, безумному человеческому крику. И, бывает, на зов горна отзывается какое-то судно, что бороздит бескрайние воды Саунда, и этот протяжный, печальный пароходный гудок придает бодрствующему в ночи чувство еще большей безысходности. Из-за всего этого, а также из-за моих собственных, неизменно горьких мыслей, я испытывал тревогу и печаль, чувство обреченности, неуверенности и вероломства, неразрывно связанных с нашей жизнью. Почему мы здесь? Куда мы идем? Как прекрасна и недосягаема тайна жизни: ненасытные аппетиты людей, их любовь и ненависть.

В три часа ночи тревожное чувство подняло меня с постели. Я встал, какое-то время вглядывался в непроницаемый туман за окном, а потом, накинув халат, вышел на лужайку, ступая босыми ногами по прохладной росистой траве.

Пройдя по усыпанной галькой дорожке до бассейна, находившегося неподалеку от дома, я сел на каменную скамейку и предался мечтаниям. Над бассейном, над скамейкой навис серебристый туман, дом находился всего-то в сотне футах от бассейна, но его очертания тонули в тумане.

И вдруг из мглы выступила Аглая: шла ко мне по дорожке. Я и сейчас вижу ее белую тень, на распущенные волосы накинут шелковый платок. У меня холодок пробежал по спине – так неожиданно она передо мной возникла. Я подался вперед и протянул к ней руку.

– Любимая, ты чего-то испугалась? В таких легких тапочках? Ты слышала горн?

– Еще бы. Я не сплю уже несколько часов. Мне так хотелось прийти к тебе. Как же здесь чудесно! Как же трудно бывает удержаться!

Какое-то время она сидела рядом и неотрывно смотрела на гладкую жемчужную поверхность воды в бассейне. Потом мы встали и пошли по влажной лужайке подальше от дома. А потом целовались, растворяясь в тумане. Целовались и говорили о том, о чем говорилось и думалось не первый раз. От нее веяло любовью, юной нежной красотой.

Оттого что мучительно хотелось романтики, из-за ее неотразимой красоты я настоял, чтобы она сняла с головы платок и, простоволосая, погрузилась в дымку поднявшегося над травой тумана, чтобы предстала лесной нимфой.

Минуту-другую она колебалась, но потом, словно упиваясь своим гибким белым станом, скользнула, превозмогая страх, в бледный серебристый туман. Какая же красота и какая загадочность! И ее бледное оживленное лицо в серебристом тумане. Эти мгновения, все происходящее, казалось, будет длиться вечно, неизменно, останется навсегда.

Вспомнилось и еще одно событие тех майских дней. За лужайкой перед домом с клумбами, дорожками и теннисными кортами находилась рощица, где росли молодые ясени, кизил и березы. Роща эта, начинавшаяся сразу за кортами, гостей не привлекала – они предпочитали ходить на пляж, а не в лес.

Мы же с Аглаей как-то воскресным утром, воспользовавшись тем, что у Мартыновых и их гостей были другие планы, отправились в рощу и зашли в чащу, где еще цвел кизил.

В те дни мы еще не привыкли к нашим новым отношениям и испытывали страх, что будем обнаружены. Но в то утро нас неудержимо влекло в лес, туда, где сквозь деревья струился теплый солнечный свет.

Все вокруг дышало весной, вечным чудом возрождающейся жизни, под ногами шуршала прошлогодняя листва, окрашенная нежными лесными цветами. Но еще больше, чем весна, влекло нас в лес неудержимое желание.

Но как же тревожно было идти по этой тропинке! Одни ли мы сейчас в этом лесу? А что, если кто-то из гостей идет в том же направлении? Женя Мартынова еще не вставала, Мартынов же отправился на прогулку. И, несмотря на все это, мы, упиваясь чудесным весенним днем, страшась вынужденной разлуки, на которую были обречены большую часть дня, углублялись в лес все дальше и дальше.

А потом вдруг остановились. Она, бледная как полотно, не сводила с меня своих влажных глаз.

– Мы сошли с ума, – пролепетала она. – Это может плохо кончиться! Но мне все равно!

Я и сейчас вижу ее лицо в ореоле бурой листвы. А потом, вернувшись на лужайку перед домом с оживленным, невинным видом, она подбегает к какому-то молодому человеку и предлагает ему сыграть в теннис. А на меня даже не оглянется!

Не все, однако, всегда складывалось так же хорошо, объединяло нас в безумной нашей любви. Бывали дни, много дней, когда я, испытывая угрызения совести оттого, что запустил работу, или же из-за других каких-то неотложных дел, избегал ее – пусть думает что хочет.

Кроме того, родители, люди бдительные и предусмотрительные, следили за каждым ее шагом, и случались дни, когда ей приходилось со мной расставаться и ехать со светскими визитами, чему ее мать придавала большое значение. Аглая же эти выезды в свет терпеть не могла и очень огорчалась оттого, что была вынуждена подчиниться.

Да, она ненавидела эти никчемные светские обязательства, и прежде всего потому, что задумывались они только с одной целью – свести ее с каким-то подходящим молодым человеком и выдать замуж. А между тем после знакомства со мной о замужестве Аглая и слышать не хотела. Иной раз я не мог скрыть улыбки, когда она горячо убеждала меня в этом.

И тем не менее, какой бы страстной ни была наша любовь, когда мы подолгу не виделись и я целиком отдавался работе, я странным образом не скучал без нее так, как можно было бы себе представить.

И неудивительно. В то время я всей душой отдавался красоте и тайне жизни, многообразию великого города, в котором жил, а также прекрасному чувству, что я жив и являюсь частью такого замечательного города, народа и времени.

Подобное чувство было у меня тогда столь сильным, столь всеобъемлющим, что в такие дни я почти не вспоминал об Аглае.

Красота жизни! Ее цвет. Сила. Буйство. Романтика. Тайна. В этой великой борьбе за жизнь смешались сильные и слабые, красивые и невзрачные, веселые и мрачные. И обо всех – и о тех и о других – жизнь заботится. На свой манер.

Какой же соблазнительной казалась мне тогда жзнь, которой я жил. Никогда прежде не трудился я в столь идеальных условиях – интеллектуальных и эмоциональных. Покой и уют этой большой, погруженной в тишину квартиры, красота Риверсайд-драйв и великой реки за окном, красота, которой, стоило мне повернуть голову, я от души любовался, не вставая из-за письменного стола: пароходы, парусники, буксиры, далекий берег Нью-Джерси.

Жизнь за окном интересовала меня ничуть не меньше, чем жизнь под моим пером – жизнь, которую я исподволь описывал слово за словом. Как же бывал я доволен собой, когда после целого рабочего дня можно было отложить перо и, каким бы вымученным от неустанной работы ни было мое воображение, выйти из дома и бродить по улицам, чтобы прийти в себя, вновь обрести былой настрой.

Как же прекрасно жить! Быть здоровым, сильным, сочетать труд с досугом, дабы внести в жизнь разнообразие. К чему путешествовать? Разве мало жить в этом гигантском городе?

Я радовался жизни еще и потому, что у меня, помимо великого города, была Аглая, ее родители и их друзья, с которыми у меня установилась такая тесная связь.

Еще большее удовольствие доставляли мне (возможно потому, что я был так уверен в Аглае, полон ею) попытки созерцательно проникнуть под покровы жизни, углубиться в ее химические и такие многоликие комбинации, изучить ее огромный и поразительный, преисполненный сладострастия лик; попытки, заглянув в эту необъятную сущность, добраться мыслью до ее истоков или, сбившись с пути, изучить сенсорные реакции на ее многообразные и загадочные стороны.

В то время (было начало октября) Аглая обратила мое внимание на то, что, как ей показалось, за ней – а возможно, и за мной – установлена слежка. Неожиданные телефонные звонки и недвусмысленные вопросы при встрече она воспринимала как своеобразный допрос. Ее мать, как видно, насторожили частые летние поездки дочери в Нью-Йорк.

У Аглаи был – и даже, кажется, есть по сей день – учитель пения, к которому она имела обыкновение приезжать летом в город раз, а то и два раза в неделю. Эти уроки давали ей возможность со мной увидеться.

И вот теперь, совершенно неожиданно и под самыми разными надуманными предлогами, Женя звонила ее учителю и задавала ничего не значащие вопросы, окольно выясняя тем самым местонахождение дочери. Сходным образом, если Аглая говорила, что едет в магазин, или к зубному врачу, или к подруге, или к родственникам, ее передвижения прослеживались с предельной точностью.

Несколько раз, когда Аглая была в городе, но не со мной, в квартире Мартыновых раздавался телефонный звонок, и чей-то не известный мне голос просил позвать к телефону, причем без всякого повода, Мартынова или миссис Мартынову. Звонили же – на сей счет у нас с Аглаей не могло быть и тени сомнений – с целью установить, где я в данный момент нахожусь. Разумеется, в нас обоих звонки эти посеяли чувство тревоги, особенно забеспокоилась Аглая: даже подозрение, не говоря уж о разоблачении, вызывало у нее ужас, и, в конце концов, мы решили, что лучше всего мне будет съехать.

Она не хотела, чтобы я уезжал, очень по этому поводу тосковала, однако сочла, что ради наших отношений сделать это необходимо. Того же мнения придерживался и я. И вот наконец, после многочисленных отсрочек, выдуманных Аглаей, которая никак не хотела мириться с тем, что я уезжаю, как-то раз, после возвращения Мартыновых в Нью-Йорк, я объявил им, что контракт с издательством требует моего присутствия в Филадельфии, и мне придется их покинуть. Мартынов, не подозревая об истинных причинах моего отъезда, стал настаивать на том, чтобы я остался. «Какая чепуха! Не всю же оставшуюся жизнь вы проживете в Филадельфии, в самом деле! Когда-нибудь же вернетесь в Нью-Йорк, правда? Зачем уезжать? Живите у нас, а в Филадельфию наезжайте по мере надобности. Ехать ведь недалеко. Рано или поздно вы же все равно вернетесь в Нью-Йорк. К чему покидать эти комнаты, мы ведь ими не пользуемся, к тому же вы теперь член семьи, нам будет вас очень не хватать!»

Вот и Женя тоже – и это несмотря на ее подозрительность и страх за Аглаю – поддерживала, по крайней мере на словах, своего мужа. Окидывала меня так же, как и раньше, ласковым и при этом каким-то непроницаемым взглядом, в котором таилась если и не враждебность, то, во всяком случае, тревога и настороженность.

Да и мне, признаться, уезжать очень не хотелось, ведь я так привязался к этим людям: к Мартынову, к его жене, к Аглае, к ее нежной любви. Как же мне жить без своей чудесной комнаты, без трогательной заботы, которой меня окружили? На столе каждый день свежие цветы, новая, только что вышедшая книга, билет на премьеру или на концерт.

А Мартынов! Ведь и мне будет его не хватать! Бывало, ввалится ко мне перед ужином, усядется в кресло, вытянет ноги под стол и громогласно потребует, чтобы мы с ним вышли пропустить по стаканчику виски.

А Женя! Даже если что-то она и заподозрила, любила зайти ко мне перекинуться словом об общих знакомых, о книгах, о музыке. И всегда с каким-то намеком, с чем-то невысказанным, о чем не решается признаться. С разговором по душам, которого я из-за Аглаи старался избегать. Она и теперь не раз вспоминается мне: затаившаяся, изысканная Венера, обходительная, восхитительная матрона, матрона из матрон.

Тяжелее же всего было думать о том, что теперь я лишусь Аглаи, ее пылкой и такой уютной близости. Я не мог себе представить, как буду жить без нее, без ее присутствия в музыкальной комнате за пианино, в гостиной или в библиотеке: утром – в халатике, днем – в прелестном домашнем платье или в уличном наряде; без ее улыбки и многозначительного взгляда, которые она – вне зависимости от того, была у нас возможность перекинуться словом или нет – дарила мне и в которых выражались ее чувство и радость от встречи со мной; без ее нежданных, тревожных, но осмотрительных появлений в моей комнате, где я наскоро, чтобы нас не застали, ее целовал и ласкал. Всему этому больше не быть! Не быть никогда!

Целую неделю она почти ничего не говорила о моем отъезде, о том, как сложатся наши отношения, когда я уеду. Как раз тогда я вчерне закончил свою книгу и на последней странице вывел слово «Конец». Заглянув ко мне в комнату, она увидела это слово.

– «Конец»! О боже! – воскликнула она. – Дописал? Правда? Не нравится мне это слово, уж очень оно безысходное. А ведь раньше я его так любила!

С тех пор как началась наша связь и даже до нее, ее очень интересовало, что я пишу: она читала отрывки из написанного и иногда помогала мне разрешить какую-то психологическую головоломку, восстановить последовательность действия.

– Теперь ты больше не будешь работать за столиком у окна, так ведь? – продолжила она. – Ты еще только у нас поселился, у меня тогда и в мыслях не было, что мы будем вместе, а я уже представляла себе, как ты будешь здесь сидеть и писать, а я – играть на пианино. Я думала, ты догадаешься. И ты догадался – не зря же ты, стоило мне начать играть, вставал из-за стола и выходил из своей комнаты. Ах, я уже тогда так тебя любила – только не хотела в этом признаваться. Даже себе самой. Это было похоже на сон. Ты и я. Мне хотелось, чтобы ты знал; хотелось и не хотелось. Нет, я больше никогда не зайду в эту комнату, если тебя тут не будет. Я не смогу, я знаю… – И она, сложив на груди руки, посмотрела куда-то в сторону, как будто заглядывала в будущее.

И все же, в конце концов, я переехал – в квартиру на улице Сентрал-Парк-Уэст с видом на Центральный парк. А сначала отправил свои вещи на Пенсильванский вокзал, чтобы Мартыновы подумали, что я и в самом деле еду в Филадельфию.

В какой же тяжелой, непривычной депрессии я находился уезжая! Я испытывал напряжение, какое бывает в пору больших перемен и больших потерь. К чему вся эта любовь, если она так быстро кончается! Такое бывает, когда в юности уходишь из дома.

Мне запомнилось, как я стою в моей новой квартире, на полу чемоданы. Стою, смотрю в окно на Центральный парк и думаю, как же все здесь холодно и неинтересно! И как мне будет здесь одиноко! Вид великолепный, но нет ни Аглаи, ни Мартыновых, ни их дома. И не успел я сказать себе эти слова, как пришла телеграмма от Аглаи. «Пожалуйста, не тоскуй, любимый», – написала она и назначила время и место, где мы могли бы в тот же день встретиться.

И мы каждый день назначали друг другу свидания в местах, где нас вряд ли могли застать, либо обменивались телеграммами и записками. И продолжались наши встречи вплоть до самого Рождества, когда я решил зайти к Мартыновым сказать, что вернулся в Нью-Йорк.

К этому времени Аглая – случайный характер наших встреч ее не устраивал, и после каждого свидания она становилась все смелее – решилась наконец войти в мою новую квартиру. При этом она по-прежнему была в себе не уверена, тщательно выбирала время и подолгу прикидывала, приехать ей или нет.

Любопытно, что с переменой моего местожительства переменилась и моя судьба. Мою книгу приняли к публикации, выплатили вполне приличный аванс и даже посулили поездку в Европу, которая со временем и состоялась.

Мало того. Моя книга так понравилась, что мне предложили работу в крупном журнале и приличную зарплату, что существенно увеличило мой доход и позволило переехать из однокомнатной квартиры в двухкомнатную.

Вдобавок в это же время я задумал третий роман – «Финансист», для работы над ним, как я вскоре понял, придется со временем отправиться в Филадельфию, ту самую Филадельфию, под предлогом поездки в которую я покинул дом на Риверсайд-драйв. В настоящее время, однако, работа в нью-йоркском журнале не отпускала, и о своих планах я не распространялся, поскольку раньше весны следующего года заняться новым делом все равно не смог бы.

Тем временем – возможно оттого, что наши с Аглаей отношения были отношениями свободных людей, оттого, что нашему союзу, казалось бы, ничто не угрожает, – у меня наступило нечто вроде пресыщенности, столь свойственной моему характеру, и я задумался, так ли уж мне хочется продолжать с Аглаей встречаться, получать от наших свиданий удовольствие. Как же я был непостоянен! Как жесток! И со временем пришел к выводу, что недалек тот день, когда Аглая – подумать только! – может мне надоесть.

Откуда такое в человеке? Может ли он справиться с тоской, усталостью, если попытается задуматься о том, что с ним происходит? И, углубившись в себя, я решил, что такое невозможно. Только атомы, частицы, из которых я состою, могут «коллективно» решить, продолжать мне отношения или нет. Долгое время я не мог отогнать от себя эту мысль, я даже ее записал, но от горького чувства, что Аглая может мне надоесть, не избавился.

Нет, в любом случае пока никаких перемен! Аглая была слишком очаровательна, временами по-настоящему красива, когда она, в мехах или закутавшись в облегающую ее стройную фигуру шаль, тихонько, будто крадучись, входила ко мне в комнату. Розовые щечки, глаза ясные и лучистые, словно погруженная в сумерки вода, – во всем ее облике ощущалась страстная любовь к жизни, к красоте. Как же она любила играть на пианино, танцевать, ходить вечерами по гостям и в рестораны, или гулять, или водить машину, или принимать гостей…

И, несмотря на это, оставаясь со мной наедине, она предавалась мечтам, часто говорила, какую бы чудесную жизнь мы с ней вели, решись я на ней жениться. А потом, словно бы с укором добавляла, что лейтенант – то ли оттого, что она не уделяла ему внимания, то ли потеряв к ней интерес, – уехал и в настоящее время находится в Лондоне. Родители, впрочем, не отчаялись и в самом скором времени нашли ей другого жениха. Рассказала мне Аглая и о том, что ее мать не скрывает: она недовольна тем, как дочь повела себя с лейтенантом. Совсем недавно миссис Мартынова завела разговор о том, сколь же мужчины переменчивы, а также о том, что всякая красота преходяща, а потому необходимо – если только она не ощущает в себе какой-то особый дар – выйти замуж и обеспечить себе достойную, благополучную жизнь.

Мама, говорила Аглая, не устает повторять, что она (Аглая) принадлежит к числу тех женщин, которые непрактичны, а потому ей следует не карьеру делать, а детей рожать. «И я бы с ней согласилась, – добавляла она, – если бы моим мужем был ты. Я бы хотела выйти за тебя и иметь от тебя детей. Ни о ком другом я даже помыслить не могу. Но ведь я знаю, правда же, знаю, что это безнадежно, и мне бы следовало прислушаться к тому, что говорит мама. Если б только я могла объяснить ей, что хочу пойти в актрисы или всерьез заняться пением, – тогда, если ты меня бросишь, у меня была бы профессия. А пока не бросишь, ни за кого другого замуж я не пойду, так и знай!»

Громко сказано! Но ведь и я, как и она, чувствовал, что нашим отношениям рано или поздно наступит конец. Я же всего несколько лет назад расторгнул брак, который оказался непереносимым. И, однако, стоило мне, в который раз, чистосердечно заговорить с ней о том, что, коль скоро в мужья я не гожусь, было бы лучше всего, если бы она меня бросила, – как в ее глазах прочитывалось такое отчаяние, такая тоска, что переносить это отчаяние было мне не по силам. Хуже всего было то, что я и помыслить не мог навязать ей решение со мной расстаться: без меня она себе жизни не представляла.

Поскольку теперь мы виделись с Аглаей реже, я начал встречаться и с другими женщинами, хотя первое время не было ни одной, кем я мог бы увлечься так, как Аглаей.

То были не более чем интрижки, чувственные увлечения то одной, то другой – никогда ничего серьезного. Из-за Аглаи я не только не сходился со многими женщинами, которые имели на меня виды, но старался держаться от них подальше. С осени до весны следующего года, пока я работал в журнале и собирал материал для «Финансиста», Аглая оставалась для меня сильнейшим эмоциональным, да и интеллектуальным подспорьем; она, как никто в моем окружении, разбиралась в людях, чувствовала их, видела то, чего не видят другие.

И все-таки, как бы в тот год ни был ей увлечен, я уже не воспринимал ее одной-единственной, как еще совсем недавно воспринимал Ленор.

И вот весной, когда я был еще в Аглаю влюблен, у меня появилась новая связь – женщина, которая никоим образом не могла заменить мне Аглаю, но при этом была вполне способна вызвать у нее ревность и доказать то, что Аглая знала всегда: ее путь не будет устлан розами.

Произошло вот что. Знакомый художник однажды пригласил меня на вечеринку в одну из тех богемных студий, что вошли в моду задолго до Гринвич-Виллидж и сосредоточились в районе Вашингтон-сквер. Проработав весь день, я отправился туда часов в одиннадцать. Большого впечатления гости на меня не произвели, но я познакомился с девушкой, которая показалась мне интересной. Как выяснилось, она была дочерью воинствующей суфражистки, которая одно время работала директором школы и придерживалась взглядов, вызывавших у ее руководства откровенное неприятие.

Раньше я знал ее плохо, да и то стороной, а ее дочери не знал вовсе. На этой вечеринке присутствовали обе. В дочери – назову ее Вильма Ширер, – юной сильфиде, энергичной и очень сексуальной, с хорошеньким личиком и фигуркой, было что-то неуловимо притягательное, то, что сразу же, с первого взгляда, привязывает мужчину к женщине. На мой вкус, Вильма была яркой личностью – яркой и талантливой: она готовилась стать актрисой, в одной из нью-йоркских театральных школ занималась танцами и сценической речью. Бросалось в глаза, что развлекаться ей куда больше по душе, чем работать, а уж если работать, то развлекаясь. А поскольку мне она сразу же очень приглянулась, а я понравился ей, то не прошло и часа, как мы договорились, что в самом скором времени обязательно увидимся снова, и обменялись взглядами, которые были красноречивее слов.

И мы увиделись. Спустя неделю, побывав с ней, и не один раз, в ресторане, на дансинге, в театре, я пригласил Вильму к себе, и она согласилась, после чего на протяжении полутора месяцев я так ею увлекся, что с Аглаей встречался реже обычного и, случалось, даже забывал о ее существовании.

Впрочем, несмотря на эту новую связь, Аглая оставалась для меня такой же желанной, как и раньше. Я решил: если, узнав о моей измене, она меня не бросит, не брошу ее и я. Да, Аглая не стала менее красивой и желанной, но ведь теперь была у меня и другая женщина. Она отличалась ничуть не меньшим, если не большим, шармом, к ому же была в ней новизна, оригинальность, загадочность – все то, что так привлекает нас в новых знакомых.

И то сказать, как же интересно и приятно слышать новый голос, видеть новое лицо, встречаться с женщиной, которая иначе одевается, разговаривает, смеется – тем более если женщина эта молода и хороша собой.

Верность? Измена? Разве может мужчина или женщина в вихре новых увлечений задумываться о подобных тонкостях? Нет, конечно! Вожделение столь сильно и непреодолимо, что об него разбиваются все теории и понятия о постоянстве и нравственности. Под воздействием наших увлечений эти понятия воспринимаются иначе, меняются и без этих изменений не могут существовать.

Сексуальная жизнь человека – это его поведение, а не теория, и поведение это определяется его природой. Откровенно говоря, я был одним из тех, кто на себе ощутил все прелести и превратности подобного поведения. Какие же муки и в то же время какой же любовный пыл я испытал! Вожделение от лица, улыбки, локона, нежного, проникновенного взгляда.

Страницы: «« 12