Хроники преисподней АНОНИМУС
Шпана повскакала с нар и в один миг обступила строптивца. На него глядели горящие злобой глаза, скалились щербатые рты, выплевывая грязную брань. Толпа в несколько десятков человек окружила старика, каждый был чем-то вооружен – ножом, кастетом, заточкой. Шансов у старого волка не было никаких. Ясно было, что воры, как дикие звери, готовы жизни отдать, лишь бы впиться врагу в горло. Страшный их круг не стоял на месте, он медленно, но неотвратимо сужался вокруг обреченного. Новобранцы глядели на происходящее с ужасом, старожилы – равнодушно. Они видели не одну такую смерть, для них тут ничего особенного не было.
– Стой, братва! – вдруг сказал старик звучным сильным голосом. – Нехорошо получается. Против правды идете, против веры воровской.
Таких слов от фраера никто не ждал. Уголовники на миг застыли в недоумении.
– А ты кто такой, что к тебе правду соблюдать? – наконец спросил авторитетного вида седоватый вор по кличке Камыш. – Ты простой фраер, воровская вера не про тебя писана.
– Я не фраер, – отвечал бородач. – Я фармазон, зовусь Василий Громов. Толкал рыжевье и сверкальцы. Фарт кончился, взяло меня ГПУ, тройка выписала десять лет, отправила на Соловки.
– Сколько ходок у тебя? – недоверчиво поинтересовался Шило.
– Ни одной, – отвечал Громов. – До семнадцатого года был я битый фраер, учитель французского языка, потом с голодухи пошел в фармазоны.
– Что-то ты поздновато масть сменил, – заметил Камыш.
– А куда деваться? – пожал плечами Громов. – Голод, сами знаете, не тетка и не двоюродная бабушка.
Уголовный народ, любящий острое словцо, засмеялся.
– Так чего ж ты хочешь? – спросил Камыш, немного мягчая.
– Вопрос не в том, чего я хочу, вопрос – чего вы хотите, – откровенно отвечал загадочный Громов. – Нравится пиджак – я разве против? Только отнимать не надо, нехорошо это, не по-божески.
– А как по-божески? – спросил Шило, нехорошо щерясь.
– А по-божески так: есть у тебя какое добро против моего?
Урки разочарованно заулюлюкали.
– Ты, дед, фуфло толкаешь, – грубо отвечал Шило. – Ну, имеется у меня полушубок, вон только что со студента снял, – и он показал на чахоточного юношу. – Но ты тут при чем? Неужели думаешь, я свой полушубок на твой спинжак менять буду?
Громов пожал плечами: зачем менять – сыграть можно. Он ставит пиджак, Шило – полушубок. Щипач покачал головой – полушубок против пиджака не пойдет, слишком маленькая ставка. Громов обещал добавить еще куртку и шерстяную фуфайку.
– И ботинки, – алчно сказал Шило.
– Может, тебе еще подштанники мои поставить? – улыбнулся старик.
– Да пошел ты!
– А чего, – не отставал Громов, – нюхни – хорошие!
Под радостный гогот шпаны раздали карты. Играли в буру. Игра шла упорная, видно было, что Шило в картах поднаторел. Вдобавок уголовная братва всячески пыталась помогать Шилу и мешала фармазону. Но Громов в карточной игре был явно не новичок, так что в конце концов роббер пришел именно ему.
Враз погрустневший Шило отдал полушубок Громову. Фармазон поискал глазами студента, подозвал его и торжественно надел полушубок тому на плечи. Тот заплакал от счастья и жарко пожал благодетелю руки.
– Ха, – развеселился Шило, – локш ты потянешь[12], фармазон! Я же с него эту шерсть снова состригу!
– Не имеешь права, – отвечал Громов строго, – полушубок выигранный и подаренный, отнимать нельзя.
Огорченный Шило куда-то исчез, за ним ушел и Кит. Урки глядели на фармазона с интересом.
– Не гнилой дедок, – слышались возгласы, – свой в доску!
Вскоре принесли обед. Распределением еды занимались тоже уголовники, так что обычным заключенным суп достался пустой, без трески, с одними разваренными овощами. Однако Громову, которого уже считали за своего, налили щедро, в два раз гуще против положенной пайки.
После обеда всех поделили на бригады и отправили в наряд или, как это называлось тут, урок. Нужно было валить лес, пилить его и сдавать кубами учетчику.
Василий Громов попал в бригаду с тремя урками. Старший, уже знакомый фармазону Камыш, пока они шли к лесу, ввел его в курс дела.
– С каждого кореша за день куб леса надо сдать, – говорил он. – Не сдашь – пайки не получишь. Так что совсем не работать нельзя. Но мы тут вот что придумали. Сдаем куб, десятник его отмечает, а потом тот же куб сдаем как новый. И так несколько раз, чтобы норму выполнить. При таком хитром подходе выходит намного легче.
– И не ловили вас? – покачал головой Василий.
– Кто нас поймает, мы же урки…
Однако, как говорят, и на старуху бывает проруха. Когда они явились к десятнику, им было объявлено, что отныне на каждом сданном кубе древесины будет ставиться клеймо, вроде печати – на спиле бревна. Таким образом, один и тот же лес уже не получится сдавать несколько раз.
– Хорошенькое дело, – озаботился Камыш, – и чего теперь?
– Теперь, урки, будете работать честно, – отвечал десятник.
Простодушные эти слова вызвали гогот у всей воровской шайки. Однако смех быстро стих и сменился озабоченностью.
– Ко псам! – раздраженно говорил Яшка-Цыган, кося черным лошадиным глазом. – Неужели же корячиться будем, как фраеры безответные?
– Баланду травишь, ботало[13] прибери, – оборвал его Камыш, – чтобы урки – да корячились на дядю Глеба?[14] Чего-нибудь да придумается.
Однако сходу ничего не придумалось, так что приходилось честно таскать на горбу лес и пилить его в удобные для учета кубы. Громов работал наравне со всеми и, несмотря на возраст, совсем как будто не уставал. Однако работа эта ему явно нравилась не больше, чем его уголовным корешам.
– А я думал, уголовные вообще не работают, – заметил Громов в короткий перекур. Шпана смолила цигарки, сам Громов от курева отказался, массировал мышцы – чтобы, как сам сказал, на завтра не болели.
– Это на материке, – отвечал третий блатной, имени которого несколько тугоухий фармазон не расслышал. На голове у него несколько косо сидела старая буденновка, невесть какими путями к нему попавшая. – Здесь попробуй откажись – могут и на Секирку послать, и в шестнадцатую роту определить.
Громов заинтересовался: что за шестнадцатая рота?
– Всего рот в лагере пятнадцать, а шестнадцатая, стало быть, выходит кладбище, – сказал безымянный. – Прижмуришься, как сегодняшний баламут, вот и погонят в шестнадцатую роту.
– А Секирка что такое?
– Секирка – это амбар, изолятор, – объяснил Цыган. – Смертельный номер, промежду прочим, парад-алле, многие оттуда вперед ногами выходят, а иные с ума спрыгивают.
– Н-да, – негромко пробормотал старый фармазон, – как говорится, не дай мне Бог сойти с ума… Нет, легче посох и сума…
– И посох тебе тут обеспечат, и суму и тюрьму, – отвечал Камыш и сплюнул на влажную, отмеченную снежными проплешинами землю.
Если бы не работа и не комары, вставшие на крыло с приходом весны, местную суровую природу можно было бы счесть почти идиллической – море, лес, чистый до прозрачности воздух, напоенный хвойным духом, огромные, в рост человека камни… Чем-то первобытным и в то же время величественным веяло от здешних мест. Становилось ясно, почему именно здесь пятьсот лет назад попечением святителя Филиппа воздвигнут был Соловецкий монастырь.
– Попы говорят, что Христос тут недалеко, – откровенничал Камыш. – А я чего-то не верю. Был бы тут Христос рядом, разве попустил бы такому зверству случиться? Кто только эти лагеря придумал, какой пес?
– Разные на этот счет есть мнения, – неожиданно отвечал Громов. – Одни считают, что англичане – во время Англо-бурской войны. Другие – что американцы во время Гражданской войны в США.
– А нам-то они на кой черт сдались?
– Чтобы от прогресса не отставать, – хмуро сказал старый фармазон. – Если какую гадость сами выдумать не можем – у других позаимствуем… Как говорил товарищ Ленин: учиться, учиться и еще раз учиться.
Между делом Громов поинтересовался, сколько в лагере длится рабочий день. Камыш отвечал, что день тут длится столько, сколько хозяин велит. По правилам – двенадцать часов, но обычно больше – и тринадцать, и четырнадцать…
– Короче, для нас Ногтеву ничего не жалко, – оскалил зубы Яшка-Цыган. – Хоть круглыми сутками гонять будут, пока кишками наружу не изойдем.
– До кишок наружу работать – вопрос не интересный, – задумчиво заметил старый фармазон.
Камыш согласился: о том и речь! Дело ведь не в трудовой норме, а в том, чтобы осужденные слишком долго тут не задерживались, быстрее места освобождали. А как освободить место, если, скажем, человеку пятнадцать лет выписали? Один способ – в шестнадцатую роту его спровадить.
Во время очередного перекура Василий Громов поделился своими соображениями с братвой.
– Я вот что подумал, – негромко сказал он. – Клеймо на кубах – это, конечно, неприятно. Но кто мешает его стесать?
– Как срезать? – не понял безымянный урка.
– Шабером, – терпеливо отвечал Громов. – Ну, или топориком. Чик – и нету. И можно опять сдавать, как новый.
Цыган посмотрел на него с восхищением: а у тебя, фармазон, мозги не из ваты сделаны! Верно маракуешь, глядишь, братве и впрямь послабление выйдет. Камыш кивнул: ничего себе идея. Неизвестно, какое там выйдет послабление, но попробовать не мешает.
Теперь оставалось только отвлечь охрану, пока они будут срезать штампы, но это ловкий Цыган взял на себя. Был ли он натуральным ромалом[15], или это только прозвище было такое, но обаяние имел нечеловеческое – на трех цыган хватило бы. Завести разговор, угоститься за чужой счет папироской, да хоть хором «Интернационал» попеть – все это было к Яшке-Цыгану. О своем обаянии он знал и умело им пользоваться – часто в не совсем гуманных целях. Но никто его не упрекал – есть у человека талант, так почему бы не пользоваться?
Благодаря новой технологии работали они теперь гораздо меньше, а если уж быть совсем откровенным, просто били баклуши во всю мочь. Поэтому до конца дня совершенно не устали.
Вечером, как и прочие заключенные, вернулись в собор. Опять уголовники разнесли еду, или, как здесь говорили, шамвку. Пошамав, старый фармазон завел разговор с Яшкой-Цыганом: он хотел уяснить внутреннее устройство лагеря.
– Да какое там устройство, одна мура, – мрачно отвечал Цыган. – За что боролись? За уничтожение эксплуататорского класса. Что имеем? Тот же самый класс, только вид сбоку. Раньше нас буржуи с дворянами по камере гоняли, теперь – ГПУ. У нас тут такие классы – царизму не снилось. Во-первых, администрация…
Он стал загибать пальцы, словно боялся, что кого-то забудет. Начальника лагеря Ногтева Громов уже видел. Этот просто псих, у него семь пятниц на неделе – то застрелит кого мимоходом, то всех от работ освободит. Пропойца, но в гневе страшен. Как напьется, непременно начинает палить по заключенным. Стреляет метко, даже когда выпивши. Так что увидишь, Гром, пьяного Ногтева – беги куда глаза глядят.
Есть еще его заместитель Эйхманс, тот из чухны. Хлебом не корми – только дай, чтоб перед ним строем прошлись, да еще и печатая шаг. Человек не то, чтобы сильно злой, но какой-то деревянный и вовсе бесчувственный. Все у него должно быть по правилам, по уставу. А не будет по уставу – волком взвоешь.
– Все, в общем, крокодилы, – откровенничал Цыган. – Но из верхих самый злой – начальник административной части Васьков. Он вам по прибытии перекличку устраивал, помнишь такого?
Фармазон вспомнил плотно сбитого человека без лба и шеи, с тяжелой небритой нижней челюстью и отвисшей губой. В лоснящихся щеках его прятались маленькие подслеповатые глазки, пронзительно глядевшие на новых осужденных. От взгляда этого стыла кровь даже в воровских жилах.