Холодный дом Диккенс Чарльз
– Не могу представить себе, сэр, – отозвалась я, – о чем вы можете говорить со мною столь конфиденциально, ведь вы видите меня всего только во второй раз в жизни; но я, конечно, никоим образом не хочу вам вредить.
– Благодарю вас, мисс. Не сомневаюсь… уверен вполне. – Все это время мистер Гаппи то вытирал лоб носовым платком, то с силой тер левую ладонь о правую. – Если вы позволите мне опрокинуть еще бокальчик вина, мисс, это, пожалуй, поможет мне говорить, а то у меня, знаете, то и дело горло перехватывает, что, конечно, неприятно обеим сторонам.
Он выпил рюмку и вернулся на прежнее место. Я воспользовалась случаем и пересела подальше, – так, чтобы отгородиться от него своим столом.
– Позвольте мне предложить вам бокальчик, мисс? – сказал мистер Гаппи, видимо приободрившись.
– Нет, – ответила я.
– Ну, полбокальчика? – настаивал мистер Гаппи. – Четверть? Нет! В таком случае приступим. В настоящее время, мисс Саммерсон, Кендж и Карбой платят мне два фунта в неделю. Когда я впервые имел счастье увидеть вас, я получал один фунт пятнадцать шиллингов, и жалованье мне довольно долго не повышали. Потом дали прибавку в пять шиллингов и обещают новую прибавку в пять шиллингов не позже чем через год, считая с нынешнего дня. У моей мамаши есть небольшой доход в виде маленькой пожизненной ренты, на которую она и живет, хотя и скромно, но ни от кого не завися, на улице Олд-стрит-роуд. Кто-кто, а уж она прямо создана для того, чтобы стать свекровью. Не сует носа в чужие дела, не сварлива, да и вообще характер у нее легкий. Конечно, у нее есть свои слабости – у кого их нет? – но я ни разу не видел, чтоб она заложила за галстук в присутствии посторонних лиц, – при посторонних она и в рот не возьмет ни вина, ни спиртного, ни пива – можете быть спокойны. Сам я квартирую на площади Пентон-Плейс, в Пентонвилле. Местность низменная, но воздуху много – за домом пустырь; считается одной из самых здоровых окраин. Мисс Саммерсон! Самое меньшее, что я могу сказать, это: я вас обожаю. Может, вы будете столь добры разрешить мне (если можно так выразиться) подать декларацию… то есть сделать предложение?
Мистер Гаппи опустился на колени. Стол отгораживал меня от него, и потому я не очень испугалась. Я сказала:
– Что за нелепая поза? Немедленно встаньте, сэр; а не то мне придется нарушить обещание и позвонить!
– Выслушайте меня, мисс! – воскликнул мистер Гаппи, складывая руки в мольбе.
– Я не выслушаю ни слова больше, сэр, – ответила я, – если вы сию же минуту не встанете с ковра и не сядете за стол; а вы это сделаете, если у вас есть хоть капля разума.
Он жалостно посмотрел на меня, но все-таки медленно встал с колен и сел за стол.
– Какая насмешка, мисс! – начал он, положив руку на сердце, и, склонившись к подносу, меланхолически покачал головой. – Какая это насмешка – сидеть за столом в такой момент. Душу воротит от еды в такой момент, мисс.
– Прошу вас прекратить этот разговор, – сказала я, – вы попросили меня вас выслушать, а теперь я прошу вас прекратить разговор.
– Прекращу, мисс, – отозвался мистер Гаппи. – Как я люблю и почитаю, так и повинуюсь. О, если б мог я дать обет Тебе пред алтарем!
– Это совершенно невозможно, – сказала я, – об этом не может быть и речи.
– Я понимаю, – начал мистер Гаппи, перегнувшись через поднос и снова впиваясь в меня пристальным взглядом, который я, странным образом, почувствовала, хоть и смотрела в другую сторону, – я понимаю, что в глазах света мое предложение, по всей вероятности, выглядит неавантажным. Но, мисс Саммерсон! ангел!.. Нет, не надо звонить… Я прошел суровую школу жизни и чем-чем только не занимался! Правда, я молод, но мне уже приходилось вести всякие расследования и возбуждать судебные дела, и я много чего повидал в жизни. Удостойте меня вашей ручки, и чего только я не придумаю, чтобы защитить ваши интересы и составить ваше счастье! Чего только я не разведаю насчет вас! Правда, я пока ничего не знаю, но чего только я не смогу узнать, если буду пользоваться вашим доверием и вы пустите меня по следу!
Я сказала, что, стремясь защитить мои интересы, или, точнее, то, что он считает моими интересами, он так же обрекает себя на неудачу, как и стремясь завоевать мою благосклонность, а теперь он должен наконец понять, что я покорнейше прошу его удалиться.
– Жестокая мисс, выслушайте еще одно лишь слово! – сказал мистер Гаппи. – Полагаю, вы заметили, как поражен я был вашими прелестями в тот день, когда ждал вас у «Погреба белого коня». Полагаю, вы заметили, что я не мог удержаться от того, чтобы не отдать должного этим прелестям, когда откидывал подножку кареты. То была лишь ничтожная дань Тебе, но дань искренняя. С той поры образ Твой запечатлен в моей груди. Не раз я целыми вечерами ходил взад и вперед по улице, против дома Джеллиби, для того лишь, чтобы смотреть на кирпичные стены, за которыми некогда пребывала Ты. Сегодня мне было абсолютно не нужно являться сюда, и если я все же явился под предлогом деловых переговоров, то этот предлог придумал я один ради Тебя одной. Если я говорю об интересах, то лишь для того, чтобы зарекомендовать себя и свою почтительную скорбь. Любовь была и есть превыше всего.
– Мне было бы больно обидеть вас, мистер Гаппи, – сказала я, вставая и берясь за шнурок от звонка, – как, впрочем, и любого другого правдивого человека; и я не могу отнестись пренебрежительно ни к какому искреннему чувству, как бы неприятно оно ни проявлялось. Если вы действительно хотели убедить меня в вашем добром мнении обо мне, пусть несвоевременно и неуместно, я все же нахожу, что мне следует вас поблагодарить. Мне нечем гордиться; и я не гордая. Надеюсь, – добавила я, не зная хорошенько, что говорю, – вы сейчас же удалитесь, забудете о том, что вели себя совершенно неразумно, и займетесь делами господ Кенджа и Карбоя.
– Полминуты, мисс! – воскликнул мистер Гаппи, останавливая меня, когда я потянулась к звонку. – Значит, все это не послужит мне во вред?
– Я никому ничего не скажу, – ответила я, – если только вы сами не подадите мне к этому повода.
– Четверть минуты, мисс! На случай, если вы передумаете – когда угодно, хотя бы в далеком будущем, не важно, ведь мои чувства все равно никогда не изменятся, – если вы иначе отнесетесь к моим словам, особенно насчет того, чего бы я не сделал для вас… запомните адрес: мистер Уильям Гаппи, площадь Пентон-Плейс, дом восемьдесят семь, а в случае моего переезда или кончины (от погибших надежд и тому подобное) пишите в адрес миссис Гаппи, Олд-стрит-роуд, дом триста два.
Я позвонила, вошла горничная, а мистер Гаппи положил на стол свою визитную карточку и удалился с горестным поклоном. Когда он уходил, я подняла глаза и снова увидела, как он, уже на пороге, оглянулся и посмотрел на меня.
Я просидела в столовой еще час или больше, подводя итоги записям в книгах и счетам, и много успела сделать. Потом привела в порядок свой письменный стол и разложила все по местам, и была так спокойна и бодра, что мне даже казалось, будто я окончательно выбросила из головы этот неожиданный эпизод. Но, поднявшись в свою комнату, я, к собственному удивлению, рассмеялась, потом, к еще большему удивлению, расплакалась. Словом, я немного поволновалась, как будто в моей душе задели какую-то чувствительную струнку, связанную с моим прошлым, – задели так грубо, как этого еще не случалось ни разу с тех пор, как я зарыла в саду свою милую старую куклу.
Глава X
Переписчик судебных бумаг
На восточной стороне Канцлерской улицы, точнее – в переулке Кукс-Корт, выходящем на Карситор-стрит, торговец канцелярскими принадлежностями, мистер Снегсби, поставщик блюстителей закона, ведет свое дозволенное законом дело. Под сумрачной сенью Кукс-Корта, почти всегда погруженного в сумрак, мистер Снегсби торгует всякого рода бланками, потребными для судопроизводства, листами и свитками пергамента; бумагой – писчей, почтовой, вексельной, оберточной, белой, полубелой и промокательной; марками; канцелярскими гусиными перьями, стальными перьями, чернилами, резинками, копировальным угольным порошком, булавками, карандашами; сургучом и облатками; красной тесьмой и зелеными закладками; записными книжками, календарями, тетрадями для дневников и списками юристов; бечевками, линейками, чернильницами – стеклянными и свинцовыми, перочинными ножами, ножницами, шнуровальными иглами и другими мелкими металлическими изделиями, потребными для канцелярий, – словом, товарами столь разнообразными, что их не перечислить, и торгует он ими с тех пор, как отбыл срок ученичества и сделался компаньоном Пеффера. По этому случаю в Кукс-Корте произошла своего рода революция – новая вывеска, намалеванная свежей краской и гласившая: «Пеффер и Снегсби», заменила старую, с надписью «Пеффер» (только), освященную временем, но уже неразборчивую. Потому неразборчивую, что копоть – этот «плющ Лондона» – цепко обвилась вокруг вывески с фамилией Пеффера и прильнула к его жилищу, которое, словно дерево, сплошь обросло этим «привязчивым паразитом».
Самого Пеффера теперь в Кукс-Корте не видно. Да и нечего искать его здесь, ибо вот уже четверть столетия, как он покоится на кладбище Сент-Эндрю, близ Холборна, под грохот подвод и наемных карет, раздающийся весь день и половину ночи и подобный реву громадного дракона. Если в те часы, когда дракон спит, мертвец и вылезает проветриться, если он и гуляет по Кукс-Корту, пока его не заставит вернуться на кладбище кукареканье жизнерадостного петуха, который почему-то – интересно знать, почему? – неизменно предчувствует рассвет, хотя обитает в погребе маленькой молочной на Карситор-стрит, а значит, не может иметь почти никакого представления о дневном свете, – если Пеффер и навещает когда-нибудь скудно освещенный Кукс-Корт – чего ни один владелец писчебумажной лавки не может категорически отрицать, – то он приходит незримо, никому не мешая, и никто об этом не знает.
Когда Пеффер еще не отжил своего срока, а Снегсби семь долгих лет «отбывал срок ученичества», у Пеффера, в той же писчебумажной лавке, жила его племянница – низенькая хитрая племянница, перетянутая, пожалуй, слишком туго, и с острым носом, напоминающим о резком холоде осеннего вечера, который тем холоднее, чем он ближе к концу. Жители Кукс-Корта поговаривают, будто маменька этой племянницы, побуждаемая слишком ревностной заботливостью о том, чтобы фигура ее дочки достигла совершенства, с детских лет шнуровала ее сама каждое утро, упершись своей материнской ногой в ножку кровати для большей устойчивости; а еще говорят, будто она заставляла дочь принимать целыми пинтами уксус и лимонный сок, каковые кислоты, по общему мнению, «ударили» в нос и характер пациентки.
Но какой бы из многих языков Молвы ни породил эти вздорные слухи, они либо не дошли до ушей юного Снегсби, либо он пропустил их мимо ушей, а возмужав, посватался к обольстительному предмету этих слухов, получил согласие и заключил два союза сразу – и брачный, и коммерческий. Итак, мистер Снегсби и племянница покойного Пеффера совместно проживают теперь в Кукс-Корте, переулке, выходящем на Карситор-стрит, и племянница по-прежнему дорожит своей фигурой, да и как не дорожить? – ведь эта фигура, правда, быть может, и не всем по вкусу, но бесспорно должна считаться драгоценной хотя бы потому, что она так миниатюрна.
Мистер и миссис Снегсби, как муж и жена, считаются «единой плотью и кровью», а по мнению их соседей, и «единым голосом». Этот голос, впрочем звучащий из уст одной лишь миссис Снегсби, частенько слышен в Кукс-Корте. Мистера Снегсби же почти совсем не слышно, ибо чуть не все, что он хочет сказать, говорит за него своим сладостным голосом миссис Снегсби. Это смирный, лысый, робкий человек с блестящей плешью и крошечным пучком черных волос, торчащим на затылке. Он склонен к уступчивости и к полноте. Поглядите на него, когда он стоит на своем пороге в Кукс-Корте, одетый в серый рабочий сюртук с черными коленкоровыми нарукавниками, и созерцает облака, или когда он стоит в своей полутемной лавке с тяжелой плоской линейкой в руках и разрезает пергамент ножницами или ножом в обществе двух своих «мальчиков»-подмастерьев, – поглядите на него только, сразу скажете, что это исключительно скромный, непритязательный человек. В такие часы из-под пола, на котором он стоит, словно из могилы визгливого призрака, мятущегося в гробу, нередко раздаются крики и вопли, испускаемые тем самым голосом, о котором говорилось выше, и когда звуки эти становятся необычно пронзительными, мистер Снегсби говорит своим подмастерьям:
– Должно быть, это моя крошечка распекает Гусю!
Уменьшительное имя, упоминаемое в подобных случаях мистером Снегсби, не раз возбуждало остроумие кукскортовцев, отмечавших, что имя это больше подошло бы к самой миссис Снегсби, которая столь криклива, что ее закономерно и очень метко можно было бы прозвать «гусыней». Однако это имя принадлежит и, если не считать жалованья – пятьдесят шиллингов в год – да крошечного сундучка с тряпками, является единственной собственностью некоей тощей молодой девицы из работного дома (как полагают, ее окрестили Августой), которая еще подростком была взята на воспитание, а точнее – напрокат или в аренду, одним добродушным благодетелем, обитающим в Тутинге, и, значит, несомненно, росла и развивалась в самых благоприятных условиях, но тем не менее «подвержена припадкам», а почему – этого приходский совет никак не может понять.
Гусе года двадцать три – двадцать четыре, но выглядит она на добрых десять лет старше, жалованье получает ничтожное – из-за своего необъяснимого недуга – и так боится вновь попасть в лапы своего бывшего покровителя, что работает без передышки, кроме как в те часы, когда лежит, уткнувшись головой в бадью, в помойное ведро, в котел, в блюдо, приготовленное к обеду, – словом, в то, что было поблизости, когда ее «схватило». Ею довольны родители и опекуны подмастерьев мистера Снегсби, ибо нечего бояться, что она внушит нежные чувства юным сердцам; ею довольна миссис Снегсби, которая всегда имеет возможность уличить ее в какой-нибудь оплошности; ею доволен мистер Снегсби, убежденный, что держит ее у себя только из милости. В глазах же Гуси жилище торговца канцелярскими принадлежностями – это храм изобилия и блеска. Маленькую гостиную наверху, с которой, если можно так выразиться, никогда не снимают папильоток и передника, иначе говоря – чехлов, Гуся почитает самой роскошной комнатой во всем христианском мире. Вид, открывающийся из окон этой гостиной – с одной стороны на Кукс-Корт (и даже на кусочек Карситор-стрит), а с другой – на задний двор судебного исполнителя Ковинса, – кажется Гусе не имеющим себе равных по красоте. Висящие в этой гостиной написанные – и очень густо написанные – масляной краской портреты мистера Снегсби, взирающего на миссис Снегсби, и миссис Снегсби, взирающей на мистера Снегсби, в ее глазах – все равно что шедевры Рафаэля или Тициана. Итак, Гуся все-таки получает кое-какую награду за многие свои лишения.
Мистер Снегсби предоставил миссис Снегсби ведать всеми теми их делами, которые не имеют отношения к таинствам его торгового предприятия. Она расходует деньги по своему усмотрению, бранится со сборщиками налогов, назначает время и место воскресных молений, контролирует развлечения мистера Снегсби и не желает признавать себя ответственной за провизию, которую выбирает к обеду; поэтому ей завидуют жены во всем околотке – то есть по обеим сторонам Канцлерской улицы на всем ее протяжении и даже за ее пределами, на Холборне, – и жены эти во время всех домашних сражений обычно просят своих мужей заметить, как отличается их (жен) положение от положения миссис Снегсби, а также их (мужей) поведение от поведения мистера Снегсби. Молва, которая, словно летучая мышь, вечно носится над Кукс-Кортом, шмыгая из окна в окно, утверждает, будто миссис Снегсби ревнива и въедливо любопытна, а мистера Снегсби она изводит так, что ему иной раз приходится бежать вон из дому, и обладай он хотя бы мышиной храбростью, он бы этого не потерпел. Говорят даже, будто жены, которые ставят его в пример своим своевольным мужьям, сами в глубине души смотрят на него свысока, а больше всех его презирает некая госпожа, чей господин и повелитель не без основания заподозрен в том, что он иной раз «учит» свою супругу, причем орудием этого «учения» ему служит собственный зонт. Но все эти смутные слухи, быть может, возникли потому, что мистер Снегсби, в своем роде человек скорее созерцательного и поэтического склада, – летней порой он не прочь прогуляться по Степл-Инну и отметить, что воробьи и листва «выглядят совсем как в деревне»; а по воскресным дням он любит прохаживаться по Ролс-Ярду и (если он в хорошем расположении духа) разглагольствовать о том, что некогда были древние времена, и чтоб ему провалиться, если под этой часовней не окажется парочки каменных гробов, стоит только копнуть поглубже. Далее, он тешит свое воображение мыслями о бесчисленных, уже усопших канцлерах, вице-канцлерах и государственных архивариусах и так остро ощущает прелесть сельской природы, рассказывая обоим подмастерьям о том, что некогда, как он слышал своими ушами, ручей «прозрачный, как христалл», бежал посередине Холборна, а на Рогатке действительно была рогатка, и дорога оттуда пролегала прямо по лугам, – так остро ощущает прелесть сельской природы, что не испытывает никакого желания очутиться среди этой природы.
День подходит к концу, газ зажжен, но светит он не очень ярко, так как еще не совсем стемнело. Мистер Снегсби стоит у дверей своей лавки, взирая на облака, и видит поздно вылетевшую куда-то ворону, которая мчится на запад по кусочку неба, принадлежащему Кукс-Корту. Ворона пересекла Канцлерскую улицу и сад Линкольнс-Инна и теперь летит прямо на Линкольнс-Инн-филдс – Линкольновы поля.
Здесь в большом доме, некогда роскошном особняке, живет мистер Талкингхорн. Теперь особняк сдается внаем под юридические конторы, и в этих обшарпанных обломках его величия, как черви в орехах, засели юристы. Но просторные его лестницы, коридоры и вестибюли остались неизменными; сохранились и расписные потолки, в том числе потолок, на котором изображена некая «Аллегория» – воин в римском шлеме и небесно-голубой тоге, разлегшийся среди балюстрад, колонн, цветов, облаков и толстоногих младенцев и раздражающий зрителя до головной боли, что в той или иной степени, видимо, является целью всех Аллегорий. Здесь, среди своих многочисленных железных ящиков, на которых начертаны знатнейшие имена, всегда пребывает мистер Талкингхорн, если не считать тех дней, когда он гостит, помалкивая, но чувствуя себя как дома, в поместьях, где великие мира сего до смерти замучены скукой. Здесь он и нынче спокойно сидит за столом. Устрица старого закала, раковины которой никто не может открыть.
В сумерках этого вечера жилище его смахивает на него самого. И он и оно обветшали, не гонятся за модой, не бросаются в глаза, – они могут позволить себе все это. Мистера Талкингхорна окружают тяжелые, старомодные, с широкими спинками, набитые волосом кресла красного дерева, сдвинуть которые нелегко; старинные столы с веретенообразными тонкими ножками, покрытые пыльными суконными скатертями; полученные в подарок гравированные портреты носителей громких титулов – и ныне здравствующих носителей и их отцов. Толстый полинявший турецкий ковер устилает пол под столом, за которым сидит хозяин при свете двух свечей в старомодных серебряных подсвечниках, – свечей, слишком скудно освещающих эту большую комнату. Названия его книг на корешках скрыты переплетом; все, что можно запереть, заперто; нигде не видно ни одного ключа. На виду лишь две-три бумаги. На столе под рукой у мистера Талкингхорна лежит какая-то рукопись, но он на нее не смотрит. Вооружившись круглой крышкой от чернильницы и двумя кусочками сургуча, он молча и неторопливо старается решить какую-то еще не решенную задачу. Он кладет прямо перед собой то крышку от чернильницы, то кусочек красного сургуча, то кусочек черного. Нет, не то! Мистер Талкингхорн вынужден все смешать и начать сызнова.
Здесь, под расписным потолком с Аллегорией – изображенным в ракурсе римлянином, который пристально смотрит вниз и, кажется, вот-вот ринется на того, кто вторгся в его владения, тогда как тот не обращает на него никакого внимания, – здесь обитает мистер Талкингхорн и помещается его контора. У него нет служащих, если не считать человека средних лет во фраке с немного продранными локтями, который сидит на высоком деревянном диване в передней и лишь редко бывает слишком обременен работой. Мистер Талкингхорн не такой юрист, как все. Клерков ему не нужно. Он – великий хранитель чужих исповедей, с которыми надо обращаться бережно. Его клиенты нуждаются только в нем самом, и он сам делает для них все. Документы, которые ему нужно составить, составляются в Тэмпле специальными юрисконсультами по его тайным указаниям; точные копии, которые ему нужно снять, снимают в писчебумажной лавке, как бы дорого это ни обходилось. Человек средних лет, сидящий на деревянном диване, осведомлен о делах знати не больше, чем любой уличный метельщик на Холборне.
Кусочек красного сургуча, кусочек черного, крышка от чернильницы, крышка от другой чернильницы, маленькая песочница. Так! Это – в середину, это – направо, это – налево. Надо обязательно решить задачу, теперь или никогда… Теперь! Мистер Талкингхорн поднимается, поправляет очки, надевает цилиндр, кладет рукопись в карман, выходит из комнаты, говорит человеку средних лет во фраке с продранными локтями: «Я скоро вернусь». Он лишь очень редко говорит ему что-нибудь более определенное.
Мистер Талкингхорн направляется в ту сторону, откуда прилетела ворона, – не столь прямым путем, как она, но почти, – к переулку Кукс-Корту, выходящему на Карситор-стрит. Идет он в лавку с вывеской: «Снегсби. Торговля канцелярскими принадлежностями; переписка крупным почерком и копировка документов; переписка всевозможных судебных бумаг…», и прочее, и прочее, и прочее.
Сейчас что-то около пяти или шести часов вечера, и в Кукс-Корте веет тонким благоуханием горячего чая. Веет им и у дверей мистера Снегсби. День тут начинается и кончается рано – обедают в половине второго, ужинают в половине десятого. Когда мистер Снегсби давеча выглянул на улицу и увидел запоздавшую ворону, он уже собирался спуститься в свое «подземелье», чтобы попить чайку.
– Хозяин дома?
Гуся сторожит лавку, так как подмастерья пьют чай вместе с мистером и миссис Снегсби; поэтому обе дочки портного – специалиста по судейским мантиям, – которые сейчас расчесывают свои локоны перед двумя зеркалами, за двумя окнами, во втором этаже дома напротив, никак не могут отвлечь обоих подмастерьев от работы, на что они обе лелеют надежду, но всего-навсего возбуждают ненужное им восхищение Гуси, чьи волосы не растут, никогда не росли и, по общему убеждению, никогда не будут расти.
– Хозяин дома? – спрашивает мистер Талкингхорн.
Хозяин дома, и Гуся сейчас сходит за ним. Гуся исчезает, радуясь случаю выбраться из лавки, ибо лавка эта вызывает в ее душе смешанное чувство страха и благоговения, представляясь ей каким-то складом устрашающих орудий жестокой пытки, которой суд подвергает тяжущихся, – местом, куда лучше не входить после того, как потушен газ.
Приходит мистер Снегсби, засаленный, распаренный, пахнущий «китайской травкой» и что-то жующий. Старается поскорей проглотить кусочек хлеба с маслом. Говорит:
– Вот так неожиданность, сэр! Да это мистер Талкингхорн!
– Хочу сказать вам несколько слов, Снегсби.
– Пожалуйста, сэр! Но, господи, сэр, почему вы не послали за мной вашего служителя? Извольте, сэр, пройти в заднюю комнату.
Снегсби моментально оживился.
Тесная комнатушка, вся пропахшая салом пергамента, служит и складом товаров, и конторой, и мастерской, где переписывают бумаги. Обежав ее взглядом, мистер Талкингхорн садится на табурет у конторки.
– Я насчет тяжбы «Джарндисы против Джарндисов», Снегсби.
– Да, сэр?
Мистер Снегсби зажигает газ и, скромно предвкушая барыш, кашляет в руку. Надо сказать, что мистер Снегсби, по робости характера, не любит много говорить и, чтобы избежать лишних слов, научился придавать самые разнообразные выражения своему кашлю.
– У вас на днях снимали для меня копии с некоторых свидетельских показаний по этому делу?
– Да, сэр, снимали.
– Одна из этих копий, – говорит мистер Талкингхорн (устрица старого закала, так крепко стиснувшая створки своей раковины, что никто не может ее открыть!) и небрежно ощупывает не тот карман, в какой сунул рукопись, – одна из этих копий переписана своеобразным почерком, и он мне понравился. Я шел мимо вас, подумал, что она при мне, и вот зашел спросить… но, оказывается, я не взял ее с собою. Все равно, когда-нибудь потом… А, вот она!.. Скажите, кто это переписывал?
– Кто переписывал, сэр? – повторяет мистер Снегсби, взяв рукопись и разгладив ее на пюпитре; потом берет ее левой рукой и сразу отделяет друг от друга все листы одним поворотом кисти, как умеют делать торговцы канцелярскими принадлежностями. – Мы отдали эту работу на сторону, сэр. Как раз тогда нам пришлось отдать много переписки на сторону. Я сию минуту скажу вам, кто переписывал это, сэр, – вот только посмотрю в торговой книге.
Мистер Снегсби берет книгу из несгораемого шкафа, снова старается проглотить кусок хлеба с маслом, который, должно быть, застрял у него в горле, и, косясь на копию свидетельских показаний, водит правым указательным пальцем по странице сверху вниз.
– Джуби… Пекер… Джарндис… Джарндис! Нашел, сэр, – говорит мистер Снегсби. – Ну конечно! Как это я запамятовал! Эту работу, сэр, сдали одному переписчику, который живет по соседству с нами, по ту сторону Канцлерской улицы.
Мистер Талкингхорн уже увидел запись в книге – нашел ее раньше, чем мистер Снегсби, и успел прочесть за то время, пока указательный палец полз вниз по странице.
– Как его фамилия? Немо? – спрашивает юрист.
– Немо, сэр. Вот что у меня записано. Сорок два полулиста. Отданы в переписку в среду, в восемь часов вечера; получены в четверг, в половине десятого утра.
– Немо! – повторяет мистер Талкингхорн. – «Немо» по-латыни значит «никто».
– А по-английски это, вероятно, значит «некто», сэр, – вежливо объясняет мистер Снегсби, почтительно покашливая. – Это просто фамилия. Вот видите, сэр! Сорок два полулиста. Сдано: среда, восемь вечера; получено: четверг, половина десятого утра.
Уголком глаза мистер Снегсби увидел голову миссис Снегсби, заглянувшей в дверь лавки, чтобы узнать, почему он сбежал во время чаепития. И мистер Снегсби кашляет в сторону миссис Снегсби, как бы желая ей объяснить: «Заказчик, душенька!»
– В половине десятого, сэр, – повторяет мистер Снегсби. – Наши переписчики, те, что занимаются сдельной работой, довольно-таки странные люди, и возможно, что это не настоящая его фамилия; но так он себя называет. Теперь я припоминаю, сэр, что так он подписывается на рукописных объявлениях, которые расклеил в Рул-офисе, в Суде королевской скамьи, в камерах судей и прочих местах. Вам знакомы такого рода объявления, сэр: «Ищу работы…»?
Мистер Талкингхорн смотрит в окошко на задний двор судебного исполнителя Ковинса и на его освещенные окна. Столовая у Ковинса расположена в задней части дома, и тени нескольких джентльменов, попавших в переплет, переплетаясь, маячат на занавесках. Мистер Снегсби пользуется случаем чуть-чуть повернуть голову, взглянуть на свою «крошечку» через плечо и, еле шевеля губами, объяснить ей в свое оправдание, что это – «Тал-кинг-хорн… бо-га-тый… вли-ятель-ный!»
– А раньше вы давали работу этому человеку? – спрашивает мистер Талкингхорн.
– Ну конечно, сэр. В том числе и ваши заказы.
– Как вы сказали, где он живет? Я задумался о более важных вопросах и прослушал.
– По ту сторону Канцлерской улицы, сэр. Говоря точнее, – мистер Снегсби снова делает глотательное движение, словно никак не может одолеть кусочек хлеба с маслом, – он снимает комнату у одного старьевщика.
– Можете вы немного проводить меня и показать этот дом?
– С величайшим удовольствием, сэр!
Мистер Снегсби снимает нарукавники и серый сюртук, надевает черный сюртук, снимает с вешалки свой цилиндр.
– А! Вот и моя женушка, – говорит он громко. – Будь добра, дорогая, прикажи мальчику присмотреть за лавкой, покуда я провожу на ту сторону мистера Талкингхорна. Позвольте представить вам миссис Снегсби, сэр… Я вернусь сию минуту, душенька!
Миссис Снегсби кланяется юристу, удаляется за прилавок, следит за спутниками из-за оконной занавески, крадется в заднюю комнатку, просматривает записи в книге, которая осталась открытой. Ее любопытство явно возбуждено.
– Дом, как вы сами увидите, сэр, очень уж неказистый, – говорит мистер Снегсби, почтительно уступив узкий мощеный тротуар юристу и шагая по мостовой, – да и человек этот, то есть переписчик, тоже очень неказистый. Впрочем, все они какие-то дикие, сэр. Этот хорош хоть тем, что может совсем не спать. Прикажите, и он будет писать без передышки.
Теперь уже совсем стемнело, и газовые фонари горят ярко. Натыкаясь на клерков, спешащих отправить по почте дневную корреспонденцию, на адвокатов и поверенных, возвращающихся домой обедать, на истцов, ответчиков, всякого рода жалобщиков и толпу простых людей, чей путь вековая судебная мудрость перегородила миллионом препятствий и, мешая им выполнять их самые несложные будничные дела, заставляет этих людей вязнуть в трясине судов «общего права» и «справедливости» и в той родственной ей таинственной уличной грязи, которая создается неизвестно из чего и которой мы обрастаем неизвестно когда и как, – а мы вообще знаем о ней только то, что, когда ее накопится слишком много, мы считаем нужным ее отгрести, – натыкаясь на всех этих встречных, поверенный и владелец писчебумажной лавки подходят к лавке старьевщика – складу бросовых, никому не нужных товаров, – расположенной у стены Линкольнс-Инна и принадлежащей, как объясняет вывеска всем тем, кого это может интересовать, некоему Круку.
– Вот где он живет, сэр, – говорит торговец канцелярскими принадлежностями.
– Значит, вот где он живет? – равнодушно повторяет юрист. – Благодарю вас, до свиданья.
– Разве вы не хотите войти, сэр?
– Нет, спасибо, не хочу; я пройду прямо домой, на Линкольновы поля. Спокойной ночи. Благодарю вас!
Мистер Снегсби приподнимает цилиндр и возвращается к своей «крошечке» и своему чаю.
Но мистер Талкингхорн не идет домой на Линкольновы поля. Он проходит немного вперед, поворачивает назад, возвращается к лавке мистера Крука и входит в нее. В лавке полутемно; на подоконниках стоят две-три нагоревшие свечи; старик-хозяин с кошкой на коленях сидит в глубине комнаты у огня. Старик поднимается и, взяв нагоревшую свечу, идет навстречу гостю.
– Скажите, ваш жилец дома?
– Жилец или жилица, сэр? – переспрашивает мистер Крук.
– Жилец. Тот, что занимается перепиской.
Мистер Крук уже хорошо рассмотрел гостя. Он знает юриста в лицо. Имеет смутное представление о его аристократических связях.
– Вы хотите его видеть, сэр?
– Да.
– Я сам вижу его редко, – говорит мистер Крук, ухмыляясь. – Может, вызвать его сюда, вниз? Только вряд ли он придет, сэр!
– Тогда я поднимусь к нему, – говорит мистер Талкингхорн.
– Третий этаж, сэр. Возьмите свечу. Сюда, наверх!
Мистер Крук, стоя с кошкой на нижней ступеньке лестницы, смотрит вслед мистеру Талкингхорну.
– Ха! – бурчит он, когда мистер Талкингхорн уже почти исчез из виду.
Юрист смотрит вниз, перегнувшись через перила. Кошка, злобно разинув пасть, шипит на него.
– Брысь, Леди Джейн! Веди себя прилично при гостях, миледи! А вы знаете, что говорят о моем жильце? – шепчет Крук, поднимаясь на одну-две ступеньки.
– Что же о нем говорят?
– Говорят, будто он продал душу дьяволу; но мы-то с вами знаем, что это чушь – ведь тот ничего не покупает. И все-таки вот что я вам скажу: жилец мой такой мрачный, такой угрюмый человек, что он, чего доброго, мог бы пойти на подобную сделку. Не раздражайте его, сэр. Вот мой совет!
Кивнув головой, мистер Талкингхорн продолжает свой путь. Он подходит к темной двери на третьем этаже. Стучит, не получает ответа, открывает дверь и, открывая ее, нечаянно гасит свечу.
Впрочем, воздух в каморке такой спертый, что свеча могла бы и сама здесь погаснуть. Каморка тесная, почти черная от копоти, сажи и грязи. На ржавом остове каминной решетки, помятой в середине, – как будто сама Бедность вцепилась в нее когтями, – тускло рдеет красное пламя догорающего кокса. В углу у камина стоит дощатый сосновый стол со сломанным пюпитром – пустыня, испещренная пятнами от чернильного дождя. В другом углу потертый, старый чемодан лежит на одном из двух стульев, заменяя комод или гардероб; и, как он ни мал, большего, очевидно, не требуется – ведь и у этого стенки ввалились, как щеки голодающего. На полу ничего нет, если не считать старой полусгнившей циновки у камина, до того истоптанной, что веревка, из которой она сплетена, вся разлезлась. На окне нет занавесок, и ночную тьму прикрывают только облупившиеся ставни; они закрыты, и чудится, будто через две прорезанные в них узкие дыры в комнату заглядывает голод, подобно фее, предвещающей смерть человеку на койке.
Да, против камина стоит низкая койка, на которой в беспорядке валяются грязное лоскутное одеяло, тощий тюфяк из полосатого тика и грубая холстинная простыня, и поверенный, нерешительно остановившийся в дверях, видит на этой койке человека. Человек лежит в рубашке и штанах; ноги у него босые. Лицо его кажется желтым при мертвенно-тусклом свете свечи, которая совсем оплыла, так что вокруг загнувшегося (но все еще тлеющего) фитиля выросло что-то вроде белой башенки. Волосы у человека растрепаны и спутались с бакенбардами и бородой, борода тоже растрепанная и такая же запущенная, как и все вокруг. Каморка такая промозглая и затхлая, и воздух в ней такой промозглый и затхлый, что нелегко разобрать, какие запахи здесь больше всего терзают обоняние; но в тошнотворном спертом воздухе, насыщенном застоявшимся табачным дымом, юрист различает терпкий, приторный запах опиума.
– Эй, приятель! – окликает он человека и стучит железным подсвечником в створку двери.
Ему кажется, что он разбудил своего приятеля. Тот лежит, слегка повернувшись к стене, но глаза у него широко открыты.
– Эй, приятель! – снова окликает его юрист. – Эй, вы, проснитесь!
Он колотит по двери, а свеча, так долго оплывавшая, гаснет, оставляя его во тьме, и только узкие глаза ставен пристально смотрят на койку.
Глава XI
Возлюбленный брат наш
Поверенный стоит в темной комнате, не зная, как поступить, но вот кто-то прикасается к его морщинистой руке, и он, вздрогнув, спрашивает:
– Кто тут?
– Это я, – отвечает старик-хозяин, дыша ему в ухо. – Ну что, не добудились?
– Нет.
– А где же ваша свечка?
– Погасла. Вот она.
Крук, взяв у него из рук погасшую свечу, подходит к камину и, нагнувшись, старается зажечь ее о красные угольки, еще тлеющие в золе. Но они почти догорели, и фитиль не зажигается. Окликнув жильца, но не получив ответа, он бормочет, что сейчас принесет зажженную свечу из лавки, и уходит. Мистер Талкингхорн, движимый какими-то новыми соображениями, решил не оставаться в комнате, пока не вернется хозяин, и выходит на площадку.
Вскоре желанный свет озаряет стены – это Крук медленно поднимается по лестнице вместе со своей зеленоглазой кошкой, которая идет за ним следом.
– Он всегда так спит? – спрашивает юрист вполголоса.
– Ха! Не знаю, – отвечает Крук, качая головой и поднимая брови. – Я почти ничего о нем не знаю – очень уж он нелюдимый.
Перешептываясь, они вместе входят в комнату. При свете свечи огромные глаза ставен тускнеют и как будто закрываются. Но не закрываются глаза человека на койке.
– Боже мой! – восклицает мистер Талкингхорн. – Да он умер!
Крук, приподнявший было тяжелую руку лежащего, мгновенно роняет ее, и она, упав, свешивается с койки.
С минуту они молча смотрят друг на друга.
– Пошлите за доктором! Позовите мисс Флайт, сэр, – она живет выше! Смотрите – у постели яд! Позовите же Флайт, будьте добры! – просит Крук, раскинув тощие руки и наклонившись над телом, словно летучая мышь с распростертыми крыльями.
Мистер Талкингхорн, выбежав на площадку лестницы, кричит:
– Мисс Флайт! Флайт! Скорей сюда, как вас там? Флайт!
Крук следит за ним глазами и, в то время как юрист зовет мисс Флайт, пользуется возможностью подкрасться к старому чемодану и потом прокрасться на прежнее место.
– Скорее, Флайт, скорее! Сбегайте за доктором! Бегите же! – торопит мистер Крук полоумную старушку, свою жилицу, а та, мгновенно появившись и столь же мгновенно исчезнув, вскоре возвращается в сопровождении раздраженного медика, которому она помешала обедать, – мужчины с заметно потемневшей от нюхательного табака верхней губой и заметным шотландским акцентом.
– Эге! Вот так история! – говорит медик, быстро осмотрев тело и подняв глаза. – Да он мертв, как фараонова мумия!
Мистер Талкингхорн (стоя возле старого чемодана) спрашивает, когда именно этот человек скончался.
– Когда, сэр? – говорит медик. – Пожалуй, уже часа три тому назад.
– И мне так кажется, – подтверждает смуглый молодой человек, который только что пришел и стоит по ту сторону койки.
– А вы тоже доктор, сэр? – спрашивает первый медик.
Смуглый молодой человек отвечает утвердительно.
– Ну, так я уйду, – говорит тот, – потому что мне тут делать нечего!
И, закончив этими словами свой краткий визит, он уходит доедать обед.
Смуглый молодой врач водит свечой перед лицом переписчика, потом тщательно осматривает того, кто оправдал выбор своего псевдонима, действительно сделавшись Никем.
– Я хорошо знал его в лицо, – говорит молодой врач. – Последние полтора года он покупал у меня опиум. Может быть, кто-нибудь из вас ему сродни? – спрашивает он, оглядывая всех троих.
– Он снимал у меня комнату, – угрюмо отвечает Крук, взяв свечу, которую протянул ему врач. – Как-то раз он сказал мне, что у него нет родных, так что самый близкий ему человек – это я.
– Он умер от слишком большой дозы опиума, – говорит врач, – в этом сомневаться не приходится. Комната вся пропахла опиумом. Да вот еще сколько осталось, – добавляет он, взяв из рук мистера Крука чайник, – человек десять отравить можно.
– А как по-вашему, он это – нарочно? – спрашивает Крук.
– Принял слишком большую дозу?
– Да!
Крук чуть не чмокнул губами, так он смакует все происходящее, сгорая от отвратительного любопытства.
– Не могу сказать. По-моему, это маловероятно – ведь он привык к таким дозам. Но наверное знать нельзя. Очевидно, он очень нуждался?
– Очевидно. В комнате у него… не особенно богато, – говорит Крук, окинув каморку острыми глазами; а глаза у него сейчас точь-в-точь такие, как у его кошки. – Впрочем, я к нему сюда не заходил с тех пор, как он ее снял, а сам он был очень уж нелюдимый – никогда не говорил о себе.
– Он задолжал вам за квартиру?
– За шесть недель.
– Ну, этого долга он не заплатит, – говорит молодой человек, закончив осмотр. – Он и вправду мертв, как фараонова мумия, да оно, пожалуй, и лучше – смотрите, какой у него вид, как он жил… вот уж можно сказать – отмучился! А ведь в молодости он, наверное, вращался в хорошем обществе, может быть даже был красавцем. – Сидя на краю койки, врач говорит все это сочувственным тоном, обернувшись к покойнику и положив руку ему на грудь. – Помнится, я как-то раз подумал, что он хоть и грубоват, а манеры у него как у светского человека, который скатился на дно. Так оно и было? – спрашивает он, оглядывая присутствующих.
Крук отвечает:
– Почем я знаю? Вы бы еще спросили меня о тех дамах, чьи волосы хранятся у меня внизу в мешках. Он полтора года квартировал у меня и жил – или не жил – перепиской, вот и все, что я о нем знаю.
Во время этого разговора мистер Талкингхорн, заложив руки за спину, стоит возле старого чемодана, явно не разделяя ни одного из трех разных чувств, которые владеют людьми, стоящими у койки, – ни профессионального интереса к смерти вообще, который испытывает молодой врач, независимо от того, что он говорит о покойнике; ни острого любопытства старика; ни ужаса полоумной старушки. Невозмутимое лицо юриста так же невыразительно, как его поношенный костюм. Трудно даже сказать, думал ли он в течение всего этого времени. Ничего нельзя заметить в его чертах – ни терпения, ни нетерпения, ни внимания, ни рассеянности. Видна только его внешняя оболочка. Однако легче судить о свойствах хорошего музыкального инструмента по его футляру, чем о свойствах мистера Талкингхорна по его футляру.
Но вот он вмешивается в разговор, обращаясь к молодому врачу, как всегда, спокойным профессиональным тоном.
– Я зашел сюда, – начинает он, – как раз перед тем, как пришли вы, потому что хотел дать покойному, которого вижу впервые, работу по переписке. Я слышал о нем от своего поставщика – от Снегсби, что имеет лавку в Кукс-Корте. Поскольку никто здесь ничего не знает об умершем, следует послать за Снегсби. А, это вы? – обращается он к полоумной старушке, которую часто видел в суде и которая сама часто видела его в суде, а теперь, перепуганная до того, что потеряла дар речи, мимикой предлагает пойти за торговцем канцелярскими принадлежностями. – Сходите-ка вы за ним!
В ее отсутствие врач, прекратив бесплодное исследование, покрывает тело лоскутным одеялом. Он обменивается несколькими словами с мистером Круком. Мистер Талкингхорн не говорит ничего, но не отходит от старого чемодана.
Мистер Снегсби быстро прибегает, не успев даже снять серый сюртук и черные нарукавники.
– Боже мой, боже мой, – лепечет он, – надо же было до этого дойти, а? Подумать только!
– Вы можете дать хозяину дома какие-нибудь сведения об этом несчастном, Снегсби? – спрашивает мистер Талкингхорн. – Он, кажется, остался должен за квартиру. И его, разумеется, нужно похоронить.
– Но, сэр, – отзывается мистер Снегсби, покашливая в руку с извиняющимся видом. – Я, право, не знаю, что посоветовать… вот разве только послать за приходским надзирателем.
– Не в советах дело, – говорит мистер Талкингхорн. – Совет мог бы дать и я…
– Конечно, сэр, кому и советовать, как не вам, – вставляет мистер Снегсби, покашливая почтительно.
– Дело в том, что вы, может быть, знаете что-нибудь о его родных, или о том, откуда он прибыл, или вообще о чем-нибудь таком, что имеет к нему отношение.
– Уверяю вас, сэр, – отвечает мистер Снегсби, умоляюще кашлянув, – о том, откуда он прибыл, я знаю не больше, чем о том…
– Куда он отбыл, – подсказывает врач, приходя ему на помощь.
Молчание. Мистер Талкингхорн смотрит на торговца. Мистер Крук, разинув рот, ожидает, чтобы кто-нибудь заговорил опять.
– А насчет его родных, сэр, – говорит мистер Снегсби, – то скажи мне кто-нибудь: «Снегсби, вот двадцать тысяч фунтов лежат для вас наготове в Английском банке, назовите только хоть одного его родственника» – и я не мог бы назвать ни одного, сэр! Года полтора назад, помнится, как раз в то время, когда он снял комнату здесь, у старьевщика…
– В это самое время, – подтверждает Крук, кивнув головой.
– Года полтора назад, – продолжает мистер Снегсби, ободренный поддержкой, – он пришел к нам как-то раз утром, после первого завтрака, застал мою крошечку (это я так называю миссис Снегсби) в лавке, показал ей образец своего почерка и объяснил, что ищет работы по переписке и, говоря напрямик, – излюбленное выражение мистера Снегсби, которое он всегда произносит с какой-то убедительной искренностью, как бы извиняясь за свою прямоту, – говоря напрямик, признался, что очень нуждается. Моя женушка вообще недолюбливает незнакомцев, особенно, говоря напрямик, если им что-нибудь нужно. Но этот человек ее почему-то растрогал, – то ли потому, что он давно не брился, то ли потому, что волосы у него были растрепаны, или еще по каким-нибудь там дамским соображениям, – не знаю, судите сами, – но, так или иначе, она взяла у него и образец почерка, и адрес. Моя женушка плохо запоминает фамилии, – продолжает мистер Снегсби, снисходительно кашлянув в руку, – он сказал, что его зовут Немо, а она не расслышала и подумала, что Нимродом. И вот с тех пор все, бывало, твердит мне за обедом и завтраком: «Снегсби, что ж это ты еще не нашел работы для Нимрода!» или: «Снегсби, почему ты не дал Нимроду переписывать эти тридцать восемь полулистов из дела Джарндисов?» – и тому подобное. Ну вот, так он и начал мало-помалу выполнять сдельную работу для нас, и это все, что я о нем знаю, кроме того, что работал он быстро и не отказывался от ночной работы, так что если, бывало, сдашь ему, скажем, сорок пять полулистов в среду вечером, так он принесет их в четверг утром. И все это, – заключает мистер Снегсби, почтительно указывая цилиндром на койку, – мой уважаемый знакомый, несомненно, подтвердил бы, если бы мог.
– Надо бы вам посмотреть, – обращается мистер Талкингхорн к Круку, – не осталось ли после него каких-нибудь бумаг; может быть, вам удастся что-нибудь узнать из них. О его смерти произведут дознание, и вас будут допрашивать. Вы грамотный?
– Нет, неграмотный, – отвечает старик и вдруг усмехается.
– Снегсби, – говорит мистер Талкингхорн, – осмотрите комнату вместо него. А не то он может попасть в беду, нажить себе неприятность. Я подожду, раз уж я здесь, – только не мешкайте, – а потом засвидетельствую, если потребуется, что обыск был произведен правильно, законным образом. Посветите мистеру Снегсби, любезный, а он быстро узнает, нет ли здесь чего-нибудь такого, что могло бы вам помочь.
– Во-первых, тут имеется старый чемодан, сэр, – говорит Снегсби.
А, верно, чемодан! Мистер Талкингхорн как будто не замечал его раньше, хотя стоит совсем рядом, а в каморке почти ничего больше нет.
Старьевщик держит свечу, торговец производит обыск. Врач прислонился к углу камина, мисс Флайт, трепеща, выглядывает из-за двери. Закаленный опытом старый юрист старого закала в тускло-черных коротких штанах, завязанных лентами у колен, в просторном черном жилете, в черном фраке со слишком длинными рукавами, в шейном платке, слабо свернутом мягким жгутом и завязанном узлом того особенного фасона, который так хорошо знаком всей знати, стоит на том же самом месте и в той же самой позе.
В старом чемодане лежат какие-то лохмотья; пачка квитанций ссудной кассы – этих расписок в получении проездных пошлин у застав на пути к Нищете; смятая бумажка, пахнущая опиумом, с нацарапанными на ней краткими записями, начатыми недавно, очевидно с намерением вести их регулярно, но скоро заброшенными: в такой-то день принято столько-то гранов, в такой-то – на столько гранов больше; несколько запачканных вырезок из газет с отчетами о дознаниях коронера по делам о смертях, вызванных неизвестной причиной; больше ничего нет. Обыскивают посудный шкаф и ящик забрызганного чернилами стола. Нигде нет ни обрывка старого письма или вообще бумаги, на которой было бы написано хоть слово. Молодой врач осматривает платье, в которое одет переписчик. Перочинный нож и несколько полупенсов – вот все, что он находит. Таким образом, предложение мистера Снегсби оказалось единственным разумным предложением, и решено вызвать приходского надзирателя.
Маленькая полоумная жилица отправляется за надзирателем, а все остальные выходят из каморки.
– Нельзя же оставлять здесь кошку! – говорит врач. – Это не годится!
Мистер Крук гонит кошку перед собой, а она крадется вниз, виляя гибким хвостом и облизываясь.
– До свидания! – говорит мистер Талкингхорн и возвращается домой к Аллегории и своим размышлениям.
Тем временем новость успела облететь весь переулок. Обыватели собираются кучками, чтобы обсудить происшествие, и высылают авангард разведчиков (главным образом мальчишек) к окнам мистера Крука, которые подвергаются осаде. Полисмен уже поднялся в комнату умершего и снова спустился, а теперь стоит, как башня, у входа в лавку, лишь изредка удостаивая взглядом мальчишек, копошащихся у его подножия; но стоит ему на них взглянуть, как они пугаются и отступают в замешательстве. Миссис Перкинс, которая несколько недель не разговаривала с миссис Пайпер, – ибо между ними возникли недоразумения из-за того, что маленький Перкинс «дал затрещину» маленькому Пайперу, – миссис Перкинс пользуется этим знаменательным случаем, чтобы возобновить дружеские отношения с соседкой. Молодой слуга из углового трактира, привилегированный любитель полицейского искусства, по должности своей обязанный знать жизнь и порой расправляться с пьяницами, обменивается конфиденциальными сообщениями с полисменом, напустив на себя неуязвимый вид молодца, которого не смеют коснуться полицейские дубинки и которого нельзя забрать в полицейский участок. Люди, высунувшись из окон, переговариваются через переулок, и простоволосые разведчицы прибегают с Канцлерской улицы узнать, что случилось. По-видимому, все охвачены одним чувством – слава тебе господи, что не мистер Крук первый приказал долго жить, – но чувство это не лишено доли вполне понятного сожаления о том, что случилось так, а не наоборот. В разгаре этих волнений появляется приходский надзиратель.
Обычно во всем околотке приходского надзирателя считают ни на что не нужным должностным лицом, но сейчас он пользуется некоторой популярностью хотя бы уж потому, что скоро увидит мертвое тело. Полисмен смотрит на него как на болвана-штатского – на пережиток варварской эпохи уличных сторожей, – но все-таки разрешает войти этому официальному лицу, с которым приходится считаться, пока правительство не упразднит его должности. Волнение нарастает по мере того, как из уст в уста все дальше передаются слухи о том, что приходский надзиратель прибыл и вошел в дом.
Вскоре надзиратель выходит, снова возбуждая волнение обывателей, которые в его отсутствие несколько успокоились. Он объявляет, что для завтрашнего дознания требуются свидетели, которые могут сообщить коронеру и присяжным какие-либо сведения о покойном. Ему немедленно называют многочисленных свидетелей, которые ровно ничего не могут сообщить. Еще больше его сбивают с толку, то и дело твердя, что сын миссис Грин сам был «переписчиком судебных бумаг и знал покойника как свои пять пальцев», но по расследовании выясняется, что упомянутый сын миссис Грин сейчас находится на борту корабля, три месяца назад отплывшего в Китай; впрочем, снестись с ним можно по телеграфу, испросив на то разрешения у адмиралтейства. Приходский надзиратель обходит все местные лавки и квартиры, чтобы допросить жителей, а войдя в какой-нибудь дом, всякий раз первым делом закрывает за собой дверь и доводит публику до исступления своей скрытностью, медлительностью и глупостью. Кто-то видел, как полисмен улыбнулся трактирному слуге. Интерес публики, ослабев, начинает переходить в равнодушие. Визгливыми ребячьими голосами она обвиняет приходского надзирателя в том, что он якобы сварил в котле какого-то мальчугана, и хором горланит отрывки из сложенной на эту тему народной песенки, в которой поется, будто упомянутый мальчуган пошел на суп для работного дома. В конце концов полисмен находит нужным защитить честь блюстителя благочиния и хватает одного певца, с тем чтобы отпустить его не раньше, чем разбегутся все остальные, и – с обязательством убраться прочь отсюда, прочь! да поживей! – обязательство, которое тот немедленно выполняет. Итак, волнение на время улеглось, а невозмутимый полисмен (для которого немножко больше опиума, немножко меньше не имеет ровно никакого значения) – невозмутимый полисмен в блестящем шлеме, немнущемся, жестком мундире, стянутом крепким ременным поясом, к которому прикреплены наручники, с толстой дубинкой в руке и прочими необходимыми для полицейского принадлежностями под стать перечисленным, тяжелой походкой неторопливо шагает дальше, похлопывая в ладоши руками в белых перчатках и время от времени останавливаясь на перекрестке посмотреть, не случилось ли какое-нибудь происшествие, начиная с пропажи ребенка и кончая убийством.
Приходский надзиратель, человек не блещущий умом, носится под покровом ночи по Канцлерской улице с повестками, в которых фамилии всех присяжных перевраны, а не переврана только фамилия самого надзирателя, которую, впрочем, никто не может прочесть, да и не желает знать. После того как повестки вручены и свидетели получили приказ явиться, приходский надзиратель направляется к мистеру Круку, чтобы встретиться у него, как было условлено, с какими-то нищими, которые вскоре приходят, а потом ведет их наверх, где они преподносят большим «глазам» в ставнях новый предмет для созерцания, а именно то последнее из земных жилищ, в которое предстоит вселиться тому, кто называл себя «Никто»… как, впрочем, и каждому смертному, кто бы он ни был.
И всю эту ночь гроб стоит наготове рядом со старым чемоданом, а на койке лежит одинокий человек, чей жизненный путь, продолжавшийся сорок пять лет, так же невозможно проследить, как путь брошенного ребенка.
Наутро в переулке жизнь бьет ключом – «сущая ярмарка», как выражается миссис Перкинс, которая уже окончательно наладила свои отношения с миссис Пайпер и завела дружескую беседу с этой достойной особой. Коронер будет заседать в зале на втором этаже трактира «Солнечный герб», где два раза в неделю устраиваются «Гармонические собрания любителей пения» под председательством некоего джентльмена, знаменитого музыканта, против которого всегда сидит исполнитель комических песен, Маленький Суиллс, выражающий надежду (как гласит вывешенное в окне объявление), что все его друзья соберутся вновь, сплотятся вокруг него и поддержат его выдающийся талант. Все это утро «Солнечный герб» торгует бойко. Под влиянием всеобщего возбуждения даже детвора чувствует потребность подкрепиться, и пирожник, расположившийся по этому случаю на углу переулка, говорит, что его ромовые пончики раскупают нарасхват. Между тем приходский надзиратель снует между лавкой мистера Крука и трактиром «Солнечный герб» и показывает вверенный его попечению интересный предмет немногим избранным, умеющим держать язык за зубами, а те в благодарность подносят ему стаканчик-другой эля.
В назначенный час прибывает коронер, которого уже ожидают присяжные и которому салютуют кегли, что с грохотом валятся на пол в превосходном сухом кегельбане, пристроенном к «Солнечному гербу». Никто так часто не бывает в трактирах, как коронер. Такая уж у него работа, что запахи опилок, пива, табачного дыма для него неотделимы от смерти в самых ужасных ее обличиях. Приходский надзиратель и трактирщик провожают коронера в зал Гармонических собраний, где он, сняв цилиндр, кладет его на рояль и садится в кресло с решетчатой спинкой в конце длинного стола, который составлен из нескольких небольших столов, сдвинутых вместе и украшенных бесконечно переплетающимися липкими кругами от пивных кружек и стаканов. Тут же расселись присяжные, сколько их смогло поместиться за столом. Остальные располагаются между плевательницами и винными бочками или прислоняются к роялю. Над головой у коронера висит небольшое железное кольцо, прикрепленное к висячей ручке звонка, и кажется, будто это – петля, уготованная для почтенного вершителя правосудия.
Сделайте перекличку присяжным и приведите их к присяге! В то время как происходит эта церемония, снова возникает волнение, потому что в зал вошел толстощекий коротыш со слезящимися глазами и пылающим носом, в рубашке с широким отложным воротником и, войдя, скромно стал у дверей, как простой зритель, хотя этот зал, видимо, для него привычное место. В публике шепчутся, что это Маленький Суиллс. Как полагают некоторые, очень возможно, что он выучится передразнивать коронера и на этой теме построит главный номер программы Гармонического собрания сегодня вечером.
– Итак, джентльмены… – начинает коронер.
– Тише вы! – кричит приходский надзиратель.
Он обращается не к коронеру, хотя могло показаться, что именно к коронеру.
– Итак, джентльмены, – снова начинает коронер, – вы включены в список присяжных и вызваны сюда, чтобы произвести дознание о смерти одного человека. В вашем присутствии будет произведено расследование обстоятельств этой смерти, и вы вынесете свой приговор, приняв во внимание… – кегли! слушайте, надзиратель, кегли долой! – свидетельские показания, а не что-либо другое. Первое, что надлежит сделать, это осмотреть тело.
– Эй вы, дайте дорогу! – кричит приходский надзиратель.
И вот все выступают нестройной процессией, чем-то напоминающей похоронную, и осматривают заднюю комнатку на третьем этаже дома мистера Крука, откуда некоторые из присяжных торопятся уйти и выходят, побледнев. Приходский надзиратель очень заботится о двух джентльменах, чьи манжеты и запонки не в полном порядке (он даже поставил для этой пары специальный столик в зале Гармонических собраний, поближе к коронеру), и всячески старается, чтобы они увидели все, что можно видеть. Старается потому, что это газетные репортеры, которые пишут отчеты о подобных дознаниях за построчный гонорар, а он, приходский надзиратель, не свободен от общечеловеческих слабостей и надеется прочесть в газетах о том, что сказал и сделал «Муни, расторопный и сметливый приходский надзиратель этого квартала»; больше того, он жаждет, чтобы фамилия Муни так же часто и благожелательно упоминалась в прессе, как, судя по недавним примерам, упоминается фамилия палача.
Маленький Суиллс ждет возвращения коронера и присяжных. Ждет их и мистер Талкингхорн. Мистера Талкингхорна принимают с особенным почетом и сажают рядом с коронером – между этим маститым вершителем правосудия, бильярдом и ящиком для угля. Дознаниe продолжается. Присяжные узнают о том, как умер объект их расследования, но больше ничего о нем не узнают.
– Джентльмены, – говорит коронер, – здесь присутствует весьма известный поверенный, который, как мне доложили, случайно оказался среди тех, кто обнаружил мертвое тело; но он может только повторить показания врача, домохозяина, жилицы и владельца писчебумажной лавки, уже выслушанные вами, следовательно, нет необходимости его беспокоить. Известно ли кому-нибудь из присутствующих еще что-либо?
Миссис Перкинс толкает вперед миссис Пайпер. Миссис Пайпер приводят к присяге.
Анастасия Пайпер, джентльмены. Замужняя. Итак, миссис Пайпер, что вы можете сказать по этому поводу?
Ну что ж, миссис Пайпер может сказать многое – главным образом в скобках и без знаков препинания, – но сообщить она может немного. Миссис Пайпер живет в этом переулке (где муж ее работает столяром), и все соседи были уверены уже давно (можно считать с того дня, который был за два дня до крещения Александра Джеймса Пайпера, а крестили его, когда ему было полтора годика и четыре дня, потому что не надеялись, что он выживет, так страдал ребенок от зубок, джентльмены), соседи давно уже были уверены, что потерпевший – так называет миссис Пайпер покойного, – по слухам, продал свою душу. Она думает, что слухи распространились потому, что вид у потерпевшего был какой-то чудной. Она постоянно встречала потерпевшего и находила, что вид у него свирепый и его нельзя подпускать к малышам, потому что некоторые малыши очень пугливы (а если в этом сомневаются, так она надеется, что можно допросить миссис Перкинс, которая здесь присутствует и может поручиться за миссис Пайпер, за ее мужа и за все ее семейство). Видела, как потерпевшего изводила и дразнила детвора (дети они и есть дети – что с них возьмешь? – и нельзя же ожидать, особенно если они шаловливые, чтоб они вели себя какими-то Мафузилами, какими вы сами не были в детстве). По этой причине, а также из-за его мрачного вида ей часто снилось, будто он вынул из кармана острую кирку и раскроил голову Джонни (хотя мальчуган прямо бесстрашный и не раз дразнил его, гоняясь за ним по пятам). Однако она ни разу не видела наяву, чтобы потерпевший вытаскивал кирку или какое другое оружие, – уж чего не было, того не было. Видела, как он спешил уйти подобру-поздорову, когда за ним бежали ребятишки и улюлюкали ему вслед, – надо думать, он не любил ребят, – и никогда не видела, чтоб он разговаривал с ребенком или взрослым (если не считать того мальчика, что подметает перекресток на Канцлерской улице, вон там напротив, за углом, а будь он здесь, он бы вам сказал, что люди видали, как он частенько разговаривал с потерпевшим).
Коронер спрашивает: