Империи песка Болл Дэвид
…некто Жюль де Врис из Императорской гвардии, наблюдавший с холма, как гибнут его люди, развернул свою лошадь и галопом помчался прочь.
Мы предположили, что полковник отправился за подкреплением и что часть его сил осталась в другом месте, невидимом для нас. Но когда мы стали спускаться вниз, дабы помочь нашим собратьям во имя Франции, то обнаружили, что полковник спасается бегством и у него нет никакого подкрепления. Когда мы застали его врасплох, нашим глазам открылась неприглядная картина его действий. Он сорвал со своего мундира эполеты и все знаки различия с намерением (здесь мы можем лишь предполагать) обменять форму на одежду, принадлежащую гражданскому лицу. Пойманный за этим занятием, он отказался отвечать на наши повторяющиеся вопросы и стал излагать пространную лживую версию случившегося. Но относительно характера его преступления и непреложности факта, что он бросил вверенных ему людей и бежал с поля боя, как трус, не может быть никаких сомнений.
Только из-за его высокого офицерского чина я принял решение передать его под Вашу юрисдикцию вместо того, чтобы подвергнуть допросу в полевых условиях. Я нахожусь не в том чине и не могу поступить с ним так, как требует совесть, как необходимо поступить, дабы сохранить честь Франции и ее сынов, которые сегодня проявили столько мужества и готовности умереть во имя родины.
Я и все, кто находится у меня в подчинении и кто своими глазами видел происшедшее сегодня, готовы принять самое действенное участие в официальном трибунале, когда он будет устроен. Но вследствие нахождения прусских войск в непосредственной близости от нас совесть не позволяет мне даже ненадолго отстраниться самому и отстранить своих людей от служения нашему народу исключительно для того, чтобы разобраться с таким отвратительным делом, как это. Посему я при первой же возможности свяжусь с Вами по телеграфу или почте, дабы мы могли довести это дело до справедливого конца.
Выражаю уверенность, что мои действия встретят Ваше понимание и одобрение.
Да здравствует Франция!
Капитан Виктор Делеклюз,
Третий вузьеский полк нерегулярных войск
Закончив писать, Делеклюз вновь привалился к бревну и глотнул бренди. При тусклом свете фонаря он ровным голосом и с довольным видом прочел Жюлю свой рапорт.
– Думаю, в целом вышло совсем недурно. Согласны, полковник?
Жюль начинал слушать, не веря своим ушам, однако под конец ему стало почти весело.
– Глупец вы, Делеклюз. Ваша писулька ничего не даст. Меня там все знают. Им известно, кто я такой.
Делеклюз улыбнулся и покачал головой:
– Ваш мир, Жюль де Врис, обречен. Когда закончится эта война, жизнь не будет прежней. Ни в коем случае. Вы будете жить среди шакалов, и никакой император вас не защитит. Никакая империя. Ваше сословие вас забудет. Они обратятся против вас и сожрут заживо.
– Вы ошибаетесь, капитан. Но это не имеет значения. То, что вы тут написали, – Жюль кивком указал на рапорт, – жалкие потуги идиота. Если это лучшее, на что вы способны, я вас переоценил. Вам бы лучше меня застрелить. Сколько бы времени мне ни понадобилось, я вас разыщу, и вы заплатите за свое предательство и зверские убийства.
Делеклюз учтиво ему улыбнулся:
– Не думаю, полковник. Это мы еще посмотрим. Ваша уверенность, что ваш мир сохранится, превосходит мою. Как бы там ни было, вас ждут интересные времена, в чем я уверен. А вашей угрозы разыскать меня я не боюсь. Больше мы никогда с вами не встретимся, полковник, Во всяком случае, на этом свете, в чем я тоже уверен.
Солдат, отправленный капитаном Делеклюзом для препровождения Жюля в Шалон, обращался с пленным грубо и презрительно. Он связал Жюлю руки спереди, да так крепко, что веревка до крови врезалась в кожу. Они ехали верхом, каждый на своей лошади. На дороге было не протолкнуться, в основном из-за обозов несчастных беженцев, спешивших прочь от опустошения, которое несла с собой война, разворачивающаяся к востоку отсюда. Жюлю пришлось дожидаться, пока не проедут длинные вереницы телег, запряженных волами и набитых постельными принадлежностями, обшарпанной мебелью, кухонной утварью и одеждой. И все они соперничали за место на пыльной дороге. Там, где возможно, женщины и дети ехали на повозках, прижавшись друг к другу, а там, где нет, шли пешком. Люди не знали, выигрывает Франция войну или проигрывает, и молча брели в пыльном безмолвии.
Кто-то с любопытством поглядывал на пленного. Если не по форме, то по манере держаться они понимали: этот человек занимает важное положение. Поначалу Жюль не обращал на них внимания, поглощенный своими мыслями, но затем, смутившись, сам пытался поймать их взгляды и удержать, когда это удавалось, словно убеждая беженцев: с ним произошла ошибка, и он не заслуживает условий, в каких они его видят. Но никто не читал этого в его взгляде. Никто не понимал. Люди всегда отворачивались, и он молча ехал дальше. Через какое-то время он прекратил эти попытки и стал смотреть вперед.
Августовский день был нестерпимо жарким. Жюль ехал без шлема. Солнце пекло ему голову и высушивало изнутри. Ему отчаянно хотелось пить, но он не позволял себе просить конвоира о чем-либо, будь то еда, вода или какая-либо помощь. Скорее он заговорит с дьяволом. Солдат, всю ночь пьянствовавший со своими подельниками, страдал от похмелья и не обращал внимания на пленного, находясь в состоянии полудремы. Время от времени его голова свешивалась, и он клевал носом. Тогда он вдруг спохватывался и просыпался. Так они ехали час за часом, ни разу не остановившись.
Наконец они свернули на незаметную дорогу шириной не больше тропы, позволявшую срезать часть пути до Шалона. Конвоир избрал ее, чтобы избавиться от столпотворения на главной дороге. Вскоре шум обозов стих. Вдоль дорожки росли деревья, давая желанную тень и прохладу. Около пяти часов вечера они подъехали к речке. По насыпи, окружавшей узкий мост, солдат спустился вниз, чтобы передохнуть и напоить лошадей. Он спешился и так грубо стянул Жюля с лошади, что тот приземлился на собственный зад.
– Прямо на задницу, где тебе самое место, – захохотал солдат и повернулся спиной.
Жюль кое-как встал на ноги и осмотрелся. Вокруг никого. О побеге он не думал, ибо был уверен, что в Шалоне преобладают здравомыслящие офицеры и он тут же поменяется местами с конвоиром. Но едва тот повернулся спиной, Жюль усмотрел представившуюся возможность и действовал, почти не задумываясь. Это был его шанс! Он быстро подскочил к солдату, вскинул связанные руки и обвил его шею. Наэлектризованный внезапным действием, взбешенный своим пленением и убийством гвардейцев, а также злодейским убийством крестьянской семьи, Жюль ощутил, как все эмоции последних суток вырвались на поверхность. Набросившись на конвоира сзади, он завел руки под подбородок солдата и оторвал от земли. Тот отчаянно сопротивлялся, задыхался, не в силах крикнуть, хватался за шею в попытке ослабить железные тиски рук Жюля, сомкнувшихся вокруг нее. Солдат висел в воздухе, беспомощно молотя руками и ногами. Жюль не ослаблял хватку, намереваясь ввести конвоира в бессознательное состояние, а затем снять нож с его пояса и перерезать веревки. В горле солдата булькало, он брызгал слюной, но не мог противостоять напору и ярости нападения Жюля и постепенно начал обмякать, теряя силы.
Жюль ощущал пьянящее возбуждение победы. Еще немного – и он будет свободен. И в этот момент его с силой ударили сзади. Потеряв равновесие, он повалился на землю, увлекая за собой конвоира, которого и сейчас не выпускал из рук.
– А ну прекратить! – раздался резкий голос.
Жюль не видел, кто это, но продолжал сжимать глотку солдата, пока от жестокого удара сапогом в затылок у него не перехватило дыхание. Руки обмякли, и он разжал пальцы. Конвоир выкатился из-под него, шумно глотая воздух, кашляя и отплевываясь. Уткнувшись лицом в грязь, он тяжело дышал.
Жюль пришел в себя и оглянулся. Увидев, кто его ударил, он испытал несказанное облегчение. То был драгунский сержант.
– Сержант, хвала небесам, что вы появились! – прохрипел Жюль, с трудом поднимаясь на ноги. – Вы…
– Молчать! Кто вы такой, черт побери?! Я видел, как вы напали на этого человека!
Сержант посмотрел на связанные руки Жюля, затем на распростертого солдата, продолжавшего шумно дышать, и помог тому встать на ноги. После тисков Жюля конвоир все еще не мог говорить. Пока он очухивался, Жюль сделал новую попытку объясниться с сержантом, зная, что должен быстро овладеть положением, иначе все пропало.
– Сержант! – зычно произнес он. – Я полковник Жюль де Врис из Двести двадцатого полка Императорской гвардии! Этот человек под ложным предлогом взял меня в плен. Сам он убийца, один из шайки нерегулярных войск, действующих близ Вузье. Они захватили мой отряд врасплох и убили всех моих людей. Они убили гражданских…
– Молчать, я сказал! – оборвал его сержант.
Он недоверчиво, с подозрением, смотрел на Жюля. Сержант явно не понимал, кто перед ним, зато чувствовал, что этот человек никак не похож на полковника Императорской гвардии. Да, держался он властно, и манеры офицерские. Но его вид говорил об обратном: изуродованное лицо, все в синяках и ссадинах, порванный мундир с дырками на месте эполетов и медалей.
– Полковник, значит? Глядя на вас, я вообще не знаю, кто вы такой, но если вы опять вздумаете своевольничать, я угощу вас как следует! Я наведу здесь порядок, ей-богу, наведу!
Солдат наконец обрел дар речи.
– Сержант, этот человек – пленный, – хриплым, сдавленным голосом произнес он. – Вы его видели! Он пытался меня убить! Ему это не впервой. Он предатель по всем статьям. Мне приказано доставить его командиру военного лагеря в Шалоне. Вот, взгляните… Это рапорт.
Конвоир протянул сержанту рапорт Делеклюза.
Жюль в отчаянии поднял руки.
– Сержант, это сплошная ложь! – воскликнул он, однако драгун, увидев вскинутые руки, сделался еще подозрительнее.
Он оттолкнул Жюля, а сам попятился, развернул бумагу и стал медленно читать. Несколько раз он останавливался, поднимал глаза на Жюля, затем возвращался к чтению. Закончив, он покачал головой.
– Дело дрянь, – пробормотал себе под нос сержант. – Жуть какая-то.
– Сержант… – начал Жюль, но тот снова резко его оборвал:
– Молчать! Вы уже признали, что являетесь пленным этого человека. Или теперь станете отрицать?
– Нет, сержант, но если вы…
– Заткнитесь! Вы отрицаете, что пытались сбежать?
– Нет, но…
– Довольно! – Сержант повернулся к своей лошади, раскрыл ранец и достал самопишущую ручку. – Все проще простого. Если обвинения против вас ложны, вас освободят. А пока я должен позволить этому человеку выполнять его приказ, а также добавить к рапорту то, что видел собственными глазами. Этого требует справедливость. Больше я ничего не могу сделать… полковник.
Сержант стал быстро писать на обратной стороне рапорта Делеклюза, после чего вернул бумагу солдату, чье лицо расплывалось в довольной ухмылке от такого поворота событий.
– Вот, держи. Я написал начальству о том, чему был свидетелем. Тебе повезло, что я оказался поблизости. А ты хлипкий, это точно. Сомневаюсь, чтобы ваш сброд мог застать врасплох императорских гвардейцев. Против драгун вы бы и десяти минут не продержались. Следи, чтобы он снова не оказался у тебя за спиной. А теперь садитесь на лошадей и убирайтесь прочь с моих глаз!
Жюль смотрел, как конвоир прячет в карман рапорт с обвинениями, присовокупленными сержантом. Впервые с начала этого кошмара его охватило предчувствие беды.
Глава 6
Мусса и Поль лежали на спине у себя в замке на дереве, вдыхали дым и смотрели, как в небе пролетают стаи птиц. Внизу, на другом краю поля, Анри и Гаскон целое утро валили деревья. Они занимались этим не первый день, орудуя большой двуручной пилой с крупными, хищными зубьями. Соорудив огнезащитную полосу, они подожгли весь участок старого леса. Им помогала Серена, принесшая мужчинам еду. Пока Анри ел, она стояла рядом с мужем, обнимая его за талию. Они следили, как огонь пожирает великолепные раскидистые дубы; некоторым из них было больше тысячи лет. В глазах Серены блестели слезы.
То же самое происходило вокруг всего Парижа. В Фонтенбло, Венсене и у подножия горы Мон-Валерьен сжигались леса, и небо над ними заволакивала густая пелена дыма. За последние несколько дней уничтожение деревьев добралось и до Булонского леса, великолепного парка, созданного по велению императора рядом с землями графа де Вриса. Лес подвергся опустошению, все его деревья были спилены, а великолепные массивные ворота сняты. Вместо них рабочие строили основательные каменные бастионы с бойницами для винтовок и насыпями для артиллерии.
В Париже собрался комитет обороны, постановивший сжигать леса, чтобы наступающим прусским войскам было негде укрыться. На востоке, вблизи прусской границы, вражеские части прятались в лесах, откуда совершали опустошительные атаки на французские войска. Маршал Мак-Магон попросил у императора разрешения сжечь леса, но император отказался, заявив, что не желает видеть гибель прекрасных уголков природы. Результатом императорского запрета стали тысячи погибших французских солдат. Париж не допустит подобной ошибки. В его предместьях пруссакам будет негде укрыться.
Однако лишь немногие в Париже верили, что пруссаки дойдут до стен столицы. С мест сражений поступали десятки противоречивых сообщений. Элизабет заспорила с Анри, когда он сообщил ей о решении комитета обороны и сказал, что начинает уничтожение обширных участков леса вокруг шато. Она изо всех сил пыталась сохранять оптимизм перед лицом становящегося все очевиднее факта, что Франции грозит серьезная опасность.
– Честное слово, Анри, – сказала она, – я ожидала, что ты проявишь больше стойкости и не подчинишься Трошю и его неженкам! – (Трошю был военным губернатором Парижа.) – Кстати, минувшим вечером я обедала с баронессой де Шабрийян. Она передала мне слова графа Паликао, которому из совершенно достоверных источников известно, что прусский кронпринц предстал перед императором, после чего застрелился.
– Я это тоже слышал, – сухо заметил ей Анри, – незадолго до сообщения о падении Бомона.
В Бомоне пруссаки атаковали французов около полудня и еще до наступления вечера принудили к спешному отступлению. А утренние газеты трубили о крупной французской победе.
– Анри, это ложь! Ты, никак, кормишься сплошь прусской пропагандой?
– Ты тешишь себя заблуждениями, Элизабет. Разве ты не видела беженцев, стекающихся в Париж? Откуда, по-твоему, они бегут? Или ты не заметила оборонительных сооружений, которые начали возводить вокруг городских стен? Зачем все это, если мы так успешно воюем?
Элизабет старалась сохранить присутствие духа. Она терпеть не могла спорить с Анри. Он был таким спокойным, таким… логичным. Это ее бесило.
– Ты просто паникуешь, как и все остальные. А я-то ожидала от тебя большего.
Все эти недели Элизабет неутомимо трудилась, собирая сообщения о французских победах и повторяя их каждому, кто был готов слушать. Она рассказывала, как французские зуавы едва не схватили Бисмарка в Монтиньи, где его ублажала шлюха, и ему пришлось прыгать из окна второго этажа; как маршал Базен загнал несколько прусских корпусов в каменоломни Жёмона, где они и нашли свой страшный конец. Атака доблестных французов была настолько яростной, что от пруссаков остались лишь окровавленные части тел и куски туш их лошадей. На протяжении августа Элизабет цеплялась за каждую обнадеживающую весть и приукрашивала ее, страстно желая, чтобы на самом деле так оно и было. От Жюля она получила всего одно письмо, вскоре после его отъезда. Муж скупо сообщал о собирающейся армии и грядущей кампании. Но в целом тон его письма был оптимистичным, хотя и туманным. Это письмо она перечитывала тысячу раз. У себя в спальне она разговаривала с портретом мужа. Она вырезала из газет обнадеживающие статьи, игнорируя другие, и вела свою персональную войну в гостиных и на светских приемах, которые продолжались, однако начали терять прежнюю веселость.
Если некоторые парижские кварталы были охвачены чувством уныния, нигде его тяжесть не ощущалась так сильно, как в душах Поля и Муссы. Однако причина их уныния не имела отношения ни к войне, ни к пруссакам. Лето близилось к концу, и ребят ожидало возобновление занятий в школе. Стараясь даже перед лицом войны сохранить детям нормальную жизнь, большинство приходских школ и часть государственных начали новый учебный год.
Муссе было тошно. Он ненавидел школу и не мог поверить, что взрослые даже заикнутся о ней. Минувшей зимой они с Полем пропустили целых четыре дня занятий, когда Париж завалило снегом и жизнь на улицах замерла. Прерывались занятия и весной во время разлива Сены, затопившей цокольный этаж собора Сен-Поль, где находилась школа. Еще одной причиной перерыва стала гибель монахини сестры Анжелики под копытами сбежавшей лошади.
Так почему же угроза вторжения прусской армии не может положить конец ненавистным занятиям в школе? Этот вопрос постоянно занимал Муссу. Он неутомимо донимал Анри, пользуясь каждой возможностью подорвать отцовскую решимость вновь отправить его в школу.
– Отец, в свете международной ситуации, – начал Мусса; эти слова он слышал от своей тети Элизабет, и они ему очень понравились, – ты не думаешь, что я должен помогать вам с Гасконом жечь лес? Нам необходимо подготовиться.
– Я думаю, что тебе необходимо пойти в школу, – ответил граф.
– Но, отец…
– Пока ты учишься, мы как-нибудь управимся сами. Ты гораздо лучше поймешь международную ситуацию, если сумеешь прочитать о ней.
Мусса был возмущен:
– Отец, я умею читать! Ты это знаешь!
– Да, знаю. Но тебе нужно учиться читать быстрее и увереннее.
Это было ужасно, особенно если учесть, какое замечательное лето они провели! Чем только они с Полем не занимались! Ребята были достаточно большими, чтобы самостоятельно исследовать Париж, по крайней мере в дневное время. Этим они и занимались целыми днями – ах, эти великолепные деньки! – бродя по улицам и изучая город. Они плавали в озере и тихой, ленивой послеполуденной порой ловили рыбу с берегов Сены, протекавшей по владениям графа. С помощью Анри и Гаскона мальчики соорудили плот, который спустили на воду близ Сен-Клу, и поплыли на нем в Мальмезон. На всем протяжении их плавания мужчины и женщины приветственно махали мальчикам с берегов и салютовали триколору, развевавшемуся на мачте плота. В Мальмезоне Гаскон дожидался их с телегой, чтобы отвезти плот домой. После плавания обоих десятилетних сорванцов распирало от впечатлений.
Граф считал очень важным научить сына и племянника владеть оружием. Вместе с Гасконом он каждое утро, перед завтраком, по часу учил их стрелять из новой армейской винтовки Шасспо. Поль и Мусса быстро сделались меткими стрелками. А вот сражение на деревянных мечах им не давалось. Мечи ударяли по рукам и головам, не причиняя никакого вреда и не откликаясь на неуклюжие попытки мальчиков управлять этим непростым оружием. Глядя на них, Гаскон морщился.
– Сир, хорошо, что мы начали с деревянных мечей, – как-то заметил он графу, – иначе мы все утро собирали бы мальчишек по кусочкам.
Каждый получал от противника немыслимое число смертельных ударов, пока постоянные упражнения не сделали ребят проворнее и пока они не начали показывать пусть и скромные, но успехи. С величайшим терпением взрослые наставники учили их пригибаться, делать обманные движения и предугадывать действия противника; показывали, когда делать выпад и когда парировать удар, когда наступать и как правильно отступать. Все четверо успевали намахаться так, что с них ручьем лился пот. Порой они весело валились на землю в одну кучу, смеясь и тяжело дыша после утомительных занятий. Прошло достаточно времени, прежде чем деревянные мечи заменили стальными саблями, клинки которых Гаскон предварительно затупил на точильном камне, чтобы ошибки приводили к шишке на руке, а не к потере конечности. От взмахов тяжелыми саблями мускулы ребят становили крепче, они устойчивее держались на ногах и начинали лучше понимать тонкости и изощренность поединка.
– А парень-то научился ловко делать выпады, – сказал однажды в конце лета Гаскон, глядя, как Поль атакует Муссу. – У него инстинкт бойца.
Поль по темпераменту был матадором, Мусса – быком. Мусса был сильнее, увереннее, в поединке действовал методичнее, одолевая противника за счет одной лишь решимости. Поль предпочитал дразнить противника и выводить из себя, провоцируя на ошибку.
– Согласен, – кивнул Анри. – Они оба вырастут великолепными бойцами.
Он с гордостью смотрел на ребят, довольный их успехами в поединках на саблях и овладении другим оружием. Мусса и Поль учились метать ножи и даже стрелять камнями из рогатки. Здесь Мусса превосходил двоюродного брата. В послеполуденную пору, при соответствующей погоде, граф часто брал их на соколиную охоту.
Славное времечко, если бы только школа все не испортила.
– Меня зовут сестра Годрик. Господь Бог благословил меня этим собором и возложил на мои плечи обязанность вас учить. Если вы будете в точности исполнять то, что я говорю, если будете усердно учиться, следить за своими манерами и не подпускать к себе дьявола, Он и вас благословит. Если нет… – Она извлекла из складок одежды дубовый паддл[34], высоко подняла и с такой силой ударила по крышке стола, что мальчишки хотя и пристально следили за паддлом, но все вздрогнули. – Если нет, это станет Божьим орудием исправления, которым управляет моя смиренная рука.
Все, что видели ученики у новой учительницы, – это черное покрывало, из которого глядело тощее острое лицо и жесткие черные глаза. Монашеское одеяние полностью скрывало фигуру этой невысокой женщины. Сплошная тайна в черном, за исключением холодного лица и костлявых рук, крепко сжимавших дубовый инструмент послушания мальчиков.
– Когда мы молимся, вам надлежит держать головы склоненными, – объявила она, и сейчас же головы всего класса послушно склонились.
Кроме одной. Сестра Годрик медленно двинулась по проходам между партами, произнося слова молитвы твердым и несколько пронзительным голосом:
– Отец милосердный, через Твою совершенную благодать мы собрались здесь, дабы приобщиться к поучениям Твоего благословенного сына, Доброго Пастыря Христа, и познать удивительный мир, который Ты сотворил по Твоему образу…
Получай!
Без предупреждения паддл ударил Муссу по руке. Он задохнулся от боли и отдернул руку. Удар оставил зловещий красный рубец. Мусса оцепенело посмотрел на монахиню. Ее глаза были закрыты. Она продолжала молиться. Он следил за ее приближением, однако случившееся застало его врасплох.
– Да напитаешь Ты, всемогущий Боже, Твоей благодатью, и да дарует нам Христос, наш небесный учитель, Свой свет и непреходящую любовь.
Получай!
И снова паддл просвистел в воздухе. И снова ударил Муссу, на сей раз по костяшкам другой руки, которую он не успел убрать. По щеке скатилась слезинка. Мусса поднес саднящие костяшки ко рту, его глаза в страхе смотрели на призрака в монашеском одеянии.
– Аминь, – произнесла сестра Годрик.
– Аминь, – повторил класс.
Монахиня возвышалась на Муссой, словно гора черного ужаса; паддл в ее руке – подобие молнии – застыл в воздухе, готовый ударить снова.
– А теперь, молодой человек, быть может, ты расскажешь нам, по какой причине не склоняешь голову во время молитвы.
Мусса не знал, что сказать. Когда остальные молились, он никогда не закрывал глаза. Сам он не молился. Точнее, молился, когда был помладше. Он горячо молился Богу, прося сделать так, чтобы соученики оставили его в покое. Он просил в молитвах, чтобы мальчишки прекратили насмехаться над ним. Молитвы не помогали. Мусса молился и по другим поводам, прося игрушки, прося о везении и защите от разных бед. Его не удивляло, что ответов на молитвы не приходит. Потом он и вовсе перестал их ожидать. Он не винил Бога и обстоятельства. Своим десятилетним умом Мусса просто пришел к выводу, что Бога поблизости нет или Он не слушает детей. Значит, молитвы бесполезны. Они ничего не приносят, а потому в них нет никакого смысла. Иногда, приличия ради, он шевелил губами вместе с молящимися и бубнил себе под нос, однако слова, которые он бормотал, касались рыбалки или еще каких-нибудь занятий, но не были обращением к Богу. Бывало, он действительно произносил заученные слова молитв, желая проверить, сработают ли они на этот раз. Но обычно он просто наблюдал за происходящим и не закрывал глаза ради бесполезной молитвы.
И в классе он вел себя точно так же, как всегда.
– Я… Простите меня.
– Простить тебя?
– Да, сестра. Я не хотел вас оскорбить.
– Тебя, молодой человек, должна заботить не я, а Господь Бог.
Мусса в этом сомневался, поскольку дубовый паддл находился у нее. Он взглянул на Поля, сидящего рядом. Тот всячески старался не привлекать внимания сестры Годрик. Голова двоюродного брата была опущена. Поль старательно разглядывал текстуру дерева на своей парте. В уголках глаз Поля Мусса увидел едва заметный намек на улыбку. Ничего, братцу он отомстит потом.
– Как тебя зовут?
– Мусса.
– Повтори!
– Мусса.
– Что это такое – «Мусса»? – спросила монахиня.
– Это мое имя, сестра.
– Понятно, но что оно означает? – (Мусса не знал, как ответить, и лишь пожал плечами.) – Так я вам скажу, что оно означает. – Сестра Годрик обращалась ко всему классу, и в ее голосе звучала насмешка. – Это языческое имя. Безбожное имя. Нечестивое имя неверующего.
– Но это мое имя, сестра, – повторил Мусса.
– Мусса, Мусса, Мусса! – звонким, презрительным и сердитым голосом произнесла монахиня. – Это имя дикаря, а мы находимся в христианском классе. Мусса, у тебя есть другие, христианские имена? – (Мусса печально пожал плечами.) – Мусса, я не услышала твоего ответа!
– Не знаю, – промямлил он.
– Не знаешь? Не знаешь христианских имен или не знаешь, есть ли у тебя одно из них?
– Не знаю, – только и смог повторить Мусса.
Он уперся глазами в парту. Лучше бы ему сейчас умереть.
– В таком случае какое твое полное имя? Это ты знаешь?
– Да, сестра. Мусса Мишель Келла де Врис.
– Де Врис! Так ты из семейства де Врис! – воскликнула монахиня, словно эта фамилия что-то значила для нее. – Запомни, юный де Врис: имя Мусса должно быть изгнано из этой Божьей обители. Мы будем звать тебя Мишелем. Это имя архангела-хранителя у евреев, которые сами лишь на полшага выше язычников, но все-таки выше. Думаю, это лучшее, что мы можем сделать. – Найдя решение с именем Муссы, сестра Годрик обратила внимание на других учеников. – Итак, дети, вы познакомились с Мишелем, который наверняка больше уже не оплошает. А теперь пусть каждый из вас встанет и назовет свое имя. Вставать по очереди. Начинайте!
Сестра Годрик помнила время, когда ее звали Селестой.
Почти все воспоминания были ужасными. Они и сейчас будили ее по ночам, сжимали грудь ужасом и заставляли преклонять колени на холодном каменном полу, где она молилась, чтобы Бог простил ее и даровал забвение прошлого.
Она помнила мать, печальную миловидную женщину, заплетавшую ей косы. Тогда они жили в крохотной мансарде на пятом этаже, где единственной мебелью был стул, а спали они прямо на полу, постелив несколько одеял. Окон в комнате не было, отчего там всегда царил сумрак. Крыша протекала. Зимой их комнатенка промерзала насквозь, а летом превращалась в пекло. Еды в любое время года не хватало. В одну из зим, когда Селесте было шесть, мать подхватила лихорадку, свирепствовавшую в городе. Она кашляла кровью и молча обнимала дочь, а потом умерла.
Отца Селеста не помнила, зато знала, кто он. Ее тетка Филомена постоянно вдалбливала ей это нечестивое имя, добиваясь, чтобы оно навсегда врезалось племяннице в память: Жерар Флоран. Отец Флоран, лицемерный священник, прельщенный похотью и уведенный с пути истинного. Совершив великий грех прелюбодеяния и зачав Селесту, он вновь вернулся на Божью стезю, бросив дочь и ее мать. Мало того, он взошел на кафедру и прилюдно унизил и проклял мать Селесты, хорошенькую любвеобильную прихожанку, заманившую его в сети блуда. Селеста и Жерар никогда не видели друг друга.
– Ишь, какой праведник! – твердила Филомена. – Забыл Бога, обрюхатил твою мать, потом снова нашел Бога и бросил тебя.
Жизнь сделала Филомену озлобленной. А тут еще на нее свалилась шестилетняя племянница. Изволь теперь растить девчонку, когда денег самой не хватает. Это лишь усилило озлобленность Филомены и навсегда превратило девочку в мишень для теткиных нападок и придирок.
Когда Селесте исполнилось двенадцать, тетка заплела ее мягкие золотистые волосы в косы, подрумянила щеки и продала за тридцать су торговцу тканями. Тот продержал девочку у себя шесть дней, никуда не выпуская. Он издевался над ней и насиловал, когда вздумается. За каждую жалобу Филомена нещадно избивала племянницу. Торговца тканями сменил кузнец с грязными ручищами и зловонным дыханием, потом пьяный стряпчий, весивший почти триста фунтов. Далее она попала к военным местного гарнизона, в основном к офицерам. Те дни напролет пускали ее по кругу. Так прошло три года. Менялись клиенты, отвратительных сцен становилось все больше, и каждая последующая была ужаснее предыдущей. Тетка лишь считала получаемые денежки, лупила Селесту тростью и подыскивала очередного клиента.
Кто-то из мужчин угостил Селесту ромом. Попробовав, она убедилась: если выпить достаточно, совокупления воспринимаются уже не с таким отвращением. Одна порция перед очередным клиентом вскоре превратилась в три и четыре. Потом она стала выпивать и после. Еще через какое-то время Селеста уже пила на ночь и по утрам, едва проснувшись. А дальше все завертелось и понеслось в черноту. Так прошло полгода или даже год. Селеста пребывала в вечном ступоре, пока в один из зимних дней не проснулась с кочергой в руке, покрытой кровью и чужими волосами. Рядом на грязной простыни лежал мертвый мужчина с пробитым черепом. Похоже, она убила его этой кочергой. Селеста ничего не помнила.
Она выбралась из комнаты, спустилась по лестнице и вышла на заснеженную улицу. Целыми днями она кружила по безымянным улицам, не зная, куда идет, озябшая и промокшая. Идти ей было некуда. По ночам она спала под грудами мусора или в сточных канавах, где было теплее, но по ногам бегали крысы. Отчаянно хотелось выпить. Она клянчила еду… Уже на грани смерти, измотанная лихорадкой, обессилевшая, она забралась в нишу величественного каменного здания и потеряла сознание.
Очнувшись, Селеста увидела над собой заботливые лица монахинь, которые ее и нашли. Дни напролет она бредила, сражалась с лихорадкой, то проваливаясь в кошмары, то выныривая из них. Часто она просыпалась с криком и яростно отталкивала нежные руки, пытавшиеся ее удержать. Потом лихорадка отступила. Селеста молчала, не желая говорить ни с кем. Она удалилась в безмолвный мир, где каждую ночь выплакивала все слезы и лишь тогда засыпала. При ней всегда находился кто-нибудь из монахинь, держа за руку и пытаясь успокоить. Ей приносили суп, чистую одежду и старательно выхаживали. Ее не расспрашивали, кто она, через что успела пройти, чем занималась и как оказалась в нише их монастыря.
Убийца? Шлюха? Похоже, монахиням до этого не было дела.
Селеста осталась жить в монастыре. Потянулись месяцы. Ей разрешили помогать в огороде, где она обнаружила, что под ее руками все растет. Она помогала белить стены тесных келий. Она работала на кухне, готовила и мыла посуду. Поначалу Селеста ела у себя в келье, но постепенно стала делить трапезу то с одной, то с другой монахиней. В монастырском дворе был курятник. Селеста чинила проволочные клетки, меняла солому и собирала яйца. Она мыла полы и стирала в ручье постельное белье и одежду. Она безропотно соглашалась на любую работу, кроме той, которая требовала покидать спасительные стены монастыря, ставшего ее крепостью.
Она убедилась, что ей нравится такая жизнь, нравится жить среди монахинь, не задающих никаких вопросов и равнодушных к ее прошлому. Она полюбила простоту монашеской жизни. Но больше всего она полюбила жизнь вдали от мужчин. Она вновь начала говорить.
Почти через год Селеста умерла и родилась сестра Годрик. Годрик было мужским именем с англосаксонскими корнями. Она взяла себе это имя, поскольку в нем отсутствовало что-либо женское, а еще потому, что в переводе оно означало «Божья сила». Над ней разверзлись небеса, и невидимые струи, хлынувшие оттуда, омыли Селесту и погрузили в совершенство ее новой жизни. Подобно многим новообращенным, она была опьянена этой жизнью, полностью перестав замечать все остальное. Она целиком, без ограничений, увиливаний и сомнений, отдалась безраздельному служению Богу.
Она стала целеустремленной женщиной, решившей очиститься от прежней жизни и избавиться от всего нечестивого. Ею двигала потребность освободить сердце от привязанности к материальным предметам, она жаждала жить в отрешенности и бедности, отказаться от собственной воли, предпочтений, фантазий и капризов. Когда устав монастыря показался ей недостаточно строгим, она поняла, что может подвергнуть себя еще большему самоотречению и освободиться от всех мирских удовольствий и удобств.
«Умерщвляйте внешние чувства», – поучала монахинь аббатиса. Годрик почувствовала, что это ей нравится; более того, в ней открылся настоящий талант к этому. Поначалу во время простой монастырской трапезы она старалась думать о чем-то неприятном, чтобы пища казалась как можно менее вкусной. Осознав, что ей по-прежнему нравится вкус помидора или моркови, она стала брызгать овощи квасцами, превращая в горькие и сухие. Если ей попадалось что-то сладкое, она немедленно это выплевывала. Если она ловила себя на том, что любуется картиной, предметом мебели или даже обложкой Библии, то тут же выбирала самую неприглядную часть помещения и смотрела туда, ища покаяния в созерцании чего-то тусклого и однообразного.
«Несите в мир ваши страдания за нашего Господа», – призывала аббатиса, и Годрик превосходила других, изобретая способы подвергнуть плоть всяческим неудобствам и свыкнуться с отталкивающими проявлениями внешнего мира. Даже зимой она ходила только в стоптанных сандалиях на босу ногу и молилась в снегу, пока не переставала чувствовать пальцы ног. Во время благочестивых размышлений она стояла на одной ноге, а когда перенапряженные мышцы не выдерживали и она падала на пол, то тут же повторяла упражнение на другой ноге. Зимой она спала без одеяла, чтобы холод мешал по-настоящему высыпаться, а летом, наоборот, накрывалась всем чем только можно, обливаясь потом. Она сшила себе платье из старой, потертой материи, но затем выбросила, поскольку ткань оказалась недостаточно грубой и не натирала тело. Мылась она только холодной водой, беря мыло, в которое был добавлен песок, и до крови сдирая себе кожу.
«Избегайте легкомыслия ума», – требовала аббатиса, и Годрик научилась выбирать книги исключительно духовного и философского содержания, а не те, что могли подстегнуть ее воображение. Излишнее любопытство мешало преданности Богу; таков был урок Евы.
«Избегайте тщеславия», – наставляла аббатиса, и Годрик намеренно обкромсала себе волосы, спрятав остатки под плат. Она сбрила брови и укоротила ресницы, которыми так восхищались мужчины в черные дни ее прошлого, еще до появления Годрик. В монастыре не было зеркал и вообще каких-либо напоминаний о мирском облике, который она так ненавидела.
«Будьте послушными», – велела аббатиса, и Годрик беспрекословно выполняла любую порученную ей работу. Ей было хорошо, поскольку послушание избавляло от необходимости думать самостоятельно.
В неистовом стремлении стать совершенной монахиней Годрик наткнулась на неожиданную сложность. Она старательно упражнялась в умерщвлении плоти, изгоняла тщеславие, изобретала новые способы страдания и вдруг поняла: чем сильнее она издевается над собой, тем больше ей это нравится. Чем больше болезненного содержалось в том или ином упражнении, тем более приятные ощущения это вызывало. А чем больше приятных ощущений, тем сильнее чувство вины, поскольку приятные ощущения относились к проявлениям тщеславия и противоречили ее системе самовоспитания. Она изобретала новые способы наказать себя за то, что посмела испытать приятные ощущения. Она без конца постилась. Ночью она лишала себя сна, сидя на холодном полу своей кельи. Она отказывалась заводить дружбу с другими монахинями, поскольку дружба пробуждала внутри теплые чувства, а они являлись грехом, ибо относились к самоудовлетворению. У монахини в друзьях могут быть только Бог и Его сын Иисус Христос. Такой дружбы более чем достаточно.
После пяти лет монастырской жизни, протекавшей безмятежно и без каких-либо перемен, аббатиса приказала сестре Годрик начать учительствовать в приходских школах. Поначалу она возненавидела новое послушание. Ей было страшно вновь оказаться во внешнем мире. Общение с мирянами ужасало ее, даже если ей предстояло учить мальчишек нежного возраста. Тот мир – мир мужчин – был долгие годы для нее закрыт. Однако она нашла выход из затруднительного положения: раз ей так не нравится новое послушание, значит это хорошо. Она поняла, что справится.
Когда от епископа Булонь-Бийанкура поступил запрос на учительницу для четвертого класса, аббатиса выбрала Годрик. Вот так она появилась в приходской школе при соборе Сен-Поль, чтобы обучать Муссу, Поля и остальных ребят их класса.
– Поскольку высокомерие не позволяло тебе, Мишель де Врис, уподобиться остальным и склонить голову в молитве, возможно, ты размышлял об особенностях нашей учебы в этом году. Можешь сказать, что нам предстоит изучать? – (Мусса покачал головой.) – Так я и думала. Слово тривиум для тебя что-нибудь значит?
– Нет, сестра.
– Ах, какой высокообразованный и высокомерный мальчик! – Из дальних углов послышалось чье-то хихиканье, и монахиня подняла руку, требуя тишины. – А квадривиум? Что это такое? – (Молчание.) – Так я и думала. Как вижу, ученость не поспевает у тебя за самомнением. Быть может, ты все-таки выбросишь из головы разные глупости и уделишь внимание учебе. За этот год вы достигнете развилки, откуда расходятся три дороги: грамматика, риторика и логика. Затем вы познакомитесь с квадривиумом, включающим в себя геометрию, астрономию, арифметику и музыку. Ничего особо трудного для ваших пустых голов, но этим мы будем заниматься вместе. Вы будете учиться во славу Божию, а я – вести вас по этой дороге.
Так продолжалось все утро. Мусса еще трижды становился предметом внимания сестры Годрик, и всякий раз это кончалось для него плохо. Но худшее наступит впереди, когда начнется перемена. Тогда произойдет то, что каждый год происходило с ним в первый день занятий. Мальчишки станут его задирать, дразнить. Могут и драку затеять. Какие-то годы были хуже других, но никогда первый день в школе не проходил гладко. Муссе подумалось, что повышенное внимание к нему со стороны сестры Годрик лишь усугубит его положение. Он оказался прав. Перемена не продлилась и пяти минут, как все началось. Пьер Валлон, мальчишка из их класса, стоял в углу двора с кучкой дружков. Когда Мусса и Поль появились в дверях, Пьер стал показывать на Муссу пальцем, хохотать и произносить слова дразнилки:
– Полукровка, ду-ду-ду! Жариться тебе в аду!
– Почему Мишель? – подхватил кто-то из дружков. – Почему не Имбецил? Хорошее христианское имя!
Кто-то, поддавшись настроению, стал выкрикивать глупые и обидные имена. Вскоре в воздухе просвистел камень, ударив Муссу в плечо.
Дни, когда Мусса относился к этому безучастно, прошли, равно как и дни, когда издевательства вызывали у него слезы. Он так и не мог понять, что заставляет ребят его дразнить. Он лишь сознавал: да, он чем-то отличается от них, он другой, и этого не изменить. Когда в пять лет его впервые обидели и он помчался за утешением к Серене, она посоветовала сыну терпение.
– Не обращай на них внимания, – сказала она. – Откажи им в удовольствии видеть, как ты наполняешься злостью. – Она и сама достаточно настрадалась из-за того, что не похожа на других. – Пусть себе кричат, а ты не отвечай. Они лишь завидуют твоему благородному происхождению, – утверждала Серена, пытаясь смягчить резкость детских оскорблений. – Когда тебя называют полукровкой, ты должен помнить о настоящем значении этого слова. Оно означает, что ты лучший в двух мирах: лучший среди французов и лучший среди туарегов.
Пока Мусса сидел на материнских коленях, ее советы казались правильными и мудрыми, однако в школьном дворе они быстро испарялись. Терпение лишь поощряло его мучителей к большей изобретательности по части пакостей, к тому же они обвиняли его в трусости и называли слабаком. Если он плакал, это только подхлестывало их злость.
Однажды, когда Анри увидел своего уже восьмилетнего сына с расцарапанной щекой и спросил о причинах, Мусса признался отцу во всем.
– Мама по-своему права, – выслушав сына, согласился Анри. – Но сейчас, думаю, твои обидчики заслуживают хорошей трепки. Ты должен их проучить. Лучше бы обойтись без этого, но они уважают только силу.
После этого Мусса усиленно старался помнить материнский совет, хотя постоянно убеждался, что кулаки действуют успешнее. Поначалу большинство драк кончалось не в его пользу, но остаться с разбитым носом после драки устраивало его больше, чем когда тебе просто расквасят нос. Постепенно благодаря урокам, получаемым от отца и Гаскона, он стал одерживать верх. Вскоре одноклассники убедились: связываться с Муссой себе дороже. Даже если им и удастся его поколотить, это потом им аукнется, и еще как.
И потому сегодня Мусса не стал терпеть и бросился на Пьера. Замелькали кулаки. Вскоре Пьер уже лежал на спине, а Мусса беспощадно его молотил. У Пьера была разбита губа. Он отбивался, как мог. Трое его дружков ввязались в драку, что заставило и Поля примкнуть к двоюродному брату. Они вдвоем дрались против четверых. Поль с Муссой дубасили мальчишек, но тех было больше, и они начали одолевать братьев и пинать ногами. И тут, словно из ниоткуда, появилась сестра Годрик со своим паддлом. Она вклинилась в гущу дерущихся и принялась раздавать удары направо и налево, хлеща со всей силы. Вопли боли смешивались с ударами деревянного паддла по рукам, локтям и головам. Наконец монахине удалось прекратить побоище и выстроить всех в ряд. Мальчишки тяжело дышали.
– Сестра, это он виноват, – едва обретя дар речи, сказал Пьер, ткнув пальцем в сторону Муссы. – Он начал.
Дружки Пьера закивали.
– Де Врис начал! – подтвердил один из них.
– Да, так оно и было! Де Врис бросился камнем!
Пылающие глаза сестры Годрик оглядели Муссу.
– Это правда?
Мусса отказывался отвечать. Никакой монахине, никакой учительнице не уладить этот конфликт, и он не собирался искать у нее защиту. Позже он сам все решит. Поль попытался что-то сказать, но Мусса сердито пихнул его локтем под ребра.
– Твое молчание красноречиво, Мишель де Врис.>
Монахиня вновь окинула его взглядом, уже холодным. Мусса не знал значения слово «красноречиво», однако чувствовал: добром это не кончится. Он старался не показывать виду, а просто выдерживал взгляд сестры Годрик без бунтарства, но и без робости, пока страх не заставил его отвести глаза.
– Гляжу, в тебе избыток гордыни, Мишель. Она побуждает тебя насмехаться над миром. И это приведет тебя к погибели. В классе ты отказываешься склонять голову перед Господом, во дворе прибегаешь к насилию… Что ж, тогда идем со мной. Посмотрим, как нам повлиять на твою гордыню. Мы поможем тебе узнать, являешься ли ты центром мира.
Она привела Муссу в помещение, открыла хозяйственный шкаф и достала оттуда большое ведро, пару щеток, ветошь и коробку со щелоком. Взяв все это, они с Муссой направились за школу, в отдельно стоящий домик, где находилась уборная. Не постучавшись и не спросив, есть ли кто здесь, она втолкнула Муссу внутрь. Там к одной стене примыкал невысокий каменный выступ с дырками, куда ученики приходской школы справляли естественные надобности. День выдался жарким, что делало вонь особенно удушливой. Муссе даже по нужде было противно туда заходить. Мерзкое место. Он скорчил недовольную гримасу. Сестра Годрик опустила ведро и взмахом руки указала на выступ:
– Посмотрим, долго ли продержится твоя гордыня здесь, пока ты трудишься, стоя на коленях. Я вернусь через час. Убирая грязь, очищай и свою душу.
Работа подвигалась медленно. Весь воздух был пропитан вонью. Брызги от щеток летели на лицо, а несколько капель попали даже на язык. Мусса поперхнулся и долго отплевывался, пока во рту не осталось слюны. Убирая, он все время следил, не покажутся ли где пауки. Он ненавидел всех пауков, однако самый большой страх в нем вызывали те, что жили в уборных: отвратительные, черные и ядовитые. Иногда они прятались под кромками и кусали зазевавшихся в самые болезненные места.
Орудуя щетками, Мусса думал о своем положении, не сулившем ему ничего хорошего. Он чувствовал, что по горло сыт этой монахиней. Она не обладала чувством юмора и, кажется, уже была настроена против него. Он не понимал, что успел натворить, но чувствовал: что бы он ни сказал и ни сделал, для сестры Годрик это будет merde. Даже его имя вызвало у нее раздражение. Это показалось ему несправедливым. Никому в классе новая учительница не уделяла столько внимания, сколько ему. А потом еще и свалила на него вину за драку. По мнению Муссы, так вести себя нечестно. Она не приняла чью-либо сторону, однако почему-то наказала его одного. Непростая штучка эта сестра Годрик.
Где-то через полчаса в уборную пришли другие мальчишки. Мусса подозревал, что сестра Годрик нарочно отпустила их пораньше, чтобы унизить его еще сильнее. Нагнувшись, он продолжал скрести каменный выступ. От раздавшихся хихиканий и шуточек у него вспыхнуло лицо.
– Никак это сын графа де Вриса убирает дерьмо?
– Не знаю. Я вижу лишь его задницу.
– Это не может быть Муу-у-ус-с-са-а-а-а. Африканцы не убирают свою мочу. Они ее пьют!
– Так он же наполовину француз. Наверное, Мишель убирает свою половину, а остальное выпивает Мусса!
– А дерьмо африканцы едят?
Жар внутри Муссы нарастал, но он по-прежнему не поднимал головы. Оскорбления одноклассников и вызываемая ими душевная боль эхом отражались от каменных стен и звенели у него в ушах. В горле стоял комок, губы дрожали. Глаза увлажнились. Он знал: еще немного, и оттуда хлынут слезы.
Я уже слишком взрослый, чтобы плакать! Я не заплачу, ни за что! Раствором щелока он чертил на серой осклизлой поверхности большие белые круги, двигаясь по часовой стрелке.
«Не обращай на них внимания, – советовала ему мать. – Откажи им в удовольствии видеть, как ты наполняешься злостью».
Он поменял направление и теперь водил руками против часовой стрелки, все сильнее давя на щетку.
«Задай им хорошую трепку, – говорил отец. – Пусть заплатят за свои забавы».
Мусса обмакнул щетку в воду, плеснул на пол и нарисовал еще несколько кругов. Раздававшиеся звуки напоминали царапанье когтей. В уборной не умолкал смех, а оскорбления лишь подогревали ярость Муссы. Потом голоса зазвучали тише и стали неразборчивыми. Он уже не слушал, погрузившись в себя. Мусса научился отгораживаться от внешнего мира и уходить в то место своего разума, куда не мог проникнуть никто посторонний.
Он твердил себе, что это не задевает его. Уверял себя, что ему наплевать. Но он знал, что врет. Все это очень даже задевало его. Ему было не наплевать, что они думают о нем и как поступают. Он ненавидел сверстников за это, ненавидел себя, оказавшегося постоянным предметом их шуток. Муссе отчаянно хотелось, чтобы одноклассники его любили. Он жаждал быть обыкновенным мальчишкой, быть как все. Он не понимал, почему с такими родителями, как Анри и Серена, он вынужден страдать. Он любил мать с отцом, но иногда ловил себя на мысли: «Лучше бы они были…» Какими именно – он не знал, но лучше бы они были нормальными, как родители остальных ребят. Но больше всего Муссе хотелось, чтобы ребята попросту оставили его в покое.
После долгих раздумий он принял решение, как ему быть дальше. На уроках он будет следовать советам матери и стойко переносить все издевательства. А вот после занятий он вспомнит отцовские советы и вышибет мозги своим обидчикам.
Пока мальчишки болтали и шутили, Пьер отделился от них и как ни в чем не бывало приблизился к месту, где трудился Мусса. Мусса поначалу этого не заметил, но вскоре был грубо выбит из своих раздумий. Пьер вздумал облегчиться рядом с ним, и теплые брызги мочи попали Муссе на лицо. Пьер завыл от смеха:
– Пей, де Врис! Le meilleur de France![35] Отнеси чашечку домой и угости свою мамочку!
Мусса накинулся на него, и смех мгновенно стих. Пьер не успел отреагировать и защититься. Мусса с силой ударил его по носу, а затем окунул голову Пьера в ведро с водой, ставшей уже основательно грязной. Никто из ребят не пришел Пьеру на помощь. Видя разгневанное лицо Муссы, они оцепенели от его яростных ответных действий и не осмеливались вмешиваться. Грязно-коричневая вода в ведре стала коричнево-красной от крови, капавшей из носа Пьера. Пьер булькал и сопротивлялся, однако Мусса держал его крепко. Лицо его самого стало красным. Он тяжело дышал. Никогда еще он не испытывал такого гнева. Щадить своего противника он не собирался.
– Мусса, прекрати! Остановись! Отпусти его! – Поль что есть силы встряхнул двоюродного брата. – Говорю тебе, прекрати! Ты его утопишь!
Мусса не откликался. Он держал Пьера за затылок, не позволяя поднять голову. Пьер отчаянно и беспомощно молотил руками в воздухе. Тогда Поль обеими руками схватился за воротник рубашки Муссы, норовя опрокинуть на пол. Мусса разжал руки. Голова Пьера, словно пробка, выскочила из ведра. Он лежал на полу, отплевываясь, размазывая кровь, кашляя и плача. Его глаза, воспалившиеся от щелока и мочи, которой в воде хватало, были закрыты.
Сидя в классе за столом, сестра Годрик услышала плач, донесшийся из уборной. Она отложила перо и вслушалась. Вой посрамленной гордыни, как она и ожидала. Монахиня кивнула, уверенная, что ее способ возымел действие. Больше ей не придется усмирять строптивого де Вриса. Когда она вернулась в уборную, дабы оценить работу, Пьера там не было. Отсутствовал он и на дневных занятиях. Когда она спросила, где он, никто понятия не имел, куда он подевался. Сестра Годрик недовольно покачала головой и пометила у себя в журнале. Завтра утром она разберется с этим прогульщиком.
На дневном занятии изучали латынь. Мусса решил, что древний язык нравится ему не больше, чем уборка отхожих мест. Годрик раздала ученикам тетради в твердой обложке и велела написать на первой странице свое имя. Мусса не участвовал в спряжении латинских глаголов. Остальные бубнили в унисон:
– Rego, regis, regit, regimus, regitis…
Его губы шевелились, но это была та же имитация, что и во время молитвы. Мусса теребил карандаш, вложенный в переплет тетради. Случившееся с Пьером не доставило ему удовольствия, но и огорчения по этму поводу он тоже не испытывал. Наверное, теперь ему станет полегче, и это уже радовало. Возможно, нынешний учебный год окажется не таким уж скверным. Несколько мальчишек даже попытались с ним помириться, самые слабые и бесхарактерные. Теперь его на какое-то время перестанут задевать, а это уже что-то.
– Superatus sum, superatus es, superatus est, superati sumus…
Он смотрел на имя, выведенное на первой странице тетради. «Де Врис Мишель». Ему было странно писать это имя, словно оно принадлежало кому-то другому. Мусса никогда не писал это имя и не использовал. Никто никогда не называл его Мишелем. Это было его второе имя, лежавшее мертвым грузом вплоть до сегодняшнего дня. Мусса стал рисовать карандашом петли вокруг крупных печатных букв. «Мишель», – мысленно произнес он, крутя имя у себя в голове. Оно ему не нравилось. Это было его имя и в то же время не его. Сестра Годрик не имела права менять его имя.
«Они уважают только силу», – говорил ему отец.
Кончилось тем, что Мусса стал водить карандашом по имени, пока не проделал дыру в листе. Имя исчезло. Тогда он вырвал поврежденную страницу и начал писать заново. Он писал крупными печатными буквами посередине листа, стараясь не вылезать за линейки и обводя каждую букву дважды, чтобы выглядела красивее.
ДЕ ВРИС МУССА
Он почувствовал себя лучше. Это снова выглядело правильно.
В конце занятий сестра Годрик велела ученикам сдать тетради. Ребята выстроились цепочкой и по очереди подходили к ее столу. Монахиня открывала каждую тетрадь и проверяла, в нужном ли месте написано имя и выполнены ли задания. Чем ближе оказывался Мусса к столу сестры Годрик, тем быстрее билось его сердце. Наконец подошла его очередь. Монахиня открыла тетрадь и смотрела на страницу, ничего не говоря. Ее лица Мусса не видел, только черный плат ее одеяния и белую кайму надо лбом. Затем сестра Годрик подняла голову, и их глаза во второй раз за день встретились. Мусса переминался с ноги на ногу, но выдерживал ее взгляд. Смотреть в ее глаза было все равно что в глаза отцовских соколов. Глаза у сестры Годрик были узкими, холодными и не имели бровей. Он ничего не мог в них прочитать. Они смотрели Муссе внутрь, туда, куда даже он сам не заглядывал.
Класс замер. Чувствуя, что что-то происходит, мальчишки молча смотрели. Не говоря ни слова, сестра Годрик начала вырывать страницы из тетради Муссы. Одну за другой. Она вырывала их и бросала в мусорную корзину возле стола. Когда были вырваны все страницы, в корзину отправилась и обложка.