Двоюродная жизнь Драгунский Денис
В этом городе, большом и малоэтажном – от этого он казался еще больше, – врачебные кабинеты были на каждом шагу. Сандра увидела вывеску стоматолога. «Город большой, а круг узкий», – подумала она, потому что фамилия была знакомая. Американец, который жил рядом, когда она снимала дом вместе с компанией поэтов, мистиков и молодых бизнесменов. Он, кажется, был мистиком с медицинским дипломом. Часами сидел в позе лотоса и массировал себе пятки. Кажется, они пару раз переспали. Или нет? И вообще, он ли это? Фамилия Диксон не самая редкая. Сандра отодвинула бамбуковую занавеску и зашла вовнутрь – да, это был он. Но теперь совсем смуглый и худой, похожий на местного. Он что-то читал в планшете. Поднял голову.
В тюрьме она выучила язык. Даже два – сельский диалект, на котором говорили надзирательницы, и городской, более изысканный, язык офицеров и адвокатов.
– Hello dokter sayang! – сказала Сандра – Saya sakit gigi parak.
– Вы говорите по-английски?
– Да.
– Вот и говорите по-английски, так-то оно лучше будет, – неприветливо сказал он, натягивая перчатки. – Зуб болит, говорите? Садитесь. Откройте рот. Какой зуб?
Сделал снимок и сказал, что надо вскрывать и пломбировать канал. В три сеанса. Это будет стоить восемнадцать тысяч. Шестьсот долларов, тут же подсчитала Сандра. А можно просто выдернуть. Ничего. Верхний правый шестой, никто не увидит. А через полгода – имплант.
– Сколько стоит?
– Имплант?
– Нет. Выдернуть.
– Бесплатно. Это как скорая помощь. Скорую помощь при острой боли мы оказываем бесплатно. За счет городской программы.
– Рвите, – сказала Сандра.
– Сейчас сделаю укол… Тоже бесплатно. Но за снимок триста.
Когда он потом снял перчатки, она увидела его короткий раздвоенный, как будто разрубленный ноготь на большом пальце левой руки. Все-таки он. Приступ нежной беспомощности – вдруг захотелось прижать его руку к своему лицу, поднять на него глаза, прошептать «неужели не узнал?» – но от этого внезапного чувства стало стыдно и даже гадко.
«Гадкая, глупая, стыдная жизнь, – думала Сандра, лежа в гамаке, в дешевой комнатке с решетчатыми стенами, меняя во рту окровавленные ватные тампоны и кидая их на пол… – Пустая, бессмысленная, больная жизнь… Мама! Мамочка! Где ты?»
Она заплакала.
Через два дня она обедала в модном ресторане, и угощал ее молодой бизнесмен с Континента, ну то есть с Севера, с Материка. Они познакомились сегодня утром. Он был из крепкой старой фермерской семьи, но окончил университет. Компьютер сайенс плюс эм-би-эй. У него сейчас был отличный стартап, он не вдавался в детали, но ясно было, что это очень круто и перспективно.
Они сидели на террасе. Вокруг медленно катились волны пестрой праздной толпы.
На Сандре был новый канпаньян, белый с фиолетовыми полосами, и сандалии из кожи варана, а он был в тонком кремово-белом европейском костюме, но без сорочки – пиджак на голый торс. Золотой медальон играл на его смуглой груди. Он откинулся на спинку кресла, свободно расставив свои крепкие ноги. Она оглядела его и тут только почувствовала, что у нее пять лет и семь месяцев не было мужчины.
Но пока они просто приятно беседовали – так, ни о чем.
Вдруг словно вспышка ослепила ее глаза, и ужас перехватил ее дыхание, как будто что-то смертельное случилось на этой площади, как в старом кино – налетели вертолеты и стали поливать огнем, – она задохнулась и поняла: мама!
Мама ведь знает, когда она освободилась! Ведь это мама всё организовала! Мама опять ее настигла!
Мама шла по площади, улыбалась ей и протягивала к ней руки. Как тот офицер, который ее арестовывал в аэропорту.
Сандра вскочила с кресла и заорала так, что вилка задребезжала на тарелке, и все официанты и бармены дернулись и повернулись к ней.
– Мама! – кричала она. – Не смей! Не трогай меня! У меня своя жизнь! Своя, своя, своя! Не подходи ко мне!
А красавец в бело-кремовом костюме, зная, что Сандра уже бесповоротно принадлежит ему, ласково и увещевательно говорил:
– Ай-ай-ай, Сандра, ты не права! Нельзя так с мамой. С мамой надо вежливо! Это же твоя мама! – и почти по-отечески хмурился, и полушутя грозил ей смуглым пальцем, на котором торчал толстый перстень с рубином.
Дунай, Дунай, а ну, узнай
Атмосфера
До этого чудесного, кукольно-уютного городка было всего полчаса на электричке; поезд отходил от специальной платформы на Восточном вокзале, расписание было удобное – чуть ли не каждый час, – потому что туда ездили толпы народу, и не только туристы. Местные жители, особенно которые побогаче, тоже любили провести там субботу или воскресенье – поплутать по узким улочкам, пообедать в старом ресторане, попить домашнего вина из расписных фаянсовых стаканов, посидеть на черных дубовых скамейках с резными спинками.
Но Эстер впервые оказалась там, когда ей уже исполнилось тридцать пять.
Почему? Во-первых, она была очень занята. Гимназия, университет, работа, муж, быстрый развод, слезы, психолог; другая работа, второй муж, второй психолог – теперь уже настоящий дорогой психоаналитик, потому что Эстер после развода стала хорошо зарабатывать в своем банке, – потом второй развод; магистратура в Италии, новая должность, третий муж – вернее, кандидат в мужья, то есть бойфренд, который обманул ее как бы нехотя, отчего стало еще обиднее. Романтический любовник, чуть ли не поэт, как минимум вдохновенный декламатор стихов, – как только они стали жить вместе, превратился в тупого любителя пива и сериалов; с ним совершенно не о чем было поговорить, да он и сам не стремился: устраивался на диване с пультом – и вечер сделан. Слава богу, телевизор он смотрел в наушниках. Тишина в квартире нарушалась лишь чпоканьем открываемых пивных банок. Эстер дождалась, когда закончится контракт с жильцами, которым она сдала свою квартиру, и уехала от него, ничего не объясняя. И даже не позвонила своему психологу.
Итак, занятость, недосуг – это первая причина. Вторая причина важнее. Эстер терпеть не могла куда-то бежать вместе со всеми. Смотреть фильмы, которые все смотрят, читать книги, которые все хвалят, покупать билеты со скидкой на курорт, где все отдыхают по той же скидке. «Все уже по десять раз побывали в этом старинном маленьком городе? Значит, я погожу», – так, или примерно так, думала Эстер.
Но как-то раз в воскресенье она, вдруг оказавшись подле Восточного вокзала, вдруг вспомнила об этом городке и решила, что это неплохой случай занять свой выходной день.
Городок ей, как ни странно, понравился, хотя ехала она туда, заранее сложив губы в скептическую улыбку. Но уж очень приятно там было! Домики под черепицей, ремесленные мастерские с сувенирными лавочками, пекарни, маленькие забавные музеи: «Музей штруделя», «Музей подтяжек». Фотоателье, где дамам для съемки выдают шляпку, а господам – цилиндр. Бесконечные ресторанчики и кафе. По мощеным улочкам ездят старинные экипажи: можно прокатиться по маршруту «церковь – рынок – ратуша – старая аптека». На углу стоит полицейский в имперской форме, с саблей на боку. В толпе нет-нет да и мелькнет трубочист в черном котелке, с узкой лопатой и гирькой; разносчик с большими корзинами, полными разноцветных пакетов; дворник в белом фартуке, с медной бляхой на груди и метлой в руке – всё как в старину. Вернее, как в книжках про старину.
Городок стоял на холмах, порой довольно крутых. Некоторые переулки были в виде каменных лестниц. Эстер немножко устала, то карабкаясь вверх, то осторожно спускаясь вниз по круглым булыжникам. Она зашла в ресторан, съела гуляш из крохотного эмалированного ведерка, на десерт взяла рогалик, выпила чаю из растрескавшейся глиняной чашки, выкурила сигарету уже на улице, сидя на скамье под платаном, а потом поднялась на Замковую гору.
И вот тут, в одном из домов, которые уступами поднимались по соседнему холму, образуя как будто нарост налепившихся друг на друга каменных человеческих гнезд, Эстер увидела окно.
Занавески отдернуты. Стол. Лампа. На столе – пишущая машинка. А за столом сидит мужчина, седой и лохматый. Лет пятидесяти или даже постарше. Он курит трубку – тогда еще не боролись с курением так, как теперь, – он подносит спичку к погасшей трубке, он раскуривает ее – и Эстер кажется, что она видит огонек под сизым пеплом, – он окутывается дымом, он трет себе лоб и печатает на машинке. То медленно, едва подбирая даже не слова, а буквы, то быстро, вдохновенно, едва справляясь с потоком фраз, которые как будто вырываются у него из-под пальцев.
Несомненно, это был писатель. Ну в крайнем случае, журналист. Эстер училась в Милане и видела там памятник знаменитому журналисту Монтанелли. Он сидел с пишущей машинкой на коленях, тоже очень сосредоточенный и умный.
Но этот, наверное, был все-таки не журналист. Уж очень пышная у него была шевелюра, уж очень красивая трубка, и уж очень по-писательски он откидывал голову и прикрывал глаза. Печатал на своей старинной машинке, как пианист играет на рояле.
Эстер подумала, что это было бы смешно, глупо, наивно, нелепо и бесцельно – вдруг взять и влюбиться в него.
Но только она об этом, смеясь сама над собою, подумала – как все. Готово. Влюбилась. А тут уж смейся не смейся – не поможет.
Она стояла у высокого, ей по грудь, каменного парапета, окружавшего маленькую площадь на Замковой горе. Если нагнуть голову – там был обрывистый край крутого холма, поросший низким кустарником. Кое-где наружу выступали серо-желтые пласты известняка. В самом низу, как речка на дне ущелья, вилась узкая мощеная улица: по ней двигались макушки, шляпы и бейсболки туристов. А напротив, как будто на другом берегу, в кажущейся близи – словно бы руку протяни, и вот! – теснились старинные домики. Конечно же, там, на соседнем холме, тоже были свои улочки, тупики и дворики, но они отсюда не были видны.
Она поставила локти на парапет, подперла кулаками щеки и стала всматриваться в человека за пишущей машинкой. Эстер дала волю своим мечтам.
Ничего, что он немолод. Она тоже не юная девушка. Ей нужен именно такой мужчина. Он был прекрасен: элегантен, по лицу сразу видно – умен, и, наверное, талантлив. Но уж очень увлечен работой. Полчаса прошло, а он все стучал по клавишам – и она чуточку соскучилась, даже почувствовала что-то вроде досады. Но одернула сама себя: жена писателя – «Боже! Какая еще жена? Кажется, я совсем сошла с ума!» – ну ладно, не жена, а подруга, возлюбленная, как еще назвать? – в общем, женщина писателя должна быть терпеливой.
Вдруг она увидела, как он встал из-за стола. Комната опустела, свет погас – у Эстер тревожно забилось сердце, – но через полминуты зажглось соседнее окно, левее. Там было что-то вроде кухни. Слава богу, он никуда не ушел, не исчез, не пропал. Он просто готовил себе кофе. Ей казалось, что она чувствует кофейный запах. Как до этого чувствовала трубочный дым. Но это, конечно, ей только казалось.
По пути к вокзалу и особенно в электричке она хмыкала, хихикала и сама себя называла романтической дурой.
Но через неделю снова приехала в этот городок и, дождавшись первых сумерек, снова взобралась по крутым улочкам и каменным лестницам на Замковую гору.
Писатель был на месте. Окно было открыто, и Эстер явственно слышала стук клавишей и лязганье каретки.
Она стояла и смотрела на него, пока совсем не стемнело. Хоть она и влюбилась без памяти – но все-таки помнила про расписание поездов и в половине десятого быстро пошла вниз, к станции, догоняя последние компании туристов. Она снова смеялась над собой, но точно знала, что в следующее воскресенье вернется.
Еще через два визита Эстер высмотрела узкий проулок рядом с домом писателя. Внимательно разглядела и запомнила парапет, на который опиралась. Так. Трещина, выбоина, плеть плюща. Отлично.
В следующий раз она, петляя по улочкам и упираясь в тупики, все-таки взобралась на холм напротив Замковой горы. Вот и промежуток между домиками. Отлично. Виден тот самый кусок парапета. Трещина, выбоина, плеть плюща. Значит, она на месте. Несколько шагов назад, короткий спуск по лестнице, и вот дощатая дверь с медной ручкой.
Эстер не стала дергать цепочку звонка. Потянула дверь на себя.
В прихожей была темнота. Глаза чуть привыкли – и она увидела, что перед ней крутая лестница, а откуда-то сверху льется неяркий свет.
Взмахнув рукой, отгоняя сомнения и страхи, она взбежала вверх.
– Что вам угодно? – услышала она.
Прямо перед ней стоял рослый широкоплечий мужчина – то есть силуэт мужчины, потому что он заслонял собою лампочку. Она не видела его лица. Но точно знала, что это он.
Громко, отважно, отчаянно и весело, словно в жаркий день бросаясь в холодную реку, она сказала, почти крикнула:
– Я вас люблю!
Он коротко усмехнулся и сказал:
– Кажется, я вас тоже…
– Что? – прошептала Эстер.
– Ну, то есть вы мне тоже очень нравитесь.
– Что? – повторила она.
– Но вы же та девушка, которая уже полтора месяца каждое воскресенье смотрит на меня с площадки на Замковой горе? Так красиво опершись локтями на каменный парапет? Или я путаю? Как только вы опускали глаза, я искоса взглядывал на вас… Нет, это точно вы! Я даже собрался вас разыскать…
– Разыскать? – изумилась Эстер. – Но как?
– Собрался сегодня же вечером пойти на фирму. А тут вы и сами пришли! Как славно.
– На какую фирму? – Эстер ничего не понимала.
– На нашу фирму, – сказал он, отошел в сторону, задернул занавеску и зажег еще одну лампу. – Вы ведь тоже «атмосферная», да?
– Какая?
– «Атмосферная»! – повторил он. – Вот как я.
Он взял со стола лохматый седой парик, стал натягивать его на свою коротко стриженную голову. Ему было лет сорок самое большее.
– Нас тут несколько таких, – объяснял он. – Мы торчим в окнах и создаем атмосферу старинного городка. Еще, конечно, трубочисты и извозчики, но те хоть делом занимаются. А мы так, для картинки. Турист проходит по улице и видит через окно – вот часовщик, вот гравёр, вот счетовод с деревянными счетами и толстыми конторскими книгами. А вот просто большая добрая семья сидит за столом и ужинает. Ну или я, писатель, – седые кудри, трубка… Вам ведь понравилось? Кстати. Могу поговорить на фирме, чтобы вас взяли на работу. Это ведь красиво – писатель творит, стучит на машинке, а там стоит и на него смотрит влюбленная молодая женщина… Мизансцена, черт возьми! А? Вас оденут как надо: длинное платье, шляпка, бисерная сумочка…
– Театр, – выдохнула Эстер.
– Да, – сказал он. – «Мир – театр, а люди – актеры». Но ничего страшного! Актеры тоже люди. Актеры могут любить помимо ролей. Я знаю Гамлета, который счастливо женат на Офелии!
– А вот скажите, – вдруг спросила она. – Где вы учились?
– Актерскому мастерству? У Ласло Банфи! – гордо сказал он, но вздохнул и добавил: – Хотя, если честно, это был двухмесячный курс. А так-то я окончил Политехнический. Экономика легкой промышленности. Видите, я ничего не скрываю.
– Прекрасно! – сказала Эстер, доставая визитку. – Я служу в банке «Европа-Инвест», заведую департаментом. Приходите ко мне на собеседование.
– Нет! Я артист! – он отпихнул ее руку; визитка упала на пол.
– Что ж, – сказала Эстер. – Рада была познакомиться.
над полями да над чистыми
Мира и Мура
Когда-то здесь – между станцией метро и трамвайным кругом – был небольшой рынок. Несколько тесных рядов – палатки, киоски, стекляшки и просто прилавки, сверху покрытые то фанерными козырьками, то полосатой парусиной, то кусками пластика на металлических рейках. Овощи, фрукты, мясо, молоко – но и всякие хозяйственные мелочи тоже. Лампочки, например.
Он как раз покупал лампочки. Даже не покупал, а выбирал. Рассматривал, что там выставлено на полках за спиной у продавца.
– Мура! – услышал он.
Обернулся.
Сзади стояла женщина – его возраста, то есть сильно за сорок. Честнее сказать – к пятидесяти. Смотрела на него пристально, будто стыдясь спросить – «узнал»?
Узнал.
– Мира? – спросил на всякий случай. Она кивнула, он протянул к ней руки, взял ее за плечи, придвинул к себе, легонько обнял.
Она засмеялась, обнимая его в ответ:
– Что, сильно повзрослела?
– Не сильней, чем я.
Она чмокнула его в щеку. Он ее – тоже. Астматический запах духов. Отступил на полшага. Посмотрел на нее быстро, но внимательно. Да, повзрослела. Обдергалась, извините. Он тоже не помолодел и тоже не в «Бриони».
Но не в том дело, господи!
Он вдруг почувствовал мороз на щеках. Вспомнил, как они ездили компанией на дачу к однокурснику Василькову – у того родители в командировке. Зима. Скрипучий искрящийся снег. Огромный дом. Камин. Много комнат. Луна в окне второго этажа. Верхушки елок. Картинка! И гадчайшее чувство одиночества, брошенности, ненужности.
Мура и Мира.
Он – Саша Муромцев. Красивая фамилия, кстати. Никакого отношения к знаменитому дворянскому клану – но все равно приятно. Кстати говоря, Мурой его прозвала она. Почему? Да так. Когда впервые познакомились, на первом курсе. «Я Мира, а ты будешь Мура! Мира и Мура, а?» То есть сразу как будто пристегнула к себе.
Мира Захарова. Почему Мира? Нет, не еврейка. Папа так назвал. Профессиональный советский «борец за мир». Но не из Комитета защиты мира, что на проспекте Мира, – забирай выше, из Всемирного совета мира… Сначала Вена, потом Хельсинки. Всякие Пикассо, Арагоны и прочие Жолио-Кюри. Мира родилась где-то там и прожила в Европе чуть ли не десять лет.
– Ну, что ты, как ты? – спросил он.
– Пригласил бы девушку в кафе! – ответила она.
Там рядом была «Шоколадница».
Сели.
– А ты как?
– Нормально, – сказал Мура. – Жена-дети. Живу тут недалеко. Вот, вышел пройтись. Замдиректора издательства. Небольшое, но нам с ребятами хватает. Плюс разные совместные проекты.
– Отлично! – сказала Мира. – А я как раз перевожу!
– О! – Мура бодро поднял брови. – Романы? Или нон-фикшен? С какого?
– С немецкого и финского. Романы тоже, в том числе.
– Хорошо. Ты лучше о себе расскажи.
Она рассказала. Хотя могла бы и не рассказывать, Мура все и так увидел, по ее плащу, сумочке, ногтям и особенно – по туфлям. И еще – по удушливому парфюму. «Не увидел, а учуял», – в уме произнес он.
Итак, был муж – она нарочно отчетливо произнесла его имя-отчество-фамилию, чтоб Мура понял, что это не Коля Бахарев, к которому она от него убежала на глазах всей компании, в новогоднюю ночь, на даче у Василькова. Добавила, что Коля Бахарев пропал в конце девяностых. «Кажется, – она прищурилась, – пропал от слова “совсем”, ты меня понял?» Мура понял. Она продолжала. Папа давно умер. Мама тоже. Много лет был муж, есть дочка, которая уже выросла; мужа выгнала, потому что полная бестолочь, хотя поначалу папа его одобрил: перспективный молодой человек. «Бездельник, почти что альфонс, и даже хуже, чем сволочь, потому что придраться не к чему», – зло улыбнулась Мира.
– Эх! – сказал Мура и тоже хотел улыбнуться, но не сумел, только губы дрогнули.
На секунду забылись все годы, и вся жизнь куда-то ушла из памяти, и захотелось обнять Миру – но не так, как полчаса назад, осторожно за плечи, а как следует, сильно прижать ее к себе, поцеловать и прошептать: «все будет хорошо», и сделать так, чтоб у нее – и у него с ней – все на самом деле стало хорошо.
Да, это мелькнуло буквально на секунду – он ничего не сказал, даже не вздохнул, не пошевелил рукой ни на миллиметр, но Мира будто почувствовала его смятение и вдруг, ни с того ни с сего, как бы с чистого листа начиная, спросила:
– Скажи, а ты правда меня любил?
– О, как я тебя любил…
– Да. Я знала.
– Ну вот видишь! – Мура слегка развел руками и наконец улыбнулся.
Улыбнулся добродушно, дружески и чуть-чуть покровительственно. Так улыбается друг юности, который выбился в большие начальники и вот случайно встретил своего оголодавшего однокурсника, выслушал его невзгоды и, кажется, готов предложить ему помощь.
Мира поймала эту улыбку и сказала:
– Разумеется… – и замолчала.
Он вдруг снова почувствовал зиму, ночь и загородный мороз – хотя сейчас был теплый сентябрь, пять часов дня самое позднее.
Они ехали на Новый год к Василькову, обоим было ясно и понятно, что должно случиться в эту ночь, – они специально решили, что все у них начнется с первого января, с первого дня нового года. Боже, как сияли ее глаза, сбоку подсвеченные луной, как бы насквозь пронизанные серебряно-синим светом ночи, когда они вышли из маршрутки и шагали, нагруженные сумками с вином и закусками, по улочкам дачного поселка, и во всех окнах переливались огни новогодних елок, и кто-то весело перекрикивался с соседями, с крыльца на крыльцо, и мороз щипал щеки. На даче Васильков сразу выдал Муре стопку простынок, наволочек и пледов и указал комнату на втором этаже.
А потом приехал Коля Бахарев. Высокий, пошловато красивый, в просторном узорчатом свитере – и Мура, потом сто раз вспоминая эту ужасную новогоднюю ночь, никак не мог найти этот момент, когда Мира вот только что была с ним, и хохотала, и прижималась плечом – и вдруг она стоит у окна с Колей Бахаревым, смотрит на него снизу вверх, теми же сияющими, луной подсвеченными глазами, смотрит робко и радостно, преданно и покорно, и пальцем водит по его свитеру. Водит своим драгоценным, теплым, с ласковым ноготком пальчиком, который Мура еще два часа назад сжимал и гладил, когда они ехали в маршрутке, и тайком целовал, и облизывал, поднеся ее руку к губам, и косился на ее взгляд, сияющий в темноте, и это сияние было ему – а теперь, значит, все? Почему? За что?
Нет, он не хотел отступаться. Были танцы, был чай с тортом, и он пытался ее вернуть, обнять, хотя бы поговорить, но она выскальзывала из объятий, уклонялась от вопросов, а счастливый соперник все время то курил на крыльце, то заваливался на диван подремать – впрочем, Мура и не собирался бить ему морду, потому что он тут ни при чем, это Мира сама так решила и поступила…
Ужасное, унизительное чувство – вдруг стать неприятным, нежеланным, назойливым. И ненужная стопка наволочек и простынок на диване. Он уехал, не попрощавшись, еще затемно. А потом Мира спокойно здоровалась с ним на факультете, как будто ничего не было. Нет, не этой подлой ночи не было – а вообще ничего не было, трех месяцев встреч и провожаний, кино и театров, поцелуев в подъезде, медленного привыкания друг к другу, осторожных прикосновений, расстегиваний сначала одной пуговицы, потом двух, трех… как будто не было никогда.
– Что «разумеется»? – спросил Мура.
– Разумеется, я не имею морального права просить тебя…
Она подняла глаза и посмотрела на него так же, как тогда смотрела на рослого красавца Колю Бахарева – робко и преданно, радостно и покорно.
И с восторгом, с негодованием, с презрением, уверенный, что его никто – в том числе и он сам себя – за это не осудит, он сказал, отчетливо выговаривая каждое слово, да что там слово – каждую букву:
– Разумеется, не имеешь никакого права!
Встал, подошел к стойке, расплатился и вышел, не оглянувшись на нее.
Потом этот рыночек у метро снесли. Теперь на его месте пустое асфальтовое поле и туча голубей, которых целыми днями кормят старушки и дети. Голуби густо покрывают асфальт белыми кляксами помета – и эта маленькая площадь иногда пахнет курятником.
из подслушанного
О серьезном и развлечениях
– Вообще-то он мне нравится. Такой приятный, цветы, ресторан, но чувствую – не серьезно. Во-первых, женат. Да, женат! Так прямо сразу и заявил. Правда, про жену плетет, что все уже давно прошло, одна инерция… Врет, наверное.
– А во-вторых?
– Во-вторых, мы уже пятый раз встречаемся, и никакого разговора о серьезной перспективе. То есть я для него – просто развлечение! Я так не хочу!
– А если он сделает предложение? «Люблю тебя, развожусь, будь моей женой!» И дарит колечко. Ты этого хочешь?
– Что я, с ума сошла? Если он разведется, то квартиру точно оставит жене. По глазам вижу. Будет снимать квартирку на Коммунарке. А я чтобы бежала с ним в новую жизнь? Чтоб мне тоже разводиться? Чтоб я оставляла своего ребенка без родного отца? Нет уж, спасибо.
– Выходит, он для тебя тоже развлечение. Вот и развлекайтесь на здоровье! Тем более что он такой приятный.
– Нет. Все-таки хочется чего-то серьезного.
Всякому овощу – свой фрукт
Услышал иронично-презрительный рассказ женщины о том, как низко может уронить себя мужчина. Сюжет такой – она впервые пришла к мужчине домой, пока его жены нет дома (то ли на даче, то ли в командировке). После секса она наблюдала, как ее любовник тщательно ликвидировал все следы греха: натягивал простынку, взбивал подушку, прилежно осматривал всю постель, не остался ли чужой волосок, ниточка, капелька, а после того, как она приняла душ, чуть ли не пальцами лез в сток ванны, чтобы там случайно не застрял ее волос. Очевидно, жена приезжала сегодня вечером…
Вот рассказчица и говорит, что этот мужчина уронил себя в ее глазах ну просто ниже плинтуса и вряд ли она с ним еще хоть раз встретится.
Не вдаваясь в споры о том, насколько весь рассказ вообще правдив (он выглядит чуть фельетонно, но жизнь преподносит еще и не такое), хочу сказать: да, этот мужчина вызывает брезгливый смех, что верно, то верно. Он действительно себя уронил.
Ну а женщина, которая пошла к нему домой, пока жена на даче, и легла в постель его жены, – она сильно себя подняла?
Думаю, они стоят друг друга.
И маленький постскриптум.
Одна умная женщина, которой я на днях пересказал эту историю, сказала: «Увы, дело опять же в пресловутой маскулинности нашей культуры. В такой культуре принято, что в сексе, а тем более в адюльтере, за честь и порядочность отвечает мужчина, а женщина – это влюбленная милая баловница, и все».
Услышал страшную и поучительную историю.
Одна женщина очень любила мужчину, и он ее тоже. Потом они расстались. Но лет через пять снова встретились. И любовь вдруг снова вспыхнула в их сердцах. Они пошли к ней домой (она была разведена, и квартира у нее была отдельная). Там она пошла в ванную, чтобы раздеться, сполоснуться и выйти к нему в халате.
Но, раздеваясь, она вдруг увидела страшное: носочки – резинки носочков, точнее – оставили красные следы, круги на ее лодыжках.
И она не стала выходить из ванной.
Он подождал минут пять или десять, а потом постучал тихонько. Она не откликнулась. Замерла. Позвал. Она не отвечала. Только тихонько журчала вода. Так повторилось еще раза два.
Наверное, он решил, что она там умерла. И со страху, быстро, но на цыпочках ушел из квартиры: он испугался, что придется вызвать скорую, потом приедет и милиция, и его начнут подозревать…
Когда она услышала, что дверь хлопнула, она подождала еще минуты три, тихо накинула халат и вышла из ванной.
Опять одинокая, но избавленная от такого позора.
Вдруг она посмотрела на свои ноги и увидела, что красные круги совсем побледнели. На левой ноге еще виден был легкий розовый след, а на правой уже не было вообще ничего…
ко дню учителя
Не надо лгать —
говорил нам учитель. Прежде всего не надо лгать самим себе. Не надо принимать желаемое за действительное, не надо маскировать земное небесным.
Если ты делаешь легкую утреннюю пробежку и тратишь на это 45–50 минут, не говори «я бегаю каждое утро по часу».
Если тебе нравится девушка и ты не прочь пойти с ней в кино, а там, если и она не прочь, переспать с ней – не говори себе «я ее люблю». Из-за любви люди рвут поводья. Смог ли бы ты ради нее бросить институт или работу и уехать в другой город? Нет? Вот и не болтай.
Если ты читаешь по-английски, лазая в словарь или догадываясь о значении слов по контексту, – не говори сам себе «я, в общем-то, знаю английский».
И так далее. Если вы научитесь не лгать сами себе – то со временем вы отучитесь лгать людям. А там, глядишь, и люди перестанут лгать вам. Ну или будут вам лгать поменьше – и вам станет чуточку легче жить.
А в деле жизни чуточка – это очень много.
очень старое утешение. Вот-вот перестанет дождь и начнется настоящее лето. Вот-вот повысят зарплату, пенсию, прожиточный минимум, найдут работу, дадут квартиру, скостят проценты по кредиту. Вот-вот мы снова со всеми подружимся, все флаги в гости будут к нам. Мы верим. Это из детства, – говорил нам учитель.
Сначала больно, потом хорошо. Вот зубик посверлят, и он пройдет. Вот укольчик сделают, и температурка упадет. Таблетка горькая, зато животик болеть не будет. Вот садик кончится, пойдешь в школу, будет у тебя пенал и перочинный ножик. Вот скоро, уже скоро выпускной. Поднатужься насчет ЕГЭ. И насчет вступительных тоже, зато потом – вольная студенческая жизнь! Вот сдашь госы, защитишь диплом, и всё – взрослый человек! Вот разошлешь резюме и пройдешь собеседование… Вот кончится испытательный срок… Вот пересядешь к окну, когда этот старый хрыч уволится… Вот повысят оклад и дадут бонус. Вот женишься, и не надо будет скакать по квартирам друзей – все твое законное, услаждай душу и тело любовью! Вот пойдет ребенок в садик… вот пойдет ребенок в школу… вот сдаст ЕГЭ, и вступительные тоже. Вот напишет диплом, разошлет резюме и пройдет собеседование, вот его пересадят к окну, когда эта старая стерва уйдет на пенсию, вот родится внук, вот он пойдет наконец в садик, в школу, сдаст ЕГЭ, разошлет резюме…
Потерпите, скоро пенсия, будете ездить по бесплатному билету и ходить в музеи со скидкой.
Сидит милый на крыльце с выраженьем на лице
Потерпите, вот привезут кресло-каталку, можно будет хоть двигаться по квартире. Вот сделают укольчик, и болеть перестанет.
Вот священник придет, подождите, потерпите, зато потом будет хорошо. Постойте в очереди к апостолу Петру, это недолго, потерпите, зато потом будет хорошо. Ага, понял, десять тысяч лет чистилища… Погодите, какое чистилище, я же православный! А, понял, не в ту очередь встал… Извините. Ладно, ничего, потерпим, не привыкать. Зато потом уже точно будет хорошо.
А может быть, мы вообще с самого начала не в ту очередь встали?
Сидит милый на крыльце с выраженьем на лице
Я недавно узнал: оказывается, нельзя писать про нехорошего человека, что у него мерзкая рожа. Оказывается, обсуждать внешность, а тем более осуждать внешность – это фи! – сказал нам учитель.
Фи-то оно, может быть, и фи, но надо уточнить. Если у нехорошего человека на лице рябинки или прыщи, тяжелая челюсть, узкий лоб, тонкие губы, маленькие глазки, сальный нос и прочие особенности лица – конечно, подчеркивать это, дразнить за это неприлично. Неприлично, если речь идет о физических свойствах черепа или кожи, которые от человека не зависят.
Но если речь идет о выражении лица – то, думаю, мы имеем право сказать: «мерзкая, злобная, лживая рожа». Поскольку лицо (в смысле – выражение лица) люди зарабатывают всей своей жизнью.
Хотя случаются и ошибки, конечно. Помню одного художника, чье лицо было поразительно красиво и благородно и казалось мне – да и не одному мне – чуть ли не символом страдания за правду. Но его носитель оказался человеком очень так себе…
Наверное, тут есть правило: «благородный лик – сто раз проверь; а вот в мерзкой роже – не сомневайся».
Боюсь, что статистически это именно так, – вздохнул учитель.
режиссер и философ
Вспоминая «Пресс-клуб»
Говорухина я видел один раз в жизни, в первой половине девяностых. Была тогда любимейшая народом передача «Пресс-клуб»; я участвовал почти в каждой передаче, спасибо продюсеру Анатолию Малкину и ведущей Кире Прошутинской – они меня все время приглашали. В этом «Пресс-клубе» журналисты и режиссеры показывали свои короткие, на 5–10 минут, фильмы (просто сюжеты, репортажи, как бы телевизионные наброски), а потом собравшиеся их обсуждали. Было очень интересно, поскольку среди обсуждающих были очень известные люди – от, как говорится, и до. Художники, партийцы, священники, министры и т. п.
Так вот. Один раз пригласили Говорухина с сюжетом о том, как все в России заворовались.
Он прежде всего выговорил себе право курить во время эфира («Пресс-клуб» – это был прямой эфир, sic!). Сидел в кресле посреди студии и курил сигареты, одну за одной. И говорил о том, что все рухнуло, морали нет, честь продана, родина рассыпалась в клочки, сын восстал на отца, брат отдал сестру в бордель, и т. д.
И вот Светлана Сорокина задает вопрос (помню почти дословно):
– Станислав Сергеевич, я вас хочу спросить не как журналист, а просто как человек, как обычная женщина: вот как вы можете жить и работать, если всё на свете на самом деле так ужасно?
Говорухин затянулся, выпустил дым, стряхнул пепел и сказал:
– Дитя мое! Жизнь тяжела, но, к счастью, коротка.
Сорокина помотала головой и уточнила:
– Неужели вы хотите поскорее умереть?
Говорухин надменно отчеканил:
– Я же сказал, дитя мое. Жизнь страшна, ужасна, отвратительна. Но к счастью, да, да, к счастью! Очень коротка.
И отвернулся.
Возможно, он даже где-то в чем-то прав, не знаю.
Но он мне странным образом показался похожим на Галича в описании Лимонова в книге «Записки молодого негодяя»: Галич поет на квартирнике, все кругом пробавляются водочкой и портвейном, а у ножки кресла, на котором сидит Галич, стоит специально для него припасенная бутылка коньяку, из которой отхлебывал только он. Навеяло отдельным особым разрешением Говорухину курить в студии во время передачи.
И еще: потом Лимонов пишет, как они с художником Юло Соостером, который привел его на этот квартирный концерт, идут по улице. Лимонов (возможно, стараясь оправдать Галича за этот отдельный особый коньяк) наивно говорит:
– Наверное, этот человек столько пережил… Сидел…
Юло Соостер отвечает:
– Нет, он не сидел. Он успешный сценарист и трахатель баб.