Элементарные частицы Уэльбек Мишель

– Меня всегда поражала, – начал он, еще не успев даже присесть, – чрезвычайная точность предсказаний, сделанных Олдосом Хаксли в «О дивном новом мире». Как подумаешь, что эта книга была написана в 1932-м, – просто невероятно. С тех пор западное общество непрестанно стремилось приблизиться к этому образцу Все более совершенные методы контроля за рождаемостью рано или поздно приведут к тому, что она раз и навсегда потеряет связь с сексуальностью, а род человеческий будет воспроизводиться в лаборатории при условии генетической надежности и полной безопасности. Как следствие – исчезновение родственных связей, понятий отцовства и материнства. Благодаря прогрессу фармакологии – устранение различий между разными возрастами. В мире, описанном Хаксли, в шестьдесят лет человек так же активен. имеет ту же наружность, те же самые желания, что двадцатилетний. Потом, когда он более не способен противостоять старости, его ждет добровольное исчезновение посредством эвтаназии; все очень скромно, очень быстро, без драм. Общество, изображенное в «О дивном новом мире», – это счастливое общество, где нет места трагедиям и эмоциональным крайностям. Всеобщая сексуальная свобода, больше никаких препон наслаждению, расцвету желаний. Случаются краткие моменты уныния, печали и сомнения; но все это легко исцелить медикаментозным путем, химия добилась существенного прогресса в области антидепрессантов и анксиолитиков. «Сому ам – и нету драм». Это точь-в-точь такой мир, о котором мы сегодня мечтаем, мир, в каком мы, нынешние, хотели бы жить.

– Я прекрасно знаю, – продолжал Брюно, взмахом руки как бы отметая замечание, которого Мишель не делал, – знаю, что обычно мир Хаксли объявляют тоталитарным кошмаром, пытаясь выдать эту книгу за разоблачение; это просто чистейшее лицемерие. По всем пунктам – генетический контроль, свобода пола, борьба со старостью, цивилизация развлечений – «О дивный новый мир» рисует нам рай, в точности такой, достичь которого мы пытаемся, пока что безуспешно. Есть только один фактор, несколько противоречащий нашей системе ценностей, – это разделение общества на касты, по своей генетической природе предназначенные для разных работ. Однако это безусловно единственный пункт, в котором Хаксли оказался плохим пророком; это равным образом единственный пункт, который становится почти бесполезным по мере развития механизации и роботизации. Олдос Хаксли, вне всякого сомнения, плохой писатель, его фразы тяжеловесны и лишены изящества, его персонажи невыразительны и ходульны. Но ему присуще одно – притом основополагающее – интуитивное прозрение, что эволюция людских сообществ в продолжение нескольких веков направлялась и в дальнейшем во все большей степени будет направляться научным и технологическим прогрессом. Ему могло при всем том не хватать тонкости, психологизма, чувства стиля; все это легко перевешивается его исходным преимуществом – интуицией. Он первым из писателей, включая сюда и научных фантастов, понял, что, не считая физики, главным двигателем этого процесса теперь станет биология.

Брюно осекся; он только теперь заметил, что его брат слегка похудел, выглядит усталым, озабоченным, да, пожалуй, и несколько рассеянным. И в самом деле, вот уже несколько дней Мишель пренебрегал своими занятиями. Не в пример прошлым годам, перед магазином единых цен топталось много нищих и продавцов газет; а ведь лето в разгаре, это пора, когда бедность становится менее гнетущей. «А если война?» – спрашивал себя Мишель, наблюдая сквозь оконное стекло медлительные перемещения клошаров. Брюно снова налил себе стакан вина; он начал ощущать, что проголодался, и был несколько удивлен, когда брат устало ответил ему:

– Хаксли принадлежал к большому семейству английских биологов. Его дед дружил с Дарвином, он много писал в защиту теории эволюции. Его отец и его братДжулиан также были биологами с именем. Это все представители английской традиции, интеллектуалы-прагматики, либералы и скептики. В отличие от французской эпохи Просвещения. Их открытия основываются на наблюдении, на экспериментальных методиках. Все свои юные годы Хаксли провел, общаясь с экономистами, юристами, но главное, с учеными, которые гостили в доме его отца. Среди писателей своего поколения он, несомненно, был единственным, кто мог предсказать грядущие успехи биологии. Но все это произошло бы куда быстрее, если бы не нацизм. Нацистская идеология способствовала дискредитации теорий евгеники и улучшения породы; потребовалось несколько десятилетий, чтобы к этому вернуться. – Мишель встал, принес из своей библиотеки том под названием «То, что я смею думать». – Эту книгу написал Джулиан Хаксли, старший брат Олдоса; она была опубликована в 1931-м, за год до «О дивного нового мира». Здесь мы находим все те мысли о генетическом контроле и улучшении породы, в том числе человеческой, которые его брат использует в своем романе. Все это здесь представлено, и вполне недвусмысленно, в качестве желанной цели, к которой надлежит стремиться.

Мишель сел, вытер пот со лба. Он продолжал:

– После войны, в 1946 году, Джулиан Хаксли был назначен генеральным директором ЮНЕСКО, созданного как раз в то время. Его брат опубликовал «Возвращение в прекрасный новый мир», в котором старался представить свою первую книгу как обличение, как сатиру. Несколькими годами позже Олдос Хаксли стал идейным вдохновителем большей части экспериментов хиппи. Он всегда был сторонником полной сексуальной свободы, играл роль первооткрывателя в применении психоделических наркотиков. Его знали все основатели Изалена, они были знакомы с ним и находились под его влиянием. Впоследствии движение New Age мало-помалу полностью взяло на вооружения все идеи изаленского направления. По существу, Олдос Хаксли один из наиболее влиятельных мыслителей столетия.

Они отправились перекусить в ресторан на углу улицы, предлагавший двойную порцию фондю по-китайски за 270 франков. Мишель уже три дня не выходил из дому

– Я сегодня не ел, – заметил он с легким удивлением; в руке он держал книгу. – Хаксли опубликовал «Остров» в 1962-м, это его последняя книга, – продолжал он, ковыряя липкий рис. – Действие происходит на райском тропическом острове – растительность и ландшафты, вероятно, навеяны Шри-Ланкой. На этом острове, в стороне от больших торговых путей XX века, развивается своеобразная цивилизация, весьма продвинутая в плане технологий и одновременно уважающая природу: мирная, полностью освобожденная от наследственных неврозов и иудео-христианских запретов. Нагота там естественна; любовь и вожделение проявляются открыто. Эта книга, посредственная, но легкая для восприятия, имела огромное влияние на хиппи, а через них и на адептов New Age. Если приглядеться, гармоническое сообщество, изображенное в «Острове», имеет много общего с тем, что описано в романе «О дивный новый мир». На деле сам Хаксли, вероятно пребывающий в состоянии маразма, похоже, не осознавал этого сходства, однако общество, что представлено в «Острове», так же близко «О дивному новому миру», как анархическое сообщество хиппи сродни обществу буржуазного либерализма или скорее его шведскому социал-демократическому варианту.

Он умолк, окунул креветку в соус пикан, отложил в сторону свои палочки.

– Олдос Хаксли, подобно своему брату, был оптимистом, – произнес он наконец с гримасой едва ли не отвращения. – Метафизическая мутация, породившая материализм и современную науку, имела два великих условия: рационализм и индивидуализм. Ошибка Хаксли в том, что он плохо рассчитал соотношение сил между этими двумя условиями. Недооценил возрастание индивидуализма в результате более интенсивного осознания смерти. Индивидуализм породил свободу, ощущение собственного «я», потребность выделиться и возвыситься над другими. В том рациональном обществе, что описано в романе «О дивном новый мир», борьба может быть смягчена. Экономическое соревнование, метафора захвата жизненного пространства, теряет смысл в богатом обществе, где все экономические колебания под контролем. Соревнование в области секса, окольным путем олицетворяющее зарождение победы над временем, утрачивает смысл в обществе, где в полной мере осуществлен распад системы сексуального самовоспроизводства; но Хаксли забывает принять в. расчет индивидуализм. Он не сумел понять, что секс, будучи отделен от функции размножения, существует не столько как источник удовольствия, сколько как принцип самоутверждения: это то же самое, что страсть к обогащению. Почему шведской социал-демократической модели никогда не удавалось возобладать над либеральной? Почему она даже никогда не была испробована в области сексуальных проблем? Потому что метафизическая мутация, производимая современной наукой, влечет за собой индивидуализм, тщеславие, ненависть и желание. В противоположность наслаждению желание по самой своей сути есть источник страдания, злобы и беды. Все философы – не только буддисты, не только христиане, но все, кто заслуживает имени философов, – знали об этом и этому учили. Выход, предлагаемый утопистами от Платона до Хаксли, в том числе и Фурье, состоит в погашении желания и страданий посредством организации незамедлительного удовлетворения. Общество рекламно-эротическое, в котором живем мы, напротив, стремится к организации желания, к его разрастанию в неслыханных масштабах, удерживая его удовлетворение в пределах интимной сферы. Чтобы такое общество функционировало, чтобы соревнование не прекращалось, необходимо приумножать желание, нужно, чтобы оно, распространяясь, пожирало человеческую жизнь.

Изнуренный, он утер со лба пот. К еде он больше не притронулся.

– Существуют коррективы, маленькие гуманистические поправки, – мягко возразил Брюно. – В конце концов, есть вещи, позволяющие забывать о смерти. В «О дивном новом мире» речь идет об анксиолитиках и антидепрессантах; в «Острове» все дело скорее упирается в медитацию, психоделические наркотики, кое-какие туманные элементы индуизма. Практически современные люди пытаются создать маленький коктейль из обоих этих способов.

– Джулиан Хаксли в книге «То, что я смею думать», тоже обращается к вопросам религии, он посвящает им всю вторую часть, – с возрастающим омерзением заметил Мишель. – Он полностью сознает, что научный прогресс и материализм подорвали основы всех традиционных религий; равным образом он понимает и то, что никакое общество существовать без религии не может. На протяжении более сотни страниц он пытается заложить фундамент такой религии, которая могла бы согласоваться с современным состоянием науки. Нельзя сказать, что результаты его усилий так уж убедительны; не скажешь также, чтобы развитие нашего общества особенно продвинулось в этом смысле. В действительности все надежды на синтез сводятся на нет очевидностью смерти материи, тщеславием и жестокостью, распространение которых неостановимо. В порядке компенсации, – странновато усмехнувшись, заключил он, – нам тем не менее остается любовь.

11

После визита Брюно Мишель провалялся в кровати ровным счетом две недели. А и впрямь, спрашивал он себя, как общество может существовать без религии? Ведь это представляется затруднительным, даже если говорить об отдельном индивидууме. Несколько дней подряд он разглядывал батарею, расположенную слева от кровати. Во время отопительного сезона ее ребра заполняет горячая вода, это полезное, ловко придуманное сооружение; но все-таки сколько времени западное общество сможет обходиться без какой бы то ни было религии? Когда он был ребенком, ему нравилось поливать растения в огороде. У него сохранилась маленькая прямоугольная черно-белая фотокарточка, он там с лейкой в руках, под присмотром своей бабушки; ему, наверное, лет шесть. Позже он полюбил ходить за покупками. На сдачу от хлеба ему позволялось купить немного карамели. Потом он отправлялся на ферму за молоком; он нес в вытянутой руке, покачивая, как ведерко, алюминиевый солдатский котелок с теплым еще молоком, и ему было немножко жутко, когда приходилось возвращаться уже в потемках по ухабистой дороге, окаймленной колючим кустарником. Теперь любой поход в супермаркет был для него сущей мукой. Однако ассортимент менялся, то и дело возникали новые типы быстрозамороженных продуктов для холостяков. Недавно в мясном отделе своего универсама он – в первый раз в жизни – увидел бифштекс из страуса.

Чтобы обеспечить воспроизводство, две нити спирали ДНК расходятся и к каждой присоединяются дополнительные нуклеотиды. Этот момент деления опасен, тут-то и могут вмешаться неконтролируемые мутации, по большей части пагубные. Голодовка стимулирует работу интеллекта – это действительный факт, и на исходе первой недели Мишель интуитивно догадался, что безупречное воспроизводство невозможно, пока молекула ДНК имеет форму спирали. Для обеспечения лишенной изъянов репликации бесконечного числа поколений клеток, вероятно, было бы необходимо придать генетической информации более компактную форму, наподобие, к примеру, тора или листа Мёбиуса.

Ребенком он не мог примириться с естественным разрушением всех вещей, их поломкой, изнашиванием. Так, он хранил многие годы, бесконечно чинил, обматывал скотчем расколовшуюся надвое маленькую линейку из белой пластмассы. Из-за дополнительных утолщений после обматывания линейка утратила прямизну, по ней стало невозможно провести ровную линию, она уже не могла служить линейкой. И все же он ее берег. Она снова ломалась, он опять ее чинил, наматывал скотч еще толще и клал упорно в ранец.

Одним из свойств гения Джерзински, как напишет годы спустя Фредерик Хюбчеяк, было то, что он сумел пойти дальше своего первого озарения, согласно которому воспроизводство половым путем несет в себе самом источник вредоносных мутаций. На протяжении тысячелетий, подчеркивает Хюбчеяк, все культуры человечества несли на себе более или менее отчетливый отпечаток интуитивного осознания неразрывной связи между сексом и смертью; для исследователя, только что подтвердившего эту связь посредством неопровержимых доказательств из области молекулярной биологии, было бы естественно остановиться на этом, посчитать, что его цель достигнута. Однако Джерзински почувствовал, что должен выйти за пределы проблемы воспроизводства половым путем, чтобы рассмотреть топологические условия клеточного деления во всей их совокупности.

С первого же года своего учения в начальной школе в Шарни Мишель был поражен жестокостью в мальчишеской среде. Правда, то были крестьянские дети, то есть маленькие звереныши, еще недалеко ушедшие от дикой природы. Но поистине можно было изумляться той естественной, инстинктивной радости, с которой они протыкали лягушек иглами циркулей или перьями ручек; фиолетовые чернила затекали под кожу несчастного создания, медленно погибавшего от удушья. Они собирались в кружок, с горящими глазами следили за этой агонией. Их другой излюбленной забавой было отрезать ножницами рожки улиток. Рожки у улитки единственный чувствительный орган; на конце у них маленькие глазки. Лишенная рожек, улитка становится всего лишь вялым, страдающим и не способным сориентироваться кусочком плоти. Мишель быстро сообразил, что в его интересах установить дистанцию между собой и этими малолетними зверенышами; напротив, бояться девочек, созданий более кротких, у него было мало оснований. Эту первую догадку о законах мира сего затем подкрепила «Жизнь животных» – телепередача, которая шла каждую пятницу по вечерам. Среди всей гнусной подлости, непрерывного душегубства, составляющего животную природу, единственным проблеском преданности и самопожертвования представлялась материнская любовь или же нечто такое, что от инстинкта защиты постепенно, незаметно ведет к тому же материнскому чувству. Так, самка кальмара, крошечное трогательное созданье двадцати сантиметров в длину, без колебаний нападает на пловца, если он приблизится к отложенным ею яичкам.

Тридцать лет спустя ему придется еще раз прийти к тому же заключению: решительно женщины лучше мужчин. Они ласковее, более способны к любви, сочувствию, нежности; меньше склонны к насилию, эгоизму, самоутверждению, жестокости. К тому же они благоразумнее, умнее и трудолюбивее.

По существу, спрашивал себя Мишель, следя, как солнце, просвечивая сквозь занавески, плывет к закату, для чего нужны мужчины? Возможно, что в стародавние времена, когда медведей было много, мужественность могла играть особую и незаменимую роль; но вот уж несколько столетий надобность в мужчинах, видимо, почти совсем отпала. Иногда они, разгоняя тоску, затевают партии в теннис, что является наименьшим злом; но также случается, что они находят полезным «двигать историю вперед», то есть убежденно разжигают революции и войны. Помимо бессмысленных страданий, которые они несут, войны и революции разрушают то лучшее, что было в прошлом, всякий раз требуя себе чистого места, чтобы строить все заново. Вне равномерного постепенного хода развития человеческая эволюция приобретает вид хаотический, разрушительный, неупорядоченный и буйный. Во всем этом исключительно и напрямую виноваты мужчины с их любовью к игре и риску, их непомерным тщеславием, их безответственностью, их врожденной тягой к насилию. Мир, состоящий из женщин, был бы во всех отношениях бесконечно предпочтительнее; он бы эволюционировал медленнее, зато непрерывно, без откатов назад и погибельных срывов он продвигался бы ко всеобщему счастью.

Утром 15 августа он встал, вышел из дому, тайно надеясь, что улицы безлюдны; так оно почти и было. Он сделал несколько заметок, к которым ему придется вернуться лет десять спустя, когда наступит время готовить к печати свою важнейшую работу «Пролегомены к безукоризненной репликации».

А Брюно в то же самое время привез сына к своей бывшей жене. Он чувствовал себя измученным и подавленным. Анна возвращалась из экспедиции по программе «Новые границы» не то на остров Пасхи, не то в Бенин, он в точности не помнил; она, вероятно, нашла себе подруг, обменялась адресами – они еще повидаются раза два-три, пока не надоест; но с мужчинами она не встречалась – у Брюно возникло впечатление, что она полностью отказалась от всего, что связано с мужчинами. Анна отвела его в сторонку на пару минут, ей хотелось знать, «как все прошло». Он ответил: «Хорошо», приняв тот спокойный, самоуверенный тон, который импонирует женщинам; однако прибавил не без самоиронии: «Однако Виктор много смотрел телевизор». Без сигареты во рту он чувствовал себя не в своей тарелке: с тех пор как сама бросила курить, Анна не выносила, чтобы при ней курили. Квартира была обставлена со вкусом. Он знал, что в момент ухода испытает сожаление, лишний раз будет спрашивать себя, почему все так устроено, как этого избежать Торопливо поцелует Виктора, потом отправится восвояси. Вот и все: тем и кончится отпуск, проведенный с сыном.

По существу эти две недели были мученьем. Растянувшись на своем матраце, поставив бутылку бурбона на расстояние вытянутой руки, Брюно слушал звуки. производимые его сыном в соседней комнате: как тот, пописав, спускает воду, как щелкает пульт дистанционного управления. Сам того не зная, он точь-в-точь как его сводный брат в это же время – и также часами – тупо разглядывал трубы парового отопления. Виктор лежал в гостиной на диван-кровати; он смотрел телевизор по пятнадцать часов в сутки. По утрам, когда Брюно просыпался, уже был включен канал М6, показывающий мультики. Чтобы громкий звук никому не мешал, Виктор надевал шлемофон. Он не был грубияном, не старался доставлять неприятности; но ему и его отцу абсолютно нечего было сказать друг другу. Два раза в день Брюно разогревал готовые блюда; они ели, сидя друг перед другом, практически не говоря ни слова.

Как они до такого дошли? Виктору совсем недавно исполнилось тринадцать. Всего несколько лет назад он рисовал и показывал свои рисунки отцу. Он перерисовывал персонажей комиксов Марвела: там были Фаталис, Фантастикус, Фараон будущего, он их изображал в самых небывалых ситуациях. Иногда они играли в «Тысячу вех» или отправлялись воскресным утром в Луврский музей. Ко дню рождения Брюно Виктор – ему тогда было десять – огромными разноцветными буквами вывел на мелованном листке: ПАПА Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ. Теперь с этим было покончено. И Брюно знал, что в дальнейшем дело обернется еще хуже: от взаимного равнодушия они перейдут к ненависти. Самое позднее через два года начнутся пробные попытки сына гулять с девочками-сверстницами; к этим пятнадцатилетним девчонкам и он сам, Брюно, будет вожделеть. Приближалась пора соперничества, состояния, естественного для мужчин. Они были подобны зверям, бьющимся в одной клетке, имя которой время.

Возвращаясь к себе, Брюно купил у арабского бакалейщика две бутылки анисового ликера; потом, прежде чем надраться до полусмерти, позвонил брату, чтобы договориться назавтра о встрече. Когда он явился к Мишелю, тот после своего голодного периода переживал внезапный приступ зверского аппетита, ломоть за ломтем пожирал итальянскую колбасу, заглатывал вино большими стаканами. «Накладывай себе, наливай», – невнятно бурчал он. Брюно казалось, что тот его почти не слушает. Это было похоже на разговор с психиатром, а то и с глухой стеной. Тем не менее он рассказывал:

– Несколько лет подряд мой сын тянулся ко мне, он хотел от меня любви; я хандрил, был недоволен своей жизнью, и я его отталкивал – в ожидании лучших времен. Я тогда не понимал, как быстро пройдут эти годы. Ребенок от семи лет до двенадцати – чудесное созданье, милое, разумное, открытое. Он живет в полной гармонии с разумом и живет радостно. Он сам полон любви, и его удовлетворяет та любовь, которую другие готовы дать ему. Потом все портится. Все меняется к худшему и непоправимо.

Мишель проглотил два последних ломтя колбасы, снова налил себе стакан вина. Его руки тряслись. Брюно продолжал:

– Трудно вообразить существо более глупое, агрессивное, более несносное и злобное, чем подросток, особенно если он окружен огольцами того же возраста. Подросток – это монстр и одновременно болван, его конформизм почти невероятен; подросток являет собой продукт внезапной и вредоносной (притом непредвиденной, если исходить из характера ребенка) кристаллизации всего самого худшего, что есть в мужчине. Как после этого сомневаться в том, что сексуальность есть абсолютное зло? И как только люди умудряются выносить необходимость жить под одной крышей с подростком? Мой тезис состоит в том, что это им удается лишь потому, что их собственная жизнь абсолютно пуста; однако и моя жизнь пуста, но мне это не удается. Как бы то ни было, все врут, причем доходят в своем вранье до гротеска. Разводятся, но остаются добрыми друзьями. Берут сына к себе на каждый второй уик-энд – это же гадость. Полнейшая, совершеннейшая гадость. На самом деле мужчины никогда не интересуются своими детьми, никогда не чувствуют к ним любви, да мужчины обычно и не способны испытывать любовь, это чувство им абсолютно чуждо. Что им знакомо, так это желание, половое влечение, доходящее до скотства, и соперничество между самцами; потом, много позже, уже состоя в браке, они иной раз могут испытывать к своей супруге некоторую признательность – за то, что та подарила им детей, ловко ведет домашнее хозяйство, показала себя хорошей кухаркой и хорошей любовницей; тогда мужчине доставляет удовольствие спать с ней в одной постели. Это, возможно, не то, чего желают женщины, вероятно, здесь имеет место недоразумение, но это все же чувство, которое может быть сильным – и даже если мужчины испытывают возбуждение, впрочем непродолжительное, хлопая время от времени по какому-нибудь маленькому задку, они уже буквально жить не могут без своей жены, и если, на беду, ее не станет, они начинают пить и быстро умирают, по большей части в течение нескольких месяцев. Что до детей, то раньше они были нужны, чтобы стать наследниками состояния, общественных и фамильных традиций. Разумеется, это касалось прежде всего родовитых семейств, но то же можно сказать и о коммерсантах, крестьянах, ремесленниках – по сути, обо всех классах общества. Сегодня все это несущественно: я живу на жалованье, у меня нет состояния, мне нечего оставить в наследство сыну. У меня нет и ремесла, которому я мог бы его обучить, я даже не знаю, чем он сможет в будущем заниматься; правила, по которым я жил, для него ценности не имеют, ему предстоит обретаться в другом мире. Принять идеологию бесконечных перемен – значит признать, что жизнь человека жестко замыкается в пределах его индивидуального бытия, а прошлые и будущие поколения в его глазах ничего не значат. Так мы теперь и живем, и сегодня мужчине нет никакого смысла заводить ребенка. Для женщин все иначе, ведь они продолжают испытывать потребность в существе, которое можно любить, – это не нужно и никогда не было нужно мужчинам. Было бы заблуждением предполагать, что у мужчин тоже есть склонность нянчиться с детьми, играть с ними, ласкать. Можно сколько угодно утверждать противоположное, все равно это останется ложью. Как только разведешься, разорвешь семейные узы, все отношения с детьми теряют смысл. Ребенок – это ловушка, которая захлопывается, враг, которого ты обязан содержать и который тебя переживет.

Мишель встал, пошел на кухню, чтобы налить себе стакан воды. В воздухе перед его глазами вращались разноцветные круги, он почувствовал позыв к тошноте. Прежде всего ему было необходимо справиться с дрожанием рук. Брюно прав, отцовская любовь – ложь, фикция. Ложь полезна, подумал он, если она позволяет преобразить действительность; но если преображение не удалось, тогда остается только ложь, горечь и стыд.

Он вернулся в комнату. Брюно съежился в кресле: даже будь он мертв, он не смог бы сидеть неподвижнее. Многоэтажки погружались в ночь; после очередного удушающе знойного дня температура становилась терпимее. Мишель вдруг заметил опустевшую клетку, в которой несколько лет прожил его кенарь; надо ее выбросить, заводить новую птицу он не собирался. Мимоходом вспомнилась соседка из дома напротив, редактриса «Двадцати лет»; он не видел ее несколько месяцев, вероятно, она переехала. Он постарался сосредоточить внимание на своих руках, отметил, что дрожь немного унялась. Брюно по-прежнему не двигался; молчание длилось еще несколько минут.

12

– Анну я встретил в 1981-м, – вздохнув, продолжал Брюно. – Она была не так уж красива, но мне надоело парить лысого в одиночку. Что в ней было недурно, так это большая грудь. Я толстые груди всегда любил… – Он опять испустил продолжительный вздох. – Моя протестантская грудастенькая коровка-производительница! – к величайшему изумлению Мишеля, его глаза промокли от слез. – Потом груди у нее отвисли, и наш брак тоже дал трещину. Я прохезал ее жизнь, пустил на ветер. Вот чего я никогда не смогу забыть: я прохезал жизнь этой женщины. У тебя вино осталось?

Мишель отправился на кухню за бутылкой. Все это было немного из ряда вон; он знал, что Брюно ходил к психиатру, а потом бросил это. Ведь, по сути, всегда ищешь способа облегчить свои страдания. Поскольку мука исповеди кажется менее тяжкой, человек высказывается; потом он замолкает, сдается, остается в одиночестве. Если Брюно вновь почувствовал потребность обратиться к своей жизненной катастрофе, это, быть может, означает, что у него появилась надежда, возможность новой попытки; вероятно, это добрый знак.

– Не то чтобы она была безобразна, – продолжал Брюно, – но лицо у нее было так себе, без особой тонкости. В ней никогда не было того изящества, того сияния, что порой озаряет лица молодых девушек. Со своими толстоватыми ногами она и помыслить не могла о том, чтобы носить мини-юбки; но я ее научил носить совсем короткие блузочки и ходить без лифчика; это очень возбуждает, когда большая грудь выглядывает из-под блузки. Ее это немного смущало, но в конце концов она согласилась; она ничего не смыслила в эротике, в белье, у нее не было никакого опыта. Впрочем, что я тебе рассказываю, ты ведь, по-моему, ее знал?

– Я был на твоей свадьбе….

– Да, верно – согласился Брюно растерянно. – Помнится, меня тогда удивило, что ты приехал. Я думал, что ты больше не желаешь иметь со мной ничего общего.

– Я больше не желал иметь с тобой ничего общего.

Мишель в эту минуту снова призадумался, спрашивая себя, что в самом деле могло побудить его явиться на эту унылую церемонию. Ему вспомнился храм в Нейи, зал с почти голыми стенами, угнетающе суровый, более чем наполовину заполненный толпой соблюдавших внешнюю скромность богачей: отец новобрачной занимался финансами.

– Они были тогда левыми, – сказал Брюно (впрочем, по тем временам левыми были все!). – Они находили совершенно нормальным, что я сошелся с их дочерью до брака: мы поженились, потому что она забеременела, – в конце концов, это дело обычное.

Мишелю вспомнилась проповедь пастора, его голос гулко отдавался в холодной пустоте зала: он толковал о Христе как истинном Человеке и истинном Боге, о новом союзе, который он заключил в Вечности со своим народом… впрочем, было трудно уразуметь, о чем, в сущности, шла речь. Так протекло минут сорок пять, Мишель впал в состояние, близкое к дремоте, но вдруг пробудился, уловив следующую формулировку: «Пусть благословит вас Господь Бог Израиля, он, который пожалел двух одиноких детей». Поначалу, с трудом приходя в себя, он подумал: «Неужто они все – евреи?» Ему понадобилась целая минута размышлений, чтобы сообразить, что, по существу, речь идет о «том же самом» Боге. Ловко связав одно с другим, пастор продолжал с нарастающей убедительностью: «Любить свою жену – то же, что любить себя самого. Никто никогда не питал ненависти к собственной плоти, напротив, каждый питает ее, заботится о ней, как Христос о Церкви; ведь все мы члены единого тела, плоть от плоти и кровь от крови ее. Вот почему мужчина покинет отца своего и матерь свою и прилепится к жене своей, и станут двое плотью единой. Тайна сия велика, я утверждаю это, и подобна связи между Христом и Церковью». Вот уж, как говорится, в самую точку: «станут двое плотью единой». Некоторое время поразмышляв над этой перспективой, Мишель глянул на Анну: спокойная, сосредоточенная, она, похоже, задерживала дыхание; от этого она сделалась почти красивой. Видимо, вдохновившись положением из Святого Павла. пастор продолжал с возрастающей страстью: «Господи, воззри милостиво на служанку Твою: готовясь соединиться с супругом, она уповает на Твое благословение. Помоги ей всегда пребывать во Христе супругой верной и целомудренной, и да последует она неизменно примеру святых жен: да будет мила своему мужу, как Рахиль, разумна, как Ревекка, верна, как Сарра. Да останется привержена закону и заповедям Господним, едина со своим супругом, да избегнет она всех дурных связей, да заслужит уважение своей скромностью и почтение – своей чистотой, да вразумит ее Господь. Пусть ее чрево будет плодовито, пусть они оба увидят и детей своих, и детей своих детей, до третьего и четвертого колена. Пусть доживут они до счастливой старости и среди избранных познают покой в царствии небесном. Во имя Господа нашего Иисуса Христа, аминь». Мишель, расталкивая толпу, двинулся к алтарю, навлекая на себя со всех сторон встревоженные взгляды. Он остановился в четвертом ряду, и тут произошел обмен кольцами. Пастор взял новобрачных за руки, склонил голову с выражением впечатляющей сосредоточенности; абсолютная тишина воцарилась в стенах храма. Потом он вскинул голову и громким голосом, страстным и одновременно безнадежным, с невероятной силой выразительности мощно возопил: «Да не расторгнет человек того, что соединил Господь!»

Немного погодя Мишель приблизился к пастору, который прибирал на место свою утварь. «Меня очень заинтересовало то, что вы только что говорили…» Служитель Господень учтиво улыбнулся. Тогда он заговорил об опытах Аспе и парадоксе взаимодействий элементарных частиц: когда две частицы соединяются, они образуют нерасторжимое единство, «по-моему, это совершенно то же самое, что ваш сюжет про единую плоть». Улыбка пастора малость перекосилась. «Я хочу сказать, – продолжал Мишель вдохновляясь, – в онтологическом плане можно ввести в гилбертово пространство новый вектор единого состояния. Вам понятно, что я имею в виду?» – «Конечно, само собой, – процедил служитель Божий озираясь. – Извините, – резко бросил он и повернулся к отцу новобрачной. Они долго жали друг другу руки, обнимались. „Очень красивое богослужение, великолепное“, – с чувством произнес финансист.

– Ты не остался на праздничный ужин, – напомнил Брюно. – Мне там было не совсем ловко, я никого не знал, но тем не менее это была моя свадьба. Мой отец прибыл с большим опозданием, но все-таки появился: он был плохо выбрит, галстук съехал набок, ни дать ни взять видавший виды одряхлевший распутник. Я убежден, что родители Анны предпочли бы другого зятя, но что поделаешь, к тому же они, как левые буржуа-протестанты, наперекор всему питали некоторое почтение к людям образованным. И потом, я – агреже, а у нее только и было, что право преподавать в средней школе. Но самое ужасное, что ее малышка сестра была очень хорошенькой. Она очень походила на старшую, и грудь у нее тоже не подкачала, но лицо было другое, просто класс. Сразу не определишь, в чем разница. Скорее всего, дело в соразмерности черт, в деталях. Трудно сказать…

Он еще раз вздохнул, наполнил свой стакан.

– Свое первое место я получил в восемьдесят четвертом, в лицее Карно, в Дижоне, это было начало учебного года. Анна на седьмом месяце. Мы оба преподаватели, культурная супружеская пара, все условия для нормальной жизни. Мы сняли квартиру на улице Ваннери, в двух шагах от лицея. «Наши цены не сравнить с парижскими, – сказала девица из агентства. – Жизнь у нас тоже парижской не чета, но вы увидите, как здесь весело летом, много туристов, а во время фестиваля барочной музыки полно молодежи». Барочная музыка?..

Я сразу понял, что проклят. Что жизнь «не чета парижской», на это мне было чихать, в Париже я был постоянно несчастен. Просто-напросто я желал всех женщин, кроме собственной жены. В Дижоне, как в любом провинциальном городе, множество красоток, это еще тяжелее, чем в Париже. Мода в ту пору становилась с каждым годом все более сексуальной. Это было нестерпимо, все эти девчонки со своими ужимочками, коротенькими юбчонками, игривыми смешками. Я видел их целыми днями на занятиях, видел в полдень в «Пенальти» – баре по соседству с лицеем. Они болтали с парнями, а я отправлялся завтракать со своей женой. По субботам я снова их видел: во второй половине дня на торговых улицах – они покупали шмотки и пластинки. Я был с Анной, она разглядывала детскую одежду, ее беременность проходила гладко, и она была немыслимо счастлива. Много спала, ела все, что захочется; любовью мы больше не занимались, но, кажется, она этого даже не осознавала. Во время сеансов подготовки к родам она подружилась с другими беременными, легко сходилась с людьми, выглядела общительной и симпатичной, это была женщина из тех, кому жизнь в радость. Когда я узнал, что ожидается мальчик, я испытал жестокое потрясение. Все сразу оборачивалось плохо, мне, видно, на роду написано переживать худшее. Я бы должен ликовать, мне было всего двадцать восемь, но я уже чувствовал себя мертвецом.

Виктор родился в декабре; я помню его крещение в церкви Сен-Мишель, это была мука мученическая. «Крещеные становятся живыми камнями для построения здания духовного, для святого служения Господу», – вещал священник. Виктор лежал в платьице из белых кружев, весь красный, сморщенный. Крещение оказалось коллективным, как в раннехристианских церквах, там был добрый десяток семейств. «Крещение приводит в лоно Церкви, – говорил священник, – мы все члены тела Христова». Анна держала мальчика на руках, он весил четыре кило. Был очень спокоен, совсем не кричал. «Разве отныне, – вопрошал патер, – мы не так же близки друг другу, как члены единого тела?» Родители стали переглядываться, похоже, с некоторым сомнением. После этого священник в три приема полил голову моего сына святой водой; затем он помазал ее елеем. Это ароматное масло, освященное епископом, символизирует дар Духа Святого, пояснил священник. Он обращен непосредственно к сему младенцу. «Виктор, – провозгласил святой отец, – теперь ты стал христианином. Через это помазание Духа Святого ты приобщился ко Христу. Отныне ты разделяешь его пророческую, священническую, царственную миссию». Все это меня так проняло, что я записался в группу «Вера и жизнь», которая собиралась каждую среду. Туда заходила одна молоденькая кореянка, очень красивая, мне сразу захотелось ее трахнуть. Это было не просто, она знала, что я женат. Однажды в субботу Анна пригласила всю группу к нам в гости, кореянка сидела на канапе, на ней была короткая юбка, и я весь вечер пялился на ее ноги, однако никто ничего не заподозрил.

В феврале Анна вместе с Виктором отправилась на каникулы к своим родителям; я остался в Дижоне один. И предпринял новую попытку сделаться истинным католиком; валялся на своем матраце «Эпеда» и, потягивая анисовый ликер, читал «Мистерию о святых праведниках». Он очень хорош, этот Пеги[8], просто блистателен, но и он под конец вогнал меня в полнейшее уныние. Все эти истории греха, отпущения грехов, Господь, который радуется покаянию грешника больше, чем тысяче праведников… а я-то хотел быть грешником, да не мог. Мне казалось, что у меня украли молодость. Все, чего я желал, это давать молоденьким шлюшкам с мясистыми губами пососать мой хвост. На дискотеках было много губастых потаскушек, и я за время отсутствия Анны несколько раз захаживал в «Slow Rock» и в «Ад»; но они уходили с другими, не со мной, сосали не мой, а чужие хвосты; и черт возьми, я просто не мог больше этого выносить. Как раз тогда наступила пора бурного расцвета «Розового минителя», вокруг него был всеобщий ажиотаж, и я подключался к нему на целые ночи. Виктор спал в нашей комнате, ему-то хорошо спалось, у него этой проблемы не было. Когда пришел первый телефонный счет, я перепугался ужасно, вытащил его из почтового ящика и распечатал по дороге в лицей: четырнадцать тысяч франков. К счастью, у меня еще со студенческих времен сохранилась сберегательная книжка, я все перевел на наш общий счет, Анна ничего не узнала.

Хочешь выжить – оглянись вокруг. Постепенно я стал замечать, что мои коллеги, преподаватели лицея Карно, смотрят на меня без злобы и насмешки. Они не видели во мне соперника; мы были заняты одинаковой работой, я был «одним из своих». У них я научился будничному взгляду на вещи. Получил водительские права, начал проявлять интерес к каталогам автосалонов. Когда пришла весна, мы стали проводить послеобеденные часы у Гильмаров на лужайке. Это семейство обитало в довольно безобразном доме на Фонтен-ле-Дижон, но там была большая очень приятная лужайка с деревьями. Гильмар был учителем математики, мы с ним преподавали примерно и одних и тех же классах. Он был долговяз, сухопар, сутул, со светлыми рыжеватыми волосами и обвислыми усами; несколько смахивал на немецкого бухгалтера. Он со своей женой готовил барбекю. Вечер длился, шел разговор о каникулах, настроение у всех было игривое; обычно присутствовали три-четыре учительские пары. Жена Гильмара служила медицинской сестрой, у нее была репутация сверхшлюхи; факт тот, что, когда она садилась на лужайку, всякий видел, что у нее под юбкой ничего нет. Свои каникулы они проводили на мысе Агд, в секторе нудистов. Я также полагаю, что они посещали сауну для парочек на площади Боссюэ, в конце концов и такие слухи до меня доходили. Я никогда не осмеливался заговорить об этом с Анной, но мне они казались симпатичными, у них сохранились социал-демократические наклонности – совсем не такие, как у тех хиппи, что в семидесятых таскались по пятам за нашей матерью. Гильмар был хорошим учителем, всегда без колебаний оставался после конца занятий, чтобы помочь ученику разобраться в трудной задаче. Думаю, он не отказывал в помощи и обиженным судьбой.

Внезапно Брюно умолк. Подождав несколько минут, Мишель встал, открыл застекленную дверь и вышел на балкон подышать ночным воздухом. Большинство тех, кого он знал, вели такую же жизнь, как Брюно. Исключая некоторые весьма привилегированные сферы, вроде рекламы и моды, получить доступ в профессиональную среду относительно легко, достаточно приобрести ограниченное число необходимых «условных рефлексов». После нескольких лет работы сексуальные вожделения угасают, люди переориентируются на услады желудка и выпивку; некоторые из его коллег, много моложе его, уже начали обзаводиться погребками. Случай Брюно был не таков, он ни слова не сказал о вине, а то было «Старое Папское» за 11 франков 95 сантимов.

Почти забыв о присутствии брата, Мишель облокотился о перила, окинул взглядом дома. Уже настала ночь, почти во всех окнах свет был потушен. Это была ночь с воскресенья на понедельник, 15 августа. Он вернулся к Брюно, сел рядом; их колени почти соприкасались. Можно ли рассматривать Брюно как индивидуальность? Его дряхлеющий организм принадлежит ему, и ему как личности предстоит познать физический распад и смерть. С другой стороны, его гедонистическое видение мира, силовые поля, что структурируют его сознание, его потребности характерны для поколения в целом. Так же как при анализе экспериментального препарата, когда выбор одного или нескольких доступных наблюдению компонентов позволяет получить на атомном уровне картину корпускулярных либо волновых свойств всего объекта. Брюно способен проявлять себя как индивид, но с другой точки зрения он не более чем пассивный элемент исторического процесса. Его мотивации, ценности, желания – ничто ни в малейшей степени не выделяет его из среды современников. Первая реакция фрустрированного животного обычно состоит в том, чтобы приложить еще больше сил, пытаясь достигнуть своей цели. К примеру, голодная курица (Gallus domesticus), которой проволочная ограда мешает добраться до корма, будет предпринимать все более лихорадочные попытки протиснуться сквозь эту ограду. Однако мало-помалу это поведение сменится другим, по видимости бессмысленным. Так и голуби (Columba livia), когда не могут получить желанную пищу, нервически клюют землю, даже если она не содержит ничего съедобного. Они не только предаются этому безрассудному занятию, но зачастую принимаются чистить свои перышки; подобное совершенно неуместное поведение характерно для ситуаций, предполагающих фрустрацию или конфликт, – это называют «замещающей активностью». В начале 1986-го, вскоре после того как достиг своего тридцатилетия, Брюно стал писать.

13

«Никакая метафизическая мутация, – годы спустя напишет Джерзински, – не совершается без совокупности малых мутаций, которые предвещают, подготавливают и облегчают ее, в качестве исторических случайностей часто проходя незамеченными. Лично я рассматриваю себя как одну из таких малых мутаций».

Имея дело с европейской публикой, Джерзински при жизни не встречал понимания. Мысль, развивающаяся при отсутствии реального собеседника, как подчеркивает Хюбчеяк в своем предисловии к «Клифденским заметкам», порой способна выскользнуть из сетей идеосинкразии и психоза; однако не было примера, чтобы она в своем выражении могла избрать доводы формально неопровержимые. К этому можно добавить, что Джерзински было суждено до самого конца считать себя прежде всего ученым; его вклад в развитие человечества, как ему казалось, состоял именно в его трудах по биофизике, выполненных в духе полного соответствия вполне классическим критериям неопровержимости и самодостаточности доказательств. Философские элементы, содержащиеся в его последних записях, в его собственных глазах представляли собой лишь случайные пропозиции, даже несколько безумные, основанные не столько на логике, сколько на побуждениях чисто личных.

Его слегка клонило в сон; луна плыла над спящим городом. Он знал: достаточно одного его слова, и Брюно встанет, наденет куртку, скроется в кабине лифта; а поймать такси на Ламотт-Пике можно всегда. Рассматривая текущие обстоятельства собственной жизни, мы без конца колеблемся между верой в случайность и очевидностью того факта, что все предопределено. Однако когда речь идет о прошлом, сомнения быть не может: нам кажется бесспорным, что все обернулось так, как по существу только и должно было произойти. Эту иллюзию восприятия Джерзински уже в немалой степени преодолел; нет сомнения, что именно по этой причине он не произнес простых, привычных слов, которые оборвали бы исповедь этого хнычущего, погибающего существа, связанного с ним половинчатой общностью происхождения, существа, которое, развалившись на канапе, давным-давно вышло за все установленные правилами приличия рамки человеческой беседы. Он не испытывал ни сочувствия, ни уважения, и все же им руководило слабое, подсознательное, непобедимое ощущение: в изворотливых, исполненных ложного пафоса речах Брюно на сей раз проглянет какое-то сообщение; если дать ему договорить, в его словах – впервые – обозначится определенное намерение. Он встал, пошел в туалет, заперся. Очень осторожно, не производя ни малейшего шума, сблевал. Потом, ополоснув лицо, вернулся в гостиную.

– Ты не гуманен, – кротко сказал Брюно, поднимая на него глаза. – Я с самого начала это почувствовал, когда увидел, как ты обошелся с Аннабель. И все же ты собеседник, которого мне послала судьба. Я полагаю, ты не был удивлен, когда в свое время получил мои записки об Иоанне Павле Втором.

– Все цивилизации, – печально отозвался Мишель, – все цивилизации были вынуждены сталкиваться с необходимостью оправдания родительской жертвенности. Учитывая исторические обстоятельства, у тебя не было выбора.

– Но я действительно восхищался Иоанном Павлом Вторым! – запротестовал Брюно. – Я помню, это было в 1986-м. В ту же пору, когда создавались «Канал-плюс» и М6, когда стали выпускать «Глоб», открывались «Харчевни сердечности». Иоанн Павел Второй был абсолютно одинок, он единственный понимал смысл того, что творится на Западе. Я был изумлен, когда дижонская группа «Вера и жизнь» приняла мои заметки в штыки; они критиковали позицию Папы в отношении абортов, презервативов, всех этих глупостей. Ну да по правде говоря, я тоже не предпринимал особых усилий, чтобы их понять. Помнится, собрания происходили поочередно в домах разных супружеских пар, подавали всякие винегреты, салаты, пирог. Я весь вечер по-дурацки скалился, покачивал головой и глушил вино; я совсем не слушал того, что там говорилось. Анна, наоборот, была крайне воодушевлена, она записалась в группу борьбы с неграмотностью. В те вечера я подсыпал снотворного в детский рожок Виктора, а потом вытряхивал себя при посредничестве «Розового минителя»; но мне никогда не удавалось с кем-нибудь встретиться.

В апреле, ко дню рождения Анны, я ей купил расшитый серебром корсет с подвязками. Она вначале запротестовала, потом согласилась надеть его. Пока она пыталась застегнуть эти боевые доспехи, я выдул остаток шампанского. Потом услышал ее голос, слабый и немного дрожащий: «Я готова…» Вернувшись в спальню, я тотчас осознал, до чего все отвратительно. Ее ягодицы, прижатые подвязками, отвисли; грудь была испорчена кормлением. Требовались удаление жира, инъекции силикона, полная перестройка… она бы на это никогда не пошла. Зажмурившись, я сунул палец к ней в трусики; я был совсем как ватный. В это мгновение Виктор в соседней комнате яростно завопил – знаешь, этот продолжительный рев, резкий, нестерпимый. Она накинула купальный халат и бросилась туда. Когда она вернулась, я напрямик попросил ее пососать. Сосала она плохо, я чувствовал ее зубы; но я закрыл глаза и наглядно представил себе рот одной из девушек моего второго класса, она была из Ганы. Воображая ее розовый, чуть шероховатый язык, я сумел разрядиться в рот жены. У меня не было намерения заводить других детей. На следующий день я сочинил свой текст о семье, тот, что был опубликован.

– Он у меня сохранился, – вставил Мишель. Он встал, отыскал на книжных полках нужный журнал. Брюно с легким удивлением полистал его, нашел страницу.

  • Еще существуют, в какой-то мере, на свете семьи
  • (Искры веры среди безбожья,
  • Искры нежности среди толстокожья),
  • Непонятно,
  • Откуда идет их свеченье.
  • Мы живем под ярмом ежедневной работы в каких-то
  • загадочных учрежденьях,
  • И один только путь остается у нас, чтобы как-то себя сохранить,
  • чтобы жизнь несмотря ни на что состоялась, – это секс.
  • (Да и то лишь для тех, для кого секс доступен,
  • Для кого он возможен.)
  • Брак и верность супругу отрезают сегодня для нас
  • единственный доступ к существованию,
  • Ведь не в офисе и не в учительской обретаем мы силу,
  • которая требует музыки, игр, ликования,
  • И мы ищем свое назначенье, судьбу, на дорогах любви,
  • с каждым годом все более трудных,
  • Тщетно ищем, кому предложить свое тело, все менее свежее,
  • менее крепкое и уже не такое послушное,
  • И исчезаем
  • Во тьме печали,
  • Дойдя до предела отчаянья.
  • Мы идем одиноким путем туда, где сгущается мрак,
  • Без детей и без женщин,
  • Входим в озеро
  • В сердце ночи
  • (И вода на телах наших старых так холодна!).

Сразу после написания этого текста Брюно впал в нечто вроде этиловой комы. Два часа спустя он очнулся, разбуженный воплями сына. Между двумя и четырьмя годами дети человеческие все более приближаются к осознанию собственного «я», что порождает в них припадки эгоцентрической мегаломании. Отныне цель ребенка – превратить свое социальное окружение (обычно состоящее из его родителей) в послушных рабов, покорных малейшим перепадам его настроения; его эгоизм уже не ведает пределов; таково условие индивидуального существования. Брюно встал с паласа гостиной; вопли усилились, выдавая бешеную ярость. Он раздавил пару таблеток лексомила в ложку конфитюра, направился в комнату Виктора. Дитя обкакалось. Где болтается Анна? Ее сеансы обучения негров грамоте с каждым разом заканчиваются все позже. Он схватил испачканный подгузник, швырнул на пол; распространилась жуткая вонь. Ребенок без затруднений проглотил сладкую смесь и напряженно застыл, будто убитый наповал. Брюно надел куртку и двинулся к «Мэдисону», ночному бару на улице Шодронри. С помощью голубой карточки заплатил три тысячи франков за бутылку «Дом Периньон», которую распил в компании очень красивой блондинки; в одной из верхних комнат девушка долго теребила его штырь, время от времени ловко оттягивая кульминацию. Ее звали Элен, она была местной уроженкой и училась на менеджера по туризму; ей было девятнадцать. В то мгновение, когда он проник в нее, она изнутри сильно сдавила его член, – он пережил не менее трех минут полного блаженства. Уходя, Брюно поцеловал ее в губы и настоял на том, чтобы она взяла деньги – у него еще завалялось триста франков наличными.

На следующей неделе он решился показать свои тексты одному из коллег – пятидесятилетнему преподавателю литературы, марксисту, очень утонченному типу, имевшему репутацию гомосексуалиста. Фажарди был приятно удивлен. «Влияние Клоделя… или, может быть, скорее Пеги, верлибров Пеги… Но это безусловно оригинально, такого теперь больше не встретишь». Насчет того, какие демарши следует предпринять, у него не было ни малейших сомнений: «Бесконечность» – вот где сегодня создается литература. Ваши тексты нужно послать Соллерсу». Несколько удивленный, Брюно просил повторить ему эту фамилию, отметил, что она похожа на марку дивана, потом отправил свои тексты. Через три недели позвонил в издательство «Деноэль» – к его немалому изумлению, Соллерс откликнулся, предложил встречу. В среду у него не было занятий, за день легче легкого смотаться туда и обратно. В поезде он попытался углубиться в чтение «Странного одиночества», довольно быстро оставил эту затею, однако успел прочесть несколько страниц «Женщин» – особенно пассажи относительно зада. Встретились они в кафе на Университетской улице. Издатель явился с десятиминутным опозданием, помахивая мундштуком, вероятно непременным атрибутом его известности.

– Вы живете в провинции? Это плохо. Надо незамедлительно перебираться в Париж. У вас талант.

Он объявил Брюно, что тексты об Иоанне Павле II будут опубликованы в ближайшем номере «Бесконечности». Это озадачило Брюно; он не знал, что у Соллерса в самом разгаре его «период католической контрреформации», и пустился расточать хвалы Папе.

– Пеги, я от него тащусь! – пылко вскричал издатель. – И Сад! Сад! Главное, читайте Сада!..

– Мой текст насчет семьи…

– Да, это тоже очень хорошо. Вы реакционер, вот и отлично. Все великие писатели реакционеры. Бальзак, Флобер, Достоевский: вон сколько реакционеров. Но и трахаться тоже надо, а? Групповушка нужна. Это важно.

Соллерс покинул Брюно минут через пять, оставив его в состоянии легкого нарциссического опьянения. По дороге домой он мало-помалу успокоился. Филипп Соллерс, наверное, известный писатель; однако если почитать «Женщин», становится очевидно, что ему не удается потрахать никого, кроме старых шлюх из культурной среды; красотки, видимо, предпочитают певцов. А если так, чего ради публиковать в дерьмовом журнале дурацкие стишки?

– Когда «Бесконечность» в очередной раз вышла в свет, – рассказывал Брюно, – я все же купил пять номеров. К счастью, заметок об Иоанне Павле Втором они печатать не стали. – Он вздохнул. – На самом-то деле это был плохой текст… У тебя вина не осталось?

– Всего одна бутылка. – Мишель прошел на кухню, достал из коробки со «Старым папским» седьмую, и последнюю, бутылку; он начинал испытывать настоящее изнеможение. – Тебе, кажется, завтра на работу? – спросил он.

Брюно не отзывался. Он сосредоточенно разглядывал что-то на паркете; но разглядывать там было нечего – разве что несколько комочков грязи. Тем не менее когда звякнула пробка, он оживился, протянул свой стакан. Пил он медленно, мелкими глотками; теперь его взгляд был рассеян, блуждал где-то на уровне батареи отопления; казалось, он совершенно не расположен продолжать разговор. Поколебавшись, Мишель включил телевизор. Там шла передача на зоологическую тему, о кроликах. Он вырубил звук. На самом деле, возможно, речь шла о зайцах – Мишель их путал. Он был удивлен, когда рядом снова раздался голос Брюно:

– Я пытаюсь вспомнить, сколько времени прожил в Дижоне. Четыре года? Пять лет? Стоит только войти в рабочий ритм, и все годы становятся похожими один на другой. События, которые нам приходится переживать, имеют медицинскую природу – ну и еще дети, они растут. Виктор подрос; он называл меня «папа».

Внезапно Брюно разрыдался. Скорчившись на канапе, он сотрясался от плача, всхлипывал. Мишель посмотрел на часы, было начало пятого. На экране дикий кот держал в зубах мертвого зайца.

Брюно достал из кармана бумажную салфетку, промокнул глаза. Слезы продолжали литься. Он думал о своем сыне. Бедный маленький Виктор, он перерисовывал картинки из «Стрэндж», он любил отца. А Брюно подарил ему так мало счастливых минут, так мало любви – а теперь мальчику идет четырнадцатый год, пора счастья для него миновала.

– Анна хотела бы иметь еще детей, по существу жизнь матери семейства ей подходила наилучшим образом. Но я подбивал ее обратиться в парижский округ в поисках места. Конечно, отказаться она не посмела: профессиональная деятельность – залог расцвета женщины, так в наше время все считают или притворяются, что считают; а она прежде всего стремилась думать так же, как все. Я прекрасно отдавал себе отчет, что, по сути, смысл нашего возвращения в Париж в том, чтобы развестись без шума. В провинции наперекор всему люди видятся, общаются; мне не хотелось, чтобы мой развод вызвал комментарии, хотя бы и мирные, одобрительные. Летом 89-го мы ездили отдыхать в Марокко в «Клаб-мед», это был последний отпуск, проведенный вместе. Я помню дурацкие аперитивы и часы на пляже, высматривание красоток; Анна болтала с другими матерями семейств. Когда она переворачивалась на живот, было заметно, что у нес целлюлит; когда ложилась на спину, бросались в глаза красные полоски на коже. Арабы были неприятны, держались агрессивно, солнце пекло слишком жарко. Для мастурбирования не стоило вылезать из дома: можно было легко подхватить рак кожи. А вот Виктор хорошо использовал свое пребывание там, он много развлекался в «Мини-клабс»… – Голос Брюно вновь сорвался. – Я был скотиной и знал, что был скотиной. Нормально, чтобы родители приносили себя в жертву, это естественный путь. А я не мог примириться с тем, что моя молодость подошла к концу; перенести мысль, что мой сын будет расти, станет юношей вместо меня, что, может быть, ему его жизнь удастся, тогда как я свою загубил. Я жаждал снова стать обособленной личностью.

– Монадой, – мягко произнес Мишель. Брюно не отозвался, допил свой стакан.

– Бутылка пуста… – заметил он с легким замешательством. Он встал, надел куртку. Мишель проводил его до двери. – Я люблю своего сына, – еще прибавил Брюно. – Если с ним случится несчастье, какая-нибудь беда, я этого не перенесу. Я люблю этого ребенка больше всего на свете. И все же я никогда не мог примириться с его существованием.

Мишель понимающе кивнул. Брюно направился к лифту.

Мишель возвратился к своему бюро, набросал на листке бумаги: «Отметить кое-что по поводу крови»; потом он прилег, чувствуя потребность подумать, но почти тотчас уснул. Несколько дней спустя он нашел тот листок, аккуратно приписал пониже предыдущей строки: «Голос крови» – и минут десять стоял озадаченный.

14

Утром первого сентября Брюно ждал Кристиану на Северном вокзале. Из Нуайона она доехала автобусом до Амьена, потом прямым поездом до Парижа. День был прекрасный; ее поезд прибыл в 11.37. На ней было длинное платье в мелких цветочках, с кружевными манжетами. Он сжал ее в объятиях. Их сердца бились с невиданной силой.

Они позавтракали в индийском ресторане, потом отправились к Брюно, чтобы заняться любовью. Он натер воском паркет, расставил вазы с цветами; простыни были чисты и хороню пахли. Ему удалось надолго войти в нее, дождаться момента ее оргазма; солнечный луч пробивался в щель между занавесками, играл в ее черных волосах – в них поблескивали седые волоски. Она испытала оргазм первой, и сразу же, через мгновение, ее влагалище стало резко, конвульсивно сжиматься; тотчас же он излился в нее. И сразу прикорнул, съежился в ее руках; оба заснули.

Когда они проснулись, солнце в прогале между многоэтажками садилось; было около семи часов. Брюно откупорил бутылку белого вина. Он никому никогда не рассказывал о годах, что прошли после его возвращения из Дижона; теперь он сделает это.

– В восемьдесят девятом, в начале учебного года, Анна получила место преподавателя в лицее Кондорсе. Мы сняли квартиру на улице Родье, маленькую, темноватую, из трех комнат. Виктор ходил в подготовительный класс, теперь в дневные часы я был свободен. Тогда-то я и стал ходить к шлюхам. В квартале было много салонов тайского массажа – «Новый Бангкок», «Золотой лотос», «Маи Лин»; девушки были любезны, улыбчивы, все проходило отлично. В ту же пору начались мои консультации у психиатра; я уж и не помню в точности, кажется, он был с бородой, но возможно, я его путаю с персонажем фильма. Я принялся описывать ему свое отрочество, много распространялся о массажных салонах; я чувствовал, что он меня презирает, и мне это доставляло удовольствие. В январе я его сменил. Новый был добряк, он вел прием неподалеку от Страсбур-Сен-Дени, так что на обратном пути можно было завернуть в пип-шоу. Звали его доктор Азуле, у него в приемной всегда имелись номера «Пари-матч»: в общем-то, у меня сложилось впечатление, что это хороший специалист. Мой случай его не слишком заинтересовал, но я на него обиды не держу – ведь все это и впрямь ужасно банально, я был типичным стареющим мудаком, фрустрированным и утратившим вкус к своей жене. В тот же период его пригласили как эксперта на судебный процесс группы молодых сатанистов, которые расчленили и сожрали слабоумную – такое, что ни говори, эффектнее. В конце каждого сеанса он советовал мне заняться спортом, это у него был прямо пунктик – он и сам уже начал отращивать брюшко. В конечном счете его сеансы были забавны, хотя несколько унылы; единственная тема, при которой он слегка оживлялся, – мои отношения с родителями. В начале февраля я получил возможность рас сказать ему на сей счет по-настоящему забавный анекдот. Это случилось в зале ожидания «Маи Лин»; входя, я заметил сидящего в сторонке субъекта, чье лицо мне кого-то смутно напомнило – очень смутно, впечатление было абсолютно туманное. Потом его вызвали, вскоре наступила и моя очередь. Массажные кабинки отделялись друг от друга полиэтиленовыми занавесками, кабинок было всего две, так что я поневоле оказался рядом с тем типом. В то мгновение, когда девушка своей намыленной грудью принялась поглаживать мне низ живота, меня осенило: человек в соседней кабинке, заказавший сеанс «тела с телом», – мой отец. Он постарел и походил теперь на настоящего пенсионера, но это был он, вне всякого сомнения он. В то же мгновение я услышал, как он излился, уловив слабый звук, с каким опорожняется мошонка. В свою очередь излившись, я несколько минут помедлил с одеванием; мне не хотелось столкнуться с ним на выходе. Однако я в тот же день рассказал психиатру об этом случае, и вернувшись домой, позвонил старику. Казалось, он удивился, и, судя по тону, радостно удивился, услышав мой голос. Он и впрямь вышел на пенсию, перепродав свою долю в каннской клинике. За последние годы мой родитель потерял немало денег, но еще держался, прочие были в куда более жалком положении. Мы договорились повидаться в ближайшие дни; сделать это незамедлительно не получалось.

В начале марта мне позвонили из академической инспекции. Какая-то преподавательница ушла в декретный отпуск ранее, чем предполагалось, ее место освобождалось вплоть до завершения учебного года, речь шла о лицее в Мо. Я немного колебался, у меня, как-никак, сохранились прескверные воспоминания об этом городишке; сомнения одолевали меня часа три, пока я не понял, что на воспоминания мне чихать. Вероятно, это и есть старость: эмоциональные реакции притупляются, в тебе остается мало злобы и мало радости; интересуешься в основном функционированием собственных органов, их ненадежной сбалансированностью. Выйдя из поезда, затем пересекая город, я больше всего был поражен его небольшими размерами, уродством и безликостью. В детстве, воскресными вечерами возвращаясь в Мо, я чувствовал, что попадаю в огромный ад. На самом деле ад был совсем маленький, напрочь лишенный какой-либо выразительности. Дома, улицы… все это не вызывало у меня никаких воспоминаний; лицей и тот был модернизирован. Я посетил интернат, теперь преображенный в музей местной истории. В этих самых залах меня били и унижали, в меня плевали, писали мне в лицо, совали мою голову в унитаз с дерьмом. И все же я не испытал никакого волнения, разве что легкую грусть – самого общего порядка. «Даже Господь не властен сделать небывшим то, что было», – утверждает где-то уже не помню какой писатель-католик; но судя по тому, что осталось от моего детства в Мо, это не такая уж трудная задача.

Несколько часов подряд я блуждал по городу, забрел даже в Пляжный бар. Вспоминал Каролину Иессайян, Патрицию Хохвайлер, но, говоря по правде, я их никогда не забывал; ничто на этих улицах особенно не обостряло эти воспоминания. Мне встречалось много молодежи, приезжих – в особенности черных, их стало куда больше, чем в пору моего отрочества, только это и было по-настоящему ново. Затем я отправился в лицей, знакомиться. Директора позабавило, что я один из бывших здешних учеников, он собрался было отыскать мое личное дело, но я заговорил о другом, мне удалось его отвлечь. Мне дали три класса: второй, первый «А» и первый «В». Я сразу смекнул, что всего тяжелее будет с первым «А»: там было трое парней и три десятка девиц. Тридцать шестнадцатилетних девчонок. Блондинок, брюнеток, рыжих. Француженки, арабки, азиатки… все аппетитные, все желанные. И они спали с парнями, это было видно, спали, меняли их, напропалую прожигали свою юность; я каждый день проходил мимо автомата, торгующего презервативами, они брали их при мне, не стесняясь.

Все началось с того, что я принялся внушать себе, будто у меня, может статься, есть шанс. Здесь должно быть много дочек из разведенных семей, я сумею высмотреть такую, что ищет образ отца. Это может сработать, я чувствовал: может. Но отцу положено быть мужественным, уверенным, плечистым. Я отпустил бороду и записался в гимнастический клуб. Затея с бородой была не слишком удачной, она выросла жиденькая и придавала мне несколько странноватый вид, а ля Сальман Рушди; зато мои мускулы отреагировали хорошо: за несколько недель я по всем правилам развил дельтовидные и грудные мышцы. Но возникла еще одна, новая проблема – мой член. Теперь это может показаться диким, но в семидесятых никого особо не интересовали размеры мужского орудия; в свои отроческие годы я имел все мыслимые комплексы по поводу собственного тела, все, кроме этого. Не знаю, кто первым поднял эту тему, вероятно гомики; впрочем, равным образом интерес к ней проявляют и американские полицейские романы; у Сартра, напротив, она совершенно отсутствует. Как бы там ни было, в душевой гимнастического клуба я осознал, что морковка у меня совсем маленькая. Дома проверил: если прижать конец сантиметра к основанию члена, получается 12, а если очень постараться – от силы 13 или 14 сантиметров. Я открыл новый источник терзаний, и тут уж ничего нельзя было поделать, это был непоправимый, решающий недостаток. Именно с этого момента я возненавидел негров. Впрочем, в моем лицее их оказалось не много, по большей части они учились в лицее Пьера де Кубертена, том самом, где небезызвестный Дефранс устраивал свои философские стриптизы и упражнялся в пресмыкательстве перед молодежью. В моих классах чернокожий был всего один, в первом «А», ражий детина по имени Бен. Он вечно разгуливал в каскетке и шортах; я уверен, что штырь у него был громадный. Натурально, все девицы так и расстилались перед этим бабуином; а я, который пытался заставить их изучать Малларме, не представлял для них никакого интереса. Так вот какой финал судьба уготовала европейской цивилизации, с горечью говорил я себе: мы снова простираемся ниц перед толстыми фаллосами, вроде как у этого павиана вида hamadryas. Я взял обыкновение являться на занятия без трусов. Негр гулял именно с той, которую я бы выбрал для себя, – хрупкой, с очень светлыми волосами, детским личиком и хорошенькими, как яблочки, грудками. Они приходили на занятия, держась за руки. Во время классных письменных работ я всегда оставлял окна закрытыми; девочкам было жарко, они стаскивали свои свитера, их футболки липли к груди; я мастурбировал, прячась за письменным столом. Еще помню день, когда я им поручил разбор фразы из романа «У Германтов»:

«Чистота крови, к которой из поколения в поколение не примешивалось ничего, что не принадлежало бы величайшим, знатнейшим родам Франции, лишило этих людей даже тени того, что мы называем „манерностью“, придав им самую безукоризненную простоту».

Я поглядел на Бена: он скреб в затылке, чесал себе яйца, разминал жевательную резинку. Что он тут способен понять, обезьяна? Впрочем, и все остальные, что они могут в этом понять? Я и сам-то начинаю теряться в догадках, что на самом деле хотел сказать Пруст. Эти его десятки страниц про чистоту крови, про благородство гения по сравнению с благородством знатности, про особенности среды выдающихся профессоров медицины… все это казалось мне сущим поносом. По видимости, мы теперь живем в упрощенном мире. Герцогиня Германтская имела куда меньше «капусты», чем Сноуп Даджи Дог, у последнего «капусты» меньше, чем у Билла Гейтса, зато девок он пялит куда больше. Два параметра, не более того. Конечно, можно бы задумать написание прустианского романа для денежных мешков, где бы известность противопоставлялась богатству, или вывести на сцену противоборство между знаменитостью, работающей на широкую публику, и знаменитостью для более узкого круга, для happy few, немногих счастливцев, но все это не представляло бы никакого интереса. Известность в области науки и культуры не более чем посредственный эрзац подлинной славы, славы, тиражируемой mass-media; и эта последняя вкупе с индустрией развлечений выкачивает более значительные денежные массы, нежели любой другой вид человеческой деятельности. Что такое банкир, министр, директор предприятия в сравнении с киноактером или рок-звездой? С финансовой, сексуальной и любой другой точки зрения не более чем ноль. Стратегия исключительности, так тонко описанная Прустом, по нынешним временам утратила всякий смысл. Если рассматривать человека как животное иерархическое, как строителя иерархий, то между обществом XVIII века и нашим не больше общего, чем между Малым Трианоном и радиовышкой. Пруст оставался европейцем до мозга костей, одним из последних европейцев, наряду с Томасом Манном; то, что он писал, уже не имеет никакой связи с какой бы то ни было реальностью. Разумеется, фраза насчет герцогини Германтской остается великолепной. И тем не менее все это теперь уже малость наводит тоску; и я кончил тем, что обратился к Бодлеру. Тревога, смерть, стыд, хмель, ностальгия, загубленное детство… все это сплошь бесспорные сюжеты, основательные темы. Однако же странно это выглядело. Весна, зной, все эти возбуждающие куколки – и я, декламирующий:

  • Остынь, моя Печаль, сдержи больной порыв.
  • Ты Вечера ждала.
  • Он сходит понемногу
  • И, тенью тихою столицу осенив,
  • Одним дарует мир, другим несет тревогу.
  • В тот миг, когда толпа развратная идет
  • Вкушать раскаянье под плетью наслажденья,
  • Пускай, моя Печаль, рука твоя ведет
  • Меня в задумчивый приют уединенья.[9]

Я выдержал паузу. Стихотворение их взволновало, я это чувствовал, весь класс затаил дыхание. Это был последний урок; через полчаса мне опять идти на поезд, потом возвращаться к своей жене. Вдруг из глубины зала раздался голос Бена: «Ого, старик! Да у тебя смерть в башке засела!» Он сказал это громко, но, по правде говоря, это была не дерзость, в его голосе слышалось даже что-то вроде восхищения. Я так толком и не понял, обращался ли он к Бодлеру или ко мне; по сути, в качестве «комментария к тексту» это было не так уж плохо. Тем не менее я должен был это пресечь. Я просто сказал: «Выйдите вон». Он не двинулся с места. Я подождал тридцать секунд; я вспотел от страха; я чувствовал, что близится момент, когда не смогу выдавить из себя ни звука; тем не менее я нашел в себе силы повторить: «Выйдите вон». Он поднялся, очень медленно собрал свои вещи и двинулся ко мне. Во всех силовых конфликтах есть благословенный момент, та волшебная секунда, когда воля и агрессия обоих противников уравновешивают друг друга. Бен остановился передо мной, он был на целую голову выше, я думал, он влепит мне затрещину, но нет, он в конце концов просто направился к двери. Я одержал победу. Маленькую победу: назавтра он снова пришел на занятия. Похоже, он что-то понял, однажды встретившись со мной глазами, так как начал лапать свою подружку прямо на уроках. Он задирал ей юбку, совал руку как можно дальше, мял ее ляжки; потом поглядывал на меня с улыбкой, весьма наглой. Я хотел эту куколку до бешенства. Весь уик-энд я сочинял расистский памфлет, пребывая в состоянии почти непрестанной эрекции; в понедельник я позвонил в «Бесконечность». На сей раз Соллерс принял меня в своем кабинете. Он был игрив, лукав, будто на телеэкране, даже и того лучше. «Вы самый настоящий расист, это чувствуется, это держит, это отлично. Бах-бах!» С весьма изящной ужимкой он выхватил одну из страниц, отметил пассаж на полях: «Мы завидуем неграм, мы ими восхищаемся, потому что жаждем по их примеру снова стать животными, животными, одаренными большим членом и крошечным мозгом рептилии, подчиненным потребностям их члена». Он шаловливо потряс листком: «Это круто, это смело, это очень щеголевато. У вас талант. Кое-что кое-где, правда, поверхностно, – мне, к примеру, не слишком по душе подзаголовок: „Расистом не рождаются, им становятся“. Второстепенности, оговорки – это всегда немножко… Гм…» Лицо его омрачилось, но он сделал пируэт мундштуком и вновь заулыбался. Настоящий клоун, просто милашка. «Почти не чувствуется влияний, и потом, ничего сверх меры шокирующего. К примеру, вы не антисемит!» Он вытаскивает на свет другой пассаж: «Одни евреи избавлены от сожалений, что они не негры, ибо с давних времен они избрали путь разума, стыда и чувства вины. Ничто в западной культуре не может ни сравниться, ни хотя бы приблизиться к тем высотам, каких евреи достигли, побуждаемые сознанием виновности и стыдом; именно потому негры питают к ним особую ненависть». С блаженным видом он плюхнулся обратно в кресло, закинув руки за голову; на мгновение мне показалось, что сейчас он положит ноги на письменный стол, но этого не случилось. И опять наклонился вперед, ему не сиделось на месте. «Ну-с? Что будем делать?» – «Не знаю, но вы могли бы опубликовать мой текст». – «О-ля-ля! – он расхохотался, как будто я отпустил забавную шутку. – Напечатать такое в „Бесконечности“? Но, дружочек мой, вы не отдаете себе отчета… У нас теперь, знаете ли, не времена Селина. Есть такие темы, о которых уже нельзя писать что вздумается… подобный текст мог бы на влечь на меня серьезные неприятности. Думаете, у меня мало неприятностей? Если я служу в издательстве „Галлимар“, так, по-вашему, мне можно делать все, что в голову взбредет? За мной, знаете, послеживают. Так и ждут промаха. Нет-нет, это было бы затруднительно. А что у вас еще припасено?»

Он, похоже, был непритворно удивлен, что я не принес ему другого текста. Мне было досадно, что я его разочаровал, я бы с величайшей охотой был «его дружочком», и чтобы он водил меня на танцы, поил виски в Пон-Руаяле. Выйдя на улицу, я пережил момент крайнего отчаяния. По бульвару Сен-Жермен проходили женщины, стояла предвечерняя жара, и я понял, что мне никогда не стать писателем; осознал я также и то, что мне на это насрать. Но как же тогда быть? Секс уже стоил мне доброй половины жалованья, просто непостижимо, что Анна до сих пор ни о чем не догадалась. Я мог бы вступить в Национальный фронт, но чего ради жевать кислую капусту в компании недоносков? Как бы то ни было, среди правых мало толку искать женщин, они если и есть, то путаются с десантниками. Мой текст был полной бессмыслицей, и я швырнул его в первую попавшуюся урну. Мне следовало сохранять свою позицию «левого гуманиста», это мой единственный выигрышный шанс, в глубине души я был уверен в этом. Я уселся на террасе «Эскориала». Разболевшийся пенис был воспален, раздут. Я заказал два пива, затем отправился домой пешком. Переходя Сену, вспомнил Аджилу. Это была арабка из моего второго класса, очень хорошенькая, очень тоненькая. Прилежная ученица, по возрасту на год опережавшая своих одноклассников. У нее было кроткое, умное лицо, в глазах никакой насмешки; ей очень хотелось успевать в учебе, это сразу было видно. Зачастую такие девушки живут в окружении скотов и убийц, им довольно, чтобы их немножечко приласкали. В течение двух следующих недель я часто заговаривал с ней, вызывал к доске. Она не избегала моих взглядов, у меня сложилось впечатление, что она не находит это странным. Следовало поспешить, ведь уже начался июнь. Когда она возвращалась на свое место, я смотрел на ее маленький зад, туго обтянутый джинсами. Она мне так нравилась, что я стал подцеплять проституток. Я воображал, как мой член погружается в мягкую волну ее длинных черных волос; я даже мастурбировал на одном из классных сочинений.

В пятницу 11 июня она пришла в коротенькой черной юбке; занятия кончались в шесть. Она сидела в первом ряду В ту минуту, когда она скрестила ноги под столом, я был на волосок от обморока. Она сидела рядом с толстой блондинкой, которая выбежала из класса сразу после звонка. Я встал, положил руку на ее блокнот. Она осталась сидеть, было похоже, что она не спешит. Все ученики вышли, в зале воцарилась тишина. У меня в руке был ее блокнот, я даже сумел прочитать некоторые слова: «Remember… ад…» Я сел рядом. положил папку на стол, но заговорить с ней не мог. Мы так и просидели молча не меньше минуты. Несколько раз я погружался взглядом в глубину ее больших черных глаз, но не переставал одновременно улавливать малейшее ее движение, едва заметный трепет ее груди. Она сидела вполоборота ко мне, ее ноги были раздвинуты. Я не помню, как сделал этот жест, наверное, он был полубессознательным. В следующее мгновение я почувствовал, что моя левая ладонь лежит на ее колене, в глазах помутилось, я вспомнил Каролину Исссайян, и молния стыда обожгла меня. Та же ошибка, абсолютно та же ошибка, повторенная через двадцать лет! Как Каролина Иессайян два десятилетия тому назад, она несколько мгновений оставалась неподвижной, слегка покраснела. Потом очень мягко отвела мою руку, однако не встала, не сделала попытки уйти. Сквозь забранное решеткой окно я видел девушку, которая торопливо шла через двор, в направлении гаража. Правой рукой я расстегнул молнию своих брюк. Она вытаращила глаза, уставившись на мой член. Ее глаза излучали жаркий трепет, я мог бы извергнуться под воздействием одного лишь ее взгляда, и в то же время я сознавал: нужно, чтобы она сделала хоть малое встречное движение, тогда мы стали бы сообщниками. Моя правая рука потянулась было к ее руке, но у меня не хватило сил довершить задуманное. Вместо этого я схватил свой член и с умоляющим видом протянул его ей. Она покатилась со смеху; мне кажется, я тоже засмеялся – и стал мастурбировать. Я продолжал смеяться и наяривать, пока она собирала свои тетрадки и книжки и потом, когда она встала, чтобы уйти. В дверях она обернулась, чтобы взглянуть на меня еще раз; я излился и ничего больше не видел. Только ясно услышал стук захлопнувшейся двери, звук ее удаляющихся шагов. Я был словно оглушен ударом огромного гонга. И все же с вокзала мне удалось позвонить Азуле. Я совсем не помню, как поездом возвращался домой, как ехал в метро; он принял меня в восемь часов. Меня била дрожь, я не мог с ней совладать, он тотчас сделал мне укол успокоительного.

Три ночи я провел в больнице Святой Анны, потом меня перевели в психиатрическую клинику министерства национального просвещения, в Верьер-ле-Бюис-сон. Азуле был заметно обеспокоен; пресса в том году начала много писать о педофилии, все будто сговорились «делать упор на педофилию». Скорей всего из ненависти к старикам, от враждебности и отвращения к старости это становилось прямо-таки национальной идеей. Девочке было пятнадцать, я был ее учителем, злоупотребил своей властью; к тому же она была арабкой. Короче, идеальное досье для увольнения с последующим линчеванием. Через две недели я стал понемногу успокаиваться; подошло окончание учебного года, и Аджила, видимо, не заговорила. Мое личное дело приобретало более традиционный характер. Преподаватель, страдающий депрессией, с некоторой склонностью к суициду, нуждающийся в том, чтобы подлечить свою психику. Что в этой истории удивительно, так это то, что лицей города Мо не считался заведением особенно «свирепым»; но возвращение туда растравило психологические травмы моего раннего детства; а в конечном счете дело там было организовано очень хорошо.

В клинике я провел немногим больше полугода; мой отец несколько раз заходил навещать меня, вид у него был с каждым разом все более благожелательный и утомленный. Я был так напичкан транквилизаторами, что более не испытывал никаких сексуальных вожделений; но медсестры время от времени брались за меня. Я прижимался к ним, замирал на одну-две минуты, потом снова ложился. Это приносило мне такое облегчение, что главный психиатр рекомендовал не пренебрегать подобными методами, если они не видят к тому непреодолимых препятствий. Он подозревал, что Азуле сказал ему не все, но у него было много куда более серьезных пациентов, шизофреников и опасных безумцев, у него не нашлось достаточно времени, чтобы заниматься мной; он считал, что у меня есть свой лечащий врач, и это главное.

О преподавании, по-видимому, больше не могло быть речи, но в начале 1991-го министерство национального просвещения пристроило меня на место в Комиссии по программам французского языка. Я потерял почасовую оплату учителя и школьные каникулы, но мое жалованье не уменьшилось. Немного погодя я развелся с Анной. Что касается средств на содержание и очередности общения с сыном, мы сошлись на вполне традиционном решении – практически адвокаты не оставляют вам права выбора, существует нечто вроде типового контракта. На судебном заседании мы проходили в числе первых, судья скороговоркой зачитал текст, и вся церемония развода заняла меньше четверти часа. Мы вместе спустились по лестнице Дворца правосудия, было чуть позже полудня. Начинался март месяц, мне только что исполнилось тридцать пять лет; я знал, что первая половина моей жизни миновала.

Брюно замолчал. Уже была глубокая ночь; ни он, ни Кристиана так и не оделись. Он поднял на нее глаза. И тут она сделала удивительную вещь: придвинулась к нему, обвила рукой его шею и поцеловала в обе щеки.

– В последующие годы все шло по-прежнему, – мягко продолжал Брюно. – Я сделал пересадку волос на голове, она прошла хорошо, хирург был другом моего отца. Гимнастического клуба я тоже не бросал. Когда подходил отпуск, я обращался в «Новые границы», или опять в «Клаб-мед», или в объединение учительских профсоюзов. У меня было несколько интрижек, в конечном счете очень мало; женщины моих лет по большей части уже не слишком-то хотят трахаться. Они, конечно, утверждают обратное, верно и то, что иногда им бы хотелось снова испытать эмоции, страсти, желание; но этого я был не способен у них вызвать. Прежде я никогда не встречал таких женщин, как ты. Даже не надеялся, что такая женщина может существовать.

– Тут нужно… – выговорила она чуть дрогнувшим голосом, – нужно немного великодушия, надо, чтобы кто-нибудь начал первым. Если бы я была на месте той арабки, не знаю, как бы я реагировала. Но в тебе уже тогда наверняка было что-то трогательное, я в этом уверена. Думаю, во всяком случае мне так кажется, что я бы согласилась доставить тебе удовольствие. – Она прилегла, опустила голову промеж ляжек Брюно, несколько раз лизнула кончик его члена. – Я бы охотно что-нибудь съела… – вдруг сказала она. – Уже два часа ночи, но в Париже это, наверное, возможно?

– Конечно.

– Я могу тебя приголубить сейчас же, или ты предпочитаешь, чтобы я приласкала твой штырек в такси?

– Нет, сейчас.

15

Гипотеза Макмиллана

Они взяли такси, доехали до Центрального рынка, пообедали в ресторане быстрого обслуживания, открытом всю ночь. На входе Брюно заказал рольмопс – селедку в винном соусе. Он сказал себе, что теперь ему все доступно; но тут же понял, что такая самонадеянность чрезмерна. Возможности его воображения по-прежнему богаты, это так: он может себя вообразить хоть крысой-пасюком, хоть солонкой, хоть энергетическим полем; между тем в действительности его тело остается вовлеченным в процесс медлительного распада; с телом Кристианы дело обстоит так же. Наперекор ночам, что приходят и уходят, индивидуальное сознание до конца пребудет в их разобщенных телах. Рольмопсы ровным счетом ничего не могут с этим поделать; но и от окуня с укропом не стоит ждать разрешения проблемы. Кристиана хранила молчание, рассеянное и, пожалуй, загадочное. Они отведали вместе домашних монбельярских колбасок и квашеной капусты по-королевски. Пребывая в приятно расслабленном состоянии мужчины, только что пережившего сладкий оргазм в объятиях не безразличной ему женщины, Брюно мельком припомнил свои профессиональные заботы, смысл коих можно было сформулировать следующим образом: какую роль сыграл Поль Валери в формировании мировоззрения представителей французской науки? Покончив с квашеной капустой и заказав мюнстер, он почувствовал искушение ответить: «Никакой».

– Я ни на что не гожусь, – смиренно признался он. – Я не способен растить свиней. Не имею ни малейшего понятия о производстве колбас, вилок и мобильных телефонов. Я не в состоянии изготовить ни одного из тех окружающих меня предметов, которые я использую или пожираю; мне даже не дано постигнуть процесс их изготовления. Если бы завтра производство остановилось, а все специалисты, инженеры и техники, разом куда-то подевались, я бы не сумел и самой малости сделать, чтобы заново пустить что-нибудь в ход. Оказавшись вне экономико-индустриального комплекса, я не смог бы даже обеспечить собственное выживание: я бы не знал, где добыть еду, во что одеться, как уберечься от непогоды; мои личные технические познания намного уступают тем, какими располагал неандерталец. Находясь в полной зависимости от общества, которое окружает меня, я сам со своей стороны почти что бесполезен для него; все, что я умею, это порождать сомнительные комментарии по поводу устаревших культурных объектов. Тем не менее я получаю жалованье, которое существенно выше среднего. Большинство людей моего круга находится в том же положении. В сущности, единственный полезный человек, которого я знаю, это мой брат.

– Что же он сделал такого из ряда вон выходящего?

Брюно подумал, в поисках достаточно впечатляющего ответа поворошил кусок сыра, лежавший у него на тарелке.

– Он создавал новых коров. Впрочем, это лишь пример, но я помню, что на основании его трудов стало возможным получить новую, генетически модифицированную генерацию коров, дающих молоко улучшенного качества, повышенной питательности. Он изменил мир. А я ничего не сделал, ничего не изменил; я не принес в мир абсолютно ничего нового.

– Ты не причинял зла…

Лицо Кристианы омрачилось, она быстро осушила свой бокал. В июле 1976 года она провела две недели в поместье ди Меолы на склонах Ванту, том самом, куда годом раньше приезжал Брюно с Аннабель и Мишелем. Когда она рассказала Брюно о том лете, они оба были восхищены совпадением; но тотчас ее охватило мучительное сожаление. Она подумала: если бы они встретились в семьдесят шестом, когда ему было двадцать лет, а ей шестнадцать, вся их жизнь могла бы пойти совсем по-другому. То был первый признак, по которому она догадалась, что начинает влюбляться по-настоящему.

– В сущности, – заметила Кристиана, – в этом совпадении нет ничего удивительного. Мои болваны-родители принадлежали к тому же анархическому слою, что-то вроде битников пятидесятых, которые таскались к твоей матери. Возможно даже, что они были знакомы, но у меня нет никакого желания об этом узнать. Я презираю этих людей, могу сказать даже, что ненавижу их. Они носители зла, они творят зло, уж я-то знаю, о чем говорю. Прекрасно помню то лето семьдесят шестого. Ди Меола умер через две недели после моего приезда; у него был далеко зашедший рак, кажется, его уже ничто по-настоящему не интересовало. Тем не менее он попытался меня завлечь, я в ту пору была недурна собой, но он не настаивал, думаю, он уже начинал испытывать физические страдания. Двадцать лет он ломал комедию, разыгрывая из себя мудрого наставника, посвященного в тайны духа и т. п., все чтобы девок трахать. Надо признать, что роль свою он выдержал до конца. Через две недели после моего прибытия он принял яд, какую-то очень мягкую отраву, которая делает свое дело за несколько часов; потом он позвал всех посетителей, гостивших в поместье, уделив каждому по несколько минут, нечто в жанре «смерть Сократа». К тому же он говорил о Платоне, а еще об упанишадах, Лао Цзы, в общем, сущий цирк. Также много разглагольствовал об Олдосе Хаксли, напомнил, что знал его, описал их разговор; возможно, тут он малость приврал; но как бы то ни было, он, Меола, умирал. Когда подошла моя очередь, я была довольно сильно взволнована, но он меня просто-напросто попросил расстегнуть блузку. Смотрел на мою грудь, потом попытался что-то сказать, но я мало что поняла, ему уже было больно говорить. Внезапно выпрямился на своем кресле, протянул руки к моей груди. Я не противилась. На мгновение он ткнулся мне в грудь лицом, потом снова упал в кресло. Руки у него сильно дрожали. Движением головы велел мне уходить. В его глазах я не увидела никакой одухотворенности, ничего похожего на мудрость – в этом взгляде был один только страх.

Он скончался на закате. Просил, чтобы погребальный костер развели на вершине холма. Все собирали хворост, потом началась церемония. Давид сам зажег погребальный костер своего отца, глаза у него как-то странно сверкали. Я ничего о нем не знала, только то, что он рок-музыкант; с ним были всякие подозрительные типы, американские мотоциклисты, покрытые татуировкой, все в коже. Я там была с подругой, и когда наступила ночь, мы почувствовали себя не слишком уверенно.

Несколько исполнителей с тамтамами расположились перед костром и медленно, в строгом ритме заиграли. Присутствующие стали танцевать, огонь сильно разгорелся, и они, как обычно, принялись сбрасывать с себя одежду. По правилам, чтобы совершить подобную кремацию, нужны ладан и сандаловое дерево. В погребальный костер ди Меолы вместо этого бросили сухие ветки, смешав их, вероятно, с местными травами – розмарином, тмином, садовым чабёром; так что через полчаса запах стал ни дать ни взять как от шашлыка. Такое замечание отпустил приятель Давида – толстяк в кожаном жилете, щербатый, с длинными грязными космами. Другой, похожий на хиппи, добавил, что у многих первобытных племен съедение почившего вождя было чрезвычайно почитаемым ритуалом. Щербатый замотал головой и заржал; Давид подошел к этим двоим и заспорил с ними, при свете пламени его тело было поистине великолепно – думаю, он занимался культуризмом. Я смекнула, что стычка грозит перерасти в серьезную потасовку, и поспешила отправиться спать.

Немного погодя разразилась гроза. Не знаю почему, но я встала, вернулась к костру. Там еще было человек тридцать, они танцевали под дождем совершенно голые. Один грубо схватил меня за плечи, подтащил к огню, заставляя посмотреть на то, что осталось от тела. Я увидела череп с пустыми глазницами. Плоть, не полностью истребленная огнем, наполовину смешалась с пеплом, получился как бы небольшой ком грязи. Я стала кричать, этот тип отпустил меня, и мне удалось унести ноги. Назавтра мы с подругой уехали. Я больше никогда ничего не слышала об этих людях.

– И статьи в «Пари-матч» не читала?

– Нет… – Кристиана недоуменно пожала плечами.

Брюно прервал разговор и, прежде чем продолжить его, потребовал два кофе. За долгие годы он выработал для себя концепцию жизни грубую и циничную, типично мужскую. Мир – замкнутое пространство, кишащее живыми тварями; все их движение ограничено жестким, наглухо запертым кольцом горизонта, вполне ощутимым, но недоступным: это кольцо – законы морали. Но сказано все же, что у любви свой закон, и она ему подчиняется. Кристиана не отрывала от него внимательного, нежного взгляда; глаза у нее были немного усталые.

– Эта история до такой степени омерзительна, – начал Брюно неохотно, – что я был удивлен, как это журналисты раньше о ней не заговорили. Короче, случилось это пять лет назад, судебный процесс состоялся в Лос-Анджелесе, для Европы секты сатанисгов были еще в новинку. Давид ди Меола – я сразу вспомнил это имя – был одним из двенадцати обвиняемых; он же был одним из тех двоих, что сумели ускользнуть от полиции. Если верить статье, он, по всей вероятности, бежал в Бразилию. Обвинения, выдвинутые против него, были убийственны. В его поместье обнаружили добрую сотню видеокассет с картинами пыток и убийств, все они были заботливо систематизированы и снабжены этикетками; на некоторых он появляется без маски. На кассете, которая была продемонстрирована при слушании дела, была заснята сцена кошмарной расправы над старой женщиной, Мэри Макналлаган, и ее крошечной внучкой. Ди Меола на глазах бабушки острыми клещами оторвал у младенца руки и ноги; потом пальцами вырвал у старой женщины один глаз и мастурбировал в кровавую глазницу; в то же время он подключил дистанционно управляемую видеокамеру перед самым ее лицом. Она сидела скорчившись; металлический ошейник, привинченный к стене, надежно удерживал ее; все это происходило в помещении, похожем на гараж. В последнем кадре фильма она валялась в собственных экскрементах; кассета была рассчитана как минимум на сорок пять минут, но только полицейские просмотрели ее всю, присяжные через десять минут попросили прекратить демонстрацию.

Статья в «Матч» в основном воспроизводила интервью Дэниэла Макмиллана, прокурора штата Калифорния, опубликованное в «Ньюсуик». По его словам, речь идет не только о суде над группой людей: судить надо общество в целом, ибо это преступление кажется ему характерным симптомом разложения общественного сознания и морали, постигшего американское общество начиная с конца пятидесятых. Судья неоднократно призывал его оставаться в рамках рассматриваемых фактов; проводимые им параллели с делом Мэнсона[10] он считал неуместными, тем паче что из всех обвиняемых лишь в отношении ди Меолы могла быть установлена некая туманная связь с движением битников или хиппи.

Год спустя Макмиллан опубликовал книгу «From Lust to Murder: a Generation»[11], довольно скверно переведенную на французский под названием «Поколение убийц». Эта книга меня удивила: я ожидал обычных разглагольствований в духе религиозного фундаментализма о возвращении Антихриста и надобности опять ввести в средней школе обязательные молитвы. На деле это оказалась точная, хорошо документированная книга, с подробным анализом многочисленных судебных дел; Макмиллан проявляет особый интерес к случаю Давида, он пересказывает его биографию, проведя с этой целью серьезное расследование.

В сентябре 1976-го, сразу после кончины отца, Давид продал поместье и тридцать гектаров земли, чтобы приобрести в Париже кусок земли со старыми домами; он сохранил для себя большую квартиру на улице Висконти, а все прочее перестроил, приспособив для сдачи внаем. Просторные апартаменты были разгорожены, комнаты для прислуги тоже пошли в ход, присоединены к другим: он приказал устроить там кухни и душевые. Когда все было готово, он оказался владельцем двух десятков маленьких квартирок, которые вполне могли обеспечить ему приличный доход. Он все еще не мог отказаться от идеи преуспеть на поприще рока и надеялся, что в Париже ему повезет больше; но ему уже исполнилось двадцать шесть лет. Прежде чем отправиться попытать счастья в студиях звукозаписи, он решил убавить себе два года. Сделать это было очень легко: достаточно, когда спросят, ответить: «Двадцать четыре». Естественно, проверять никто не станет. Брайан Джонс поступил таким образом задолго до него. Судя по свидетельствам, добытым Макмилланом, однажды вечером на приеме в Канне Давид столкнулся с Миком Джаггером; он отскочил метра на два, будто наступил на гадюку. Мик Джаггер уже был величайшей в мире звездой; богатый, осыпаемый почестями, циничный, он воплощал в себе то, о чем мечтал Давид. Однажды перед Миком Джаггером возникла проблема власти, необходимо было утвердить свое «эго» в группе; соперником оказался именно Брайан Джонс. Все благополучно разрешилось – там очень кстати оказался бассейн… Конечно, это была неофициальная версия, но Давид знал, что Мик Джаггер столкнул Брайана Джонса в бассейн; Давид легко представлял себе, как он сделал это. Вот так, начав с убийства, Мик Джаггер, по убеждению Давида, стал лидером величайшей в мире рок-группы. Все, что есть в мире великого, зиждится на убийстве – Давид был уверен в этом, и сейчас, в конце семьдесят шестого, чувствовал, что вполне готов столкнуть в подвернувшиеся бассейны столько народу, сколько потребуется; однако в последующие годы ему только и удалось, что в качестве второго контрабасиста принять участие в записи нескольких дисков. Зато женщинам он по-прежнему очень нравился. Его эротические притязания росли, он взял за правило ложиться сразу с двумя девушками, желательно – блондинкой и брюнеткой. Большинство из них соглашались, ведь он и впрямь был очень красив – в этаком мощном, мужественном стиле, чуть ли не зверь. Он кичился своим длинным, толстым фаллосом, своими яйцами, большими и волосатыми. Совокупление мало-помалу утрачивало интерес в его глазах, но он с неизменным удовольствием смотрел, как девушки опускаются на колени, чтобы пососать его член.

В начале 1981 года он узнал от одного заезжего калифорнийца, что происходит подбор групп для записи CD heavy metal в честь Чарльза Мэнсона. Он решил еще разок попытать счастья. Распродал все свои квартирки, стоимость которых со временем возросла чуть ли не вчетверо, и перебрался в Лос-Анджелес. Теперь ему был тридцать один год, официально – двадцать девять; уже многовато. Он задумал, прежде чем предстать перед американскими продюсерами, скостить себе еще три года. Судя по физической форме, ему вполне можно было дать двадцать шесть.

Дело затягивалось, Мэнсон из недр своей исправительной тюрьмы требовал непомерных прав. Давид занялся бегом трусцой и начал посещать кружки сатанистов. Секты, проповедующие культ Сатаны, всегда отдавали предпочтение Калифорнии, начиная с «Первой Церкви Сатаны», основанной Антоном Ла Вейем в 1966 году в Лос-Анджелесе, и общества «Церковь Страшного Суда», возникшего 1967-м в Сан-Франциско (Хейт-Эшбери). Эти группировки еще существовали, и Давид вступил в контакт с ними; они довольствовались ритуальными оргиями, иногда принося в жертву какое-нибудь животное, только и всего; однако при их посредничестве он получил доступ в кружки куда более закрытые и страшные. В частности, он сошелся с Джоном ди Джорно, хирургом, организовавшим «аборты-трапезы». После операции зародыша перемалывали, растирали, смешивали с тестом и пекли хлеб, чтобы затем разделить его между участниками. Давид быстро сообразил, что наиболее продвинутые сатанисты в Сатану совсем не верят. Они, как и он, были абсолютными материалистами и вскоре отказались от всего этого по сути кичевого церемониала с пятиконечными звездами, свечами, длинными черными одеяниями; такой декорум, служил в основном для того, чтобы помочь начинающим преодолеть моральные запреты. В 1983 году он был допущен к первому ритуальному убийству

К тому времени Давид уже почти отказался от мысли стать рок-звездой, хотя при появлении на MTV Мика Джаггера его сердце порой мучительно сжималось. К тому же проект «Посвящение Чарльзу Мэнсону» провалился, и пусть его признавали двадцативосьмилетним, но на самом-то деле ему было на пять лет больше, и он начинал чувствовать, что действительно слишком стар. Его жажда власти и всемогущества вылилась в манию величия, он возомнил себя Наполеоном. Его восхищал этот человек, который выжег Европу огнем и залил кровью, который погубил сотни тысяч, не имея даже такого оправдания, как идеология, вера, на худой конец убежденность. В противоположность Гитлеру или Сталину Наполеон не верил ни во что, кроме самого себя, он самым решительным образом отделил собственную личность от остального мира, рассматривал других только как орудие, служащее его властительной воле. Раздумывая о своих итальянских корнях, Давид воображал себе кровную связь, сближающую его с этим диктатором, который, прохаживаясь на заре по полям битв, глядя на тысячи тел, искалеченных, со вспоротыми животами, мог небрежно заметить: «Пустяки… одна парижская ночь восполнит все».

Месяц за месяцем Давид и другие участники группы все глубже погрязали в ужасах и зверствах. Иногда, запечатлевая свои кровавые забавы на пленке, они снимали маски; один из участников был продюсером в индустрии видео, он имел доступ к изготовлению копий. Хорошее «кино с душком» можно было продать за баснословные деньги, что-нибудь около двадцати тысяч долларов за копию. Однажды вечером, будучи приглашен на очередную оргию к приятелю-адвокату, Давид узнал один из своих фильмов на экране телевизора в спальне. На этой кассете, сделанной месяц тому назад, он распиливал мужской половой член механической пилой. Пользуясь своей редкой привлекательностью, он заманил в спальню девочку лет двенадцати, подружку хозяйской дочери, и принудил ее встать на колени перед его креслом. Девочка немного побрыкалась, потом начала его сосать. На экране он приближает пилу к низу живота мужчины лет сорока, легонько задевая ею его бедра, а тот, намертво связанный, со скрещенными руками, вопит от ужаса. Давид излился в девочкин рот в тот самый момент, когда лезвие пилы рассекло член; он схватил девочку за волосы, грубо вывернул ей шею и заставил долго смотреть на кадр, где – крупным планом – писал кровью обрубок.

Вот к чему сводились улики, собранные против Давида. Полиция случайно перехватила одну из копий пыточного видеофильма, но Давид, по всей вероятности, был предупрежден; как бы то ни было, он успел вовремя скрыться. Здесь-то Дэниэл Макмиллан и переходил к главной мысли. В своей книге он со всей определенностью утверждал, что так называемые сатанисты не верят ни в Бога, ни в Дьявола, ни в какую бы то ни было иную сверхъестественную силу; кощунство вводилось в их церемониал не иначе как второстепенная приправа, вкус к которой большинство из них вскорости утрачивало. В действительности они, подобно их учителю маркизу де Саду, были абсолютными материалистами, своего рода гурманами, ищущими наслаждения во все более резких нервных встрясках. По Дэниэлу Макмиллану, прогрессирующий распад моральных ценностей в течение шестидесятых, семидесятых, восьмидесятых, потом и девяностых годов является процессом закономерным и неотвратимым. Когда сексуальные наслаждения приедаются, естественно, что индивид, свободный от ограничений традиционной морали, обращается к более разнообразным усладам жестокости; два столетия назад Саду уже довелось пройти аналогичный путь. В этом отношении серийные убийцы девяностых – прямые потомки хиппи шестидесятых; их общими предками можно признать венских акционистов пятидесятых. Такие венские акционисты, как Нич, Мюэль или Шварцкоглер, в качестве перформанса прилюдно учиняли расправы над животными; в присутствии кретинских сборищ они вырывали, раздирали на куски их органы и внутренности, они погружали руки в их плоть и кровь, доводя до последнего предела страдания безвинных существ, между тем как статист запечатлевал эту резню на фото – или кинопленке, дабы выставить полученные материалы в художественной галерее. Подобная дионисийская жажда высвобождения звериного, злого начала, пробужденная венскими акционистами, будет проявляться в ходе последующих десятилетий. Согласно Дэниэлу Макмиллану, этот поворот, постигший западную цивилизацию после 1945-го, есть не что иное, как возврат к культу грубой силы, отречение от вековых норм, что в течение веков создавались во имя морали и права. Венских акционистов, битников, хиппи и серийных убийц сближает то, что все они абсолютные анархисты, они проповедуют безоглядное утверждение прав личности в противоположность социальным нормам, всему тому лицемерию, к которому, по их мнению, и сводятся мораль, чувство, справедливость и сострадание. В этом смысле Чарльз Мэнсон вовсе не чудовищное извращение духовного опыта хиппи, но логическое завершение его; Давид ди Меола только продолжил, осуществил на практике идеи освобождения личности, которые провозглашал его отец. Макмиллан принадлежал к партии консерваторов, и некоторые его выпады против личной свободы вызвали скрежет зубовный в недрах его собственной партии; однако его книга сыграла большую роль. Вооруженный своими авторскими правами, он с головой ушел в политическую борьбу и был избран в Палату общин.

Брюно примолк. Свой кофе он давно уже допил, часы показывали четыре утра, и в зале не видно было ни одного венского акциониста. В ту пору Герман Нич гнил в австрийской тюрьме, куда был заключен за изнасилование малолетнего. Этому человеку уже перевалило за шестьдесят, можно было уповать на скорую кончину; таким образом, один из источников мирового зла пересыхал. Нервничать по этому поводу не было никакого резона. Все вокруг дышало покоем, одинокий служитель блуждал между столиков. Сейчас они оставались здесь единственными клиентами, но ресторан был открыт двадцать четыре часа в сутки, о том говорила вывеска при входе, то же повторялось на обложке меню, таково было обязательство, предусмотренное контрактом. «Они и похезать не сходят, эти гомики», – машинально пробормотал Брюно. Человеческая жизнь в нашем современном обществе подвержена неизбежным кризисам, особенно в области личных проблем. Следовательно, в центре большой европейской столицы непременно должно быть как минимум одно заведение, открытое для посещения всю ночь. Он заказал малиновое желе и два стакана вишневой водки. Кристиана внимательно выслушала его рассказ; в ее молчании было что-то болезненное. Теперь они должны были вернуться к простым радостям.

16

Об эстетике добровольности

С первыми лучами зари юные девы приходят срывать розы. Ветер всепроникновения веет над долами, над столицами, питает воображение самых вдохновенных поэтов, срывает охранительные покровы с колыбелей и лавры, венчающие головы юнцов, выдувает верования в бессмертие из мозгов старцев.

Лотреамон. Стихотворения, II

Большинство тех, с кем Брюно за время своей жизни доводилось встречаться, было занято исключительно погоней за удовольствиями – разумеется, здесь в понятие удовольствия необходимо включить и услады самолюбования, столь тесно связанные с почтением или восхищением окружающих. Таким образом, в ход могла быть пущена та или иная стратегия, определяющая особенности людских судеб.

Тем не менее Брюно признавал, что из этого правила приходится сделать одно исключение – для его сводного брата: с ним, казалось, не вяжется даже само понятие удовольствия; но, сказать по правде, про Мишеля и не поймешь, задевает его хоть что-нибудь или нет. Равномерное прямолинейное движение при отсутствии трения и без приложения какой-либо внешней силы продолжается до бесконечности. Организованная, рациональная, с точки зрения социологии медиально расположенная по отношению к высшим категориям, жизнь его сводного брата до сих пор, по-видимому, протекала без трения. Хотя, может, в замкнутом мирке исследователей-микробиологов и разворачиваются потаенные, ужасные противоборства самолюбии; последнее, впрочем, представлялось Брюно сомнительным.

– У тебя очень мрачный взгляд на жизнь, – сказала Кристиана, прерывая молчание, которое становилось все тягостнее.

– Ницшеанский, – уточнил Брюно. И, подумав, счел нужным прибавить: – Я, скорее всего, ницшеанец низшего разбора. Прочту-ка тебе одно стихотворение. – Он извлек из кармана записную книжку и продекламировал:

  • Каждый тянет эту жвачку, сколько можно? –
  • Насчет вечного возврата и так далее,
  • А я ем клубничное мороженое
  • В ресторане «Заратустра» под азалией.

Они опять помолчали, потом она сказала:

– Я знаю, что нужно сделать. Давай съездим на мыс Агд, устроим групповушку в нудистском секторе. Там есть медсестры-голландки, немки из чиновничьей среды, все очень корректно, буржуазно, в северной манере или в духе Бенилюкса. Почему бы не потрахаться в компании люксембургских копов?

– У меня отпуск кончается.

– И у меня тоже, занятия начнутся во вторник; но я еще нуждаюсь в отдыхе. Довольно с меня преподавания, дети такие болваны. И тебе тоже нужно отдохнуть, ты нуждаешься в оргазмах в кругу самых разнообразных женщин. Это возможно. Знаю, ты в это не веришь, но я тебе ручаюсь: возможно. У меня есть приятель-врач, он нам выправит справку о болезни.

На вокзал Агда они прибыли в понедельник утром, взяли такси и поехали в нудистский сектор. У Кристианы почти не было багажа: ей не хватило времени, чтобы заехать в Нуайон.

– Надо бы мне послать сколько-нибудь бабок сыну, – сказала она. – Он меня презирает, но мне еще несколько лет придется волей-неволей его терпеть. Я всерьез опасаюсь, как бы он совсем не одичал. Он якшается со странными типами: с мусульманами, с нацистами… Если бы он разбился на мотоцикле, мне было бы больно, но, думаю, я бы испытала облегчение.

Уже наступил сентябрь, и они легко нашли себе жилье. Нудистский гостиничный комплекс мыса Агд, состоящий из пяти зданий, построенных в семидесятых и в начале восьмидесятых годов, в общей сложности вмещал десять тысяч спальных мест – мировой рекорд. Их номер, площадью в 22 кв. м, состоял из гостиной, где имелся диван-кровать, кухоньки, спаленки с расположенными друг против друга одноместными кушетками, а также из душевой, санузла и террасы. Все это было рассчитано максимум на четверых – чаще всего то была семья с двумя детьми. Они с первой минуты почувствовали, что им здесь очень понравится. Терраса выходила на запад, смотрела на причал прогулочных катеров и позволяла пить аперитив, наслаждаясь последними лучами заходящего солнца.

Если бы даже там не было трех коммерческих центров, мини-гольфа и пункта проката велосипедов, и тогда край отдыха нудистов на мысе Агд был бы самым соблазнительным для курортников благодаря простейшим пляжным и сексуальным утехам. В конечном счете это место являет собой некое особое социологическое образование, тем более удивительное, что в основе его лежит не заранее разработанный проект, а простое совпадение личных инициатив. По крайней мере именно так выразился Брюно во вступительной части статьи под названием «Дюны Марсейянского пляжа: об эстетике добровольности», где он подводил итоги своих двухнедельных курортных впечатлений. Статья эта была справедливо отвергнута журналом «Эспри».

«Что с первого взгляда поражает на мысе Агд, – отмечает Брюно, – это сосуществование самых банальных служб, аналогичных тем, какие встретишь на любом европейском курорте, с коммерческими предприятиями, недвусмысленно ориентированными на секс и распутство. Странно, к примеру, видеть булочную или продовольственный магазинчик самообслуживания рядом с магазином одежды, предлагающим исключительно прозрачные крошечные юбочки, белье из латекса и платья, скроенные так, чтобы грудь и ягодицы оставались открытыми. Удивительно также наблюдать, как женщины и супружеские пары, с детьми или без оных, фланируют среди торговых рядов и прицениваются к товарам подобного рода. Наконец, как не подивиться при виде того, как книготорговые фирмы, помимо обычного ассортимента газет и журналов, предлагают в своих киосках особо широкий выбор всякого рода брошюр с предложениями „приятного досуга“ и порнографических буклетов, а также всевозможных эротических приспособлений, причем ни у кого из потребителей все это не вызывает ни малейшего смущения.

Центры коллективного отдыха обычно распространяются по определенной оси, от «семейных» (таковы «Мини-клаб» и «Кид'с-клаб» с их приборами для нагревания детских бутылочек и столами для пеленания) до «молодежных» (с лыжами, серфингом, буйными вечеринками для полуночников – «до 12 лет не рекомендуется»). Нудистский центр мыса Агд, где такое значение придается сексуальным досугам, избавленным от обычно сопровождающего их контекста «обольщения», далеко выходит за пределы подобной дихотомии. Равным образом он отличается, опять-таки к вящему изумлению новичка, от традиционных нудистских центров. В самом деле, ведь они-то делают акцент на концепции «здоровой» наготы, исключающий всякую возможность прямой сексуальной интерпретации; там в чести экологически чистая пища; табак оттуда практически изгнан. Экологическая впечатлительность зачастую побуждает участников объединяться в разные движения вроде йоги, групп рисовальщиков на шелке, восточной гимнастики; они добровольно приноравливаются к первобытному образу жизни на лоне дикой природы. Номера, предлагаемые отдыхающим на мысе Агд, напротив, в полной мере отвечают стандартным требованиям комфортабельного отдыха; природа здесь представлена исключительно в виде газонов и цветочных массивов. Наконец, в ресторанном деле все устроено по классическому типу: пиццерии непосредственно соседствуют с ресторанами «Дары моря» и киосками, торгующими жареным картофелем и мороженым. Сама нагота здесь, если так можно выразиться, облечена в другие одежды. В традиционном нудистском центре она неизменно зависит от атмосферных условий, это они решают, можно ли раздеться; подобная зависимость требует строжайшего контроля, и это еще сопровождается резким неприятием всякого поведения, которое может быть уподоблено нездоровому любопытству. На мысе Агд, наоборот, повсеместно, как в супермаркетах, так и в барах, наблюдается мирное сосуществование самых разнообразных обличий, от полнейшей наготы до одежды вполне традиционного типа, причем столь же возможны и наряды, откровенные в своей призывной сексуальности (сетчатые мини-юбки, белье, облегающее трико). Нескромное глазенье, напротив, пользуется молчаливым признанием: на пляже сплошь и рядом видишь мужчин, которые пялятся на открытые для обозрения половые органы женщин; многие из последних придают этому созерцанию еще более интимный характер, прибегая к удалению волос, что облегчает исследование их клиторов и больших половых губ. Все это создает даже для тех, кто не принимает участия в специфической деятельности центра, совершенно уникальную атмосферу, равно далекую как от эротической, нарциссической обстановки итальянских дискотек, так и от двусмысленного климата злачных кварталов большого города. В общем-то, имеешь дело с классическим курортным местом, скорее безобидным, если не считать того, что сексуальные удовольствия занимают здесь важное и почетное место. По этому поводу так и хочется вспомнить «социал-демократическое» понимание секса; надобно также заметить, что среди обитателей немалый процент иностранцев, по большей части немцев, равным образом значителен голландский и скандинавский контингент».

На второй день Кристиана и Брюно свели на пляже знакомство с Руди и Ханналорой, парой, которая смогла помочь им лучше понять суть социологической деятельности центра. Руди был инженером центра спутникового управления, его главной обязанностью был контроль геостационарной позиции телекоммуникационного спутника типа «Астра»; Ханналора работала в крупном гамбургском книжном магазине. За десять последних лет привыкшие отдыхать на мысе Агд, они в этом году предпочли оставить своих двоих детей-подростков на попечении родителей Ханналоры, чтобы уехать на недельку вдвоем. В тот же вечер пообедали вчетвером в рыбном ресторане, где подавали великолепную пряную похлебку буйабес. Потом отправились к немцам в номер. Брюно и Руди по очереди протыкали Ханналору, в то время как она лизала Кристианину промежность; затем женщины поменялись местами. После этого Ханналора незамедлительно сделала Брюно минет. У нее было очень красивое тело, пышное, но крепкое, она явно поддерживала себя в форме спортивными упражнениями. К тому же сосала она весьма чувственно; крайне возбужденный этой ситуацией, Брюно, к несчастью, извергся слишком быстро. Руди, как более искушенному, удалось воздерживаться от эякуляции в течение двадцати минут, пока Ханналора и Кристиана сообща сосали его, дружески сталкиваясь языками на головке члена. В заключение вечера Ханналора угостила всех стаканом вишневой водки.

Две дискотеки для парочек, расположенные на территории пансионата, по сути, не играли существенной роли в разгульной жизни германской четы. «Клеопатра» и «Абсолют» терпели жестокий урон из-за конкуренции с «Экстазией», которая располагалась за пределами нудистских владений, на землях коммуны Марсейян. Оснащенная впечатляющим оборудованием («Черная комната», «Комната с прозрачным зеркалом», бассейн с подогревом, джакузи и – последнее приобретение – отменнейшая «Зеркальная комната» из Лангедок-Русильона), «Экстазия», отнюдь не имея склонности почить на лаврах, которые она стяжала на заре семидесятых, сумела сохранить свою репутацию «волшебной шкатулки». Тем не менее Ханналора и Руди предложили им провести завтрашний вечер в «Клеопатре». Она поменьше размерами, ей свойственна теплая, доверительная обстановка, так что «Клеопатра», по их мнению, являет собой отличный отправной пункт для пары новичков, да и находится она в самом центре пансионата, что дает повод после еды запросто перехватить стаканчик в кругу друзей, равно как и приятный для женщин случай в обстановке взаимной симпатии опробовать новенькие эротические приемы.

Одеваться никто из четверых не стал. Брюно, ликуя, обнаружил, что у него опять эрекция, меньше чем через час после того, как он излился в уста Ханналоры; он объявил об этом в выражениях, полных наивного восторга. От души растроганная, Кристиана принялась обхаживать его болт под умиленными взглядами новых друзей. Под конец Ханналора присела на корточки между его ляжек и стала посасывать его член, который Кристиана продолжала ласкать. Руди, впав в легкое ошеломление, машинально повторял: «Gut, gut…» Расстались они полупьяные, но в превосходном рас положении духа. Брюно пустился в воспоминания о «Клубе пяти», обнаружив сходство между Кристианой и Клод, чей образ с детства сложился в его сознании; по его мнению, не хватало только верного пса Даго.

Назавтра после полудня они вместе отправились на пляж. Погода стояла ясная и для сентября очень жаркая. «Как приятно, – думал Брюно, – идти вчетвером, голыми, по самой кромке воды. Приятно сознавать, что нет никаких сложностей и раздоров, сексуальные проблемы уже решены; приятна уверенность, что каждый в меру своих возможностей старается доставить другим удовольствие».

Нудистский пляж мыса Агд тянулся на три километра, берег полого спускался к воде, это даже малым детям давало возможность купаться без всякого риска. Впрочем, большая часть берега была зарезервирована для семейных купаний, а также для спортивных игр (серфинга, бадминтона, запускания змея). Есть молчаливо признанное правило, объяснил Руди, что парочки, ищущие распутства, встречаются друг с другом на восточной оконечности пляжа. Дюны, подпертые изгородями, образовывали там чуть возвышающуюся над всем гряду. Если подняться на ее вершину, с одной стороны открывается вид на пляж, полого спускающийся к морю, с другой – на более пересеченную местность, где дюны перемежаются плоскими полянами, там и сям поросшими купами каменных дубов. Друзья расположились под самой песчаной грядой, со стороны пляжа. Вокруг на тесном пространстве скопилось две сотни парочек. Кое-где среди них виднелись одинокие мужчины; некоторые мерили шагами песчаную гряду, попеременно озирая открывающиеся взгляду картины.

«В продолжение двух недель нашего там пребывания мы проводили на этом пляже все послеполуденные часы, – писал Брюно в своей статье. – Разумеется, человек смертен, и можно, предвидя свой конец, взирать суровым взглядом на людские радости. Но по мере того как отбрасываешь такую экстремистскую позицию, понимаешь, что дюны Марсейянского пляжа являют собой – и я намерен это доказать – место, соответствующее гуманистическим идеям, предполагающее максимальное удовлетворение желаний каждого без причинения кому бы то ни было нестерпимых моральных страданий. Сексуальное наслаждение (наиболее острое из тех, что доступны человеческому существу) основывается в решающей степени на осязательных ощущениях, в особенности на систематическом возбуждении особых эпидермических зон, устланных корпускулами Краузе, каковые связаны с нейронами, способными вызвать в гипоталамусе мощный выброс эндорфинов. На эту простую систему в коре головного мозга современного человека благодаря смене окультуренных поколений наложилась обогащенная ментальная структура, побуждающая к „фантазмам“ и (что особенно характерно для женщин) к „любви“. Дюны Марсейянского пляжа – по крайней мере, такова моя гипотеза – не следует рассматривать как место неразумного раздувания фантазмов, но, напротив, как приют восстановления равновесия сексуальных целей, как географическое подспорье попытки вернуться к норме, притом исключительно на добровольной основе. Говоря конкретно, каждая из пар, собравшихся на пространстве суши, ограниченном песчаной грядой и кромкой воды, может взять на себя инициативу публичной сексуальной ласки; нередко женщина принимается мануально либо орально возбуждать своего спутника, но столь же часто мужчина платит ей той же монетой. Соседние пары с особым вниманием наблюдают за этими ласками, подходят поближе, чтобы лучше видеть, мало-помалу и сами начинают подражать им. Так, от первоначальной пары, по пляжу быстро распространяется волна невероятно возбуждающих ласк и сексуальных излишеств. Исступление растет, многие пары сближаются, чтобы отдаться групповым утехам; однако, что важно отметить, всякое сближение происходит при условии предварительного согласия партнера, чаще всего выраженного с полной ясностью. Когда женщина хочет уклониться от нежеланной ласки, она дает это понять весьма определенно, просто качает головой – такой знак тотчас побуждает мужчину к церемонным, едва ли не смешным извинениям.

Величайшая корректность мужского контингента участников проявляется еще более поразительно в случаях, когда какая-нибудь парочка забредет в глубь территории, за гряду дюн. По существу, эта зона обычно находится в распоряжении шумных сборищ, участники каковых в большинстве своем мужчины. Первоначальный толчок и здесь исходит от пары, которая начинает предаваться интимным ласкам – чаще всего оральному сексу. Тотчас оба партнера оказываются окружены десятком, а то и двумя десятками мужчин. Сидя, стоя или присев на корточки, последние мастурбируют, не спуская глаз с происходящей перед ними сцены. Иногда дело на том и кончается, а толпа зрителей мало-помалу расходится. Бывает и так, что женщина делает рукой знак, говорящий, что она желает помастурбировать, пососать какого-нибудь другого мужчину либо совокупиться с ним. Тогда они без особой торопливости сменяют друг друга. Если она пожелает прекратить, ей и для этого бывает довольно одного жеста. Никто не обменивается ни единым словом; явственно слышно, как ветер посвистывает в дюнах, ворошит заросли трав. Порой ветер стихает; тогда тишина становится абсолютной, и ни один звук, кроме шороха семяизвержений, не нарушает ее.

Речь здесь идет отнюдь не о том, чтобы изображать нудистский пансионат на мысе Агд в идиллических тонах, словно какой-нибудь фурьеристский фаланстер. Нет, здесь, как и в любом другом месте, женщину с юным, стройным телом, мужчину, особенно привлекательного и мужественного, осаждают самыми лестными авансами. А ожиревший, стареющий, неуклюжий индивид, как везде, осужден на мастурбацию, с той разницей, что к этому занятию, в других общественных местах всеми осуждаемому, здесь относятся с любезной благожелательностью. Помимо всего прочего, поразительно, что достаточно разнообразные сексуальные проявления, куда более возбуждающие, нежели все, что способен продемонстрировать какой бы то ни было порнофильм, здесь обходятся без малейшего насилия, не омрачаясь даже легкой тенью грубости. Обращаясь к введенному мною понятию «социал-демократической сексуальности», я со своей стороны склонен усматривать во всем необычный способ применения той дисциплины и уважения к условиям любого договора, которые позволили немцам, с интервалом в одно поколение пройдя через две чудовищно смертоносные мировые войны, восстановить лежащую в руинах страну, создав мощную, способную к широкому экспорту экономику. В этом плане было бы любопытно узнать, что сказали бы выходцы из таких стран, как Япония и Корея, где в особой чести культурные ценности такого рода, доведись им столкнуться с социологической практикой мыса Агд. Подобная манера поведения, уважительная и лояльная, обеспечивая каждому, кто выполняет условия контракта, многочисленные моменты мирного достижения оргазма, в любом случае оказывается неотразимо убедительной, ибо ее преимущества без затруднений – а также и без каких-либо специальных разъяснений – усваиваются представителями всякого рода меньшинств, проживающих в пансионате (дуболомами из «лангедокского фронта», арабскими правонарушителями, итальяшками из Римини)».

Брюно на исходе первой недели пребывания в пансионате на этом прервал свою статью. То, что ему еще оставалось высказать, было куда более нежно, тонко и неопределенно. Проводя послеполуденные часы на пляже, они взяли обыкновение часов в семь пить аперитив. Он любил кампари, Кристиана чаще отдавала предпочтение белому мартини. Он смотрел, как лучи солнца скользят по слою свежей штукатурки – розоватому снаружи и белому изнутри. Ему доставляло удовольствие следить, как Кристиана нагишом бродит по комнате, то оливки принесет, то кубики льда. Чувство, что он испытывал, было странным, очень странным: легче дышалось, можно было несколько минут подряд ни о чем не думать, и ему уже не было так страшно. Однажды под вечер, на восьмые сутки, он сказал Кристиане: «Мне кажется, я счастлив». Она резко остановилась, сжимая пальцами формочку для льда, и глубоко, прерывисто вздохнула. Он продолжал: «Я хочу жить с тобой. Думаю, с меня довольно, я слишком долго был несчастен, сыт по горло. Еще немного, и начнутся хвори, инвалидность, а там и смерть. Но, я думаю, вместе мы сможем быть счастливыми, до самого конца. Во всяком случае, хочется попробовать. Мне кажется, я тебя люблю».

Кристиана заплакала. Позже, сидя в «Нептуне» над блюдом даров моря, они попытались рассмотреть вопрос с практической точки зрения. Она сможет приезжать каждый уик-энд, это проще простого, однако поменять место работы, добиться перевода в Париж ей будет очень трудно. Учитывая необходимость выплачивать алименты, жалованья Брюно на двоих не хватит. И потом, был еще сын Кристианы – тоже фактор, вынуждающий набраться терпения. Но все-таки это было возможно. Впервые за столько лет желаемое казалось достижимым.

На следующий день Брюно написал Мишелю короткое взволнованное письмо. Он объявлял, что счастлив, и сожалел, что им никогда не удавалось в полной мере понять друг друга. Он ему желал по мере возможности, в той или иной форме, тоже обрести свое счастье. И подписался: «Твой брат Брюно».

17

Письмо застало Мишеля в остром приступе концептуального бессилия. Согласно гипотезе Маргенау, индивидуальное сознание можно уподобить полю вероятностей в пространстве Фока, определяемом как прямая сумма пространств Гилберта. В принципе это пространство может быть выстроено исходя из элементарных электронных событий на синаптическом уровне. В этом случае нормальное поведение согласуется с упругими деформациями поля, а свободное деяние с разрывом поля; однако неясно, в какой топологии? Нет никакой гарантии, что естественная топология гилбертовых пространств позволяет рассчитывать на регистрацию свободного акта; нет даже уверенности в том, что сегодня возможна постановка этой проблемы иначе, нежели в сугубо метафорической форме. Тем не менее Мишель был убежден, что необходимость в новой концептуальной базе назрела. Каждый вечер, прежде чем отключить свой переносной компьютер, он запускал через Интернет запрос о доступе к результатам экспериментов, опубликованным в течение дня. На следующее утро он знакомился с ними, убеждался, что исследовательские центры во всех концах света безнадежно пребывают в ослеплении, погрязая в бессмысленном эмпиризме. Ни один результат не давал возможности прийти к какому-либо заключению, ни даже сформулировать самомалейшую теоретическую гипотезу. Как известно, индивидуальное сознание внезапно, без видимой причины, возникло в животном мире; это, вне всякого сомнения, произошло задолго до появления речи. Дарвинисты в своем бессознательном тяготении к идее конечной цели имели обыкновение выдвигать на первый план предположительные преимущества естественного отбора, связывая это с развитием языка, что, как всегда, ничего не объясняло, это была ни дать ни взять симпатичная мифологическая конструкция; но антропогенный принцип в данном случае утрачивает всякую убедительность. Мир дал нам глаза, способные видеть его, и разум, способный его постигать; да, и что из этого следует? К пониманию феномена это ничего не добавляет. Самосознание, отсутствующее у нематод, вполне очевидно наблюдается у простейших ящериц, таких, как Lacerta agilis; здесь весьма вероятно предположить наличие центральной нервной системы и кое-чего помимо нее. Это нечто остается абсолютно таинственным; появление сознания, по-видимому, не могло быть связано с какими-либо анатомическими, биохимическими либо клеточными данными; это обескураживало.

Что бы сделал Хайзенбсрг? Что предпринял бы Нильс Бор? Отстраниться, подумать; побродить за городом, послушать музыку. Новое не создается посредством простой интерполяции старого; данные прибавляются к данным, как пригоршни песка, по самой своей природе определяясь концептуальными рамками, ограничивающими поле эксперимента; ныне более чем когда-либо необходим новый угол зрения.

Дни, знойные и быстротечные, проходили грустно. В ночь на 15 сентября Мишелю приснился непривычно счастливый сон. С ним рядом была маленькая девочка, она носилась по лесу, окруженная бабочками и цветами (проснувшись, он догадался, что этот образ, снова возникший три десятилетия спустя, вел свое происхождение от «Принца Сапфира», сериала, который он смотрел по воскресеньям после полудня в доме своей бабушки и который так безошибочно находил путь к его сердцу). Через мгновение он шагал один по огромному холмистому лугу, среди высокой травы. Он не различал горизонта, казалось, этим травянистым холмам под бледно-серым, красиво светящимся небом конца нет. Тем не менее он двигался вперед без колебания и спешки; он знал, что на глубине нескольких метров у него под ногами течет подземная река и что безошибочный инстинкт ведет его вдоль ее русла. Вокруг волновались под ветром высокие травы.

Проснулся он веселый, полный энергии, каким не чувствовал себя ни разу со дня своего увольнения, уже более двух месяцев. Вышел из дому, повернул на улицу Эмиля Золя, зашагал под липами. Он был один, но от этого не страдал. На углу улицы Антрепренер он остановился. Магазин «Золя-колор» открылся, продавщицы-азиатки расположились за своими кассами; было около девяти часов утра. Небо в прогале между многоэтажками Богренель сияло до странности ярко; во всем этом была безысходность. Может быть, ему бы стоило пообщаться со своей соседкой напротив, девушкой из «Двадцати лет». Она служит в неспециализированном журнале, разбирается в общественных делах, вероятно, ей знакомы механизмы налаживания контактов с внешним миром; да и психологические факторы ей тоже, верно, не чужды; надо полагать, эта девушка могла бы его многому научить. Быстрым шагом, чуть не переходя на рысь, он устремился обратно, рванул по лестнице на этаж, где находилась квартира соседки. Долго звонил, трижды повторив попытку. Никто не отозвался. Растерянный, он повернул назад, домой; а подойдя к лифту, призадумался. Что это с ним? Может, у него депрессия и в этом все дело? Вот уже несколько лет как в квартале появились и все множатся листовки, призывающие к бдительности и борьбе против Национального фронта. Безмерное равнодушие, которое он проявлял как к сторонникам, так и к противникам оного, уже само по себе можно было бы счесть тревожным симптомом. Традиционная «ясность сознания депрессивных больных», которая, судя по описаниям, часто принимает форму предельной незаинтересованности в отношении людских забот, прежде всего проявляется в недостатке интереса к вопросам, и впрямь не слишком его заслуживающим. Таким образом, строго говоря, можно вообразить себе любовную депрессию, тогда как депрессия патриотическая, если начистоту, представляется совершенно немыслимой.

Возвратясь к себе на кухню, он подумал о том, что, по сути, естественная для демократического сознания вера в обусловленность человеческих поступков разумом и свободой выбора, особенно же в такую обусловленность политических предпочтений индивида, надо полагать, явилась следствием смешения понятий свободы и непредсказуемости. Водовороты в течении реки там, где она омывает опоры моста, в структурном отношении непредсказуемы; но никому же не придет на ум объявлять их за это «свободными». Он налил себе стакан белого вина, задернул шторы и прилег, чтобы поразмыслить. Уравнения теории хаоса не демонстрируют никакой связи со свойствами физической области, в которой сказывались их результаты; эта всеобщность позволяет равным образом применять их как в гидродинамике, так и в генетике популяций, как в метеорологии, так и в социо-психологии групп. Возможности их морфологического моделирования хороши, но предсказательная способность у них почти что нулевая. А уравнения квантовой механики, напротив, позволяют предвидеть характеристики микрофизических систем с исключительной точностью, если же отказаться от всякой надежды на возврат к онтологии материального мира, эта точность может даже стать абсолютной. Было бы по меньшей мере преждевременно, а может быть, и просто недостижимо пытаться установить между этими двумя теориями математические соответствия. И все же Мишель был убежден: строение аттракторов при эволюции нейронов и синапсов – ключ к пониманию людских поступков и мнений.

Занявшись поиском фотокопии недавних публикаций, он сообразил, что у него уже больше недели руки не доходили заглянуть в почтовый ящик. Как всегда, там в основном была реклама. В связи со спуском на воду судна «Коста Романтика» фирма «TMR» претендует на то, чтобы стать родоначальницей новой институционной нормы в области организации шикарных морских круизов. Этот корабль описывают как «настоящий плавучий рай». Вот как могли бы – ему стоит только пожелать – пройти первые мгновения его круиза: «Сначала вы попадаете в огромный, полный солнечного света зал под гигантским стеклянным куполом. В лифтах кругового обзора вы поднимаетесь на верхнюю палубу. Там, через громадное окно в носовой части, вы сможете созерцать море, словно на гигантском экране». Он отложил проспект в сторону, пообещав себе изучить его доскональнее. Мерить шагами верхнюю палубу, глазеть сквозь стеклянные стены на море, неделями плыть под все тем же однообразным небом… почему бы и нет? За это время Западная Европа может рухнуть под бомбами. Они пристанут к берегу, гладкие, загорелые, и их встретит другой континент.

Время от времени надо бы жить, и можно делать это весело, по-умному, не теряя чувства ответственности. В последнем своем выпуске «Свежие новости от сети магазинов единых цен» более чем когда-либо делали акцент на понятии гражданской инициативы. Автор редакционной статьи яростно опровергал общепринятую мысль, что гастрономические услады несовместимы с хорошей физической формой. «Главное соблюдать баланс во всем, лучше начать сегодня же», – без зазрения совести утверждал издатель. За этой первой задиристой (читай: ангажированной) страницей следовали развлекательные материалы, просветительские игры, разное «хочу все знать». Так Мишель получил возможность позабавиться, высчитав, сколько калорий он потребляет за сутки. За эти последние месяцы он не подметал, не гладил, не плавал, и в теннис не играл, и любовью не занимался; три единственных занятия, за которые он, по совести, мог держать ответ, были следующие: лежание, сидение и спанье. После всех расчетов оказалось, что его потребности доходят до 1750 килокалорий в день. Судя по письму Брюно, он-то, похоже, много плавает и занимается любовью. Мишель сделал пересчет с этими новыми данными: вышло, что у брата суточный расход энергии достигает 2700 килокалорий.

Было и второе письмо, его прислали из мэрии Креси-ан-Бри. Вследствие работ по расширению автостанции необходимо внести изменения в план муниципального кладбища и перенести несколько могил, в том числе могилу его бабушки. Согласно правилам, при перезахоронении останков должен присутствовать кто-либо из членов семьи. Он мог бы встретиться с представителем похоронного бюро между половиной одиннадцатого и двенадцатью.

18

После долгой разлуки

В Креси-ля-Шапель «кукушку» заменил пригородный поезд. И сама деревня сильно изменилась. Он остановился на вокзальной площади, удивленно озираясь. Супермаркет «Казино» перебрался на авеню генерала Леклерка, на выезде из Креси. Вокруг него повсюду выросли ларьки, новые дома.

Как объяснил ему служащий мэрии, все это началось с открытия Евродиснейленда, особенно с тех пор, как продлили линию скоростного метро до Марн-ла-Валле. Многие парижане пожелали поселиться здесь; цены на землю без малого утроились, последние земледельцы распродали свои фермы. Теперь здесь есть гимназия, прекрасно оборудованный гимнастический зал, два бассейна. Имеются проблемы с преступностью, но не больше, чем в других местах.

Направляясь в сторону кладбища, проходя мимо старых домов и не затронутых переменами каналов, он, однако же, почувствовал щемящую грусть, которую всегда испытываешь, возвращаясь в места, где провел детство. Перейдя окружное шоссе, он оказался перед мельницей. Скамья, на которой они с Аннабель любили сидеть после окончания школьных занятий, все еще была здесь. Большие рыбы плыли в темной воде против течения. Солнце неожиданно появилось в просвете между двумя тучами.

У кладбищенских ворот Мишеля ждал человек. «Вы, наверное…» – «Да». Как по-современному называют могильщика? Он держал в руке лопату и большой черный пластиковый мешок для мусора. Мишель пошел за ним. «Вы не обязаны смотреть», – пробурчал тот, направляясь к открытой могиле.

Смерть трудно поддается пониманию, человеческое существо только через силу смиряется с необходимостью прямо взглянуть ей в лицо. Двадцать лет назад Мишель видел труп своей бабушки, в последний раз он поцеловал ее. Тем не менее в первую минуту он был ошеломлен тем, что представилось его взгляду в разверстой яме. Его бабушка была погребена в гробу; однако в свежсразрытой земле он не мог разглядеть ничего, кроме древесных щепочек, гнилой доски и уж совсем непонятных белых кусочков. Когда до него дошло, что перед ним, он поспешно отвернулся, заставляя себя смотреть в противоположную сторону; но было поздно. Он успел увидеть череп, замаранный грязью, с пустыми глазницами, с которого свисали клочья седых волос, разрозненные позвонки, смешанные с землей. Он понял.

Человек начал запихивать останки в пластиковый мешок, поглядывая на стоящего рядом ошарашенного Мишеля. «Всегда одно и то же, – пробурчал он. – Надо ж им смотреть, никак удержаться не могут. Гроб – не такая штука, чтобы двадцать лет выдержать!» Пока он переваливал содержимое мешка в его новое вместилище, Мишель стоял неподалеку в нескольких шагах. Покончив со своей работой, человек распрямился, подошел к нему. «Все в порядке?» Мишель кивнул. «Могильную плиту передвинут завтра. Вы должны расписаться в ведомости».

Значит, вот оно как. Двадцать лет спустя остаются косточки, перемешанные с землей, и масса седых волос, невероятно густых и живых. Он снова увидел свою бабушку, как она вышивала, сидя перед телевизором, как шла на кухню. Так вот к чему все сводится. Проходя мимо «Бара спортсменов», он заметил, что его бьет дрожь. Он вошел, заказал анисовый ликер. Усевшись за столик и оглядевшись, заметил, что внутреннее убранство очень отличается от того, какое помнилось ему. Появились американский бильярд, видеоигры, телевизор, подключенный к каналу MTV, транслирующему клипы. Обложка «Ньюлука» в манере рекламного щита воспевала кошмарные видения Зары Уайтс и гигантскую австралийскую белую акулу Мало-помалу он погрузился в легкую дремоту.

Аннабель первой узнала его. Она только что купила сигареты и уже направлялась к выходу, когда заметила его, съежившегося на сиденье. Она поколебалась секунды две-три, потом подошла. Он поднял глаза.

– Какой сюрприз, – произнесла она мягко; потом присела напротив, на обитую молескином скамейку.

Она почти не изменилась. Ее лицо осталось невообразимо ясным и чистым, волосы – сияюще светлыми; было невозможно поверить, что ей сорок лет, ей никто не дал бы больше двадцати семи – двадцати восьми.

В Креси она оказалась по причинам, которые были сродни его собственным.

– Неделю назад умер мой отец, – сказала она. – Рак кишечника. Это тянулось долго, изнуряюще – и в кошмарных муках. Я задержалась ненадолго, чтобы помочь маме. Иначе я бы здесь не оказалась: я, как и ты, живу в Париже.

Мишель потупился; настало недолгое молчание. За соседним столиком двое молодых людей рассуждали о каратистских боях.

– Я года три назад в аэропорту случайно встретила Брюно. Он мне рассказал, что ты стал ученым, крупным исследователем, признанным в своей области. Он также сказал мне, что ты не женат. Мои успехи не столь блестящи: я работаю в муниципальной библиотеке. Замуж тоже не вышла. Я часто думала о тебе. Я тебя возненавидела, когда ты не ответил на мои письма. С тех пор прошло двадцать три года, но я все еще иногда вспоминаю об этом.

Она пошла проводить его до вокзала. Наступил вечер, было уже без малого шесть. Они остановились на мосту через Гран-Морен. Здесь росли влаголюбивые деревья – ивы, каштаны; вода была зелена и спокойна. Коро любил этот пейзаж, он несколько раз его писал. Старик, неподвижно стоящий посреди своего сада, напоминал пугало.

– Теперь мы на том же мосту, – сказала Аннабель. – И на равном расстоянии от смерти.

Перед самым отходом поезда она взошла на ступеньку, чтобы поцеловать его в щеку.

– Мы увидимся, – сказал он.

Она ответила:

– Да.

В следующую субботу она пригласила его на обед. Жила она в маленькой квартирке на улице Лежандр. Пространство было тщательно распланировано, однако обстановке не хватало теплоты – стены и потолок были обиты темным деревом, словно в корабельной каюте.

– Я живу здесь восемь лет, – сказала она. – Переехала, когда выдержала конкурс на должность библиотекаря. До того работала на TF1, в службе совместного производства. Мне там опротивело, не люблю эту среду. Потеряла на этом две трети жалованья, но так лучше. Я работаю в муниципальной библиотеке XVII округа, в детской секции.

Она приготовила сиччу, блюдо из баранины и индийской чечевицы. За едой Мишель говорил мало. Расспрашивал Аннабель о ее семье. Ее старший брат унаследовал предприятие отца. Он женат, имеет троих детей – мальчика и двух девочек. К несчастью, дела идут плохо, конкуренция в области производства точных оптических приборов стала очень жесткой, они уже два раза были на грани банкротства; в поисках утоления своих печалей он налегает на анисовый ликер и голосует за Ле Пена. Ее младший брат занят в службе маркетинга «Лореаль»; недавно получил назначение в Соединенные Штаты – начальником маркетинговой службы, работающей на Северную Америку; видятся они редко. Он разведен, детей нет. Две несходные судьбы, впрочем почти что в равной степени симптоматичные.

– Моя жизнь не была счастливой, – сказала Аннабель. – Вероятно, я придавала слишком большое значение любви. Я слишком легко сходилась, мужчины, добившись своей цели, бросали меня, и я страдала от этого. Мужчины вступают в любовную связь не оттого, что влюбляются, а оттого, что испытывают желание; мне потребовались годы, чтобы осознать эту банальную истину. Вокруг меня все так живут, я сформировалась в развращенной среде; но мне не доставляет никакого удовольствия кого-то дразнить, соблазнять. Да и сама сексуальная жизнь мне в конце концов осточертела; не могу больше выносить торжествующих ухмылок в ту минуту, когда я снимаю платье, тупых рож в момент оргазма, но главное – их хамства после того, как акт свершится. В конце концов, это мучительно, когда к тебе относятся как к животному, переходящему из рук в руки, даже если ты считаешься лакомым кусочком, я ведь была эстетически безупречна, и они чванились, водя меня по ресторанам. Только один раз я, как мне показалось, пережила нечто серьезное, я тогда поселилась вместе с одним типом. Он был актером, в его физиономии было что-то очень интересное, но пробиться ему не удавалось – сказать по правде, я оплачивала почти все квартирные счета. Мы прожили вместе два года, потом я забеременела. Он просил меня сделать аборт. Я сделала, но, выходя из больницы, поняла, что всему конец. Я ушла от него в тот же вечер, на какое-то время переселилась в отель. Мне уже сравнялось тридцать, это был мой второй аборт, и я была сыта этим по горло. Шел 1988 год, все начинали понимать опасность СПИДа, а я… я воспринимала это как освобождение. Я спала с десятками мужчин, и ни один не стоил того, чтобы о нем вспомнить. Теперь считается, что в жизни есть первоначальная беззаботная пора, а потом тебя настигает призрак смерти. Все мужчины, которых я знала, панически боялись постареть, они без конца думали о своем возрасте. Одержимость возрастом начинается очень рано – я встречала ее у двадцатипятилетних. Я решила остановиться, выйти из игры. Веду жизнь спокойную и безрадостную. По вечерам читаю, готовлю себе настойки, завариваю кофе или чай. Все уик-энды провожу у родных, много занимаюсь племянником и племянницами. Правда, иногда я испытываю потребность в мужчине, мне бывает страшно по ночам, я с трудом засыпаю. Конечно, у меня есть транквилизаторы, есть снотворные; но это не всегда помогает. В сущности, мне бы хотелось, чтобы жизнь прошла как можно скорее.

Мишель продолжал молчать; он не был удивлен. У большинства женщин бурная юность, мужчины и секс их ужасно занимают; потом они мало-помалу устают, им уже не слишком хочется раздвигать ляжки, подставлять зад; они ищут нежной привязанности, которой не находят, страсти, которой и сами уже не могут испытывать; тогда для них начинаются тяжелые времена.

Диван-кровать, когда его разложили, занял чуть ли не все свободное место.

– Это первый случай, когда он понадобился, – сказала она.

Они легли рядом, обнялись.

– Я уже давно не использую противозачаточных средств, и у меня нет презервативов, А у тебя?

– Нет… – вопрос вызвал у него усмешку.

– Хочешь, чтобы я взяла в рот?

Он подумал с минуту, в конце концов ответил: «Да». Это было приятно, но наслаждение оказалось не особенно острым (в сущности, он никогда и не знал его; это сексуальное наслаждение, у иных столь интенсивное, для других остается умеренным, а то и незначительным; может, здесь вопрос воспитания, нейронного соединения, кто знает?). Минет его скорее растрогал: то был символ взаимного обретения после долгой разлуки, возрождения их общей поломанной судьбы. Зато потом было чудесно обнять Аннабель, обхватить ее руками, когда она повернулась на другой бок и задремала. Тело ее было гибким и нежным, теплым и удивительно гладким; у нее были широкие бедра, очень тонкая талия, маленькая крепкая грудь. Он просунул ногу между ее колен, положил одну ладонь ей на грудь, другую на живот; погружаясь в это нежное тепло, он почувствовал, будто возвращается к началу времен. И почти тотчас заснул.

Сперва он увидел человека. В виде части пространства, облеченного одеждой; открыто было только лицо. Посреди лица сверкали глаза; их выражение с трудом поддавалось истолкованию. Перед ним было зеркало. При первом взгляде в зеркало человек почувствовал, что сорвался в пустоту. Однако он удержался, теперь он сидел и рассматривал свое отражение как вещь в себе, как мыслеобраз, независимый от него, но могущий быть переданным другим; через минуту между ними установилось относительное безразличие. Но стоило ему отвернуться на несколько секунд, и все началось сызнова; ему пришлось опять с мучительным усилием, какого требует адаптация глаз к очень близко расположенному объекту разрушать это чувство самоидентификации со своим изображением. Перемежающийся невроз, связанный с отношением к собственному «я», – человек был еще далек от исцеления.

Потом он увидел белую стену, внутри которой формировались характеры. Мало-помалу они приобретали объем, образуя на стене движущиеся барельефы, пронизанные тошнотворной пульсацией. Вдруг проступило слово МИР; потом слово ВОЙНА, потом опять МИР. Потом явление разом исчезло; поверхность стены вновь разгладилась. Накатила волна, насытив атмосферу влагой; солнце было желто и громадно. Он увидел место, где формируется корень времени. Этот корень ветвился, разрастаясь, пронизывая Вселенную своими отростками – ближе к центру они были шишковатыми штопорами, на концах становились липкими и влажными. Эти штопоры сжимают, скручивают, склеивают части пространства.

Страницы: «« 12345 »»