Сундучок, в котором что-то стучит Аксенов Василий
Геннадий обернулся и увидел юношу в кожаной курточке и в странных брюках с подобием крыльев на бедрах. Сначала он удивился, почему у этого юноши такие странные брюки и почему такой немолодой голос, а потом, приглядевшись, увидел, что это вовсе и не юноша, а старик. Да, это именно старик обратился к нему в легком сумраке белой ночи, но у этого старика была юношеская фигура и поблескивающие юношеским любопытством глаза. Это был поистине старик-юноша: вот к какому выводу пришел Геннадий.
— Здравствуйте, — вежливо поклонился Геннадий. — Кажется, вас удивил мой возглас «эврика»?
— Признаться, удивил, — улыбнулся юноша-старик или, вернее, старик-юноша.
Он стоял возле низкого сарайчика, сбитого из листов жести, похожего на импровизированные гаражи, которые мы часто можем видеть на окраинах жилых кварталов, но несравненно более широкого, чем это требовалось для обыкновенного автомобиля. В руках у старика был ключ, похожий на большой древний ключ от города Костромы, который когда-то Геннадий видел по телевидению. Геннадий приблизился. Что-то в лице старика, в выражении его глаз располагало к откровенности, и мальчик тихо сказал:
— Видите ли, мне показалось, что я нащупал ключ к тайне.
— Ах, вот как! — воскликнул старик. — В таком случае мне остается вас только поздравить!
Они, улыбаясь, смотрели друг на друга и чувствовали нарастающую симпатию друг к другу. Так бывает: люди, родственные по духу угадывают друг друга, и только смущение мешает им сразу же сблизиться. Гене очень хотелось рассказать старику свою тайну, но он смущался. Старику хотелось чрезвычайно эту тайну узнать, принять в ней участие, вникнуть, помочь, но и он смущался. Все же он решился пошутить для разведки.
— У вас ключ от тайны, а у меня всего лишь от этого ангара. — И он показал Геннадию средневековый ключ и кивнул на сооружение из жести.
— От ангара? — удивился Гена.
— Так точно, — подтвердил старик. — Перед вами самолетный ангар. Хотите взглянуть?
Он вставил ключ прямо в замок и повернул. Послышались первые такты старинной песни «Взвейтесь соколы орлами», и дверь открылась. Старик включил свет, и Гена увидел в ангаре аэроплан. Именно аэроплан, а не самолет — и даже не аэроплан, а летательный аппарат, как говорили в России на заре авиации. Аппарат этот уже описан в нашей повести, и повторяться сейчас не резон. Скажем лишь, что старик-юноша радостно улыбнулся при виде того, как глаза таинственного мальчика (а Гена представлялся ему именно таинственным мальчиком) загорелись великим и могучим чувством — любопытством, тем чувством, которое, возможно, направляло всю жизнь этого старика. Может быть, вид Гены Стратофонтова напомнил старику его собственное отрочество.
— Как?! — вскричал мальчик, бросился было к аэроплану, но тут вмешались воспитание и врожденное чувство такта. Он сдержал свой порыв и представился: — Простите, мы не знакомы. Мое имя Стратофонтов Геннадий.
— Как?! — вскричал при этом имени старик. — Уж не брат ли вы Митеньки Стратофонтова, с которым мы в Ораниенбауме в пятнадцатом году отрабатывали буксировку планера?
— Я его внучатый племянник, — сказал Гена.
— Каков сюрприз! Подумать только! — Старик разразился было целым зарядом восклицательных знаков, но врожденное и приобретенное джентльменство взяло верх, и он представился Геннадию, старомодно щелкнув каблуками и склонив голову энергичным кивком: — Четвёркин Юрий Игнатьевич!
— Нет! — вскричал Гена. — Подумать только! Я полагал, что Юрий Четвёркин — это достояние истории!
— Да, я достояние истории авиации, — просто сказал старик, — но это не мешает мне наслаждаться жизнью.
…Мимо ангара этой ночью пробегал друг Пуши Шуткина темно-рыжий сеттер Флайинг Ноуз. Он слышал и видел, как из ангара, словно брызги бенгальского огня, летят междометия, восклицательные знаки и словечки «каково», «здорово», «потрясающе», «фантастика» и так далее. «Наверное, встретились старые друзья», — подумал Ноуз и от удовольствия покрутил носом. Этому доброму псу доставляли искреннее удовольствие радостные события в жизни старших товарищей по жизни.
…На следующий день, уже в более разумное время, а именно после обеда, Гена навестил дом Четвёркина, что расположен был неподалеку от ангара, на том же Крестовском острове. Среди кварталов современных домов вдруг открывалось некое подобие дачного оазиса, клочок земли, как бы не тронутый нашим временем. Во-первых, там стоял раскидистый и независимый каштан, который как раз к приходу Гены украсил свои ветви белыми свечками. Во-вторых, следовало буйство сирени и черемухи, где кишмя кишели трясогузки, обычно предпочитающие держаться подальше от больших городов. В третьих, а именно за кустами сирени, похожими на предмостные укрепления замка, следовал «мост», а именно аллея, выложенная цветной плиткой и окаймленная кустами можжевельника, похожее на маленькие кипарисы.
Аллея упиралась в крыльцо дома. Крыльцо было белого камня, — уж не мрамора ли? — с витыми чугунными перилами и козырьком, который поддерживали два видавших виды купидона. Четыре окна, правда с фанерными заплатами, украшали фасад. Хозяин встретил гостя на крыльце.
— Этот дом закреплен за мной постановлением Петроградского Совета в 1918 году, — пояснил он и пропустил мальчика вперед.
Два тигра, изготовившихся к прыжку, бронзовая статуя Дон Кихота, фарфоровый китайский мандарин, кондор, несущий в когтях модель биплана и прочие любопытные вещи встретили Гену еще в прихожей.
— Я чудак, — сказал Юрий Игнатьевич с улыбкой, подкупающей своей простотой. — Вначале я был романтик, потом д’Артаньян и немного авантюрист, потом я стал летчиком, а потом уже летчиком-солдатом, а потом… потом я стал чудаком. Да, Геннадий, ваш покорный слуга — настоящий чудак, но я ничуть этого не стыжусь. Я горжусь тем, что доживаю свои дни в образе старого чудака, а впрочем, я вовсе и не доживаю свои дни, я просто себе чудачу свои дни, как и раньше чудачил и считаю, монсеньер, что на чудачестве свет стоит. Извините.
Слегка взволнованный этой тирадой, старик взял Гену под руку и ввел в комнату, весьма обширную комнату, скорее даже зал. Здесь под лепным потолком висели модели самолетов, а на стенах красовались старинные деревянные пропеллеры. Здесь по углам, словно ценнейшие скульптуры, стояли детали авиационных моторов разных времен, и здесь было множество фотографий.
Гена увидел на пилотском сиденье «фармана» юношу Четвёркина со счастливым лицом. Затем он увидел мужчину Четвёркина в форме офицера старой армии на прогулочном балкончике первого в мире многомоторного бомбардировщика «Русский витязь». Затем он увидел Четвёркина с красной звездой на фуражке и с двумя маузерами на боках. Потом он увидел Четвёркина сначала с кубиками, потом с ромбиками и далее со шпалами в петлицах и, наконец, пожилого уже Четвёркина в простом черном свитере. «Анадырь — мыс Дежнева — остров Врангеля» было написано чем-то красным по синему фону и мелко добавлено: «Юрка, не забывай!»
— Этапы большого пути, — смущенно покашлял за спиной хозяин квартиры.
Повсюду на снимках были самолеты. Сначала древние, потом пожилые, потом уже и почти современные. Самолеты на снимках все молодели, а человек старел.
Рядом с Четвёркиным мальчик увидел на фотоснимках множество знакомых ему по истории авиации людей — здесь были и Уточкин, и Ефимов, и Васильев, и Сикорский, и Туполев, и Чкалов, и Водопьянов…
«Пожалуй, не хватит и недели, чтобы осмотреть все сокровища этого дома», — подумал Гена и остановил свой взгляд на портрете среднего формата, на котором в черном цилиндре и крылатке, с маской бабочкой на глазах, был изображен молодой красавец с волевым лицом, пышными усами и чуть подернутыми серебром, словно мех черно бурой лисицы, бакенбардами. Портрет был вырезан из какого-то старого журнала и застеклен. Внизу сохранились слова «знаменитый и вечно интригующий публику».
— Кто это? — спросил Гена.
— Эх, — с досадой вздохнул старый пилот. — Это как раз личность, недостойная внимания. Некий Иван Пирамида, пилот-лихач и светский пшют десятых годов. Надо убрать эту фотографию в чулан. — Он сделал было к портрету резкое движение, но в нерешительности остановился на полпути. — Довольно! После! Сейчас! Да нет, потом, — пробормотал он и наконец, так и не притронувшись к портрету, повернулся к гостю. — Как нелегко, мои друг, даже в семьдесят восемь лет предать забвению ошибки юности мятежной.
Он отвернулся, сделал несколько нервных шагов по потрескивающему паркету, снял со стены огромную трубку, на чубуке которой была изображена старая Голландия, и затянулся. Трубка тут же задымила, как будто в ней тлел вечный уголек из доколумбовой Америки. Как следует откашлявшись, Четвёркин вынырнул из дыма уже другим, молодым и лукавым, со своими детскими глазами-любопытами.
— Вы знаете, дружище Гена… — Старик сразу и охотно перенял манеру обращения, принятую в стратофонтовском семействе. — Вы знаете, дружище мой мальчик, я весь остаток ночи просидел над вашей радиограммой и пришел к некоторым, да-да, выводам!
— Неужели, дружище Юрий Игнатьевич?!
С первых же минут знакомства с Четвёркиным Гена почувствовал, что в его лице обрел верного соратника и что старый пилот возьмется за разгадку тайны с не меньшим энтузиазмом, чем он сам. Как видим, он не ошибся.
Юрий Игнатьевич раскатал на шатком изящном столике в стиле «сицезиен» лист ватмана и укрепил его по углам четырьмя тяжелыми предметами: поршнем мотора «Сопвич», статуэткой лукавого лесного божества Пана, револьвером смит-вессон выпуска 1909 года и старинной кожаной калошей с хромированными застежками, то есть тем, что оказалось в эту минуту у него случайно под рукой.
— Во-первых, мне кажется, я почти убежден, что радиограмму послал чудак, — начал Юрий Игнатьевич. — Есть некоторые, почти неуловимые флюиды, дружище Гена, по которым все принадлежащие к племени чудаков узнают друг друга. Во-вторых, это безусловно человек старой формации. Об этом свидетельствует уцелевшее в тексте придаточное предложение, «если память не изменяет». Так выразиться, согласитесь, мог только пожилой человек старой формации. Человек новой формации сказал бы вместо этого что-нибудь вроде «почти уверен» или «уверен на девяносто процентов». И в третьих, дорогой дружище Геннадий, я почти убежден, что истоки тайны не удалены от нас за тридевять земель, а находятся совсем поблизости, в центре нашего любимого города… или нашего любимого «бурга», что по-немецки и означает «город». «Бург» — вы видите это слово на вашем ватмане. Может быть, это кончик Петербурга, дружище пионер? Стоп, стоп, предвижу ваши возражения. Существуют Эдинбург, Иоганнесбург, Питсбург и еще добрая тысяча бургов. Да, это так, но вряд ли в каком-нибудь из этой тысячи городов есть Екатерининский канал. Терпение, дружище юный моряк. Вы хотите сказать: при чем здесь Екатерининский канал и что такое Екатерининский канал? «Ринин», Гена, именно этот загадочный, как птица алконост, «ринин», соседствующий со словом «канал», и образует ЕкатеРИНИНский канал, который ныне именуется совершенно справедливо каналом Грибоедова.
Вижу, дружище Стратофонтов, отлично вижу искры, летящие из ваших глаз, но вы же сами предложили мне отпустить все тормоза и предоставить волю своему воображению. Ведь я допускаю существование «сундучка» в противовес «бурундучку» и «мафии», независимой от «географии». Позвольте же мне теперь предложить вам небольшую экскурсию на канал памяти замечательного русского сатирика, одного из тех людей, которые пробили брешь в культурной изоляции отсталой царской России. Кам он, олдфеллоу!
Через несколько минут Четвёркин и Стратофонтов уже катили на скрипучем, но вполне надежном велосипеде-тандеме по улицам Крестовского острова. Старый пилот сидел впереди и управлял рулем, похожим на рога высокогорного животного яка. Справедливости ради следует сказать, что за всю долгую жизнь у старика не было лучшего партнера по тандему, чем сегодняшний. Юрий Игнатьевич не уставал удивляться силе ножных мышц этого еще не совсем созревшего организма. Тандем летел вдоль обочины тротуара, оставляя за собой не только велосипеды, но и многие моторизованные средства транспорта, включая быстроходные «Запорожцы». Иногда к усилиям четырех ног присоединялся и маленький моторчик от пылесоса «Вихрь», который Четвёркин приспособил к тандему еще лет десять назад. Возле светофоров седоки спешивались и продолжали свой разговор.
— Однако, почему среди русского текста мелькают немецкие слова? — недоумевал Гена.
— На заре моей туманной юности в Петербурге жило очень много немцев, — говорил Юрий Игнатьевич. — Вообразите, дружище Гена, судьба забросила одного из таких петербургских немцев куда-нибудь в Полинезию. Вы сами путешествовали и знаете, какие штучки иной раз выкидывает судьба. Вообразите, старый чудак несколько десятилетий жил среди полинезийцев, и вот на закате жизни ему пришла нужда послать в город своей юности призыв о помощи. Естественно, что за эти долгие годы кое-что перемешалось в его голове, перемешались немецкие и русские слова и… воображаете?
— Конечно, воображаю, — чуть-чуть постукивая зубами от воображения, говорил Гена. — Но почему же, почему этот несчастный старый человек обратился именно ко мне? Откуда он узнал мои позывные?
— А вы вообразите…
Красный свет переключался на желтый, и Четвёркин не заканчивал фразы.
— Приемистый старикан, — улыбались инспекторы ОРУДа, глядя, как устремляется вперед самокатный экипаж.
Через двадцать четыре минуты они подъехали к Казанскому собору и встали в узкой полосе тени, отбрасываемой памятником фельдмаршалу Барклаю де Толли.
— Дружище Геннадий, вы не обидитесь, если я завяжу вам глаза вот этим чистым носовым платком? — спросил Четвёркин.
— Пожалуйста, пожалуйста, дружище Юрий Игнатьевич, — сказал Гена, подставляя свои закрытые глаза под носовой платок с вензелями Санкт-Петербургского яхт-клуба.
Он произнес это небрежно, легко: «Вам нужны, мол, мои глаза? Пожалуйста!» — но на самом-то деле сердце пионера стучало, как африканский тамтам в период разлива Замбези. Что будет? Какой сюрприз приготовил Четвёркин? В том, что авиатор слегка лукавит, не было никакого сомнения.
Когда Гена открыл глаза, а это произошло спустя не более трех минут после закрытия оных, перед ним горели на солнце золотые крылья четырех мраморных львов!
— Ыре ьва олоты рылья! — вскричал потрясенный догадкой мальчик.
— Четыре льва с золотыми крыльями! — торжествующе сказал старик. — Вы на набережной Екатерининского канала, дружище Геннадий!
— Но как же вы пришли к такому блестящему умозаключению, Юрий Игнатьевич? — справившись с первым волнением, спросил Гена.
— Сначала было непросто, — скромно ответил Четвёркин. — Полночи мысль плутала по лабиринтам чистого разума, дружище юный друг, но потом я вспомнил один дом, где когда-то, лет тридцать пять или сорок назад, я видел сундучок, в котором что-то стучит.
— Где же этот дом, Юрий Игнатьевич? — осторожно, как бы боясь спугнуть своим дыханием ультрамариновую бабочку тайны, спросил Гена.
— Вот он, — просто сказал авиатор и махнул своей дряхлой перчаткой «шевро» в сторону серого невыразительного дома, который стоял от Львиного мостика в десяти шагах.
ГЛАВА III,
в которой автор пытается прервать повествование, но ему советуют запастись терпением и в которой звенит радиальная пружина «зан-тар»
— Простите, дружище Гена, — вмешался тут я, воспользовавшись весьма выразительной паузой в рассказе. — В момент нашей встречи, обращаясь ко мне, вы обронили многозначительную фразу: «Боюсь, однако, что…» Какое значение вы вкладывали в эти слова?
— Дружище Василий Павлович, — сказал Гена, — не в моих привычках одергивать взрослых солидных людей, но позвольте мне попросить вас запастись немного терпением.
Я запасаюсь терпением и умоляю вас, любезный читатель, последовать моему примеру.
Однажды, на заре тридцатых годов, авиатор Четвёркин вернулся в Ленинград из экспериментальных полетов над пустыней Гоби и вознамерился… Сейчас уже трудно установить, что же вознамерился сделать Юрий Игнатьевич на заре тридцатых. То ли он хотел сконструировать мускулолет, то ли портативный быстронадувающкйся дирижабль для средних и мелких учреждений, то ли это было время реактивной на торфяном топливе гидроаэротележки?.. Четвёркин всегда был полон идей, и проекты различных технических новшеств зарождались в его голове беспрерывно, пожалуй, даже избыточно; пожалуй, они даже утомляли его. Короче говоря, ему была нужна радиальная американская пружина «зан-тар», а достать в те дни такую простую вещь было чрезвычайно сложно.
Однажды в четверг, после дождя перед ужином, к дому на Крестовский подъехал мрачноватый молодой человек на роликовых коньках. Отрекомендовался он лаконично:
— Питирим Кукк, гений.
Он извлек из своего рюкзака вожделенную пружину «зан-тар» и заломил за нее бешеную цену.
— Хотите рублями платите, хотите тугриками или юанями, — сказал он Четвёркину, а вожделенная пружина в его руках поблескивала под лучами закатного солнца.
— Позвольте, но все излишки иностранной валюты я сдал в Банк внешней торговли, — сдержанно возмутился пилот.
— Поторопились, — неприятно проскрежетал Питирим Кукк и протянул вперед левую руку с пощелкивающими пальцами, правую же с пружиной «зан-тар» отвел назад. — Долларов у вас не завалялось? Доллары принимаю по курсу Сенного рынка: прямая для вас выгода.
Вручив нахально-мрачноватому «гению» бешеную сумму нормальными рублями и завладев вожделенной пружиной, Юрий Игнатьевич без излишних церемоний показал на дверь.
Однако в дальнейшем Четвёркину пришлось неоднократно прибегать к услугам Питирима, фамилия которого оказалась двойной, не просто Кукк, а Кукк-Ушкин. То понадобится особое бельгийское сверло «линчап», то кронштейны фирмы «Кимми Каус», то линзы системы «Братья Ксеркс»… Все это можно было достать только у одного человека в Ленинграде.
В те времена Юрий Игнатьевич частенько навещал невыразительный серый дом возле четырех львов с золотыми крыльями. Питирим не пускал его в глубь своей квартиры, которую он ревностно оберегал не только от гостей, но и от подселения других жильцов, так называемого «уплотнения», столь популярного в те годы. Каким уж образом это ему удавалось, для Четвёркина осталось тайной. Иногда в простую душу авиатора закрадывалось сомнение: а вдруг мрачноватый молодой «гений» просто-напросто спекулянт? Однако сомнения эти быстро рассеивались.
— Не для себя беру, — всякий раз говорил Кукк-Ушкин, принимая от Четвёркина бешеные суммы за дефицитные иностранные детали.
— Для кого же?
— Для них, — отвечал Питирим загадочно и длинноватым, желтоватым уже тогда пальцем поворачивал потускневший от времени глобус в латунных кольцах.
В далеких, темных комнатах питиримовской квартиры уже тогда что-то булькало, что-то позванивало, что-то тихо взрывалось. Уже тогда по паркету, стуча когтями, ходил клочковатый пудель Онегро. Сейчас этому пуделю, конечно же, не менее сорока лет, и это, безусловно, самый выдающийся собачий долгожитель.
Однажды, после очередного торгового акта, похожего, как обычно, на оскорбительный обман, Юрий Игнатьевич и увидел в углу под темным старинным портретом странноватый сундучок.
— Что это у вас там под портретом? — поинтересовался он.
Кукк-Ушкин усмехнулся:
— Это сундучок, в котором что-то стучит. Можете полюбопытствовать.
Четвёркин взял в руки увесистый, на полпудика, сундучок, сделанный в какие-то очень далекие времена из непонятного материала, то ли камня, то ли металла, то ли дерева. Сундучок был украшен замысловатым вензелем, но никаких признаков замка или замочного отверстия Юрий Игнатьевич, помнится, не заметил.
— Приложите ухо, — зловеще посоветовал Кукк-Ушкин. Четвёркин бесстрашно прижал ухо к теплому, именно теплому, милостивые государи, боку сундучка. Через несколько секунд он услышал глуховатый мерный стук. Странное дело, он почему-то почувствовал к этому сундучку необъяснимую симпатию. Именно симпатию, милостивые государи, хотя какую, сами посудите, товарищи, симпатию может испытывать одушевленный человек к неодушевленному предмету, даже если в том что-то и стучит.
— Отдадите? — спросил Юрий Игнатьевич Питирима.
— Отдам, — усмехнулся тот. — Миллиончика за три.
Юрий Игнатьевич тогда должным образом оценил внезапно проявившееся чувство юмора у Питирима и долго хорошо хохотал. После полетов над пустыней Гоби у Четвёркина появился вкус к доброму смачному хохоту. Впрочем, в те времена в моде были именно смеющиеся белозубые пилоты.
Юрий Игнатьевич хотел вообще-то как-то чем-то расшевелить Кукк-Ушкина, как-то пробудить его к нормальной жизнерадостной жизни, изгнать из него дух наживы, может быть, подружиться даже, чудачить вместе. Все было тщетно. Питирим близко к себе не подпускал и только усмехался многозначительной, надменной и неприятной усмешкой.
…Потом началась подготовка к воздушному штурму Арктики, а вскоре и сам штурм, и Юрий Игнатьевич забыл Питирима Кукк-Ушкина на долгие годы, а потом и вовсе забыл. Он любил только приятных добрых чудаков, а чудаков отталкивающего свойства даже и чудаками не считал, милостивые государи.
Четвёркин заканчивал свой рассказ, прогуливаясь по тихой набережной канала вдоль фасада серого дома, и Гена внимал ему, прогуливаясь рядом. Друзья, разумеется, и не подозревали, что сверху, сквозь июньскую листву за ним наблюдает узкое и желтое лицо, похожее на тусклый фонарь прошлого века.
— Дружище Юрий Игнатьевич, а вы не можете вспомнить тот портрет, под которым стоял сундучок? — спросил Гена.
— Там было очень темно, и портрет темный, сделанный не позднее семидесятых годов девятнадцатого века, дружище Гена. Кажется… синий морской мундир… два ряда серебряных пуговиц… по-моему, низший офицерский чин… и неотчетливое желтое лицо, словно керосиновый фонарь… должно быть, живописец был не особенно искусен, да и краски не самого отменного качества…
— Морской мундир… — проговорил задумчиво Геннадий. Прославленная уже интуиция пионера плеснула хвостом над водой, словно проснувшаяся щука.
— Что ж, давайте поднимемся в бельэтаж, — предложил Юрий Игнатьевич — А вдруг, на наше счастье, Кукк-Ушкин еще живет здесь, и в сундучке все еще что-то стучит, а цена упала хотя бы в десять тысяч раз?
Они поднялись на уже знакомую вам, читатель, площадку и позвонили в уже знакомую дверь и сразу же услышал уже описанный неприятный голос:
— Кого-с?
— Это он! — вскричал Четвёркин. — Питирим, открой! Это я, Юрий Игнатьевич Четвёркин, который покупал у тебя американскую радиальную пружину «зан-тар»!
Два глаза смотрели на пришельцев сквозь дверь: один сверху в увеличительное стеклышко — человечий, другой снизу в замочную скважину — собачий. Разницы, по сути дела, не было никакой. Слышалось сдавленное рычание.
— Проходимцы, проходите прочь! — послышалось из-за двери.
— Товарищ Кукк-Ушкин! — взволнованно заговорил Гена. — Дело чрезвычайной гуманистической важности. Из глубин мирового эфира пришел сигнал SOS. Мы не проходимцы. Я пионер Геннадий Стратофонтов, потомок известного путешественника.
— Ха-ха, — послышалось из-за двери. — Семя Стратофонтовых вымерло еще до семнадцатого, а Четвёркин, ха-ха, испарился в местах арктических и пустынных. Ха-ха!
— Что за вздор! — воскликнули друзья.
— Ввв-ззз-доррр! — рявкнуло из-за двери.
— Питирим Филимонович, и вы, Онегро, вглядитесь! — умоляюще сказал Четвёркин. — Неужели вы меня не узнаете?
— Сокола Четвёркина вижу парящим в небе, а в вас, пожилой проходимец, не нахожу даже отдаленного сходства, — проскрежетало и прорычало из-за двери. — Уходите, не мешайте процессу, а то в милицию позвоню.
Юрий Игнатьевич безнадежно махнул рукой и отвернулся с явно обескураженным видом. Вряд ли кому-нибудь понравится, если в нем не узнают прежнего сокола и назовут пожилым проходимцем. Однако Гена ободряюще подпихнул старшего товарища локотком и заговорил вдруг совершена неожиданным и несвойственным ему голосом маленького хитреца и проныры:
— Вы нас не поняли, сэр. Мы к вам не на чашку чая, сэр. Воспоминания о прошлом не входят в наши привычки, сэр. Радиальная пружина «зан-тар» не будет предметом разговора, сэр. Мы просто хотим у вас кое-что купить, сэр.
В ответ на эту хитроумную, достойную Одиссея, тираду неожиданно последовало благожелательное молчание. То ли обращение «сэр» пришлось по душе Кукк-Ушкину, то ли слово «купить» вызвало в нем привычный прилив положительных эмоций.
— Что? Что? Что? — вполне по-человечески протявкал из-под двери Онегро.
— Мы хотим у вас, сэр, купить сундучок, в котором что-то стучит! — с бьющимся сердцем произнес Геннадий.
— Три миллиона! — немедленно рявкнули в ответ, после короткой паузы послышался саркастический хохот и из щелей старой двери повалил разноцветный, вот как сегодня, пренеприятнейший дым.
Спускаясь по лестнице. Гена Стратофонтов весело подпрыгивал, а на последнем марше даже не отказал себе в удовольствии соскользнуть вниз на животе по перилам.
— Что это вы так радуетесь? — скучновато спросил его старый авиатор.
— Да как же не радоваться! — вскричал Гена. — Подумайте, Юрий Игнатьевич, в один день столько открытий! И самое главное: мы убедились, что сундучок — здесь! Кукк не продал его! По вашему рассказу, дружище Четвёркин, я сделал заключение о характере этого человека и проверил его… Проверка удалась, уважаемый дружище!
Юрию Игнатьевичу ничего не оставалось, как с почтением пожать руку своему юному другу. Такой находчивости он не предвидел у современного школьника.
А почему? А потому, что все свободное время героического старика уходило на чтение технической литературы, и он не смог в свое время прочитать повесть «Мой дедушка — памятник».
ГЛАВА IV,
в которой Гена продолжает свой рассказ, но где уже требуется вмешательство автора и где скрипят чугунные ворота Экономического института
— В дальнейшем, дружище Василий Павлович, как вы, должно быть, догадались, мне пришлось прибегнуть к помощи четвероногого друга. Речь идет, как вы, должно быть, уже догадались, о любимце экипажа научно-исследовательского судна «Алеша Попович», боевом коте Пуше Шуткине, которому я в течение последнего года имею честь предоставлять кров и стол. Шуткин, как вы, безусловно, уже догадались, занял пост на крыше этого дома и за короткое время установил, что нелюдимый «инвентор» занимается в своей квартире какими-то изысканиями в духе пресловутой средневековой алхимии, а по вечерам совершает саркастические прогулки в обществе Онегро от канала до площади Декабристов и, разумеется, обратно.
Я, дружище Василий Павлович, шпионство ненавижу, но считаю в данном случае, что наблюдение за неприятным субъектом в интересах гуманизма не является шпионством. Вы сами понимаете, как важно было для меня узнать некоторые привычки этого человека и просто взглянуть на него. Однажды, когда мы с моим одноклассником Валентином Брюквиным и сестрами Вертопраховыми шарили по эфиру в безнадежных поисках того передатчика, зазвонил телефон и Шуткин коротким, но выразительным звуком «мяу» вызвал меня к четырем львам. Когда я прибыл, он с крыши просигналил мне передними конечностями небольшое слово «Молочная». Найти в окрестностях молочную не составило большого труда. Я вошел в магазин, когда Кукк-Ушкин там скандалил. Я сразу узнал его по голосу, по описаниям, просто по своей интуиции, которую вы почему-то отчаянно превозносите и на которую — дружище, не злитесь! — ссылаетесь, когда вам лень что-нибудь описывать подробно.
«Вы мне недодали с пятерки!» — скрипучим, неприятнейшим голосом обвинял «инвентор» продавщицу сыров.
«Полноте, Питирим Филимонович, — увещевала его полнокровная очаровательная тетя продавщица. — Клянусь честью, я не видела вашей ассигнации!»
«Вы мне недодали с пятерки», — на одной ноте повторял Кукк-Ушкин, и в этом же духе высказывался, конечно, долгожитель Онегро.
Продавщица тогда закрыла пухлым локтем свое лицо и на глазах изумленной молочной громко зарыдала.
Конечно, я не видел злополучной пятерки, но, безусловно, я был склонен верить чистым слезам доброй женщины, а не скрипучему голосу пренеприятнейшего мужчины.
…Итак, в штабе приключения на улице Рубинштейна созрел план действия: в час прогулки Кукк-Ушкина весь штаб, включая Гену, папу Эдуарда, маму Эллу, бабушку Стратофонтову, Николая Рикошетникова, Валентина Брюквина и сестер Вертопраховых, является на площадь Декабристов и начинает увещевать Питирима соображениями гуманности. Потом на «этрихе» прилетит Юрий Игнатьевич, и тогда уже Кукк-Ушкину придется взять своего «проходимца» обратно. Мы все разработали самым детальнейшим образом, но упустили из виду одно обстоятельство — праздник «Алые паруса».
Когда мы явились на площадь, вместо одинокой фигурки надменного мизантропа с его клочковатым Онегро мы увидели тысячи представителей прекрасной молодежи. Наш план лопнул. Нам пришлось рассеяться для поисков Кукк-Ушкина, и мы потеряли друг друга. Остальное вы знаете, дружище Василий Павлович.
— Я знаю даже больше, чем остальное, — сказал я, признаюсь, не без некоторой важности, и после необходимой паузы рассказал о своих наблюдениях: о дворничихе в слуховых очках и о господине иностранце, которого мы условно называем Сиракузерс Под Вопросом.
— Мне показалось, что между этими двумя персонами н Кукк-Ушкиным существует некая связь, — сказал я. — Наш подопечный «инвентор», кажется, кого-то ждал, а Сиракузерс Под Вопросом кого-то искал.
Изгнанные вонючими газами из маловыразительного дома, мы сидели теперь на мосту, привалившись к лапам одного из золотокрылых животных. По густой листве лип над нашими головами уже пробирался утренний ветерок. Где-то в отдалении еще звучали песни романтиков, но ночь уже была на исходе. Небо стало уже почти утренним, но узкий месяц еще чуть-чуть светился и чуть-чуть желтел в листве тусклый треугольный фонарь, похожий, что там греха таить, на физиономию Питирима.
— Послушайте, дружище Гена, — обратился старый пилот к молодому пионеру, — что вы имели в виду, крича: «Это он! Это он!», когда любезнейший дружище Василий Павлович столь проницательно обнаружил сходство фамилий Кукк-Ушкин и Кукушкин?
Я посмотрел на Гену. Мальчик сидел в позе знаменитой скульптуры Родена «Мыслитель». В глазах Геннадия иногда мелькали огоньки его прославленной интуиции. Он поймал мой взгляд и молча улыбнулся. Кажется, мы поняли друг друга, оставалось только немного просветить уважаемого дружищу Юрия Игнатьевича, погрязшего в технике.
— Вам требуется сейчас мое вмешательство, дружище Гена? — тихо спросил я.
— Боюсь, что в этот момент без него нам не обойтись, — вздохнул мальчик.
«Что ж, — подумал я, — что ж. Есть ли для писателя более благородное дело, чем прийти на помощь своим героям в трудный час?» Я встал со ступенек мостика и прикоснулся, на счастье, к мраморному хвосту царя четвероногих. Затем мне пришлось сильно надавить большими пальцам на виски и на секунду зажмуриться. Тогда на канале Грибоедова появилось странноватое, но стремительное плавательное средство, приводимое в движение тремя парами юных ног, принадлежащих Валентину Брюквину и сестрам Вертопраховым. Четвёртое место на этом судне, напоминающем водяной велосипед, было не занято, если не считать крупной морской чайки, которая сидела на спинке этого места и чувствовала себя ничуть не хуже, чем на мачте океанского корабля.
— Что это? — вскричал в изумленном восторге Юрий Игнатьевич. — Какой шик!
— Плоды досуга, ничего особенного, — скромно пояснил Гена. — Четыре ржавых понтона, педали, лопасти, две стиральные машины и бритва «Харьков».
— Гениально! — вскричал (что поделаешь, если он опять вскричал) Четвёркин. — Я вижу, дружищи дети, что ваше поколение тоже не теряет досуга зря!
Водяной экипаж приближался, поднимая коричневые валы. В руке Натальи (или Дарьи) Вертопраховой трепетал листочек бумаги, похожий на телеграмму.
Я еще сильнее нажал на виски и на другом берегу канала появился Сиракузерс Под Вопросом. Он легко вогнал меж гранитных плит спицу ярчайшего зонта, поставил под зонт мольберт, раскладной стул и уселся, выставив пунцовое пузо. Эдакий, видите ли, свободный художник!
Скрипнули чугунные ворота Экономического института. На одной из половинок ворот выехала костлявая дворничиха, в слуховых очках. Не слезая с ворот, она сделала несколько снимков невыразительного серого дома кодаком-зеркалкой, висящим на плоской груди.
Экипаж тормозил, приближаясь к мостику. Валентину Брюквину к его невозмутимому лицу явно не хватало бороды. Лицо этого мальчика было просто создано для бороды, и никто из его друзей не сомневался, что, когда придет время, Брюквин украсится бородою. Сестрам Вертопраховым к их дивной утренней красоте не хватало лишь алой ленты, подобной той, с которой они добились уже немалых успехов на спортивных помостах.
— Приветствую всех, — спокойно, без особых эмоциональных отливов сказал Валентин Брюквин. — Сегодня наш друг снова вышел в эфир, и мы имели короткую связь. Вот радиограмма. — Он протянул чайке клочок бумаги и попросил: — Будьте любезны, Виссарион, отнесите это вон тем дружищам.
Чайка-самец, по имени Виссарион, охотно выполнил его просьбу, и теперь уже клочок бумаги трепетал в руках Гены. Текст этой новой радиограммы был еще более размыт, чем текст первой, никакой ясности в наше дело он не вносил, за исключением… да, за исключением того, что он подтверждал Генину догадку, подтверждал его возглас: «Это он, это он, эврика, это он!», ибо в нем среди обломков слов и диких звукосочетаний, словно рея с погибшего корабля, плавала почти целая фраза: «…ой ед врач русског клип „Безупречный“ мичман Фог…»
— Взгляните, Юрий Игнатьевич, — спокойно сказал Гена. — Здесь упоминается врач клипера «Безупречный» мичман Фог, а нам достоверно известно, что врачом на клипере был мичман Фогель-Кукушкин.
— Откуда это известно, дружище Гена? — недоумевал пилот.
— Мой прапрадед командовал этим судном, — пояснил Гена.
— Снимаю шляпу! — вскричал (опять) Четвёркин и, перейдя на более спокойный тон, стал подводить итоги: — Портрет, канал, львы, сходство фамилий… Уж не имеем ли мы дело, милостивые товарищи, с потомком того корабельного лекаря и не поэтому ли, Гена, именно к вашему семейству обращен призыв о помощи?
— Вот именно поэтому, дружище Четвёркин, — сказал Гена. — Именно поэтому. Все эти связи очевидны. Я почти убежден теперь, что фамилия Фогель-Кукушкин, трансформируясь в течение десятилетий, превратилась сейчас в Кукк-Ушкина и в лице Питирима Филимоновича мы имеем дело с потомком того корабельного лекаря.
— В таком случае Питирим должен испытать к вам хоть какое-то подобие товарищеского чувства, — задумчиво предположил Четвёркин. — Лишь только самое черствое сердце не откликнется на голос прошлого, на эхо тех времен, когда ваши предки плыли под одними парусами.
— Взгляните, — шепнул Гена и подтолкнул локтем своего нового пожилого друга и подмигнул своим старым юным друзьям, сестрам Вертопраховым и Брюквину.
Костлявая дворничиха в слуховых очках преспокойно прогуливалась вдоль канала, но уже не по ту, а по сю его сторону. Каким образом она пересекла водную артерию, минуя Львиный мостик, где собралась вся наша компания, оставалось загадкой для всех.
Для всех, кроме автора, скажете вы, любезный читатель, и не ошибетесь. Один лишь автор, погруженный сейчас в свое воображение, заметил, как сиганула через канал малопривлекательная особа. Нам нет нужды туманить мозги себе, героям и вам, читатель, и намекать на какую-то сверхъестественную силу, заключенную в метле этой псевдоведьмы. Ведьм нет, в этом нас убеждает весь ход истории. Нам лучше следовало бы обратить внимание на сверхтолстые подошвы дворничихи. Откуда взялись у непрезентабельной персоны сверхмодные и сверхтолстые туфли на платформе, и не они ли помогли старухе совершить титанический скачок?
Однако отвлечемся на некоторое время от этих рассуждений и обратимся к нашим друзьям, которые уже смотрят на нас с таким доверчивым ожиданием.
Скрипнула автомобильная дверца. Мой «Жигуленок» подсказал следующий ход в игре. Он открыл свою правую переднюю дверь, и все увидели на сиденье нетолстую зеленовато-белую книгу «Мой дедушка — памятник». Тогда я взял книгу, вынул перо и размашисто написал на обложке:
«Питириму Кукк-Ушкину, гуманисту и человеку».
Чайка Виссарион, не дожидаясь особых приглашений, взял эту книгу в свой красивый клюв и отнес ее на крышу коту Пуше Шуткину, с которым у него были хоть и натянутые, но вполне корректные отношения. Кот взял книгу под мышку и нырнул с нею в дымовой ход трубы.
— Вы надеетесь, что он ее прочтет? — спросил Гена. — Прочтет и поймет? Поймет и проникнется? Проникнется и отдаст сундучок?
— Что же еще остается, кроме надежды? — вздохнул Юрий Игнатьевич. — Ведь не изымать же фамильный предмет силой.
— Не нужно недооценивать силы, — сказал Валентин Брюквин и непринужденно перевел свое тело с ног на другие точки опоры, то есть на руки, и так, на руках, присоединился к прогуливающейся неподалеку дворничихе.
— Не нужно и переоценивать ее, то есть силу, — звонко засмеялись сестры Вертопраховы и, словно весенние газели, воздушными пируэтами и прыжками украсили тихую набережную.
Желтолицый фонарь в гуще листвы, за пыльным стеклом, заморгал, подернулся пленкой осенней (откуда бы?) влаги и погас.
Внезапно наступило утро трудового дня. Проехали на велосипедах почтальоны. Появился продавец парафинированных пакетов с молоком и кефиром. Из дверей вышли те, кому далеко ехать. Мелодично забормотал поблизости отбойный молоток. Приехал голубой самосвал. Участковый милиционер предложил товарищам с Ленфильма, то есть нам, закругляться в связи со срочным ремонтом энергетических коммуникаций.
В самом деле, надо было закругляться: обстановка более не располагала к развитию таинственного приключения. Мы с Геной пересекли канал и заглянули в мольберт Сиракузерса Под Вопросом. На листе добротного картона смелый художник изобразил пальму в виде долларового символа и пляж под пальмой, усеянный золотой россыпью долларовой гадости.
— Зачем же вы так искажаете реальность? — строго спросил Гена. — Вам позирует набережная ленинградского канала, а вы изображаете пальму и доллары.
— Зрение изменяет мне, — шумно вздохнул Сиракузерс Под Вопросом. — Вот принимаю для зрения пилюли «Циклоп», но они пока не действуют, дорогие сеньоры.
— Скажите, сеньор Сиракузерс, вы меня не узнаете? — спросил я.
— С этим делом у меня плохо, — виновато хихикнул мультимиллионер. — Мало кого узнаю. Хваленый экстракт «Меморус» на деле оказался простой жевательной резинкой.
— А что вас привело в наш город? Постарайтесь вспомнить. Быть может, вас интересует сундучок, в котором что-то стучит?
— О-о-o! — Щеки, нос, голова Сиракузерса превратились в сплошные «О», знак изумления и восторга. — Сеньоры, начинает действовать витамин «Джайнт». Кажется, я действительно приехал сюда из-за какого-то сундучка. Кажется, мне обещали сундучок с несметными сокровищами. Так, так, так! Простите, господа, вы, должно быть, представители «Интер-миллионер-сервис»? Простите, я все вспомнил! Мне нужен телефон, телеграф, телетайп, телекс! Пардон, где ближайшая аптека?
С этими словами Сиракузерс Уже Не Под Вопросом подхватился, забыв о мольберте со своим шедевром, ринулся, покатился куда-то к Невскому.
На другом берегу канала участковый помогал Юрию Игнатьевичу Четвёркину раскочегарить старину «этриха».
Валентин Брюквин и сестры Вертопраховы, увлекшись демонстрацией силы и красоты, забыли о дворничихе в слуховых очках, а та, воспользовавшись этим, исчезла. Да-да, она исчезла, просто-напросто испарилась.
Автор не склонен сваливать всю вину за этот прорыв в сюжете на юных гимнастов. Конечно, это он, в первую очередь он сам виноват в бесследном исчезновении дворничихи на платформах. Великодушный читатель поймет и простит, но обескураженный автор временно удаляется, предоставляя событиям…
ГЛАВА V,
в которой Питирим Кукк-Ушкин впервые в жизни прислушался к своему «внутреннему голосу», но было уже поздно
Зрелище танцующих под окнами девочек вызвало непривычные слезы. Оказалось, что слезная влага имеется у всех людей, не исключая и пожилых одиноких «инвенторов».
— Какое безобразие, — бормотал Питирим Филимонович себе под нос. — Танцы, художественная гимнастика у вас под окнами, какое безобразие!
«Какое наслаждение видеть красивый гимнастический танец двух девочек-близнецов, — думал он, смахивая слезки. — Какая, понимаете ли, эстетика, какая поэзия!»
Он отошел от окна в глубину «лаборатории», и там, под сводами камина, его ждал новый сюрприз. Под сводами камина, облокотившись лапой на решетку, стоял внушительных размеров кот, с глазами мореплавателя и ученого, с усами философа, в шкуре простого кота.
— Это твой обидчик, Онегро, — сказал Кукк-Ушкин, своему пуделю. — Ату его! Куси!
Увы, долгожитель Онегро и ухом не повел. Изможденный ужасной гонкой прошедшей ночи, он спал возле камина, прямо под ногами обидчика.
Обидчик улыбнулся глазами мореплавателя, и лапой мушкетера указал «инвентору» на нетолстую бело-зеленую книжицу, лежащую на горке каменного угля возле камина.
— Какое нахальство! — сказал Питирим Филимонович. — Влезть в камин и принести книгу. Какое нахальство!!
«Как это мило — принести незнакомому человеку новинку литературы и предложить оную без всяких поползновений к вознаграждению, это очень мило!» — подумал он одновременно с неприятным высказыванием.
Такова была двойственная суть этого одинокого человека. Очень часто, а точнее, всегда, Кукк-Ушкин вслух выражал антипатию, возмущение, досаду, а в душе иногда (впрочем, далеко-далеко не всегда) испытывал симпатию, умиление, благодарность.
Вот взял, например, книгу, прочел дарственную надпись и подумал: «Как это трогательно, и разве я достоин таких посвящений? Как это, право, любезно со стороны дарителя!»
Отшвырнул эту книжицу и проскрежетал вслух:
— Свинство какое! Дарить незнакомую книгу, да еще и с надписью, какое свинство!
Надо сказать, что слова взвинчивали Кукк-Ушкина сильнее, чем мысли, и он даже мог всерьез раскипятиться из-за своих же слов. Так и сейчас он раскипятился, глянул в окно на поднимающегося в воздух старика Четвёркина и пожелал «престарелому проходимцу» сверзиться в канал, хотя на самом деле желал свидетелю (и едва ли не благодетелю) своей юности бесконечных благополучных полетов.
— Ишь, обложили! — вскричал, вернее, взвизгнул на высоких оборотах Питирим. — Собрались здесь — автомобили, самолеты, старики, писатели, дети, коты! — Он обернулся к камину, кота уже там не было. — Подавай им за три рубля сундучок, семейную реликвию! Свинство, хамство, безобразие какое!
Он ринулся в угол «лаборатории». Так он называл одну из трех своих мрачных комнат с отставшими обоями, хотя она ничем, кроме камина, не отличалась от двух других. Вся квартира Кукка была заставлена сложнейшими системами тиглей, центрифуг, реторт, колб, жаровен, сообщающихся сосудов: «процесс» шел повсюду, но все-таки лишь одна комната называлась «лабораторией», а две другие иначе: одна «конференцией», другая «салоном мысли».
В углу «лаборатории» под портретом флотского лекаря эпохи клипперов среди других семейных реликвий — кожаная тетрадка-дневник, стетоскоп, выточенный из моржового клыка, скальпель, на который современному хирургу и взглянуть-то страшно, большая флотская клизма, так называемая «аварийная помпа», — стоял и злополучный сундучок.
Из поколения в поколение передавался этот сундучок, пока не дошел до Питирима. В дневнике мичмана Фогель-Кукушкина, среди пятен, оставленных разными жидкостями, сохранилась запись такого рода:
…вбежал Маркус Йон и со слезами на глазах протянул мне сундучок весьма солидного веса (не менее 15 фунтов) с престранной монограммой — и без каких-либо наличествующих признаков замка. В пылких выражениях он молил меня сохранить сей предмет до… (пятна — пятна)… Несчастный не мог знать, что через… (пятна)… (большие пятна)… Бой разгорелся с новой силой…
Прошло немало лет, пока в конце дневника не появилась еще одна запись, касающаяся сундучка.
…иногда я прижимаю ухо к теплому (он остается теплым, даже если его выставишь на мороз) боку сундучка и слушаю странный, мерный и какой-то дружелюбный стук, идущий изнутри. Стук этот оживляет в моей памяти дни молодости и плавание под флагом нашего славного командира Данилы Гавриловича Стратофонтова. Что скрыто в сем загадочном предмете? Бриллианты, золото или какие-либо культурные ценности, которые для мыслящего человека дороже любых денег? Открыть сундучок я не имею ни малейших посягательств, ибо принадлежит он не мне, а далекому народу, и бог весть, когда-нибудь, быть может…
И вот прошло уже после этой записи чуть ли не сто лет. Фамилия многое претерпела, разделилась, рассеялась. Фогели разлетелись по дальним меридианам, а последний Кукушкин не нашел ничего лучшего, как разделить себя на две части и для пущей спеси всунуть лишнюю буковку «к».
Нельзя сказать, что Питирим в молодые годы свои, подобно предку, «не имел ни малейших посягательств» к вскрытию сундучка. Очень даже имел, но, несмотря на изобретательный свой ум, он так и не понял секрета этого ящичка, а открывать его насильственным, взломным путем не решился, хотя очень нуждался в бриллиантах и золоте. Все-таки сундучок был как бы семейной святыней, и Питирим, вслух шипя проклятия, в глубине души благоговел. В конце концов он убедил сам себя, что в сундучке никому не нужные культурные ценности, махнул на него рукой и предоставил покрываться пылью.
И вот сейчас он схватил сундучок, чихнул от вздыбившейся пыли и потряс. Ничего не сдвинулось внутри небольшой деревянной, но тяжелой емкости. Приложил ухо и сразу же услышал гулкий взволнованный стук. Конечно, так могли стучать только культурные ценности.
«Отдать, что ли, сундук тому мальчонке? — подумал Питирим. — Во имя всего, что дорого человеку, во имя высоких благородных принципов нашей цивилизации отдам, пожалуй».
— Черта с два отдам! — взвизгнул он вслух. — Задаром какому-то молокососу-самозванцу? Нашли простофилю! Да я лучше тому иностранцу толстопузому продам, про которого говорила Ксантина Ананьевна! Продам, а на валюту куплю смолу «гумчванс». Вот разыщу сейчас Ксантину Ананьевну и…
— Ее и искать не надо, — услышал он хриплый голос. — Искомая перед вами.