Золотые анклавы Новик Наоми
Naomi Novik
THE GOLDEN ENCLAVES
Copyright © 2022 by Temeraire LLC
This translation published by arrangement with Del Rey, an imprint of Random House, a division of Penguin Random House LLC
© Сергеева В.С., перевод на русский язык, 2023
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023
Глава 1
Юрта
Напоследок этот гад успел сказать: «Эль, я так тебя люблю».
А потом он вытолкнул меня за ворота Шоломанчи, и я приземлилась плашмя в раю, на зеленой полянке в Уэльсе, которую видела последний раз четыре года назад. Деревья были покрыты свежей листвой, сквозь которую сочился солнечный свет, и меня ждала мама. Мама. В руках она держала цветы. Маки знаменовали отдых, анемоны – преодоление, лунник – забвение бед, вьюнок – новое начало. Обычный приветственный букет, который должен был изгнать из моей памяти пережитые ужасы, наполнить душу покоем и исцелить раны, – но, едва мама протянула ко мне руки, я дико взвыла «Орион!», вскочила, и цветы полетели во все стороны.
Несколько месяцев – целую жизнь – назад, когда мы лихорадочно тренировались на полосе препятствий, одна девчонка из миланского анклава подарила мне латинское заклинание перемещения, очень редкое, которое можно наложить на себя, не рискуя разлететься на кусочки. Предполагалось, что с его помощью я буду прыгать с места на место в выпускном зале и спасать других – таких, как девчонка из Милана, потому-то она и дала мне заклинание, за которое в иных обстоятельствах пришлось бы заплатить пятилетний запас маны. Обычно им не пользуются для перемещения на большие расстояния, но время мало чем отличается от пространства, а в Шоломанче я была десять секунд назад. Я отчетливо, как на чертеже, представляла себе зал вкупе с кошмарной тушей Терпения и ордой голодных злыдней. Я встала у ворот, точно там же, где стояла, когда Орион меня толкнул, и принялась за дело.
Но заклинание не желало накладываться, оно сопротивлялось, словно выставляя на пути предупреждающие знаки – стоп, тупик, дорога размыта. Я настаивала, продолжая вкладывать в него ману, и заклинание наконец дало сдачи, свалив меня с ног. Казалось, я влетела лицом в бетонную стену.
Я встала и повторила – и снова рухнула наземь.
В голове стоял оглушительный звон. Я кое-как поднялась на ноги. Мама помогла мне устоять – она что-то говорила, удерживала меня, пыталась успокоить, но я прорычала: «На него напало Терпение!» – И она бессильно опустила руки: в ее памяти встал оживший кошмар.
После того как я вылетела за ворота, прошло уже две минуты. Две минуты в выпускном зале – это очень много, даже когда он не набит под завязку чудовищами со всего света. Но, сделав передышку, я перестала тупо биться головой о ворота. Я задумалась – и попыталась наложить на Ориона призывающее заклинание.
Большинство магов не способны призвать ничего крупнее резинки для волос. Но призывающие заклинания, которые я отнюдь не по доброй воле коллекционировала в школе, сплошь предназначались для того, чтобы притащить несколько беспомощных, пронзительно вопящих пленников в жертвенную яму (которую я почему-то не удосужилась вырыть). У меня было десятка полтора вариантов, и один из них позволял увидеть нужного человека в любой зеркальной поверхности и потребовать его к себе. Очень эффективно, если есть огромное заклятое зеркало рока. К сожалению, свое я оставила на стене школьного дортуара. Но я обежала полянку и нашла меж двух корней маленькую лужицу. В норме этого не хватило бы, но во мне бесконечной рекой текла мана – ее поток еще не прервался. Я вложила в заклинание силу, сделала грязную лужицу гладкой как стекло и, пристально глядя на нее, позвала:
– Орион! Орион Лейк! Я призываю тебя… – Я подняла голову, впервые за четыре тоскливых года увидев солнце и небо. Но посетила меня одна лишь досада: рассвет, полдень или полночь были бы гораздо полезней. – Призываю тебя в час прибавления света: приди ко мне из темных залов, повинуясь моему слову.
Скорее всего, придя, он будет под действием чар повиновения, но эту проблему я решу позже, после того как он окажется здесь…
На сей раз заклинание сработало: вода превратилась в серебристо-черное облако, в котором медленно и неохотно возник размытый силуэт – возможно, вид Ориона со спины, всего лишь смутные очертания на фоне непроглядного мрака. Я сунула руку в темноту, потянулась к нему, и на мгновение мне показалось – я была уверена! – что ухватила его. Я ощутила неимоверное облегчение: ура, все получилось, сейчас я вытащу Ориона… и тут я заорала от ужаса, потому что мои пальцы погрузились в плоть чреворота, и он заметил меня.
Тело приказывало мне немедленно убираться. Более того – как будто дело обстояло еще недостаточно скверно: чреворотов оказалось два, и они оба цеплялись за меня. Очевидно, Терпение не до конца переварило Стойкость. Сто лет чужого сытного питания – это очень много, и Стойкость в процессе тыкалась в разные стороны, пытаясь утолить собственный голод, пока ее саму пожирали.
В выпускном зале мне было абсолютно ясно, что я, скорее всего, не справлюсь с этим объединенным ужасом, пусть даже меня питала мана четырех тысяч человек. С Терпением мы могли сделать то же, что и с Шоломанчи, – столкнуть обоих в пустоту и надеяться, что они сгинут навсегда. Но видимо, Орион был со мной не согласен, раз кинулся драться, пока вся школа висела на волоске у него за спиной. Как будто он боялся, что Терпение вырвется, и в его тупую голову закралась мысль, что он может его удержать, если останется и еще разок изобразит героя. Мальчик против цунами. Никакой другой разумной причины я не могла себе представить, и даже без выталкивания меня за ворота это было глупо, поскольку из нас двоих только я раньше сражалась с чреворотом. Орион поступил по-идиотски, и я страстно желала, чтобы он спасся, чтобы он был здесь – я бы охотно на него наорала, подробно объяснив, какой же он кретин.
Ярость придавала мне сил. Ярость позволяла держаться, несмотря на зловонную тяжесть чреворота, обволакивающую мои пальцы и пытающуюся пробиться сквозь защиту, как ребенок пытается разгрызть карамель, чтобы добраться до сладкой начинки. Чреворот хотел добраться до меня, всосать целиком, пожрать, превратив в глядящие с отчаянием глаза и вопящий рот.
Ярость – и ужас, потому что он собирался поступить так с Орионом, который остался наедине с чудовищем в зале. Поэтому я не отступала. Глядя в лужу, я швырнула убийственное заклинание поверх его полуразмытого, едва видимого плеча – свое лучшее, самое быстрое смертоносное заклинание. Я произносила его снова и снова и чувствовала, как вокруг моих рук плещется гниль, и вскоре мне с каждым вздохом приходилось подавлять тошноту, и каждый раз «A la mort!», скатываясь у меня с языка, звучало все менее внятно, пока само мое дыхание не стало веять смертью. Я не разжимала рук, я по-прежнему пыталась вытащить Ориона. Даже если это значило, что я выволоку Терпение в мир вместе с ним и ненасытное чудовище окажется на зеленой валлийской лужайке, у маминых ног, в мирном краю, о котором я не переставала вспоминать в Шоломанче. В конце концов, потом просто останется добить тварь.
Пять минут назад это представлялось совершенно невозможным – настолько, что я сама бы над собой посмеялась, – а теперь чреворот казался лишь мелким пустяковым препятствием: ведь уступить монстру значило отдать ему Ориона. Я хорошо умела убивать. Я уж что-нибудь придумаю. В голове у меня уже начал разворачиваться план – стратегические шестеренки мерно двигались где-то на заднем плане, как в Шоломанче, где они четыре года не останавливались ни на секунду. Мы с Орионом вместе сразимся с Терпением. Я буду его убивать, а Орион – извлекать ману и передавать мне; мы замкнем бесконечный круг и не прервемся, пока тварь наконец не сдохнет. У нас получится, все получится. Я уверилась в этом. Я не отпускала.
Я не отпускала. Но меня отбросило. Опять.
Это сделал Орион. Без вариантов. Потому что чревороты не выпускают свою добычу. Мана, которую я вкладывала в заклинание призыва, лилась из общего запаса, который по-прежнему был открыт, словно вся школа продолжала вкладывать ману в наш совместный ритуал. Но этого не могло быть. Все ведь ушли. Ученики покинули Шоломанчу и теперь обнимали родителей и рассказывали им о том, что мы сделали. Окруженные друзьями, они плакали и залечивали раны. Они больше не снабжали меня маной, да и не должны были. Наш план заключался в том, чтобы обрубить все связи со школой – мы хотели до отказа набить ее злыднями, отсечь от мира и отправить в пустоту, как зловонный воздушный шар, полный чудовищ. Она должна была исчезнуть во мгле, которой принадлежала. Процесс пошел, когда мы с Орионом бросились к воротам.
Насколько я понимала, единственной связью школы с реальным миром оставалась я сама – я, цепляющаяся за ману, которая лилась из школы. А единственным оставшимся в Шоломанче существом, способным снабжать меня маной, был Орион, способный извлекать энергию из убитых злыдней. Значит, он еще был жив и сражался. Терпение его пока не поглотило. И он наверняка чувствовал, как я пытаюсь его вытащить, но вместо того чтобы помочь мне, он отстранялся, сопротивляясь призыву. И ужасный липкий рот, присосавшийся к моей руке, тоже отодвинулся. Орион, видимо, пытался сделать то же самое, что сделал много лет назад мой папа: он схватил чреворота и потащил прочь, жертвуя собой, чтобы спасти девушку, которую любил.
Но девушка, которую любил Орион, была не кроткой нежной целительницей, а колдуньей, способной к массовому истреблению. Ей уже удалось разнести в клочья двух чреворотов. Этот тупой кретин должен был довериться мне. Но нет. Вместо этого он боролся со мной, а когда я попыталась использовать заклинание призыва, чтобы вернуть его силой, бесконечное море маны внезапно иссякло, словно он выдернул из ванны затычку.
Мгновенно разделитель маны у меня на запястье стал холодным, тяжелым и безжизненным. Тут же у моего недешевого заклинания закончилось топливо, и Орион выскользнул из моей хватки, как если бы я пыталась удержать пригоршню масла. Его силуэт растворился в темноте. Я отчаянно продолжала цепляться за него, хотя он таял прямо на глазах, но мама, которая все это время стояла рядом со мной на коленях с искаженным от страха и тревоги лицом, схватила меня за плечи и потащила прочь от лужи. Вероятно, если бы не она, я бы лишилась кисти, когда заклинание оборвалось и мой бездонный источник превратился в сантиметровую лужицу меж древесных корней.
Я повалилась наземь, но тут же, не успев даже задуматься, поднялась на колени – я недаром тренировалась к выпуску. Я бросилась обратно к луже и заскребла пальцами землю. Мама обнимала меня, отчаянно умоляя остановиться. Впрочем, я остановилась не поэтому. Я остановилась потому, что больше ничего сделать было нельзя. Маны не осталось ни грамма. Мама снова схватила меня за плечи, и я обернулась и вцепилась в кристалл у нее на шее, твердя: «Пожалуйста, дай, пожалуйста». Мамино лицо было воплощенное отчаяние; я чувствовала, что ей хочется убежать, но она удержалась, закрыла глаза, дрожащими руками расстегнула цепочку и отдала мне наполовину полный кристалл. Этого бы не хватило, чтобы поднять мертвеца или сжечь город до основания, но я бросила Ориону заклинание-сообщение с отчаянным воплем, то есть с призывом отозваться, протянуть руку, не отказываться от помощи.
Только оно не прошло.
Когда маны не осталось даже на то, чтобы кричать, я собрала последние крохи на поиск бьющегося сердца, пытаясь понять, жив ли он еще. Это очень дешевое заклинание, потому что нелепо сложное – процесс накладывания занимает десять минут и сам вырабатывает почти всю необходимую ману. Я наложила его семь раз подряд, не вставая с испачканных грязью колен, и некоторое время стояла так, слушая, как ветер дует в кронах, поют птицы, переговариваются овцы и где-то вдалеке журчит ручеек. Ни единого биения сердца до меня не донеслось.
Когда мана закончилась совсем, я позволила маме отвести меня в юрту и уложить в постель, как в детстве.
Первое пробуждение было так похоже на сон, что мне стало больно. Я лежала в юрте, в открытую дверь веяло ночной прохладой, и снаружи доносилось тихое мамино пение. Все было так, как в самых мучительных школьных снах, в которых я отчаянно пыталась задержаться еще немножко и неизменно просыпалась в испуге. Ужаснее всего было то, что на сей раз мне не хотелось длить видение. Я повернулась на другой бок и снова заснула.
А когда я больше уже не смогла спать, то просто лежала на спине и долго смотрела на изгиб потолка. Будь у меня еще какое-нибудь занятие, я бы не проспала так долго. Даже злиться не хватало сил. Злиться имело смысл только на Ориона – и именно это было невозможно. Я честно пыталась – лежала и припоминала все грубые и резкие слова, которые сказала бы ему, будь он рядом. Но когда я мысленно спросила Ориона «О чем ты вообще думал?», то не сумела произнести это гневно, даже про себя. Было просто больно.
Но я и оплакивать его не могла, потому что он не умер. Он вопил, пока чреворот пожирал его, как папу. Люди предпочитают думать, что жертвы чреворота умирают, но это просто потому, что все другие варианты чудовищны. Сделать тут ничего нельзя, поэтому, если твоего любимого человека сожрали, он для тебя умирает, и можно притвориться, что все кончено. Но я-то знаю, знаю на собственной шкуре, что человек не умирает, когда его съедает чреворот. Жертву продолжают пожирать вечно – столько, сколько живет тварь. Но это знание ни к чему не вело. Я ничего не могла поделать. Потому что Шоломанча сгинула.
Я не двигалась, когда в юрту вошла мама. Она положила в миску что-то мелкое, тихонько сказала: «На, держи», и Моя Прелесть, тихо пискнув, что означало благодарность, принялась уплетать зернышки. Мне даже не было стыдно, что я не подумала о ней, маленькой и голодной. Я погрузилась в бездну, от которой все бытовые заботы отстояли слишком далеко. Мама подошла, села рядом с моей походной кроватью и положила ласковую теплую руку мне на лоб. Молча.
Некоторое время я сопротивлялась – не хотела, чтоб мне становилось лучше. Я не хотела вставать и выходить в мир (если в принципе признать, что мир имел право существовать дальше). Но лежать здесь и ощущать на лбу мамину руку, дарящую утешение и покой, было просто глупо. Мир жил дальше вне зависимости от моего разрешения. Поэтому я наконец села и выпила воды из кособокой глиняной чашки, которую мама сама слепила. Она села на край кровати, обняла меня и погладила по голове. Мама казалась такой маленькой. Вся юрта тоже. Я даже сидя доставала макушкой до свеса крыши. Можно было одним прыжком выскочить наружу, если бы мне хватило глупости вырваться в неведомый мир, где в засаде ждали неведомые опасности.
Конечно, это больше не было глупостью. Я покинула Шоломанчу. Я освободила учеников, загнала злыдней в школу, а потом отделила ее, до краев полную голодных тварей, от мира, предоставив им вечно жрать друг друга. И теперь я могла беззаботно проспать двадцать часов подряд, могла выскочить из юрты с песней, могла делать что угодно и идти куда угодно. Как и остальные ребята. Все, кого я вывела из Шоломанчи. Дети, которым больше не нужно было там отсиживаться.
Кроме Ориона, который сгинул во мраке.
Если бы у меня осталась хоть капля маны, я бы попыталась ему помочь, продержалась немного и тем временем придумала бы что-нибудь еще… Но поскольку маны не было, в голову мне пришло только одно: отправиться за помощью к другим, например к матери Ориона, которая вот-вот должна стать Госпожой нью-йоркского анклава. Попросить у нее маны и что-то предпринять… и тут воображение мне отказало. Посмотреть в лицо женщине, которая любила Ориона и хотела, чтобы он вернулся домой, обратиться к ней за маной – да любой, с кем бы я попыталась поделиться этой идеей, просто расхохотался бы. Поэтому я сделала единственное, что оставалось, – уткнулась лицом в ладони и заплакала.
Мама сидела рядом, пока я рыдала, и сочувствовала, не притворяясь, что она тоже горюет, не пытаясь скрыть искреннее ликование – ведь я вернулась, живая и невредимая. Все ее тело излучало радость, но она не стремилась заразить ею меня или преуменьшить мою скорбь; мама знала, что мне очень больно, и соболезновала, и была готова помочь, если понадобится. Не знаю, как мама умудрилась все это выразить, не сказав ни слова. Я бы точно не сумела.
Когда я перестала плакать, она встала и заварила чай, достав листья из семи разных банок, стоящих на забитых до отказа полках. Воду мама вскипятила при помощи магии, хотя обычно никогда так не делала – просто в ту минуту ей не хотелось выходить наружу и оставлять меня одну. Когда она налила кипяток в чашку, юрта наполнилась приятным запахом. Подав мне чай, мама снова села и взяла меня за свободную руку. Она не задавала вопросов. Я знала, что мама не будет настаивать, но царящее в юрте ласковое молчание словно приглашало к разговору, к тому, чтобы горевать вместе с ней над тем, что закончилось и ушло. А я не могла.
Поэтому, выпив чаю, я отставила чашку и спросила:
– Зачем ты предостерегала меня насчет Ориона? – Мой голос звучал болезненно и хрипло, как если бы я проглотила кусок наждачной бумаги. – Поэтому, да? Ты видела…
Мама поморщилась, словно я кольнула ее иголкой, и передернулась всем телом. На мгновение она закрыла глаза и сделала глубокий вдох, потом повернулась и взглянула мне прямо в глаза – это называлось «посмотреть хорошенько». Значит, ей действительно хотелось что-то понять. Лицо у нее тут же пошло морщинами – помимо тонких линий, которые только-только начали проступать в уголках глаз.
– Ты жива, – полушепотом сказала она, взяла меня за руку, и по ее щекам покатились слезы. – Ты жива. Девочка моя любимая, ты жива… – Мама всхлипнула и заплакала. По ее лицу лились сдерживаемые четыре года потоки слез.
Она не предлагала мне плакать вместе с ней; более того – мама отвернулась, словно пряча от меня слезы. Я так хотела обнять ее и порадоваться, что я цела и невредима, – но не могла. Мама плакала от радости, от любви ко мне, и я бы тоже охотно поплакала: я была дома, я вырвалась из Шоломанчи навсегда, я выжила, и мир стал другим. Мир, в котором детей больше не будут бросать в яму, утыканную ножами, в надежде, что они, быть может, выживут. Этому стоило порадоваться. Но я не могла. Яма никуда не делась, и в ней был Орион.
Я убрала руку. Мама не пыталась меня удержать. Она несколько раз тяжело вздохнула и вытерла слезы, задвинув радость подальше, чтобы не отвлекаться. Затем повернулась и коснулась моей щеки:
– Мне так жаль, любимая.
Она не объяснила, почему велела сторониться Ориона. И я сразу поняла: мама не желала мне лгать, но не хотела и причинять боль. Она поняла, что я любила его, что потеряла дорогого человека таким же ужасным образом, как она сама потеряла папу, и в ту минуту только моя боль имела для мамы значение. Почему и зачем – это все было не важно. Она не собиралась убеждать меня в своей правоте.
Но это было важно для меня.
– Объясни, – потребовала я сквозь зубы. – Скажи. Ты поехала в Кардифф, ты нашла того, кто передаст мне записку…
Мама снова горестно сморщилась. Я буквально просила причинить мне боль, сказать то, что должно меня ранить… но мама сдалась. Склонив голову, она тихо ответила:
– Каждую ночь я надеялась увидеть тебя во сне. Я знала, что это невозможно, но все равно пыталась. Несколько раз мне казалось, что ты меня видишь, и мы почти соприкасались… но это был только сон.
Я мучительно сглотнула. Я тоже помнила эти сны, полные почти-прикосновений, маминой любви, которая пробивалась ко мне сквозь густые слои сторожевых заклинаний, окутывающих Шоломанчу, – чар, которые перекрывали все входы. Ведь иначе пробрались бы и злыдни.
– Но в прошлом году… я тебя увидела. В ту ночь, когда тебе пригодился мой пластырь.
Ее голос упал до шепота, и я съежилась, видя эту сцену мамиными глазами: моя крохотная комнатка, и я в луже крови на полу, с дыркой в животе после того, как меня пырнул ножом один очаровательный однокашник. Я выжила только благодаря исцеляющему пластырю, который мама сделала своими руками, вложив массу любви и магии в каждый росток льна, каждую нить, каждый миллиметр ткани.
– Мне помог Орион, – сказала я. – Он наложил повязку.
И я замолчала, потому что мама хрипло вздохнула, и ее лицо исказилось при воспоминании о еще большем ужасе, чем я, лежащая в крови на полу.
– Я почувствовала, как он тебя коснулся, – с усилием выговорила она, и я тут же поняла, что ответ мне не понравится. – Я увидела Ориона рядом с тобой. Я видела его, и в нем был… один лишь голод. – В ее голосе звучала мука, словно мама наблюдала за злыднем, пожирающим меня живьем, а не за Орионом, который стоял на коленях и прижимал целебный пластырь к открытой ране.
– Он был моим другом! – воскликнула я, чтобы как-то остановить маму.
Я встала так резко, что стукнулась о потолочную перекладину, охнула, села, прижимая ладонь к макушке, и снова заплакала – от боли. Мама хотела обнять меня, но я оттолкнула ее руку, сердито рыдая, и вновь поднялась.
– Орион спас меня, – прорычала я. – Он тринадцать раз спасал мне жизнь! – И я испустила мучительный вздох: мне не суждено было сравнять счет.
Мама ничего не говорила, не спорила со мной – она просто сидела с закрытыми глазами, обвив себя руками и тяжело дыша. Наконец она прошептала:
– Девочка моя, мне так жаль.
И я знала, что ей действительно жаль – мама совсем не хотела причинять мне боль рассказом о том, чт она увидела в Орионе. Она так искренне об этом жалела, что меня замутило.
Я рассмеялась – ужасным злобным смехом, который самой было больно слышать.
– Не волнуйся, Ориона больше нет, – язвительно сказала я. – Я об этом позаботилась. – И вышла из юрты.
Некоторое время я бродила по коммуне, держась в тени деревьев, за пределами видимости. Голова у меня болела от слез, от удара о потолок, оттого, что я пропустила через себя целый океан маны, от четырех пережитых лет тюрьмы. Даже вытереть нос было нечем. Я так и не сменила грязные лосины и футболку, нью-йоркскую футболку, которую подарил мне Орион, с четырьмя дырами (к концу семестра другой одежды у меня просто не осталось). В конце концов я утерлась краем футболки.
Вернуться к маме я не могла, потому что мне хотелось одновременно просидеть месяц в ее объятиях и наорать на нее за то, что она говорила такие вещи об Орионе. А больше всего я мечтала повернуть время вспять и отменить свой вопрос. Лучше бы мама сказала, что все это предвидела; если бы я вняла ее предостережению и не стала втягивать его в свой великолепный план по спасению школы, Орион бы уцелел.
Я догадывалась, чт такое увидела мама – силу Ориона, которая позволяла ему вытягивать ману из злыдней. И пустоту – потому что, забрав ману, он сразу ее отдавал. Эта пугающе огромная мощь превратила Ориона в безмозглого и бесстрашного героя, способного в одиночку бросить вызов целой орде тварей, поскольку с самого рождения люди называли его уродом и психом, если только он не служил для них живым щитом.
К Ориону в Шоломанче все подлизывались, но я была его единственным другом, потому что остальные, глядя на него, видели только неимоверную силу. Они притворялись, будто считают его благородным героем – а он из кожи вон лез, стараясь соответствовать этому образу. Эта картинка им нравилась, способность Ориона обретала для людей значение, ведь она могла их спасти. Точно так же все смотрели и на меня – и видели чудовище, потому что я отказывалась подыгрывать и изображать то, что хотелось другим. Но любовь к Ориону не особо отличалась от ненависти ко мне. Ни его, ни меня окружающие не считали живым человеком. Просто он был им полезен, а я нет.
Но я даже не думала, что мама – мама! – которая никогда не позволяла мне видеть чудовище в зеркале, пусть даже весь мир пытался убедить меня, что, кроме чудовища, там ничего и нет – так вот, я не думала, что моя родная мама посмотрит на Ориона и сочтет чудовищем его. Невероятно! Она оказалась не в состоянии разглядеть в Орионе человека. Может быть, она врала, что видит человека во мне?
Я могла вернуться, наорать на нее, сказать, что я выжила и что она увидела меня во сне только благодаря тому, что Орион убил малефицера, явившегося ко мне с ножом, что он рискнул собственнойжизнью, проведя ночь в моей комнате и убивая бесчисленных злыдней, желающих закончить начатое. Но больше всего мне хотелось, чтобы Орион сам подошел к нашей юрте, как и обещал. Тогда мама поняла бы, что была неправа, она бы своими глазами убедилась, что он не ужасное чудовище, которое она заметила мельком, и не сияющий герой, которым его хотели видеть остальные. Что он живой человек, просто человек.
Орион был человеком. Прежде чем погиб у самых ворот Шоломанчи, потому что считал своим долгом спасти всех, кроме себя.
Я бродила и бродила по лесу. Неприятно было чувствовать себя маленькой, усталой, грязной и голодной, но поделать я ничего не могла. Мир буквально настаивал на том, что жизнь продолжается, и я ничем не могла ему помешать. Наконец за мной явилась Моя Прелесть – она выскочила из-под куста и взобралась мне на ногу, когда я, описав очередной круг, приблизилась к юрте. В руки мышка не далась. Она отбежала в сторону юрты, села на задние лапки и сердито взглянула на меня. Ее белая шерстка буквально светилась, приглашая многочисленных собак и кошек, которые бегали по коммуне более или менее свободно. Если ты фамильяр, это еще не делает тебя неуязвимым.
Поэтому я пошла за Моей Прелестью к юрте и позволила маме налить мне миску супа, который был сварен из самых настоящих овощей (вас, возможно, это не соблазнит, но что вы знаете о жизни!). Я, не удержавшись, съела пять порций, приправленных болью и обидой, и почти целую краюху хлеба с маслом, а потом мама отвела меня в душ. Я провела под душем целый час, вопреки всем правилам коммуны, словно хотела раствориться в горячей воде, которую ненасытно впитывала каждой порой. И я совершенно не боялась, что из трубы вдруг вылезет амфисбена.
Вместо амфисбены приперлась Клэр Браун. Я стояла под струей воды, закрыв глаза, когда услышала до боли знакомый голос, без толики энтузиазма:
– Ну надо же, дочка Гвен вернулась. – Она нарочно говорила громко, чтобы я ее услышала.
Я почему-то не разозлилась, и это было странно и неприятно: в прежние годы запас гнева у меня никогда не иссякал. Я выключила душ и вышла из кабинки, рассчитывая найти подкрепление своим чувствам, но тщетно. Душевые выходили в большую круглую раздевалку, которая, впрочем, съежилась за время моего отсутствия. Члены коммуны выстроили ее, когда мне было пять лет, и я ногами знала каждый сантиметр неровного пола; не приходилось сомневаться, что эта тесная комнатка с единственной скамейкой и есть та самая раздевалка, однако я по-прежнему не верила собственным глазам. На скамейке, завернувшись в полотенца, в ожидании сидели Клэр, Рут Мастерс и Филиппа Вокс, хотя свободных кабинок было еще две.
Они смотрели на меня как на чужого человека. И для меня они тоже были чужими, пусть даже выглядели и говорили точь-в-точь как те женщины, которые дружно и на все лады твердили мне, что я сущий крест для своей мамы, святой Гвен Хиггинс. Люди жили здесь не без причины – что-то заставило их удалиться от мира. Мама поселилась в глуши, потому что не желала мириться с чужим себялюбием, однако эти три женщины – и множество других обитателей коммуны – пришли сюда не для того, чтобы творить добро. Они хотели, чтобы добро творили им. Они смотрели на меня – и видели идеально здорового ребенка, которому это волшебное существо, то есть моя мама, щедро дарило любовь и внимание, и все они знали, что значило бы для них иметь тот же неиссякаемый источник… но на пути стояла я, угрюмая, неблагодарная, впивающая все без остатка и, казалось, без толку.
Это, конечно, не оправдывало их неприязни к несчастному одинокому ребенку. Я прекрасно понимала чувства соседок по коммуне, но отнюдь не была готова их простить. Мне следовало насладиться их замешательством, с презрительной усмешкой сказать: да, я вернулась. Я выросла и кое-чему научилась – а вы чем занимались последние четыре года, кроме мерзких сплетен? Мама вздохнула бы, услышав об этом, но мне было бы все равно. Я бы вышла из душевой, злорадно сияя.
Но я удержалась. Видимо, если я не злилась на Ориона, то и на других злиться не могла.
Я ничего им не сказала, и они тоже ничего не сказали – ни мне, ни друг другу. В полной тишине я повернулась, вытерлась и надела то, что мама оставила для меня на крючке рядом с душевой кабинкой – новенькие хлопковые шорты, только что из магазинного пакета, и льняную рубашку с тесемками на вороте, длинную и просторную. Один из обитателей коммуны шил такие для средневековых реконструкторов. Плюс самодельные сандалии, которые тоже мастерил кто-то из наших соседей – просто деревянная подошва с кожаной лямкой. Я четыре года не носила таких чистых вещей, не считая того дня, когда впервые надела футболку Ориона. Последним, что я с неохотой приобрела для себя, было слегка поношенное нижнее белье, которое я, перейдя в старший класс, купила у одной выпускницы: от моих старых трусиков уже не осталось ничего, способного выдержать магическую починку. Цена на новое белье в школе достигала заоблачных высот; за пару трусов можно было получить универсальное противоядие. Вернувшись в коммуну, я стала обладательницей неимоверных богатств.
Восхитительно.
Я оделась – глупо было этого не сделать – и, разумеется, почувствовала себя лучше, прямо прекрасно себя почувствовала, а потом посмотрела на грязные лохмотья Орионовой футболки, которая годилась только для помойного ведра, и мне сразу стало хуже. Я хотела выбросить ее вместе с остальными старыми вещами, но не смогла. Поэтому я сложила футболку и сунула в карман – она износилась до того, что стала совсем тоненькой; ткань наполовину состояла из магии, и свернуть ее можно было до размеров носового платка. Я почистила зубы – новенькой щеткой, свежей мятной пастой – и вышла. Снаружи уже было темно. Мама развела возле юрты маленький костер. Я села на бревно у огня и еще немного поплакала. Ничего оригинального. Мама подошла и снова обняла меня за плечи. Моя Прелесть взобралась мне на колени.
Следующий день я тупо просидела у погасшего костра. Я была чистая и сытая; даже когда пошел мелкий дождик, я не двигалась с места, а потом снова засияло солнце. Мама тихонько хлопотала около, предлагая мне еду и чай и не мешая думать. Я ни о чем не думала. Точнее, изо всех сил старалась не думать, потому что думать, в общем, было не о чем, кроме одной ужасной вещи – Орион вопил от ужаса где-то в пустоте. Хорошенько сосредоточившись, я его слышала. Он звал: «Эль, Эль, помоги мне, пожалуйста, Эль!»
Потом я подняла голову, потому что этот голос звучал не только у меня в мозгу. Рядом со мной на бревне сидела маленькая странная птичка – лилово-черная, с оранжевым клювом и ярко-желтыми пятнышками на голове. Она смотрела на меня круглыми блестящими глазами.
– Эль? – повторила птичка.
Я уставилась на нее.
Она вытянула шею, издала звук, похожий на кашель, и приняла прежнюю позу:
– Эль? Эль! Эль, как у тебя дела?
Это был голос Лю. Пускай он звучал не очень похоже, но интонацию и манеру выговаривать слова я узнала безошибочно. Если бы этот голос раздался у меня за спиной, я бы решила, что Лю здесь.
– Плохо, – откровенно ответила я птичке.
Она склонила голову набок, сказала «Ни хао», а потом снова повторила:
– Эль? – и закончила моим голосом: – Плохо. Плохо.
Взмахнув крыльями, птичка улетела.
Мы с Аадхьей и Лю договорились: как только я выберусь, я найду какой-нибудь телефон и пошлю им сообщение. Они заставили меня вызубрить их номера. Но все это было частью плана, а у меня недоставало сил взяться за его воплощение.
План мы составили просто идеальный. Сутры Золотого Камня, аккуратно обернутые и увязанные, лежали вместе с записями и переводами в сумке, которую я смастерила из своего последнего одеяла и уложила, в свою очередь, в педантично вырезанный сундучок, а сундучок сунула в непромокаемый мешок, который повесила на спину, как только школьный механизм начал двигаться. Это было единственное, что я забрала с собой, – свою добычу, самое ценное приобретение, доставшееся мне в школе. Я бы обменяла сутры на жизнь Ориона, если бы какая-нибудь высшая сила мне это предложила, но все-таки поразмыслила бы несколько секунд, прежде чем согласиться.
План был таков: если я выберусь живой, то обниму маму миллион раз, поваляюсь в траве, снова обниму маму, а потом возьму сутры и отправлюсь в Кардифф, где неподалеку от центрального стадиона обитало приличное магическое сообщество. Тамошние маги были недостаточно влиятельны и богаты, чтобы выстроить собственный анклав, однако усиленно к этому стремились. Я предложила бы в обмен на скопленную ими ману выстроить кардиффцам небольшой Золотой анклав за пределами города. Ничего грандиозного – всего лишь подходящее местечко, чтобы на ночь прятать туда детей для защиты от случайных злыдней, уцелевших после истребления.
Орион в этот план не входил. Да, я догадывалась, что он, если захочет, может отыскать меня в Кардиффе. Но приземлился бы он в родительские объятия, посреди роскошного нью-йоркского анклава. Все бы пытались его удержать, напоминая о долге, о верности, словно обвивая ползучими лозами. Поэтому, честно говоря, я сомневалась, что Орион ко мне приедет. Да, я пессимистка. И в общем, я не нуждалась в его приезде. Я была морально готова жить дальше одна.
Не знаю, так ли мне было нужно, чтобы он выбрался живым.
Прежде чем мы приступили к осуществлению нашего безумного плана, я практически не сомневалась, что погибну сама и вместе со мной – минимум половина тех, кто мне небезразличен, Орион – первым. Если бы все пошло кувырком, если бы злыдни освободились из-под заклинания приманки и принялись убивать направо и налево, если бы нам пришлось бежать, спасая свою жизнь, и Орион оказался бы в числе погибших – полагаю, я бы поплакала о нем и двинулась дальше.
Но то, что произошло, было нестерпимо. Он один погиб, спасая нас всех. Спасая меня. Пусть даже Орион сам, идиот такой, предпочел повернуться и встретиться с Терпением, пусть даже он сам решил вытолкнуть меня за ворота, продолжая разыгрывать героя – ведь он думал, что только в этом случае чего-то стоит. Невыносимо было осознавать, что его история закончилась вот так.
Поэтому я забила на план, не пошла и не отыскала телефон, не стала писать Аадхье и Лю. Я не поехала в Кардифф. Я просто сидела – то внутри юрты, то снаружи, без всякой логики – и пыталась мысленно все изменить, разыграть с самого начала еще раз, как будто могла изменить случившееся, просто расположив собственные действия в ином порядке.
Говорю по опыту: примерно так бывает, когда тебя унизят в столовой или в душевой в присутствии десяти человек; если ты вовремя не успела придумать остроумный ответ, то потом долго воображаешь великолепные колкости, которые могла бы сказать. Когда я была маленькой, мама неоднократно намекала, что на самом деле я просто бесконечно обсасываю собственное унижение, в то время как мои мучители спокойненько идут дальше. Я признавала ее правоту, но меня это не останавливало. Не остановило и теперь. Я ходила взад-вперед по дороге, размышляя, как бы подтолкнуть поезд, который уже сошел с рельсов.
Проведя несколько дней в попытках мысленно переписать историю, я породила великолепную, сверхоригинальную идею внести коррективы в мироздание. Я зашла в юрту и достала старую, времен начальной школы, тетрадку, которую мама хранила в коробке. Найдя чистую страницу, я записала несколько строк, своего рода запоздалый ответ. Не знаю, о чем я думала, когда принялась сочинять заклинание, которое позволило бы мне буквально изменить ткань бытия. Такие вещи не работают в долговременной перспективе, каким бы могущественным ни был маг. Реальность все равно сильнее, и в конце концов она даст сдачи, как правило, уничтожив посягателя. Но он, несомненно, сможет провести довольно долгое время – во всяком случае с его точки зрения – в собственной вымышленной вселенной; и чем дольше он держится и чем больше сил вкладывает в поддержание заклинания, тем больше ущерба причинит финальный взрыв. Если бы я хоть на минутку остановилась и подумала, то поняла бы все – как это бессмысленно и сколько вреда принесет моя попытка. Но я не остановилась. Я просто пыталась избавиться от мук, словно меня вместе с Орионом проглотил чреворот и я отчаянно рвалась на волю.
Мама явилась, когда я подбирала следующую строчку для заклинания – и, скорее всего, подобрала бы. Я плохо умею сочинять заклинания – если только они не предполагают массового истребления. В таких случаях мне нет равных. Мама уважала мою скорбь, но не собиралась спокойно наблюдать, как я завязываю мироздание в узел и кончаю с собой в процессе. Она бросила один взгляд на страницу, схватила тетрадь и швырнула ее в огонь, а затем опустилась передо мной на колени, крепко взяла меня за руки и прижала их к груди.
– Дочка, дочка, – сказала она, приложила ладонь к моему лбу и нажала между бровей. – Дыши. Пусть слова текут. Пусть мысли текут. Не держи их. Они уже уходят. Дыши. Дыши вместе со мной.
Я повиновалась – просто потому, что не могла устоять. Мама почти никогда не применяла ко мне магию, даже когда я в детстве выла и бесилась. Любой другой родитель-маг заставил бы меня успокоиться при помощи чар. Большинство детей волшебников к десяти годам учатся противостоять родительским сдерживающим заклинаниям, однако когда я, четырехлетняя, визжала, не желая ложиться спать, мама три часа пела колыбельные, вместо того чтобы заклинанием отправить меня в постель. Когда в семь лет я закатила дикую истерику, мама дала мне прореветься и успокоиться, хотя я предпочла бы поток ругани и большую порцию успокаивающего зелья. Я не считаю, что мама была абсолютно права – и до сих пор считаю, что порция успокаивающего зелья время от времени не помешала бы. Я хочу сказать, что не умею защищаться от маминой магии, по крайней мере инстинктивно, хотя инстинкты у меня развиты прекрасно.
Во всяком случае, мамина магия приятна, потому что мама хочет сделать хорошо. Я сразу же ощутила облегчение. Когда я все-таки высвободилась, то начало заклинания уже вылетело у меня из головы; кроме того, мне стало легче, и я поняла, что задумала невероятную глупость.
Не скажу, что я была благодарна маме за помощь. При мысли о том, что она абсолютно права, я только расстроилась. Когда мама меня отпустила, я была – против воли – слишком спокойна, чтобы выбежать наружу, под дождь, но в то же время и не желала подвергаться всяким ужасам, например говорить о своих чувствах или благодарить за то, что мама спасла от гибели меня и всю коммуну (если не половину Уэльса). Нужен был другой план, поэтому я взяла сумку и достала книгу сутр.
Мама мыла посуду в другом углу юрты, повернувшись спиной, чтобы не мешать мне. Но, оглянувшись и увидев, что я читаю, она спросила своим обычным добродушным тоном, который я одновременно любила и страстно ненавидела:
– Что ты читаешь, детка?
Конечно, мне хотелось похвастаться своей добычей, но вместо этого я мрачно буркнула:
– Сутры Золотого Камня. Я их добыла в школе.
Впрочем, я даже договорить не успела – мама издала такой звук, будто ее несколько раз пырнули ножом, и уронила тарелку на пол. Я уставилась на нее, она на меня – напуганная, застывшая, с круглыми глазами, – а потом рухнула на колени, закрыла лицо руками и завыла, как дикий зверь.
Я запаниковала. Мама была в истерике, совсем как я полчаса назад, но мне она могла помочь, а я ей – вряд ли: от меня мало толку, если речь не о драке с ордой злыдней. Я понятия не имела, что делать. Я дважды обежала юрту, хватаясь за что попало, а потом наконец принесла воды. Я умоляла маму выпить и объяснить, что случилось. Она продолжала причитать. Я подумала, что она отравилась жидкостью для мытья посуды, попыталась ее обследовать на предмет токсичных веществ, не преуспела, решила наложить универсальное исцеляющее заклинание, но маны не было, и тогда я начала приседать и подскакивать, чтобы ее собрать, а мама тем временем плакала. Выглядела я, наверное, полной дурой.
Мама, видимо, поняла, что надо прийти в себя. Она несколько раз глубоко вдохнула и сказала мне:
– Не надо, не надо.
Я остановилась, тяжело дыша, опустилась перед ней на колени и взяла ее за плечи:
– Мама, что с тобой? Просто скажи, что делать. Прости, прости, пожалуйста.
Я сама все ей простила. Простила, что маме не нравился Орион, и что она велела мне его сторониться, и что успокоила меня при помощи чар. Это не имело ровно никакого значения после маминого срыва, словно мое ужасное недописанное заклинание уже каким-то образом начало раздирать мир на части.
Мама медленно, со стоном, втянула воздух и покачала головой:
– Нет, детка, не извиняйся. Не тебе, а мне надо просить прощения. Это я виновата… – Она закрыла глаза и крепко сжала мне плечи, когда я собиралась сказать что-нибудь бессмысленное, например «Да нет, все нормально». – Я расскажу. Я должна тебе рассказать. Но сначала я схожу в лес. Прости меня, любимая. Прости. – Она тяжело, как старуха, поднялась и вышла из юрты, прямо под дождь.
Я сидела на кровати, прижимая сутры к себе, как плюшевого мишку, и едва сдерживая ужас – волю панике я не давала только потому, что мама часто ходила в лес и возвращалась спокойная, готовая исцелять и проявлять заботу Поэтому отчасти я упрямо надеялась, что все будет именно так, но мои надежды никогда не сбывались, и виновата всегда была я сама. Я чуть не заплакала, когда мама вернулась через час, насквозь мокрая – платье как оберточная бумага липло к ногам, грудь, живот и лицо были в грязи. Я страшно обрадовалась, увидев маму; больше всего мне хотелось ее обнять.
Но она сказала:
– Я должна сейчас все тебе рассказать. – Она произнесла это негромко и отстраненно, как говорила, когда накладывала очень серьезные заклинания. Например, когда к ней приходил волшебник, который хотел излечиться от чего-нибудь ужасного – от сильного проклятия или магического недуга, – и мама объясняла пациенту, что делать. Только на сей раз она убеждала саму себя. Она сжала мне руки на мгновение, притянула к себе, поцеловала в лоб, как будто прощалась, и я подумала, что мама сейчас скажет: «Все эти годы я ошибалась, на самом деле тебе суждено исполнить страшное пророчество, которое висело над тобой с раннего детства, поэтому мы должны расстаться навсегда». Но мама сказала: – Родные твоего отца жили в анклаве Золотого Камня.
– Который построили с помощью этих сутр? – хриплым шепотом спросила я.
Это, в общем, был не вопрос. Я знала, что папины родные, семейство Шарма, некогда жили в анклаве – очень древнем, где-то на севере Индии, который рухнул лет двести назад, во время британской оккупации. Сутры Золотого Камня представляли собой старые заклинания на санскрите, и я знала, что в прошлом с их помощью выстроили целую кучу анклавов в той части света. Ну да, совпадение – но ничего плохого я в нем не видела. И все-таки мамины слова меня напугали. Я чувствовала, что близится нечто ужасное.
– Анклавы строят с помощью малии, – сказала мама. – Не знаю, как именно, но, оказавшись внутри, ты сразу ее чувствуешь. Так возводят все анклавы, кроме анклавов Золотого Камня. Это мне рассказал твой папа.
– Ну и хорошо, – ответила я и протянула ей сутры как торжественное приношение. – В них нет малии, мама. Я все прочла. Пока я не могу их накладывать, но…
Она посмотрела на роскошную книгу, и ее лицо исказилось. Мама поднесла к сутрам дрожащую руку и замерла, словно не смела к ним прикоснуться. Она так и не дотронулась до обложки.
– Мы с Арджуном хотели выстроить новый золотой анклав, – сказала мама. – Мы думали – если показать всем хороший пример… – Она замолчала и начала сначала (мама всегда просит людей обойтись без объяснений, когда они извиняются, и не подыскивать оправданий, если только их не попросят). – Мы хотели построить золотой анклав. Мы хотели найти сутры, – сказала мама, и, наверное, тогда я уже начала кое-что понимать, но в голове у меня была звенящая пустота. – Мы подумали – лучше всего будет начать прямо в школе, в библиотеке. Дорогая, прости меня. Мы произнесли призывающее заклинание. Мы призвали сутры и открыли счет.
Глава 2
Лондонский сад
– Мы думали, что у нас ничего не вышло, – сказала мама. – Мы решили, что сутры пропали или были уничтожены.
Я сидела на кровати, крепко прижимая к себе книгу. Быть может, ее следовало бросить в огонь, однако в ту минуту она казалась единственной опорой.
Возможно, я и впрямь предпочла бы услышать, что мама ошиблась и что мне действительно суждено ступить на темную сторону. Я всю жизнь к этому готовилась. Моя душа была бы опустошена, но я этого ждала. Я была не готова услышать, что мама… и папа… даже не знаю, как сказать…
Заклинание призыва сродни штопке и починке. Базовая версия этого заклинания есть на любом языке – ты берешь ее и усложняешь в зависимости от того, что тебе нужно и что ты предлагаешь взамен. С помощью призыва можно получить буквально что угодно, в том числе невинных людей для жертвоприношения – лишь бы то, что ты ищешь, существовало. Но за это придется заплатить – и гораздо больше честной рыночной цены, с точки зрения среднего мага. Если совершить призыв и предложить чересчур низкую цену, или вложить недостаточно маны, или пожертвовать слишком малым – потеряешь все, что поставил на кон, и вдобавок заклинание не сработает.
Но есть другой способ наложить заклинание призыва: вообще не нужно вкладывать ману или назначать цену. В таком случае, если ты просто оставляешь счет открытым, ты предлагаешь все, что имеешь, включая собственную жизнь. Вполне может получиться так, что в итоге один вынужденно проведет вечность, вопя от муки в брюхе чреворота, а другая, рыдая, выползет из ворот Шоломанчи, чтобы в одиночестве выносить и родить ребенка.
Ты предлагаешь мирозданию и жизнь ребенка, комочка клеток, настолько зависимого от тебя, что ты можешь принести его в жертву, даже не осознав этого. Сделать ребенка «обреченной душой», как выразилась моя прабабка-пророчица. Душой, с рождения вписанной в семейную закладную, сосудом, который наполнится ужасной смертоносной силой, человеком, которому суждено убивать и разрушать, чтобы уравновесить ваш бескорыстный идеализм. Все вы платили вместе, и в один прекрасный день у этого самого ребенка появится шанс – шанс, не более, – подпрыгнуть и схватить с библиотечной полки книгу заклинаний, о которой вы просили во исполнение своей мечты о великодушии и свободе.
Я по-прежнему сидела, обхватив руками сутры, и бездумно водила пальцами по тисненому узору на коже. Я знала, что это нечаянная удача, совершенно незаслуженное везение; я просто цеплялась за них все крепче и не задавала вопросов. И вот теперь оказалось, что я платила за них всю жизнь, хотя заранее на это не подписывалась. Я платила за них в самую страшную минуту – когда мне пришлось столкнуться в библиотеке с чреворотом, с тем самым, который ждал среди шкафов, после того как я подпрыгнула и схватила сутры с полки. Так была уплачена последняя часть родительского долга.
Наверное, у меня был выбор. Я могла и не драться с чреворотом. Он бы уполз и убил несколько десятков новичков. Я могла отплатить за родительскую отвагу трусостью, обречь множество ребят на тысячелетние страдания и таким образом выправить баланс. Но я заплатила своими страданиями. Мне хотелось об этом забыть, но я помнила и вся дрожала, обливаясь холодным потом. Казалось, часть моего мозга до конца жизни будет находиться в брюхе чреворота и отчаянно вопить.
Вот почему я сказала Ориону, что мы не будем сражаться с Терпением, вот почему я даже не могла представить себе такую попытку. И… вероятно, поэтому он и вытолкнул меня за ворота. Потому что я сказала ему, что мы не справимся – я не справлюсь, – и он решил снова меня спасти. От ужаса, с которым, как он знал, я не смела столкнуться. Может быть, Орион тоже был частью платы.
Я посмотрела на лежащие у меня на коленях сутры, за которые уплатили сполна. Я так их любила. Я собиралась выстроить на них собственную жизнь. Но оказалось, что даже это – все мои планы на будущее, мои мечты о золотых анклавах – я унаследовала, а не выбрала сама. Мне хотелось разозлиться; я имела полное право разозлиться.
Мама, пожалуй, тоже так думала. Она стояла передо мной в ожидании приговора. Она бы сказала: благое намерение не оправдание, если в процессе ты причинила вред другому. Нужно принять чужие боль и гнев, если хочешь восстановить утраченную связь. Но боли и гнева в ее адрес я в себе не находила. Мама и папа не предложили меня в жертву вместо себя – они оба заплатили дороже, чем я, а о моем существовании даже не знали.
Злиться я не могла, а что делать, не знала. До сих пор я не до конца в это верила. Нет, я не считала, что мама все выдумала – просто я не могла искренне поверить, что мама действительно это сделала. Иногда она причиняла мне боль, иногда злила меня. Я все детство докучала ей просьбами о переезде в анклав, и она отказывалась. Она не пошла бы на это даже ради спасения моей жизни, хотя, несомненно, пожертвовала бы своей, защищая дочь от злыдней. Но так мама поступить не могла. Не могла сделать меня приманкой для заклинания призыва без моего ведома и согласия. Скорее она бы сама себе вырвала сердце.
В целом примерно это она и сделала, однако ее горести не помогли бы мне совладать с собственными чувствами. Если плох не водитель, а тормоза, грузовик все равно тебя собьет; ощущение было такое, что какая-то звезда нарушила законы физики, чтобы уничтожить мою планету.
– Мне надо подумать, – сказала я, именно это и имея в виду. Думать я до сих пор не могла. Не могла осмыслить случившееся таким образом, чтобы в итоге что-то сделать, сказать или хотя бы почувствовать. Моя Прелесть вылезла из гнездышка, которое устроила себе возле моей подушки, и свернулась у меня на плече, такая утешительно-теплая, но толку от нее не было никакого. Я не нуждалась в утешении. Не страдала от горя. Я, скорее, забрела в горы без компаса и заблудилась.
Мама приняла это как сигнал к действию. Она сказала:
– Я пойду в душ, – и ушла.
Не знаю, хотела ли я этого, но окликнуть ее я не решилась. Поэтому мама ушла, и я осталась в юрте одна.
Дождь продолжался. Потолок нужно было починить – один из швов слегка подтекал. Мама обычно следила за порядком, но, в конце концов, последние четыре года она провела в непрерывных попытках выяснить, жива ли ее единственная дочь.
Я смотрела, как очередная капля медленно росла, прежде чем беззвучно плюхнуться на пол. Мама много лет пыталась научить меня медитации и обретению покоя. Мне никогда это толком не удавалось. А теперь я целых полчаса просидела, тупо глядя на дождевые капли, хотя покоя в процессе не обрела; голова гудела, до умиротворения было далеко.
Возможно, по инерции я бы просидела так еще месяц, пытаясь почувствовать хоть что-то. Но инерции не дали шанса.
– Так и есть, ты действительно торчишь здесь, в глуши, – сказал кто-то. – А я ведь ей не поверила.
Я даже не сразу сообразила, что со мной кто-то разговаривает. Никто не заходил побеседовать со мной; если кто-то заглядывал в юрту и не видел маму, то сразу удалялся, не сказав мне ни слова. Если мама была нужна срочно, у меня иногда спрашивали, где она, а я злобно молчала в ответ. Я не сразу поняла, что слышу голос Лизель. И лишь через несколько секунд я повернулась и уставилась на нее.
Она стояла на пороге юрты, глядя на меня. В последний раз я видела ее несколько дней назад, в воротах Шоломанчи, в школьных обносках, в которых мы все явились на выпуск. Теперь Лизель была в изящном платье до колена, будто заскочила ко мне по пути на вечеринку; вставки из чешуйчатой ткани на боках переливались словно жемчуг. Это были чешуйки амфисбены – те, которые добыл Орион в обмен на сделанное домашнее задание. Их покрывал тонкий слой серебра, в промежутках виднелись малахитовые бусины – уж конечно, не просто украшение. Светлые волосы Лизель блестели, как полированный металл. Они отросли сантиметров на пятнадцать и были уложены неестественно ровными завитками, которые падали на плечи, как на модной картинке сороковых годов. Лизель заработала себе место в лондонском анклаве – что вполне возможно для человека, который выпустился с отличием, – и, очевидно, лондонцы дали ей достаточно маны, чтобы прихорошиться.
Поморщившись, Лизель стерла грязь, которая как будто сама собой пыталась заползти на ее девственно-белые туфли, и вошла в юрту. Она огляделась с легким изумлением на лице (впрочем, оно перестало быть легким, когда она посмотрела на потолок, с которого по-прежнему срывались дождевые капли).
– Значит, ты живешь здесь? – поинтересовалась она.
– Что тебе надо? – спросила я вместо ответа.
За минувшую неделю даже горе и замешательство не помешали мне припомнить многочисленные причины, по которым я ненавидела юрту. Тем не менее делиться ими с Лизель я не собиралась. Не то чтобы эта девица мне не нравилась – к бульдозеру не испытывают симпатии и антипатии; более того, напористость фантастически полезна во многих обстоятельствах, например когда ты пытаешься организовать коллективное бегство пяти тысяч подростков от огромной толпы злыдней – а Лизель взяла командование на себя. Просто… с бульдозером не хочется вести задушевных разговоров, особенно если ты подозреваешь, что он может тебя переехать.
– О чем ты вообще думаешь? – раздраженно спросила Лизель. – В Лондоне неприятности, и ты нам нужна.
Я не ответила, но, полагаю, на лице отразились все мои чувства, и главным образом – сильнейшая уверенность в том, что Лизель должна отвалить сию же секунду. Но в то же время мне было интересно, какие в Лондоне неприятности и зачем им нужна я. Вряд ли я могущественней, чем один из самых крутых анклавов в мире! И с какой стати Лизель решила, что меня заботят чужие беды?
Лизель нахмурилась, но потом снизошла до объяснений:
– Что бы ни случилось в Бангкоке, оно повторилось. Удар нанесли в день выпуска, одновременно по Сальте и Лондону, пока мы были в зале. Сальта полностью разрушена, двести волшебников мертвы. В лондонском анклаве наполовину снесло защиту. А ты сидишь тут в луже, – с отвращением добавила она.
Она преуспела в своей задаче – продемонстрировала мне, как глупо сидеть дома, вместо того чтобы пристально следить за последними новостями в международном магическом сообществе. Если вы думаете, что пропустили нечто важное, не беспокойтесь – с Бангкоком и Сальтой как таковыми ничего не случилось; если бы у меня был телевизор, в новостях не прозвучало бы ни слова о бедствиях в Лондоне. Анклавы обычно возникают и рушатся, не вызывая у заурядов никаких подозрений. Отделиться от обычного мира – в этом, как правило, и состоит основная цель анклава. Если устроить удобное и безопасное убежище в пустоте, реальный мир до тебя не дотянется, а значит, проще будет создавать внушительные артефакты вроде бронированного платья и избегать всяких неприятностей типа злыдней, которые пытаются сожрать твоих детей.
Впрочем, будем справедливы: если кто-то принялся уничтожать анклавы направо и налево – это была очень важная новость с точки зрения большинства магов, даже моей. Я имела существенные возражения против системы анклавов в целом и сама твердо решила не вступать ни в какой анклав, однако я отнюдь не одобряла безумного малефицера, который нарочно разрушал анклавы по всему миру, обрекая более или менее невинных людей на гибель в пустоте или среди пылающих развалин.
Тем не менее это еще не означало, что я поспешу на помощь. Сидеть здесь, в уютной тихой юрте в лесу, казалось гораздо приятнее, чем ввязываться в неприятности, хотя у юрты протекала крыша.
– Прости, но пусть Лондон сам о себе позаботится, – сказала я.
– Что, будешь порастать мхом вместе с этой халупой? – ядовито спросила Лизель. – Здесь тебе не место.
– Тебя кто-то спрашивал? – поинтересовалась я.
– Ко мне обратилась Лю, – ответила Лизель, приняв мой вопрос буквально, и широким жестом обвела юрту. – Иначе откуда бы я узнала? Мы все думали, что ты погибла вместе с Лейком.
Я уставилась на нее, чувствуя себя преданной; хотя, честно говоря, если целью Лю было найти человека, способного силой вытащить меня из ямы – и чтобы этот человек находился не на другом конце света, – она не ошиблась в выборе.
– Неужели она просила пригнать меня на помощь Лондону?
– Нет. Она сказала, что ты жива и торчишь в коммуне, где нет электричества и водопровода. Я и без нее знаю, что это глупо.
– Слушай, как тебе это удается: ты хамишь людям, которых просишь об услуге – и они тебе помогают? – спросила я, хотя и без особого пыла: скорее я была искренне удивлена.
Лизель появилась в удачное время: я все еще не могла вызвать в себе гнев, поэтому, по большей части, меня впечатлила ее наглость. Я даже не представляла, чт, по мнению Лизель, должна была сделать – разве что вынюхать малефицера по принципу «рыбак рыбака видит издалека».
– Я не прошу тебя об услуге, – сказала Лизель. – Сегодня утром через защиту проломился чреворот. Большой. Его пока удается не пускать в зал совета, но долго они не продержатся. Как только он туда проберется – лондонскому анклаву конец. Никто не желает идти на помощь. Все боятся за себя. Ну? – воинственно закончила она, и внутренности у меня сжались в комочек, как тесто, которое мнут в миске.
Как бы я ни относилась к анклавам, но если бы лондонский анклав, один из самых больших и могущественных в мире, вместе со своими обширными запасами маны канул в брюхо чреворота, случилась бы настоящая катастрофа. Заполучив такую гигантскую трапезу, эта тварь могла достичь размеров Терпения. И, кем бы ни был малефицер, пробившийся сквозь защиту анклава, он, вероятно, таился где-то рядом, готовясь к следующему ходу. Какие прекрасные напарники. Что толку отказываться от исполнения пророчества, сулящего миру гибель и бедствия, если вместо этого я просто постою сложа руки, позволив двум чудовищам выполнить всю работу за меня.
Но, конечно, особого побуждения я не почувствовала. Мне совершенно не хотелось сражаться с чреворотом. Я бы сделала это, чтобы спасти Ориона, но вовсе не собиралась превращать убийство чреворотов в повседневное занятие. Все абстрактно боятся, что их сожрет чреворот, а я этого боюсь на основании личного опыта. Насколько мне известно, я второй из ныне живущих волшебников, который побывал внутри чреворота и уцелел (первым был Господин шанхайского анклава).
Но… но я все-таки выжила, а чреворот нет. Я убила его в одиночку, и в этом меня еще никто не превзошел. Даже в полулегендарной краковской истории понадобился круг из семи человек, а в Шанхае трудилось в общей сложности сорок магов, дружно собиравших ману. Более того, я убила двух чреворотов. Второй, совсем маленький, забрался в школу во время выпуска, привлеченный заклинанием приманки, и Лизель видела, как я с ним расправилась. Вот почему она пришла, чтобы позвать меня на помощь.
Это был откровенный стимулирующий пинок. Лизель вытягивала меня из колеи, в которой я засела.
– Какое шикарное предложение, – сказала я, пытаясь от нее отделаться. – Именно то, о чем я мечтала. Рисковать жизнью, сражаясь с чреворотом на благо лондонского анклава. А с чего совет решил, что я соглашусь?
– Мы не спрашивали его мнения, – ответила Лизель. – Думаешь, у нас было время на обсуждения? Мы приехали к тебе сами.
– Кто «мы»?
– Я, Элфи и Сара. Я велела им подождать, – Лизель раздраженно махнула рукой в сторону входа. – Какая разница? Хочешь договор об оплате? Все равно ничего не получишь, пока чреворот там. Или ты намерена всю жизнь прожить отшельницей, потому что Лейк погиб? Не будь дурой! Кто-то всерьез принялся за уничтожение анклавов. Чреворот вот-вот погубит лондонский анклав. Некогда сидеть и плакать. Орион бы так не поступил.
Я в гневе вскочила, чудом не стукнувшись о потолочные опоры, но Лизель просто скрестила руки на груди и посмотрела мне в лицо, не отступив ни на шаг. Злая и умная, как всегда. Я даже не могла возразить. Будь Орион жив, он наверняка бросился бы на помощь лондонцам. А он был бы жив, если бы я повела себя иначе, если бы не запаниковала при встрече с чреворотом, если бы заставила Ориона бежать.
Я ничего не сказала Лизель. Она была права, но все-таки я бы с огромным удовольствием ей врезала. Так или иначе, она поняла, что победила. Коротко кивнув, Лизель развернулась и вышла из юрты.
Некоторое время я стояла одна, слушая неровный стук капель. Повернувшись, я посмотрела на лежащие на кровати сутры. Обложка глянцевито поблескивала в тусклом свете. Я нагнулась, осторожно убрала книгу в шкатулку и замерла, держа ее в руках.
Вместе со мной сутры пришли сюда, к тому, кто их когда-то призвал… только мама ничего не сумела бы с ними сделать. Это были не исцеляющие заклинания. Финальное заклинание требовало столько маны, что вряд ли кто-нибудь смог бы его наложить, кроме меня.
А мне что было с ними делать? Ответа я не знала, но, наверное, не стоило тащить их в Лондон, где предстояла битва. Честно говоря, меня уже подмывало поехать. По крайней мере, можно было е принимать никаких решений прямо сейчас.
– Я оставлю тебя с мамой, – сказала я книге, поскольку привыкла с ней разговаривать. – Она позаботится о тебе, пока я не вернусь.
При других обстоятельствах я бы сказала гораздо больше – я бы долго хлопотала над сутрами, объясняла им, как мне жаль оставлять их даже на минуту, делилась планами… что угодно, лишь бы они не исчезли. Но в ту минуту я ничего этого не могла. Если они исчезнут – значит, больше не придется ломать голову. Я не хотела, чтобы они пропали, но энергии у меня хватило только на пару фраз. Напоследок я коснулась обложки, закрыла крышку и поставила шкатулку в сухое место.
Затем я написала маме записку на клочке бумаги: «Лондонский анклав в беде, я иду на помощь». И чуть не поставила на этом точку. Это была бы достойная месть за «Остерегайся Ориона Лейка». Я по-прежнему мучилась при мысли о том, что никто, кроме меня, не жалел о нем как о человеке – только как о воплощении силы.
Больше всего мне хотелось написать маме длинное, типично подростковое послание, полное упреков. Она посмела упрекнуть Ориона после того, что наделала сама. Я могла бы собрать воедино все свои горести и потоком раскаленной лавы излить их на страницу.
Но я не решилась так поступить с мамой, хотя мне отчасти казалось, что я обязана этим памяти Ориона. Я долго стояла над своими каракулями, мрачно размышляя и упиваясь фантазиями о мести, а потом дописала: «Скоро вернусь. Люблю тебя. Эль».
Когда я повернулась к двери, Моя Прелесть сидела прямо на пороге, светясь белым на фоне дождевого неба и многозначительно глядя на меня.