Предначертание Давыдов Вадим
– Никуда не пущу… Мой…
Он не ответил, мягко отстранил женщину, перевернул на спину, развёл в стороны её руки, обвёл языком, мокрым и тугим, вокруг её сосков, – Пелагея застонала, выгнулась ему навстречу.
Она лежала, вжавшись головой Гурьеву в плечо, и ловкие её пальцы скользили по его груди. Пелагея подняла лицо, осветившееся улыбкой:
– Пойду баньку затоплю.
– Не устала ты, Полюшка?
– Уморить меня вздумал?! – тихонько рассмеялась Пелагея. – Подрасти малость, нахалёнок! Шучу, Яшенька, шучу я. Не сердись. Ох, да люб же ты мне…
В бане, при свете лампы, пускай и не слишком ярком, Пелагея разглядела его как следует. Гурьев увидел удивление на её лице, усмехнулся:
– Что, Полюшка? Не видала прежде обрезанных?
– Всяких видала, – отрубила Пелагея, – чай, не первый день на свете живу! А ты-то – татарин, что ли?! Ведь не похож совсем.
– Это, Полюшка, иногда в природе случается, – пояснил Гурьев. – Моисей, пророк, тоже обрезанным родился. Аврааму вот не повезло – пришлось на девяносто девятом году жизни такую деликатную операцию производить.
– Ишь ты – Моисей, – задумчиво повторила Пелагея и улыбнулась. – А то слышала я, что ты нехристь.
– Нехристь я, нехристь, Полюшка. Кто в городе живёт, в церковь не ходит да не постится – тот и есть нехристь, конечно.
– Но крещёный же ты?
– Нет.
– Как же это?!
– А так, Полюшка.
– Так не спасёшься ведь!
– Я?!? – изумился Гурьев. – Ох, Полюшка. Если б так просто спастись можно было – это же просто чудо, да и только. Погубить душу – минутное дело, а вот спасти… Это служба, так уж служба, Полюшка. Да ты ведь и сама знаешь.
– Нельзя ведь человеку без веры-то, – убеждённо сказала Пелагея. – Что за вера у тебя, Яша?
– Экуменист-агностик, – Гурьев наклонил голову набок.
– Книжек ты много слишком читаешь, вот что, – нахмурилась Пелагея.
– Не без этого, – Гурьев улыбнулся, рассматривая её, любуясь откровенно зрелищем её тела.
– И чего уставился? Бабу голую ни разу не видал, что ли?
– Иди сюда, Полюшка, – он потянул Пелагею за руку, прижал к себе, поцеловал в ключицу. – Полюшка моя.
– Полюшка… Мать меня так звала. Угадал-то. Это мне только, или ты всем такой пожар промеж ног зажигаешь, Яшенька? Ох, нехристь ты мой…
Он ушёл под утро, почти на рассвете, когда Пелагея седьмой сон досматривала. Зашёл в кузню, переоделся, огонь в горне раздул, поковки вчерашние разложил. Вспоминал эту ночь, улыбался, – дурак дураком. Тешков появился, поглядел на него. Ничего не сказал, только головой покрутил.
К полудню шло дело, когда появилась Пелагея – с узелком и кувшином:
– Здравствуй, дядько Степан. Здравствуй, Яша, – Пелагея остановилась в проёме, словно не решаясь дальше идти. – Я вот, поснедать тебе собрала. Тут морс клюквенный, холодный. Ты поел бы, а то ускакал спозаранку-то.
Гурьев быстро ополоснул лицо, руки, взял у неё еду:
– Спасибо, Полюшка.
– Приходи, как завечереет, – тихо сказала Пелагея, украдкой поглядывая на Тешкова, что нарочито громко и с отсутствующе-озабоченным видом гремел каким-то инструментом. – Придёшь?
– Приду, Полюшка. Обязательно, – Гурьев улыбнулся и осторожно погладил её по смуглой гладкой щеке. – Не тревожься, голубка, приду я. Приду.
Когда женщина ушла, кузнец вытаращился на Гурьева, будто впервые увидел:
– Ну, парень! Это что же такое делается?! Палашка-то, – это ж завсегда у ей в ногах кувыркались, а тут… Видать, колдун ты почище её-то будешь?!
– Колдовство здесь ни при чём, дядько Степан, – вздохнул Гурьев. – Просто у каждого человека своя кнопочка имеется. Нужно только знать, где она и как на неё нажать правильно.
– Вот это самое великое колдовство и есть, – кивнул кузнец.
– Чего ж замуж не берёт её никто? – тоскливо спросил Гурьев. – Она же такая…
– Вот ты и возьми, – сердито сказал Тешков. – Ведьма да нехристь, два сапога – пара. Как Егора-то её краснопузые подстрелили, ещё в двадцать третьем, так и кукует одна. И мать её, царствие небесное, такая ж была. Одна да одна. Кто ж из казаков такую ведьму, как Палашка, себе в жёны захочет? Жена, Яшка, это дело серьёзное. Это тебе не на сеновале ночами кувыркаться! А то ты не понимаешь. А ей одного завсегда не хватало. И как ты её объездил, вот чего не пойму!
– А дети?
– Да каки там дети, – закряхтел кузнец. – Дети! Сапожник без сапог сам завсегда, а то ты не знашь. Чего не так у ней там, не моё это дело, я не фельшер. Нету, и всё тут!
– Идёмте, дядько Степан, – разом соскочил со скользкой темы Гурьев. – Хочу вам одну штуковину показать, что я со сплавом придумал. Без вашего глазомера не справиться.
Она оказалась совсем не такой, какой расписывала её молва. Просто никто никогда не догадался – или не умел – приласкать Пелагею по-настоящему, как ей мечталось, пусть и не вполне осознанно. А Гурьев – сумел. И Пелагея со всей благодарностью, на которую только была способна её яркая, сильная и отважная душа, раскрылась ему навстречу. Он даже немного испугался того всплеска чувств и чувственности, которые разбудил в этой красивой, ещё совсем молодой – особенно по столичным меркам – женщине. Пелагея была старше его на восемь лет – это по станичным понятиям «баба», а на самом деле… И Пелагея, шалея от его нежности, носила, лелеяла свою нежность к нему, светясь ею так, что глазам было на неё неловко смотреть. Конечно, Гурьеву нравилось её обожание. Нравилось ощущать себя главным, мужчиной. Гурьеву нравилось, как цветут её лицо и глаза, как даже походка её изменилась. И люди отметили эту перемену. Бабы завидовали – отчаянно, но как-то не зло. Не поворачивалось почему-то на них злобиться. Пелагею и в самом деле будто подменили – едва ли не враз: куда только что подевалось от прежней. «Яшенька… Соколик мой ненаглядный…»
Он действительно с удовольствием слушал Пелагею. А она, не отдавая себе отчёта в этом, растворялась в Гурьеве – первом в её жизни мужчине, который жадно и внимательно её слушал. Он отмечал её местами диковатые понятия об окружающем мире, но не считал себя вправе встревать с исправлениями, – даже в этой её дикости была удивительная, завораживающая его гармония. Пелагея была так восхитительно, пугающе хороша, – всегда, во всём и везде, чтобы ни делала: наводила ли глянец в доме, вышивала ли, когда выдавалась свободная минутка, раскрывала ли свои смешные знахарские секреты. Нет, он не смеялся. Он слушал. Сравнивал с тем, что успел узнать от Мишимы, удивлялся некоторым буквально поразительным совпадениям. Учился, с непонятным для Пелагеи вниманием, старался не упустить ни одного слова из её пояснений – не ожидала она такого от городского и учёного, каким казался ей некоторое время Гурьев, – вникая в детали и мелочи её умений и знаний. Она сама стала многое лучше понимать, рассказывая. Он ей объяснял, почему это происходит именно так, вырастая в её глазах ещё больше, становясь для неё ещё важнее. Иногда и сердилась на него Пелагея, не на шутку увлекаясь своей ролью учительницы:
– Да что не так-то?!
– А в прошлый раз ты это иначе рассказывала, Полюшка.
– Что с того-то – в прошлый?! То прошлый и был. Я тебе что ж, не по писаному ведь, – Пелагея, кажется, смутилась.
– Что ты, голубка, – покаянно повесил голову Гурьев. – Я ведь просто понять хочу.
– И как у тебя голова не пухнет, – улыбнулась Пелагея, запуская Гурьеву пальцы в шевелюру и ероша ему волосы на макушке. – Вот уж дотошный, беда с тобой! Нет у меня книжек-то, Яшенька. Всё, что за мамкой выучить успела, а она померла, мне ещё и двенадцати годков не исполнилось.
– А что, были и книжки? – удивлённо приподнялся, опираясь локтем на жёсткую, пропечённую солнцем степную землю, Гурьев.
– Были, а как же. Остались там, – Пелагея махнула рукой в сторону границы. – Без книжек много и не упомнишь. Как бежали за речку, так не до книжек было.
– А хочешь, я тебе привезу? – Гурьев наклонил голову к левому плечу.
– Скаженный, – улыбнулась Пелагея. – Разве найдёшь их теперь?! Сожгли, не иначе. Жалко. Ну, ничего, и так проживём.
Пелагея достала нож, который носила всегда на шейном шнурке. Гурьев и прежде видел его, но мельком.
– Дай-ка мне на кинжал твой взглянуть, Полюшка.
Он протянул было руку, но получил шлепок:
– Нельзя.
– Отчего же?
– Нельзя, говорю, да и всё! Не простой это нож. Нельзя никому его трогать чужому.
– Разве я чужой? – тихо спросил Гурьев, заглядывая ей в глаза.
Поколебавшись мгновение, Пелагея протянула ему нож рукоятью вперёд. Он взял осторожно, внимательно рассмотрел. Нож странноватый – чёрная, толстая рукоять морёного дерева, клинок недлинный, вершка два, но обоюдоострый. И работа – так себе, прямо скажем, не блещет. Гурьев вернул нож Пелагее:
– А хочешь, я тебе новый сделаю?
– Что, мой не глянулся?
– Нет, – честно сознался Гурьев. – Ей-богу, у меня лучше выйдет.
– Ну, сделай, – кивнула, соглашаясь, Пелагея. – Может, и правда. Этот я сама точила, да, видать, не рукастая я на такое.
Нож у Гурьева удался на славу. Узкий, с неглубоким долом, обоюдоострый клинок, по форме напоминающий остролист, с полировкой, отчётливо выявляющей структуру металла, и наборной рукояткой из кожаных шайб. Он надел женщине на шею чехол, – тоже кожаный, многослойный, с защёлкой-фиксатором, что не позволял ножу выскользнуть, даже зацепившись за что-то случайно:
– С обновкой тебя, колдунья моя.
Пелагея опустила глаза, рассматривая чехол, а Гурьев любовался.
Полюбоваться, что греха таить, было чем. Он даже немножко гордился собой, – совсем чуть-чуть, потихоньку: такая женщина, – и его! Пелагея даже и не думала прятать от кого бы то ни было эту свою отныне безраздельную ему принадлежность – ни от самого Гурьева, ни от окружающих. Гурьев без стеснения принимал её знаки внимания – и вышитую рубашку, и поясок, и узелки с обедом. Это было так же естественно для Пелагеи, как дышать. Она знала о предстоящей разлуке. Ведь Гурьев спокойно и ясно говорил об этом, а Пелагея уже знала – как он скажет, так и будет. Её почему-то не волновало это ничуть. Как будто.
Тынша. Октябрь 1928
Начало месяца выдалось необычайно жаркое днём, хотя ночами иногда становилось совсем по-осеннему зябко. Старики судачили: давно такого не было, чтоб бабье лето тянулось столько… Вернувшись вскоре после заката из очередной своей «экскурсии», Гурьев вошёл в горницу, где Тешковы уже вечерять собирались, его дожидаться уставши, выложил из котомки на стол небольшой свёрток и подкрутил фитиль у лампы, чтобы давала побольше света:
– Поглядите, дядько Степан, – он развернул тряпицу. – Попадалось кому ещё тут такое дело?
Кузнец взял двумя пальцами самородок, тянувший никак не меньше, чем на две с половиной – три унции. Повертел, ковырнул ногтем, пожевал губами. И выругался:
– Ну, не было печали! Где ж ты его выкопал-то?!
Гурьев достал самодельную карту, даже не карту – кроки, показал место, пояснил:
– Больше брать не стал – припоздниться не хотелось, дядько Степан. А что, разве никто там раньше не бывал?
– Припоздниться, говоришь, – Тешков огладил бородищу ладонью. – Бывал, не бывал… Плохие это места, Яшка. А год назад двое казаков с соседней станицы сгинули аккурат в этом месте. Так и следа не нашли. Лучше б ты уж Палашку за сиськи держал, что ли, чем шляться-то там!
– Одно другому не мешает, дядько Степан, – улыбнулся Гурьев. – Я завтра туда снова поеду, с самого утра.
– Нет.
– Да что вы, дядько Степан?
– Говорю тебе, Яшка, – гиблые там места!
– Это всё глупости, Степан Акимыч, – сердито, новым каким-то тоном сказал Гурьев, и как-то по-новому усмехнулся. – Я не намерен разворачивать промышленную добычу, но оставлять самородное золото просто так валяться – это, извините великодушно, просто идиотизм. Плохие места. Суеверия, и ничего больше.
Место и в самом деле было плохое – это Гурьев почувствовал и без пояснений Тешкова. Что же могло до такой степени напугать людей, чтобы они не решались даже заглянуть туда, где золото в самом прямом и первозданном смысле этого слова валяется под ногами?! Бандиты? Но почему не увидел он нигде даже намёка на человечий след? Такое чувство, что место это вынырнуло из небытия прямо у него, Гурьева, перед носом. Да хотя бы поэтому следует во всём непременно и тщательно разобраться, решил он.
– Ты вроде как кузнечному делу учиться приехал? Вот и учись! – хлопнул Тешков в сердцах по столу рукой. – Или золото мыть побежишь? Да и сколь его там?
– Сколько не есть – всё наше, – упрямо наклонил голову набок Гурьев. – Два дня, Степан Акимыч. Завтра и послезавтра.
За два дня он планировал собрать хотя бы самородки. Почти всё, что он успел увидеть, было чистым золотом – вкрапления кварца если и имелись, то минимальные. Из каких глубин выносила вода Тыншейки это богатство? И кто его охраняет?
– А потом что?!
– А потом – посмотрим. Песок я мыть не собираюсь. В одиночку, во всяком случае. Вы только Полюшке не говорите, изведётся вся.
– Оно и видно, что ты городской и нехристь, – вздохнул кузнец. – Это не бирюльки, Яшка. Смотри, я тебя упредил!
На следующий вечер Гурьев вернулся с двумя полными кошелями – никак не меньше шести фунтов. Одни самородки, – побольше, поменьше. Кузнец закряхтел:
– Что делать-то станешь, Яшка?
– Сейчас вот прямо – ничего, – он пожал плечами. – До следующего раза, как в Харбин поедем, пускай полежит. Есть у меня мысли кое-какие.
– Чудной ты хлопец, – помотал головой Тешков. – Это ж богатство какое!
– Да какое там богатство, – отмахнулся Гурьев. – Богатство, дядько Степан, по-другому выглядит и иначе пахнет. А это так. На булавки.
– На була-а-авки?! – опешил кузнец. – Да тут… тыщ на сорок рублёв, ежели не поболе, старыми-то! Я сроду деньжищ таких в руках не держал!
– Это ничего, дядько Степан, – Гурьев улыбнулся. – Ещё повоюем.
Весь следующий день, с того самого часа, как Гурьев уехал, ходил Тешков сам не свой, туча тучей, и работа из рук валилась. Злился на себя кузнец, а поделать ничего не мог. Он к Гурьеву здорово за это время привязался. Уже и планы строить начал, – это хорошо, что хлопец покамест ни с кем женихаться из девок станичных не тянется, пускай перебесится с Пелагеей. Жениться на ней он не женится, понятное дело, а ума да опыта поднаберётся. А там, глядишь, и Настёна подрастёт. Вон как у него дело в руках горит, – загляденье. Что за шестерёнки он там куёт да тачает-то, вот интересно? Вострые, как бритва. А хлопец толковый, ох, толковый. А что нехристь… Ну, нехристь – это дело такое, поправимое. Надо к отцу Никодиму в Усть-Кули съездить, посоветоваться. Да золото ещё это, будь оно неладно!
А вот как в воду глядел Степан Акимович. И когда увидел Гурьева, подъезжающего к воротам, так и захолонуло у кузнеца сердце: криво сидел в седле хлопец, неправильно. А дальше – увидел Тешков, как выходят из темноты ещё шесть лошадей, все осёдланы, да ружьишки к сбруе приторочены.
– Эт-то… что?! – просипел одними губами кузнец.
– Принимайте трофеи, дядько Степан, – Гурьев спешился и, побледнев, взялся рукой слева, там, где ключица.
– Марфа!!! – заревел Тешков. – А ну, бегом за Палашкой, живо!!! – подставив Гурьеву кряжистое своё плечо, забормотал: – Упреждал я тебя, Яшка! Что ж ты так?! Сынок…
– Да не волнуйтесь, дядько Степан, – поморщился Гурьев. – Пуля японская, навылет прошла, крови чуть больше натекло, чем след, это не радует. Но не смертельно, вот совершенно.
Он немного поскромничал, по укоренившейся привычке: пулю из карабина он самым позорным образом прозевал, а кроме пули, заработал ещё пару чувствительных царапин: всё ж таки многовато противников за один-то раз. И драться с дыркой в плече пришлось, – только это и мог бы привести Гурьев в своё оправдание.
– Да что было-то, расскажи толком! – взмолился кузнец.
– Хунхузы, – снова поморщился Гурьев. – Я, дурак, думал, они ближе подойдут, а они, видишь, решили подстрелить меня сначала. Ну, да я справился.
– Это как же?
– А так, – он усмехнулся. – Это службишка, дядько Степан, не служба.
– Кони-то… Ихние, что ль?!
– Так точно, – вздохнул Гурьев.
– А сами?! – уже предвидя ответ, всё-таки спросил кузнец.
– Там, – указал Гурьев подбородком в ту сторону, откуда приехал. – Лежат, касатики.
– Ну, Яшка…
– Вы коней распрягите, дядько Степан. А то сейчас вся станица сбежится.
С этим трудно было не согласиться. Однако кузнец не успел. В избу влетела Пелагея, – судя по всему, и одевалась-то в невероятной спешке:
– Яшенька… Птенчик мой… Что ж это?!
Она шагнула к Гурьеву, отчаянно закусив губу, рванула на нём рубаху… И, повернувшись к Тешковым, зарычала:
– Ну, что встали столбами?! Воду кипятите, простыню рви, Марфа!
– Успокойся, Полюшка, – мягко придержал женщину за руку Гурьев. – Не страшно. Заживёт, как на собаке.
Птенчик, подумал Тешков, глядя на Гурьева. Птенчик, – а сам-один шестерых хунхузов, что твоих сусликов, положил, видать. Шестерых ли?! Птенчик. Это что ж из него будет, когда на крыло-то встанет?!
Перевязав Гурьева, Пелагея немного утихла, хотя командирского тона не оставила:
– Идти-то сможешь, Яшенька?
– Смогу, конечно.
– Давайте ко мне его. Я выхожу, всё не в курене с дитями. Давайте ж, ну?!
Уже у Пелагеи Гурьев, цыкнув на неё, чтоб не суетилась, сам, при помощи зеркала, заштопал прокалённой иглой и шёлковой нитью длинный разрез на боку, протянувшийся через три ребра, – чуть-чуть до кости не достал ножевым штыком ловкий, как уж, китаец, похоже, знакомый с боевыми искусствами отнюдь не понаслышке. Руки даже не дрожали почти. Зато Пелагея вздрагивала каждый раз, как Гурьев продевал иглу под кожу – словно ни разу крови не видала. Порез на правой ноге он зашивать не стал – должно было зажить и так.
Утром Гурьев проснулся, когда солнце уже светило вовсю. В голове ещё немного потрескивало, но чувствовал он себя, тем не менее, вполне прилично. Пелагея, услышав, как он заворочался, быстро подошла к нему, потрогала лоб:
– Перевяжу по новой тебя сейчас, Яшенька. Вот, и снадобье уже готово, примочку положу. Эх, Аника-воин!
– Однако ж не они меня, а я их, – улыбнулся Гурьев. – Доброе утро, голубка. Зеркало принеси, Полюшка. Надо мне рану самому посмотреть.
– Да что понимаешь-то в этом?!
– Понимаю, голубка. Ты не командуй, есаул в юбке, ты зеркало неси.
Осмотрев рану, Гурьев поджал губы недовольно:
– Да-с, комиссия-с. Ты вот что, Полюшка. Бумагу и карандаш мне принеси.
– Зачем?
– Неси, неси. Объясню.
Написав несколько иероглифов на листке, Гурьев отдал его Пелагее:
– Я слышал, в Хайларе есть доктор китайский. Ты сама к нему не езжай, пошли кого. Я заплачу. Иголки мне специальные нужны и притирания. Он по этой бумажке должен всё выдать. Дня за три обернёмся?
– Обернёмся, Яшенька.
– Ну, значит, поживу ещё, – он улыбнулся и потрепал женщину по щеке.
Пелагея, закрыв глаза и всхлипнув, вцепилась в его руку обеими руками изо всех сил.
На третий день после возвращения Гурьева появился в станице урядник из Драгоценки, сотник Кайгородов. Подъехал к кузнице, окликнул Тешкова:
– Здравствуй, Степан Акимыч.
– Здоров и ты, Николай Маркелыч, – кузнец вышел на двор, пожал руку спешившемуся сотнику. – С чем пожаловал?
– Да вот, хотел с хлопцем твоим парой слов перемолвиться.
– А нету у меня его, – проворчал кузнец. – Он с той ночи у Пелагеи в избе лежит, не отходит она от него ни на шаг.
– У Пелагее-е-е-и?! Не отходит?! – ошарашенно протянул Кайгородов. – Ну, тем более, требуется мне на него взглянуть.
Они подъехали к воротам, постучали. Пелагея вышла, посмотрела на урядника и кузнеца, поздоровалась, сказала хмуро:
– Слаб он ещё. Крови много потерял, да рана гноится. Не надо б его беспокоить.
– А ты, Пелагея, власти-то не мешай, – осторожно проворчал Тешков. – Известное дело, смертоубийство. Власть интересуется, что да как. Ответить-то не отломится?
– Смотри, Маркелыч, – прошипела вдруг Пелагея, глядя на урядника горящими углями глаз. – Ежели тронешь его – я тебя со свету сживу, ни дна, ни покрышки тебе не будет. Вот те крест святой, понял?! – она быстро, истово и размашисто перекрестилась.
– Ну, тихо ты, сумасшедшая баба, – отпрянул урядник. – Чего выдумала-то?! Никто хахаля твоего не собирается трогать. А поговорить всё одно надобно. Отчиняй калитку-то!
Они вошли в горницу. Гурьев сидел на стуле, в исподнем, босой, раскладывая привезённые вчера вечером из Хайлара иголки и баночки с притираниями. Обернулся к вошедшим, улыбнулся чуть запёкшимися губами:
– Здравствуйте, дядько Степан. Здравствуйте, господин сотник. Прошу извинить за непрезентабельный вид. Недомогаю. Чем могу служить?
Кузнец вытаращил глаза, – как и Пелагея. Если б он не знал точно, что это его подмастерье Яшка! Кто ж ты таков на самом-то деле, пронеслось в голове кузнеца. И заговорил-то враз по-господски, как по-писаному! Даже в простом крестьянском белье, бледный и осунувшийся, этот юноша выглядел, как…
Если б не молодость, подумал Кайгородов, руку бы дал себе отрезать, что сей господин не иначе как в гвардии служил. Белая кость, голубая кровь. И откуда взялся?! Кузнецов подмастерье. Он отдал почему-то честь и произнёс:
– Сотник Кайгородов. Здравия желаю, господин…
Гурьев назвал себя и добавил:
– Вы спрашивайте, господин сотник, не стесняйтесь. Мне, собственно, скрывать нечего.
– Позвольте документы ваши, господин Гурьев.
– Документов при себе не имею, они в моих вещах, что у Степана Акимовича остались. Если настаиваете, могу с вами вместе туда проследовать.
– Буду весьма признателен, – прищёлкнул каблуками урядник.
– Полюшка, – Гурьев повернулся к женщине.
– Мы снаружи подождём, – добавил урядник. – С вашего позволения.
– Как угодно, – Гурьев, соглашаясь, кивнул утвердительно.
Сотник и кузнец вышли на крыльцо. Достав папиросы, большую в здешних местах по нынешним временам редкость, Кайгородов протянул одну Тешкову:
– Ты поглянь, – Полюшка! А молодой же какой! Это и есть твой подмастерье, что ли, Акимыч?
– Он самый, – буркнул кузнец, остервенело затягиваясь.
– А ты документы-то его сам видал?
– Чего мне в его бумаги смотреть?! – разозлился кузнец. – Он меня от лихоимцев тогда в Харбине, под самых Петра и Павла,[5] отбил, налетел, что твой ястреб. Те и пикнуть-то не успели! Вот руки-то у него, – Тешков помедлил, подбирая слово, – непонятные, это я сразу заприметил.
– Кто ж он за птица такая, – задумчиво разглядывая огонёк папиросы, проговорил Кайгородов. – Знаешь, что он с хунхузами-то этими сделал?
– Нет. А чего?
– Это хорошо, что не знаешь, – усмехнулся урядник. – Крепче спать будешь, Степан Акимыч.
– А сколь их было-то? – спросил Тешков, вдруг холодея от посетившей его догадки.
– Кого?
– Хунхузов. Шестерых лошадей привёл, а…
– Семнадцать.
– Чего-о?! – прохрипел, вылупляясь на Кайгородова, Тешков. – Бога-то побойся, Николай Маркелыч!
– Это не мне, это хлопцу своему шепни, – скривился сотник, сосредоточенно затягиваясь дымом. – Это не ко мне. Они уж и утечь от него хотели, видать. Не дал. Всех положил. До единого.
Дверь отворилась, и на крыльце возник Гурьев, опираясь на плечо Пелагеи:
– Я к вашим услугам, господин сотник.
– Ты в бричку садись, Яшенька, – сказала женщина, бросив настороженный взгляд на урядника. – Я тебя и отвезу, а потом и назад.
– Не возражаете, господин сотник? – улыбнулся Кайгородову Гурьев.
– Отнюдь, – кинул тот, озираясь в поисках места, куда можно опустить окурок.
– Бросай на землю, – проворчала Пелагея. – Ничего, приберу потом.
Оставив Пелагею во дворе, они втроём вошли в кузнецову избу. Гурьев шагнул к своим вещам, вытащил из подсумка метрику и протянул уряднику. Тот читал её вдоль и поперёк раз, наверное, двадцать. Наконец, поднял на Гурьева изумлённый взгляд:
– Однако! Десятого года вы, значит? – Гурьев кивнул, а сотник вернул ему метрику: – А из каких вы Гурьевых, простите моё любопытство, будете?
– Из флотских.
– Вот как. А к нам Вас какими судьбами забросило, Яков Кириллович?
Закончив свой рассказ, Гурьев виновато развёл руками:
– Доказательств я, разумеется, никаких не могу предоставить. Придётся вам поверить мне на слово. Или не поверить, это уж дело ваше.
– Почему не поверить, – сотник только теперь снял папаху, положил её на лавку. – Времена настали такие, что любая фантастическая нелепица запросто самой что ни на есть доподлинной правдой оборачивается. А с бандитами-то, с хунхузами этими, будь они неладны? Не расскажете, как вышло?
– Отчего же, – Гурьев спокойно кивнул. – Позвольте карандаш и бумагу.
Сотник с готовностью раскрыл планшет, выудил оттуда пару желтоватых листков и карандаш, и положил всё это перед Гурьевым. Тот быстро набросал кроки, обозначил позиции, свои и нападавших. Слушая его спокойный, обстоятельный рассказ, Кайгородов чувствовал, как ручеёк пота прокладывает щекотную дорожку между лопаток. То, что сделал Гурьев, было невозможно. Но это было сделано, уж тут-то урядник никак сомневаться не мог. Тешков слушал, прищурившись. И молча.
– А… Что, обязательно нужно было с ними вот так-то? – осторожно спросил Кайгородов, когда Гурьев закончил.
– Да не было у меня времени антимонии с ними разводить, – поморщился Гурьев. – Мне требовалось узнать наверняка, нет ли другого отряда поблизости. Это первое. Не хватало ещё в станицу их на хвосте у себя притащить. А второе, – Он посмотрел на урядника, усмехнулся вдруг незнакомо и так страшно, что Тешков обмер, а Кайгородов за ус схватился и шеей крутанул до хруста. – Что, пошёл уже слушок-то?
– Пошёл. Ещё какой, – закряхтел сотник.
– Вот и хорошо. Авось, поубавится порядком желающих продемонстрировать грабительское мастерство да удальство перед бабами да ребятишками. А ведь это они Потаповский хутор сожгли, разве нет?
– Они, судя по всему, – качнул головой сотник. – Ружьишко вот, похоже, Ивана Матвеича, – Он вздохнул, перекрестился: – Упокой душу рабов Твоих, Господи. – И снова перевёл взгляд на Гурьева: – А какие планы у Вас на будущее, Яков Кириллович?
– Да вот, – Гурьев опять досадливо дёрнул подбородком в сторону, – рана давала о себе знать. – Как поправлюсь, буду дальше кузнечное дело постигать, если Степан Акимович не прогонит. Перезимуем, а там посмотрим.
– Понятненько, – протянул Кайгородов, – понятненько. И последний вопрос, Яков Кириллыч, если позволите: за каким лядом вас туда, собственно, понесло?
– Да мальчишество, конечно, Николай Маркелович, – не дрогнув ни единым мускулом на лице, сказал Гурьев. – Понимаю и раскаиваюсь. Но как же без карты в этих местах? Да и вообще – лавры Арсеньева[6] покоя, знаете ли, не дают.
И только-то, усмехнулся про себя Кайгородов. Так я тебе и поверил. Что ж ты за молодец такой – у самого чёрта из зубов выдрался, да ещё и с добычей?! Кто ж тебе так ворожит – разве Пелагея? Да куда ей, деревенской бабе… Нет, не простой ты молодец, не простой. Недаром люди говорят – ох, недаром…
– Ну, что ж, – сотник поднялся. – В таком случае, желаю поправиться поскорее. Какие-нибудь просьбы ко мне имеются?