Ринг за колючей проволокой Свиридов Георгий
— Кажется, все в сборе, — Симаков обвел присутствующих усталым взглядом.
— Начнем, товарищи. Сегодня на повестке три вопроса: сообщение руководителя интернационального центра, доклады Кюнга о новых кадрах, Левшенкова о внутрилагерном положении, как всегда, сообщения о положении на Восточном фронте.
Повестку утвердили. Симаков предоставил слово Бартелю.
Вальтер Бартель встал, оперся о стол небольшой ладонью и заговорил по-немецки, вплетая в свою речь отдельные русские слова. Бакланов быстро переводил.
— Немецкие товарищи отдают должное русской смелости и мужеству. Мы восхищаемся вашими успехами на Восточном фронте. Немецкие коммунисты поручили мне передать вам, нашим братьям по борьбе, наш подарок. В знак интернациональной солидарности немецкие Коммунисты передают русским коммунистам свой арсенал: двадцать шесть исправных боевых винтовок и к ним пятьсот десять патронов. Мы надеемся, что наше оружие будет в надежных руках.
— Ого! Двадцать шесть винтовок! — У Азарова загорелись глаза. Вот это подарок!
Симаков тепло поблагодарил Бартеля, крепко пожал ему руку.
Тут же условились, как и когда немецкие товарищи передадут оружие.
— А где вы будете хранить винтовки? — поинтересовался Бартель.
Симаков хитро улыбнулся:
— Этого не знаю даже я. Оружием у нас ведает Бакланов. А он умеет хранить тайну.
— О! Друг Степан! Очень хорошо! Степан наш друг номер один.
Симаков подошел к Бартелю:
— У нас к вам просьба. Нам нужно еще много оружия. Мы просим немецких товарищей помочь нашим коммунистам попасть на работу в сборочные цеха военного завода. Мы имеем в виду пистолетный цех и пристрелочный.
Бартель, подумав, ответил утвердительно.
— Теперь второй вопрос, — лицо Симакова стало жестким, — немецкий центр обещал убрать русского предателя и провокатора Кушнир-Кушнарева. Однако время идет, а этот подлец продолжает свою гнусную работу. Из последней партии советских военнопленных он отправил в «хитрый домик» двадцать восемь комиссаров и командиров.
— Дорогие друзья, это очень сложный вопрос. Убрать провокатора обычным способом нельзя, сразу же начнутся массовые репрессии. Но мы ищем пути, мы обязательно уберем предателя.
Потом выступил Николай Кюнг, человек среднего роста, подтянутый, с командирской выправкой. Он докладывал о кадрах. Кюнг назвал ряд русских патриотов, которые прошли тщательную и всестороннюю проверку, умело справляются с опасными поручениями. По его мнению, им можно доверить серьезные задания. Среди названных Кюнг особо выделил Ивана Ивановича Смирнова.
— Кадровый командир. В Армии с гражданской войны. Имеет специальное высшее военное образование, подполковник. На фронте командовал артиллерией дивизии. В Бухенвальде с первых же дней завоевал среди пленных большой авторитет. Это он так смело вел с Кохом дискуссию, о которой я рассказывал на прошлом заседании.
— Вот это то, что нам нужно! — Василий Азаров, один из организаторов подпольной борьбы, повернулся к Симакову:
— Как ты думаешь, Семеныч?
Центр единогласно постановил: ввести подпольщика Смирнова в руководящее ядро подпольной военно-политической организации.
После Кюнга выступил Левшенков. Он обстоятельно проанализировал обстановку в Бухенвальде, доложил о сближении и укреплении дружбы между советскими патриотами и антифашистами других стран, рассказывал о проведенных встречах и беседах, организованных активистами, и обратил внимание подпольщиков на активизацию зеленых, которые затеяли массовые избиения под видом «бокса».
— Конечно, Кох рад натравливать одних заключенных на других, — вставил Котов.
Все понимали, что положение создалось серьезное. Но что можно сделать? Организовать массовые драки? Они ни к чему хорошему не приведут, а только сыграют на руку эсэсовцам, послужат поводом к массовым репрессиям. Нет, надо искать какие-то другие формы борьбы.
— Я уже советовался по этому вопросу с товарищами. — Симаков встал и продолжал, отчеканивая каждое слово. — Мы должны обратить очередное издевательство в оружие политической борьбы. Мы должны показать заключенным всех национальностей, что русский солдат, пусть голодный и полуживой, умеет отстаивать честь своей Родины. Необходимо, товарищи, найти среди наших людей таких, которые своими кулаками могли бы дать настоящий отпор. Надо разыскать бывших спортсменов, найти боксеров. Мы должны показать всему лагерю, что такое советский человек!
Подпольщики задумались. Предложение Симакова было верным. Но можно ли среди истощенных узников Бухенвальда найти таких, которые смогли бы драться с сытыми и здоровыми бандитами?
— Михаил, — обратился Симаков к Левшенкову, возглавлявшему в подпольном центре отдел агитации и пропаганды, — придется и вам включиться. У вас большая сеть, дайте задание своим пропагандистам.
— Будет исполнено.
Раздался условный стук в дверь. Все насторожились. Николай Кюнг вышел и через несколько секунд вернулся:
— Посты сигналят, что через площадь по направлению к нам идет лагерфюрер Шуберт и с ним эсэсовцы. Вальтер Бартель встал:
— Предлагаю расходиться, товарищи.
Уходя, Бартель передал Кюнгу двадцать «шонингов» — освобождений от работы, которые выдавались только больным.
— От Гельмута Тимана! Он приносит извинения за то, что не смог в субботу.
— Благодарю. Шонинги нам крайне необходимы.
— Желаю удачи.
Подпольщики быстро разошлись.
Котов подождал Кюнга.
— Николай, ты обещал в субботу передать шонинг. Я жду уже пятый день… Профессор очень болен.
— Знаю, дружище, но мне принесли их только сейчас.
Розовая карточка мгновенно исчезла в нагрудном кармане Котова. Он поспешил к шестьдесят второму блоку. Завтра профессора освободят от работы, он будет находиться в больнице, где ему предоставят отдых, улучшенное питание…
Котов миновал деревянные бараки русских военнопленных и двухэтажные стандартные, серые, как земля, бараки немецких политзаключенных. Слева тянулись ряды колючей проволоки, вдоль которой метрах в ста друг от друга угрожающе возвышались сторожевые вышки.
Котов торопится. Еще несколько бараков — за последним надо пройти через небольшое внутрилагерное ограждение — и ты в Малом лагере. А там несколько шагов — и шестьдесят второй блок.
На фоне блеклого пасмурного неба колючая проволока кажется Котову скопищем хищных пауков, сцепившихся между собою кривыми тонкими лапами. По жилам этих железных пауков пульсирует ток высокого напряжения. Глухой монотонный гул плывет от столба к столбу.
Скорей, скорей. Котов почти бежит. Вот уже последний барак. И вдруг Сергей останавливается. Что это? На темной крючковатой паутине проволоки он видит очки. Они висят, зацепившись за проволоку одной дужкой.
— Очки… Как они могли сюда попасть?.. Тоскливое предчувствие охватывает Котова. Он переступает порог блока. В полутьме глаза плохо видят. Котов шагает в дальний угол — там нары профессора. Неожиданно на пути вырастает костлявая фигура Пархоменко. Сергей вглядывается в лицо украинца и хрипло спрашивает:
— Где профессор?
На круглом лице Пархоменко скорбная гримаса.
— Поздно, товарищ Котов. Профессора, больше нет. Он бросился на проволоку… — Пархоменко молча показывает в окно, в сторону ограждения.
— Ночью. Моя вина, не уберег…
Глава тринадцатая
Перед самым рассветом Андрей Бурзенко проснулся от легкого шума: в спящем блоке кто-то ходил, разговаривал. Андрей, не открывая глаз, прислушался. Один голос показался знакомым. Так и есть. Андрей узнал помощника старосты блока штрафников Радзивилла, грубого и себялюбивого человека, польского князя, фанатика националиста, ставшего провокатором.
— Какой нумер? — переспрашивал Радзивилл.
— Сорок тысяч девятьсот двадцать второй.
Андрей вздрогнул. Незнакомый голос назвал его номер! Да! Он не ослышался. За время пребывания в концлагере Андрей привык к этому номеру, который стал его паспортом, который заменил все — и имя, и отчество, и фамилию.
Андрей весь превратился в слух.
— Сорок тысяч девятьсот двадцать второй лежит тут, — сухо сказал помощник старосты блока.
Бурзенко слышит шаги людей. По топоту грубой кожаной обуви он догадался — не заключенные. Екнуло сердце. Мысль работает напряженно. Андрей перебирает в памяти события последних дней. Как будто ничего не произошло, он, как и все другие штрафники, добросовестно «разнашивал» солдатские ботинки…
Чья-то тяжелая грубая ладонь легла на плечо:
— Вставай!
Андрей притворился спящим, не спеша открыл глаза.
Перед ним полицейский.
— Шнель!
Из-за спины полицейского выглядывали два санитара в синих халатах.
— Поспешай! — командует помощник старосты блока. — Надо идти ревир!
Ревир — это больница.
О ней ходили страшные слухи. Там орудовал матерый фашист врач Эйзель. Он и трое его помощников делали различные медицинские опыты на заключенных, отправляли на тот свет десятки ни в чем не повинных людей. Кроме того, они смертельными уколами убивали коммунистов, общественных деятелей, евреев и прочих неблагонадежных.
В груди боксера сначала похолодело, а потом полыхнуло жаром. Он готов был броситься на полицая, на санитаров, на старосту блока, бить, рвать, кусать… Нет. Он не подопытный кролик. Он, если пришел смертный час, погибнет по-русски — «с музыкой»… В борьбе! Он убьет хоть одного гада.
«Хоть одного!» — сказал себе Андрей и сразу успокоился.
Все это пронеслось в голове Бурзенко за какую-то секунду, пока он делал вид, что спросонья ничего не понимает, и, растирая заспанные глаза, переспрашивал:
— А? Что? Куда?
— В ревир, — повторил полицейский. — Сам пойдешь или санитары понесут? Ну, что же, пусть несут!
Плавно покачиваясь на парусиновых носилках, он смотрел на бледнеющее синее небо, еще усеянное звездами. Предрассветная прохлада обволакивала тело, а свежий воздух был опьяняюще приятен. Андрея смотрел на звезды. Через час-полтора взойдет солнце. А его, Андрея, может быть, уже не будет. И никто не узнает правду о его гибели, никто не сообщит о ней домой. А может быть, там уже давно считают его погибшим? Еще с той осени, с 1941 года, когда ночью он, раненый, упал на землю, когда не смог пробежать сотню метров до своих окопов.
Молча несут его санитары, молча топает коваными каблуками полицай. «Надо притворяться слабым, беспомощным, — думает Андрей. — Притворяться и ждать. А когда фашистский врач станет осматривать, броситься на него, вцепиться ему в глотку — и душить, душить». Андрей даже почувствовал, как его пальцы впиваются в холеное горло… «Вот так. Посмотрим, как он выкатит лягушечьи глаза и судорожно раскроет рот…»
В больничном блоке полицай отметил карточку и ушел. Санитары поставили носилки на стол и тоже вышли. В приемном помещении стоял специфический запах больницы.
В открытую дверь, справа от стола, Андрей увидел двухэтажные нары и на них спящих больных. Кто-то глухо, надрывно стонал.
Застегивая на ходу белый халат, вошел врач. Худощавый, седой немец. У Андрея бешено заколотилось сердце. Он весь напружинился, приготовился к прыжку. Вот сейчас, пусть подойдет ближе…
Но в это время за спиною врача показался санитар. Андрей с ненавистью взглянул на него и застыл в недоумении. В синей форме санитара был Пельцер, тот самый Пельцер, который ехал с ним в одном вагоне и так задушевно пел песни! Неужели этот, казалось честный, советский, человек стал, спасая свою шкуру, холуем гитлеровцев?
Андрей с таким уничтожающим презрением смотрел на Пельцера, что тот, казалось, должен был вспыхнуть, как солома от прикосновения зажженной спички. Но Пельцер держал себя невозмутимо спокойно.
Он остался почти таким, каким был там, в вагоне, — энергичным, с грустной смешинкой в глазах. Только лицо то еще больше осунулось, черты обострились.
Подойдя ближе, Пельцер сказал:
— Левую ногу придется загипсовать, иначе — общее заражение.
— Уйди, гадина, — процедил сквозь зубы Андрей. Пельцер невозмутимо улыбнулся:
— Слушай, будем потом ругаться. А сейчас время дорого. Снимай ботинок.
Он наклонился, чтоб помочь Бурзенко, но тот рывком схватил его:
— Гадина! Продался? Прежде, чем сдохну, я и тебя и этого гада удушу…
Оторопевший Пельцер, пытаясь освободиться от пальцев боксера, прохрипел:
— Вот так и выручай вас, вот так и получай благодарность. Неужели ты, дурак, не хочешь, чтоб тебя спасали?
Врач немец, молчавший до сих пор, заторопился:
— Шнель, геноссе, шнель…
Пораженный Андрей понял, что убивать его никто не собирается. Он внимательно поглядел на врача и только теперь заметил: из-под распахнутого халата выглядывала полосатая куртка политзаключенного. Андрей начал стягивать ботинок.
Ногу загипсовали.
Через час Бурзенко лежал на верхних нарах хирургического отделения лагерной больницы и торопливо хлебал брюквенную похлебку.
Пельцер стоял возле дверей на страже. Потом он забрал чашку и, сказав на прощанье, чтоб «больной» вел себя осторожно, ушел.
Андрей увидел, что он попал к друзьям. Но кто они? Почему именно его выбрали из тысячи узников? Чем он заслужил это? Ни на один из этих вопросов он не находил ответа.
О нем заботились постоянно. То ему дадут лишнюю пайку хлеба, то нальют еще одну чашку брюквенной похлебки, то отнесут «на перевязку», и там суровый и неразговорчивый врач немец вдруг сунет в руку кусочек мармелада. Андрей ни от чего не отказывался, жадно поглощал еду и добросовестно исполнял роль «больного»: глухо стонал, когда врач фашист Эйзель делал ежедневный обход.
Пельцер часто навещал Бурзенко и рассказывал ему о том, что делается в больнице. Теперь Андрей знал, что главный врач Говен — зверь, которого нужно опасаться. Большую часть дня этот фашист проводил в другом отделении больницы, находившемся под особой охраной. Что он там делает, никто не знал. Пельцер заметил: в то отделение направляют почти здоровых заключенных, но оттуда никто не возвращается. Обычно Говен сам отбирал узников для своего закрытого отделения. И эти тоже исчезали навсегда.
В отделениях Говен появлялся раз в сутки, а то и вовсе не заглядывал, поручая осмотр своему помощнику фашисту Эйзелю и лечащим врачам — заключенным Крамеру и Соколовскому.
Крамер — немец, старый врач. Его сухая фигура, седина и строгость внушают уважение. Как он попал в концлагерь, Пельцер не знал. Но у Крамера на куртке красный треугольник. Значит, немцы считают его политическим противником. О втором враче — Соколовском — Пельцер сказал Андрею всего три слова: «Он наш, одессит». Соколовский был разговорчивым, веселым. Он умел пошутить, подбадривал больных и держался подчеркнуто просто.
С особой теплотой Пельцер отзывался о начальнике хирургического отделения Гельмуте Тимане. Коммунист Тиман находился в заключении чуть ли не со дня основания Бухенвальда. Он был добр и внимателен к больным. Высокий рост, крупные мужественные черты лица, спокойный властный голос Тимана напоминали Андрею командира его роты, который погиб в первый день войны в отчаянной рукопашной схватке.
Бурзенко быстро поправлялся, восстанавливал свои силы. К нему возвратилась бодрость, энергия. Внимательно присматриваясь к окружающим, Андрей с каждым днем все больше приходил к убеждению, что и в этом страшном концлагере люди борются. Они, рискуя жизнью, срывают замыслы эсэсовцев, спасают обреченных на уничтожение заключенных, ведут тайную жестокую войну с фашизмом. Андрей несколько раз начинал разговор с Пельцером на волнующую его тему, но одессит каждый раз уклончиво отвечал:
— Разве тебе плохо? Ты пока отдыхай, набирайся сил. Сила — она всегда нужна!
Андрей понял: надо ждать. В конце концов ему скажут о том, что он должен делать. И на душе его было радостно. Так он чувствовал себя два года назад, когда в августе 1941 года досрочно, едва затянулась рана, выписался из госпиталя и возвращался на фронт, в свою часть. Он еще будет сражаться с ненавистными врагами!
Однажды ночью Бурзенко проснулся от необычного шума. Из коридора доносился топот кованых сапог, брань, кто-то требовал немедленно вызвать хирургов. Через приоткрытую дверь палаты Андрей увидел Гельмута Тимана, который торопился в операционную, на ходу надевая белый халат. Следом, не по возрасту резво, пробежал Крамер, за ним — санитары. Затем голоса смолкли. Андрей отвернулся к стене.
Но спать ему не пришлось. Снова захлопали дверьми. Со стороны операционной послышались глухие удары, брань, снова удары. «Что там происходит?» — Бурзенко насторожился. Шум разбудил многих больных. Они тревожно переглядывались.
Андрей слез с нар и проковылял к дверям. В операционной кого-то били. Слышались частые удары. Но тот, кого били, молчал. Ни звука, ни стона.
Вдруг Андрей замер и метнулся к своей постели. Мимо палаты, направляясь к выходу, прошли гестаповцы. Они были возбуждены и яростно ругались.
Бурзенко натянул одеяло до подбородка. Сердце все еще колотилось: наверняка били больного. Боксер не мог заставить себя уснуть, смотрел на дверь и напряженно думал.
В палату торопливо вошел Крамер. Он был встревожен:
— Геноссе, друзья… Срочно нужна кровь…
Повторять Крамеру не пришлось. Бурзенко рывком приподнялся:
— Возьмите мою.
В операционной на столе лежал человек.
— Ему? — шепотом спросил Андрей у Крамера.
Тот тихо ответил:
— Да… Товарищу Поссеру…
Андрей быстро сел в кресло, закатал рукав.
Но Поссер и после вливания крови не приходил в себя. Врачи делали все возможное, чтобы спасти умирающего, привезенного из ваймеровского гестапо. Там Поссера пытали. Обер-лейтенант, взбешенный упорным молчанием, стал угрожать коммунисту страшной смертью. В ответ мужественный антифашист поднял скованные руки и ударил кандалами гестаповца по голове. Пока следователь приходил в себя, Поссер подскочил к окну и выпрыгнул со второго этажа. Смельчак перебежал широкую дорогу и хотел спрятаться в густых зарослях парка. Но, перелезая через ограду, он запутался кандалами в ее острых железных прутьях. Подоспевшие гестаповцы открыли стрельбу.
Смертельно раненного коммуниста стащили с ограды. Узнав, что Поссер умирает, обер-лейтенант пришел в ярость:
— В больницу! Из него еще надо выдавить показания!
Но ни одна городская больница не взялась спасать Поссера. К полночи его доставили в Бухенвальдский ревир. После операции коммунист пришел в себя. Гестаповцы выгнали врачей и продолжали допрос прямо в операционной. Ничего не добившись, они зверски избили только что оперированного тяжело раненного человека.
Вливание крови повторили. И тогда Поссер открыл глаза:
— Вот и конец моей жизни… — чуть слышно прошептал он. — Умираю… Я был активным членом коммунистической партии Германии… Последнее время работал курьером между Иеном, Ваймером и Зихль… Передайте мой привет товарищу Тельману!
Собрав последние силы, Поссер приподнялся и судорожно вскинул правый кулак:
— Рот фронт…
В один час тридцать минут ночи, после недолгой агонии, он умер.
Это был первый коммунист, подпольщик, оттуда, с воли, которого встретил Андрей. Значит, Германия борется!
Чуть свет в больницу неожиданно явился капитан Эйзель. Он был взволнован. Помощник главного врача прошелся, или, вернее, пронесся, по всем палатам, отдавая распоряжения. Вслед за ним двинулись группы санитаров, уборщиков с ведрами, тряпками, щетками. На глазах у изумленных узников больница преображалась. Засверкали вымытые окна, на рамах появились марлевые занавески, пол отмыли до блеска. Больных узников спешно одели в чистое белье, а на вонючие матрацы постелили свежие простыни. Фельдфебель, ведавший хозяйственным складом, повесил на каждые нары полотенце и, уходя, пригрозил:
— Свиньи, не вздумайте вытираться!
Стало ясно: гитлеровцы кого-то ждут.
После завтрака по палатам прошелся гестаповец Мартин Зоммер.
— Слушайте, вшивые собаки! Тут делегация от Красного Креста шляется. Так запомните: если кто вздумает болтать или жаловаться, тот познакомится со мной. Ясно?
Знакомиться с Зоммером желающих не было. Все знали, что этот гестаповский палач своими руками уже убил сто восемьдесят семь заключенных.
В полдень пришла делегация: двое мужчин и четыре дамы. Мужчины гладко выбритые, полные, в черных костюмах, поверх которых небрежно накинуты белые халаты. Дамы — в коротких модных платьях. Делегация, сопровождаемая майором Говеном, неторопливо прошлась по больнице. В каждой палате одна из женщин, высокая, седая, раздавала больным черные крестики с рельефным изображением распятого Христа.
— Ив смятении душевном и в муках телесных пусть всегда с вами будет образ Спасителя…
Когда рука с черным крестиком протянулась к Андрею, боксер вежливо отказался:
— Мадам, я атеист.
Дама быстро отдернула руку. Растерянно посмотрела на Бурзенко. Вздохнула и, порывшись в своей сумке, достала маленькую плоскую коробочку:
— Это тоже успокаивает нервы.
Санитары шумно ввезли в коридор тележку, нагруженную картонными ящиками.
— Сейчас каждый из вас получит маленькую посылку. Наша организация заботится о вас. В посылке каждый из вас найдет то, что любил еще в детстве, что он любит и теперь.
— Господа, прошу не нарушать наш режим, — Говен прервал представительницу Красного Креста. — Больных ждет обед. Не следует портить им аппетит. Ваши посылки мы вручим после обеда. Как вы уже успели заметить, господа, в нашем лагере всюду царит порядок и чистота. А здесь, в больнице, вы убедились, что в Германии лечат врагов государства. По возвращении, господа, вы можете рассказать во всеуслышание, что в немецких концлагерях с государственными преступниками обращаются лучше, чем в Америке со свободными гражданами.
Делегация удалилась. Через некоторое время тележку с посылками укатили обратно. Фельдфебель прошел по палатам, забирая простыни и полотенца.
Вытащив из кармана плоскую желтую коробочку, Андрей прочел надпись: «Made in U.S.A.» — «Сделано в Америке»… Открыл крышку. На ладонь высыпались мелкие блестящие конфеты, похожие на русскую карамель «подушечки».
Бурзенко нетерпеливо сунул карамель в рот. Но его ждало разочарование: конфета оказалась тягучей резинкой… «Жевательная», — определил Андрей. Ему захотелось догнать сердобольную даму и швырнуть ей коробочку.
Около месяца Андрей провел в ревире. Окреп, набрался сил. Вынужденное безделье начало его тяготить. Хотелось действовать, бороться. Показывая Пельцеру налившиеся бицепсы, он шутил:
— Вот как откормили!
Пельцер щупал тонкими пальцами мышцы и тихо восклицал:
— Это то, что надо!
Наконец Крамер выписал Андрея из больницы. На последнем осмотре он похлопал Бурзенко по плечу и напутствовал:
— Карош, геноссе! Гут!
Соколовский предупредил, чтоб он ничему не удивлялся. А удивляться было чему: Андрею принесли полосатую робу, на которой не оказалось мишени, но номер был прежний — 40 922.
— Старайся не попадаться на глаза тем, кто был с тобой в штрафной, — сказал Соколовский. — Обходи их. Особенно старосту и капо. Направляем тебя в Большой лагерь. Это целый город. В нем находится несколько десятков тысяч человек. Будешь работать в сапожной мастерской, а жить в сорок втором блоке. Там встретишь узбека Каримова. Будь с ним поближе.
Глава четырнадцатая
Бурзенко быстро осваивал сапожное дело. На первых порах часть его работы брал на себя Каримов. Он натягивал на колодку брезентовую заготовку и несколькими гвоздями прикреплял ее к деревянной подошве. Андрею оставалось прибить к подошве кожаную полоску, служившую рантом. Ботинок снова брал Каримов и срезал выступавшие из-под ранта части заготовки. Колодка вынималась, и новая пара обуви ставилась на полку.
Работа не сложная, но однообразная. С утра до вечера одно и то же.
Через несколько дней после прихода Андрея в сапожную мастерскую вошел заключенный, принесший на ремонт несколько десятков пар деревянных башмаков. Взглянув на него, Бурзенко застыл в радостном удивлении. Перед ним был не кто иной, как подполковник Смирнов, вместе с которым его в Дрездене втолкнули в эшелон. Андрею хотелось встать, вытянуться и сказать: «Здравия желаю, товарищ подполковник!» Но он сдержался — надсмотрщик недобро оглядывал каждого входящего и выходящего из мастерской, хмуро следил за работой узников.
Спросив разрешения у обер-мастера, подполковник снял свои башмаки и протянул Андрею:
— Подбей косяки.
— Давайте, — Андрей быстро взял протянутый ботинок.
Иван Иванович сел рядом и, улучив момент, шепнул:
— Поговорим в другой раз… Где Батыр Каримов?
— Понес ботинки на склад.
— Передай ему, пусть после отбоя заглянет ко мне. Он знает куда.
— Слушаюсь! — тихо ответил Андрей.
И снова Бурзенко подумал о том, что в лагере смерти ведется тайная борьба с фашистами. Когда же в эту борьбу включится и он?
Каримов был намного старше Андрея. Черные волосы Батыра тронуло серебро седины. У него скуластое круглое лицо, типичное для ферганца, и чуть раскосые, внимательные глаза. Каримов, казалось, никогда не грустил, не тосковал. Правда, в вечерние часы он, любил, лежа на нарах, вспоминать о садах Ферганы и проспектах Ташкента, о родном Узбекистане.
Каримов называл Андрея, который хорошо владел узбекским языком и не раз бывал в Фергане, «русским земляком» и расспрашивал о его прошлом. Бурзенко отвечал охотно, открыто. Он видел, что Каримов связан с подпольной организацией и ждал от него заданий, был готов, не щадя жизни, выполнить любое поручение.
…Жизнь в Большом лагере Бухенвальда немного легче, чем в карантинном блоке или в штрафной команде. Здесь более сносный порядок. Надсмотрщики не так измываются над заключенными, не пускают в ход дубинки, а чаще ими только грозят. И в бараках нет особенной тесноты. А в остальном все то же: жизнь на грани голодной смерти.
Сегодня после вечернего отбоя Каримов ушел к Ивану Ивановичу. Андрей лежит на нарах и думает о Ташкенте, о товарищах по боксерской секции, о Лейли.
Он часто вспоминает ее, эту веселую и смелую девушку, их первую встречу, ночной парк. Где она сейчас? Что делает? Как сложилась ее судьба?
Андрей мысленно переносится в далекий Ташкент. Сейчас начало сентября. В садах ветви деревьев гнутся под тяжестью яблок. Поспели гранаты, лучшие сорта винограда, инжир. Андрею представилось: Лейли возвратилась из института — она обязательно должна учиться — и вышла на веранду с книгой в руках. А может быть, пошла в парк к берегу реки на то самое место, где они когда-то просидели целую ночь. В руке — виноград, а на коленях — книга, Лейли читает и, съев виноградину, бросает косточки в воду. Вот бросила и задумалась. Задумалась о нем, об Андрее. Иначе не может быть. Ведь она сама, сама обещала в своих письмах помнить и ждать. А проводы? Андрей уезжал в Армию. Его провожали друзья, отец, мать. А он все смотрел по сторонам — искал Лейли. Она опоздала. Началась посадка. «Не пришла», — решил Андрей и, быстро поцеловав родителей, направился к вагону.
— Андрей!
Он оглянулся.
— Лейли…
Она подбежала и, запыхавшись, неловко сунула ему в руки букет цветов.
Они, как тогда около ринга, застыли друг против друга. Потом Андрея подтолкнули товарищи:
— Поезд тронулся.
Лейли порывисто обхватила его шею и впервые поцеловала:
— Мой джигит, я буду ждать тебя…
Андрей долго махал ей из открытой двери товарного вагона. Он, забыв обо всем, смотрел на удаляющуюся станцию, жадно искал глазами в толпе людей Лейли…
Вот уже почти три года, как они не виделись, но в ушах его по-прежнему явственно звучит ее дрогнувший голос: «Мой джигит, я буду ждать тебя…», а на щеке свежо ощущение поцелуя…
Андрей вздыхает и смотрит вниз. За столом сидят болгарин Дмитро, немец Курт, чех Владек и несколько русских. Чесноков, бухгалтер из Киева, вполголоса рассказывает о том, как он проводил воскресные дни. Одни заключенные слушают украинца, другие что-то мастерят, третьи молча смотрят на стену. И на ней, на белом квадрате, как на большом экране, каждый — в который раз! — мысленно просматривает кинокартину о своей прошлой жизни. Настоящее ужасно, а будущее покрыто мраком. Никто не знает, что его ожидает завтра…
Андрей слезает с нар, берет табуретку и подсаживается к заключенным:
— Споем, что ли?
Бурзенко негромко запевает свою любимую, которую выучил в плену:
- Меня на фронт родная провожала,
- Я на вокзале расставался с ней,
- Она сквозь слезы тихо мне шептала:
- «Будь верным сыном Родины своей».
Песню подхватывают голоса. Поют тихо, чтобы не услыхали охранники.
- И я пошел, я побывал в сраженьях,
- Москву родную грудью защищал.
- Был дважды ранен, был я в окруженье,
- Помимо воли, к немцу в плеч попал.
- Когда схватили, в бункер посадили,
- Давали пищу только раз в три дня.
- Но только волю, волю не сломили.
- Еще сильней, Москва, люблю тебя!
- Еще сильней о Родине мечтаю,
- Еще сильнее сердце рвется в бой.
- Как тяжело за каменной стеною.
- Москва родная, я навеки твой!
- Я вынес муки, вынес униженья,
- Смотрел я смерти много раз в лицо,
- Но никогда не ползал на коленях
- И никогда я не был подлецом.
- Но если, мать, судьба не пожелает,
- Чтоб сын твой дожил до счастливых дней,
- Когда-нибудь из песни ты узнаешь:
- Твой сын был верен Родине своей!
Песня сближает узников, рождает светлые мысли, зовет к солнцу, к свободе…
На плечо Андрея ложится теплая широкая ладонь. Он поворачивается. Перед ним Гарри Миттильдорп.
— Андрэ, нам надо поговорить.
Андрей, научившийся в плену кое-как объясняться по-немецки, кивает головой:
— Хорошо.
Они выходят в умывальню. Там сыро и пусто. Гарри начинает умываться. Андрей ждет.
С первых дней пребывания в Большом лагере Бухенвальда Андрей сблизился с этим веселым, никогда не унывающим голландцем, революционером, спортсменом рабочего клуба.
— Андрэ, — прервал молчание Гарри, — ты знаешь спорт? Да? У тебя крепкие руки.
Бурзенко улыбнулся:
— Я был боксером.
— Бокс? — Гарри оживился. — Это очень хорошо! Я знаю, Андрэ — боксмайстер!
Андрею хотелось рассказать голландцу о своей Родине, о далеком Ташкенте, где во Дворце пионеров он осваивал технику бокса, о спортивном клубе, о соревнованиях. Но запас немецких слов у него был еще мал, и он не мог перевести голландцу всего того, о чем думал.
— Видишь ли, Гарри, я был не боксер, как у вас понимают, а любитель, — пояснил Андрей. — Понимаешь, любитель.