Элементарные частицы Уэльбек Мишель

Он увидел мозг мертвого человека, часть пространства, вмещающую пространство.

В последнем видении ему представился ментальный агрегат Вселенной и его противоположность. Он увидел ментальный конфликт, который структурировал пространство, и его исчезновение. Пространство явилось ему в виде очень тонкой линии, разделяющей две сферы. В первой – бытие и отделение, во второй – небытие и уничтожение индивидуальности. Спокойно, без колебаний он отвернулся от первой сферы и шагнул во вторую.

Вырвавшись из сонного наваждения, он сел на кровати. Рядом с ним ровно дышала Аннабель. У нее был кубической формы будильник «Сони», он показывал 03:37. Удастся ли ему заснуть снова? Надо, чтобы удалось. Он достал таблетку ксанакса.

На следующее утро она сварила ему кофе; сама она попила чаю с гренками. День был прекрасный, но уже несколько прохладный. Она смотрела на его голое тело, странно юношеское в своей непреходящей хрупкости. Им было по сорок лет, но как же трудно в это поверить. Однако она уже не могла завести детей, не рискуя при этом довольно серьезными генетическими поломками; и его мужская сила уже в большой степени шла на спад. В плане вселенского замысла они являлись парой стареющих индивидов, чья генетическая ценность незначительна. Она жила как все; нюхала кокаин, участвовала в групповом сексе, проводила ночи в шикарных отелях. Оказавшись благодаря своей красоте в эпицентре того движения к свободе нравов, что было характерно для эпохи ее юности, она пострадала особенно сильно – ей было суждено отдать этому свою жизнь почти без остатка. Он же, в силу безразличия к подобным вещам, оказался на периферии всего, в том числе и самой жизни человеческой, если его и зацепило, то лишь поверхностно; он ограничился тем, что был постоянным клиентом магазина единых цен, расположенного в его квартале, и состоял в команде исследователей-микробиологов. Их прошлое, столь различное, почти не оставило видимого следа на их живших врозь телах; но жизнь как таковая подспудно вершила свою разрушительную работу, постепенно затрудняя процессы репликации в их органах и клетках. Разумные млекопитающие, способные любить, они созерцали друг друга в ярком сиянии осеннего утра.

– Я знаю, слишком поздно, – сказала она. – И все-таки я бы хотела попробовать. У меня все еще хранится школьный проездной билет за семьдесят четвертый-семьдесят пятый, последний учебный год, когда мы вместе ходили в лицей. Мне плакать хочется каждый раз, как посмотрю на него. Не понимаю, как все могло до такой степени изгадиться. Мне с этим никогда не примириться.

19

Было ясно, что в гуще самоубийственного бытия западного мира им не остается никакого шанса. И все же они продолжали видеться раз или два в неделю. Аннабель посоветовалась с гинекологом и опять начала принимать таблетки. Ему удавалось проникать в нее, но больше всего он любил засыпать рядом с ней, чувствовать близость ее живой плоти. Однажды ночью ему приснился парк аттракционов в Руане, на правом берегу Сены. Большое, почти пустое колесо обозрения вращалось в мертвенно-бледном небе, нависавшем над силуэтами грузных незадачливых лодочек, над металлическими, изъеденными ржавчиной структурами. Он брел среди складских построек, выкрашенных в тусклые и вместе с тем кричащие цвета; ледяной ветер хлестал его по лицу дождевыми струями. В ту самую минуту, когда он достиг выхода с территории складов, на него напали одетые в кожу юнцы с бритвами. Прежде чем наброситься на него, они несколько минут следили за ним. У него кровоточили глаза, он знал, что навсегда останется слепым, и правая рука у него была наполовину отсечена: тем не менее он, наперекор боли и кровотечению, знал и то, что Аннабель его не покинет, ее любовь навеки будет ему защитой.

На праздник Всех святых они вместе поехали в Сулак, на дачу брата Аннабель. В первое утро после приезда отправились вдвоем на пляж. Он почувствовал усталость, присел на скамейку, а она пошла дальше. Морской простор грохотал, катя к берегу туманные, серебристо-серые валы. Разбиваясь о песчаные мели, волны рождали на горизонте влажный, красиво искрящийся на солнце туман. Силуэт Аннабель, почти неразличимой в длинной светлой блузе, скользил на фоне водной глади. Престарелая немецкая овчарка слонялась между белыми пластиковыми столиками пляжного кафе; ее тоже было трудно различить, она как бы растворялась в туманном воздухе, полном солнца и брызг.

К обеду Аннабель попросила, чтобы им поджарили синеротого окуня; общество, в котором они жили, приохотило обоих к некоторым излишествам сверх просто удовлетворения потребности в еде; итак, они могли попытаться жить, но, по существу, им уже не слишком-то хотелось этого. Он испытывал сочувствие к ней, к тем громадным запасам любви, которая, как он догадывался, трепетала в глубине ее существа, искалеченного жизнью; он ей сострадал, и это, вероятно, было единственное человеческое чувство, еще способное проникнуть в его сознание. В остальном же все его тело заполоняла леденящая сдержанность; любить по-настоящему он больше не мог.

По возвращении в Париж им выпадали веселые мгновения, подобные тем, что показывают в рекламе духов (сбежать вдвоем по ступенькам Монмартрской лестницы или, допустим, застыть, обнявшись, на мосту Искусств, под внезапными вспышками прожекторов с речных трамвайчиков, делающих разворот). Познали они и воскресные послеобеденные стычки, почти ссоры, и молчаливые мгновения, когда тело скорчивается под простыней, – эти разрушительные паузы безмолвия и скуки. Квартирка Аннабель была темновата, с четырех дня уже приходилось включать свет. Иногда они грустили, но главное, оба были серьезны. Они знали – и тот и другая, – что переживают свою последнюю истинно человеческую связь, и сознание это вносило в каждый им отпущенный миг нечто душераздирающее. Они испытывали друг к другу большое уважение и безмерную жалость. И все же в иные дни по неожиданной, волшебной милости им были дарованы минуты, пронизанные свежим воздухом и щедрым, бодрящим солнцем; однако куда чаще они чувствовали, как серая пелена накрывает и их самих, и землю, по которой они ступают, и во всем им виделось предвестие конца.

20

Брюно с Кристианой тоже вернулись домой. Поутру, отправляясь на службу, он подумал о том незнакомом враче, что сделал им такой небывалый подарок: две недели ничем не оправданного отпуска якобы по болезни. Он направился в свою контору на улице Гренель. Поднявшись к себе на этаж, вдруг сообразил, какой у него загорелый, поздоровевший вид и насколько подобная ситуация комично выглядит, но туг же почувствовал, что ему на это плевать. Его коллеги со своими аналитическими семинарами, воспитание подростков в духе гуманности, вхождение в мир других культур… все это больше не имело в его глазах ни малейшего значения. Кристиана сосала ему член и ухаживала за ним, когда он болел; только Кристиана имела значение. В ту же самую минуту он осознал, что никогда больше не увидит сына.

Патрис, сын Кристианы, устроил в квартире ужасающий бардак: раздавленные кусочки пиццы, коробки из-под колы, пол, усеянный окурками, местами обожженный. Она с минуту поколебалась, не отправиться ли в гостиницу; потом решила сделать уборку, навести порядок. Нуайон был грязным городишком, неинтересным и опасным; она привыкла каждый уик-энд сбегать в Париж. Почти каждую субботу они ходили в заведения для парочек типа «2+2», «Крис и Ману», «Свечки». Их первому вечеру в «Крисе и Ману» суждено было оставить у Брюно живейшие воспоминания. Рядом с танцплощадкой располагалось несколько залов, залитых диковинным сиреневым светом; кровати были расставлены почти вплотную, бок о бок. Повсюду вокруг них трахались, предавались ласкам, лизали друг друга пары. Женщины в большинстве были обнажены, на некоторых оставалась блузка или тенниска, а иные ограничивались тем, что задирали юбку. В самом большом зале было десятка два парочек; почти никто не разговаривал; слышались только гул вентилятора да шумное дыхание женщин, близких к оргазму. Он уселся на кровать совсем рядом с крупной тяжелогрудой брюнеткой, которая предоставляла лизать себя субъекту лет пятидесяти, не снявшему рубашки и галстука. Кристиана расстегнула ему брюки и принялась массировать его штырь, с интересом поглядывая вокруг. Подошел мужчина, сунул руку ей под юбку. Она расстегнула застежку, юбка соскользнула на палас; под ней ничего не было. Мужчина опустился на колени и стал ласкать ее, пока она занималась Брюно. Рядом, на соседней кровати, все громче и громче стонала брюнетка. Другая пара подошла и села сбоку от них; на женщине, рыжеволосой крошке лет двадцати, была мини-юбка из черной искусственной кожи. Она глянула на Кристиану; Кристиана улыбнулась, задрала тенниску, чтобы показать ей свои груди. Та подобрала юбку, показался лобок, густо заросший такой же рыжей шерсткой. Кристиана взяла ее руку и притянула к члену Брюно. Женщина принялась оглаживать его, в то время как Кристиана опять пустила в ход язык. Через несколько секунд, потрясенный необоримо сладостным содроганием, он извергся ей в лицо. «Я не хотел, – сказал он. – Прости». Она обняла его, прижалась, и он ощутил вкус своей спермы на ее щеках. «Это ничего, – сказала она нежно, – это совсем не важно». Чуть погодя спросила: «Хочешь, уйдем?» Он грустно кивнул; от его возбуждения и следа не осталось. Они торопливо оделись и сразу же ушли.

В следующие недели ему удавалось контролировать себя несколько лучше, и это было началом славной, счастливой поры. Его жизнь приобрела смысл, который сводился к уик-эндам, проводимым с Кристианой. В медицинском разделе каталога Национальной ассоциации производителей он отыскал книгу, написанную американским сексологом, который намеревался с помощью серии упражнений, расположенных в порядке возрастания трудности, обучить мужчин управлять своей эякуляцией. В основном речь шла об укреплении малой дугообразной мышцы, расположенной под яичками, лобково-копчикового мускула. Посредством резкого сокращения этого мускула, сопровождаемого глубоким вздохом, в принципе возможно перед самым оргазмом избегнуть эякуляции. Брюно приступил к упражнениям; цель стоила того, чтобы постараться. Посещая известные заведения, он всякий раз поражался, видя, как мужчины, иногда намного старше его, трахают нескольких женщин поочередно, дают им динамить себя и сосать, отнюдь не теряя своей упругости. Смущало его и то, что пришлось констатировать: хвосты у большинства и длинней и толще его собственного. Кристиана твердила ему, что это не важно, для нее это не имеет никакого значения. Он ей верил, ведь она была в него влюблена; однако ему тем не менее казалось, что большинство женщин, предававшихся утехам в этих местах, испытывали легкую досаду, стоило ему извлечь свой член. Они никогда не делали никаких замечаний, все были отменно любезны, там царила дружеская, вежливая атмосфера; но их взгляды были недвусмысленны, и ему мало-помалу открылось, что в сексуальном плане он тоже не совсем на высоте. Однако он испытывал моменты огромного, пламенного наслаждения на грани обморока, исторгавшие у него настоящие вопли; но это не могло служить доказательством мужской силы, а говорило скорее о тонкости, чувствительности его органов. Впрочем, в ласках он был весьма хорош, Кристиана говорила ему это, и он знал, что так и есть: ему почти всегда удавалось довести женщину до оргазма. Около середины декабря он заметил, что Кристиана слегка похудела, а лицо ее покрылось красными пятнами. Боль в спине все не унимается, сказала она, ей пришлось увеличить дозы лекарств; худоба и пятна – всего лишь побочное следствие приема медикаментов. Она быстро переменила тему разговора; он почувствовал, что ей не по себе, и несколько забеспокоился. Вне всякого сомнения, она способна солгать, чтобы не тревожить его: она была такой милой, такой нежной. Обычно субботними вечерами она хлопотала на кухне, готовя очень вкусные обеды; потом они отправлялись в заведение. Она носила юбки с разрезом, короткие прозрачные блузочки, чулки с подвязками. Это были волшебные вечера, он никогда и не мечтал пережить такое. Подчас, когда Кристиана отдавалась после бурных ласк, сердце у нее заходилось, начинало бешено колотиться, она делала глубокий прерывистый вздох, и Брюно становилось страшно. Тогда они замирали; она свертывалась в его объятиях калачиком, обнимала его, гладила по голове и плечам.

21

Разумеется, и здесь тоже все было безысходно. Мужчины и женщины, посещающие заведения для парочек, быстро отказываются от поисков наслаждения (что требует тонкости, чувствительности, неторопливости) во имя фантазма сексуальной активносги, по сути довольно холодной, напрямую скалькированной со сцен группового секса в «модных» порно, распространяемых по «Каналь-плюс». В знак почтения к Карлу Марксу заложившему в фундамент своего учения, словно смертоносную энтелехию[12], загадочное понятие сознательно направляемого падения нормы прибыли, соблазнительно было бы постулировать в основе той системы либертианства, под знамя которой недавно вступили Брюно и Кристиана, существование определенным образом направленного падения нормы удовольствия; но это было бы слишком общо и неточно. Культурные, антропологические и прочие феномены, желание и наслаждение в конечном счете почти ничего не объясняют в вопросах секса; будучи далеко не решающими факторами, они сами, напротив, в социологическом отношении насквозь детерминированы. В моногамной, то есть романтической, любовной системе эти вопросы могут быть разрешены лишь через посредство любимого существа, в принципе единственного. В либеральном же обществе, где жили Брюно и Кристиана, сексуальная модель, предлагаемая официальной культурой (рекламой, журналами, общественными организациями и здравоохранением), была моделью авантюрной: внутри такой системы желание и наслаждение предстают как результат процесса «соблазнения», выдвигающего на первый план новизну, страсть и личную изобретательность (качества, требуемые и от служащего в пределах его профессиональной деятельности). Умаление интеллектуальных и нравственных критериев соблазна за счет выпячивания чисто физических признаков мало-помалу подводило посетителей заведений для парочек к «садовской» системе, которую можно было бы определить как фантазм официальной культуры. В лоне такой системы половые члены неизменно жестки и громадны, груди насыщены силиконом, вагины слюнявы и очищены от волос. Читательницы «Соединения» или «Горячего видео», посетительницы заведений для парочек преследовали на этих сходках простую цель – напороться на множество больших членов. Обычно следующий этап их наслаждений определялся клубами МЧ (то есть Мужского Члена). Наслаждение – дело привычки, как, вероятно, сказал бы Паскаль, если бы интересовался вещами подобного рода.

Со своим тринадцатисантиметровым членом и редкими эрекциями (он никогда, не считая ранней юности, не мог держаться по-настоящему долго, да и латентные периоды между двумя эякуляциями с той поры существенно удлинились: конечно, ведь он был уже не столь молод) Брюно, в сущности, был совсем не к месту в заведениях подобного сорта. И все же он был счастлив, получая в свое распоряжение больше кисок и ртов, чем он когда-либо смел мечтать; он чувствовал, что обязан этим Кристиане. Самыми сладкими по-прежнему оставались те моменты, когда она ласкала других женщин; ее случайные подруги всегда выражали восхищение проворством ее языка, ловкостью, с которой пальцы нащупывали и возбуждали их клиторы; к несчастью, когда они решались воздать тем же, разочарование обычно оказывалось неизбежным. Их киски, непомерно расширенные траханьем по цепочке и грубыми пальцами (ведь зачастую пускают в ход несколько пальцев разом, а то и всю руку), по части чувствительности больше всего напоминали шмат сала. Одержимые неистовым ритмом актрис групповых порнофильмов, они трясли его член так грубо, будто то был рычаг из бесчувственной материи, причем делали это со смешными ужимками игроков на корнет-а-пистоне (всздесущность музыки техно в ущерб ритмам более утонченной чувственности, без сомнения, также повлияла на тот крайне механистический стиль, в каком они исполняли свою повинность). Он извергался быстро и без настоящего удовольствия; для него вечер тем и завершался. Они оставались еще на полчаса-час; Кристиана отдавалась по цепочке, изо всех сил, пытаясь, как правило безуспешно, взбодрить этим его мужественность. Просыпаясь утром, они вновь занимались любовью; ночные картины возвращались к нему, полусонному, в более приятном обличье; тогда для них наступали моменты невыразимой нежности.

В сущности, идеально было бы пригласить к себе домой несколько избранных пар, провести вечер вместе за приятельской болтовней, сопровождаемой ласками. Они наверняка так и сделают – подспудно Брюно был убежден в этом; надо бы ему также возобновить упражнения по укреплению мышцы, предлагаемые американским сексологом. Его история с Кристианой была важна и серьезна, никакое иное событие его жизни не доставило ему столько радости. По крайней мере, так он думал подчас, глядя, как она одевается или хлопочет на кухне. Однако когда во время рабочей недели она была вдали от него, им куда чаще овладевало предчувствие, что все это дурной фарс, последняя гнусная шутка, которую подстроила ему жизнь. Беда всего страшнее настигает нас, когда нам покажется, что возможность счастья реальна и вполне достижима.

Катастрофа разразилась в феврале, когда они были у «Криса и Ману». Растянувшись на матраце в центральной комнате, примостив голову на подушки, Брюно предоставил Кристиане сосать его; он держал ее за руку. Она стояла перед ним на коленях, раздвинув ноги, открыв зад мужчинам, которые, подходя к ней, натягивали презервативы и по очереди ею овладевали. Их прошло уже пятеро, а она ни на одного даже не взглянула; прикрыв, словно в полусне, глаза, она водила языком по члену Брюно, продвигаясь сантиметр за сантиметром. Внезапно она коротко, резко вскрикнула. Тип позади нее, стриженый верзила, продолжал добросовестно трахать ее, мощно двигая бедрами; взгляд его был пуст и несколько рассеян. «Стойте! Прекратите!» – выдохнул Брюно; ему казалось, будто он кричит, но голос ему изменил, он издал лишь слабый взвизг. Он вскочил и грубо отпихнул типа, который обескураженно застыл с торчащим членом и болтающимися руками. Кристиана свалилась на бок; страдание исказило ее лицо. «Ты не можешь двинуться?» – спросил он. Она молча кивнула головой; он кинулся в бар, потребовал телефон. Команда «Скорой» прибыла через десять минут. Все участники уже были одеты; в полном молчании они смотрели, как медбратья поднимают Кристиану, кладут на носилки. Брюно вошел в машину скорой помощи, сел рядом с ней; они были в двух шагах от Центральной больницы. Он прождал несколько часов в коридоре с покрытым линолеумом полом, потом вышел дежурный интерн, сказал ему: она уснула, ее жизнь вне опасности.

Днем в воскресенье ей сделали пункцию костного мозга; Брюно пришел к семи. Уже стемнело, над Сеной моросил холодный мелкий дождь. Кристиана сидела в кровати, опираясь спиной на гору подушек. Увидев его, она улыбнулась. Диагноз был однозначен: некроз копчикового отдела позвоночника в неизлечимой стадии. Последние несколько месяцев она этого ждала, все могло произойти с минуты на минуту; лекарства позволяли замедлить процесс, но отнюдь не остановить его. Теперь болезнь больше не будет прогрессировать, новых осложнений можно не опасаться; но ее ноги парализованы, и это необратимо.

Из больницы ее выписали десять дней спустя; Брюно ждал ее там. Кристиане полагалась отныне пенсия по инвалидности, она уже никогда не сможет работать; она даже имеет право на бесплатную помощь домработницы. Она покатила ему навстречу свое кресло. Двигалась она еще неуклюже – требовалось приналечь, а руки у нес были слабоваты в предплечье. Он поцеловал ее в щеки, потом в губы. «Теперь, – сказал он, – ты сможешь переехать ко мне. В Париж». Она подняла голову, поглядела ему в глаза; он не смог выдержать ее взгляда. «Ты уверен? – мягко спросила она. – Уверен, что это именно то, чего ты хочешь?» Он не ответил; по крайней мере, помедлил с ответом. Молчание длилось полминуты, потом она прибавила: «Ты не обязан. У тебя не так много времени, чтобы жить; ты не обязан провести это время, нянчась с калекой». Установки современного сознания больше не согласуются с нашей смертной юдолью. Никогда, ни в одну эпоху, ни в одной цивилизации никто так долго, так постоянно не думал о своем возрасте; сейчас в уме каждого ясна простая перспектива будущего: придет час, когда сумма физических радостей, которые ему уготованы в жизни, станет меньше, чем сумма ожидающих его страданий (в общем, человек знает, что счетчик работает – и крутится он в одну сторону). Такое рациональное взвешивание радостей и страданий, которым каждому рано или поздно приходится заняться, начиная с известного возраста неизбежно ведет к мысли о суициде. Кстати, забавно отметить, что Делёз и Дебор, два уважаемых интеллектуала конца века, оба покончили с собой без определенной причины, исключительно потому, что ни тот ни другой не мог примириться с перспективой собственной физической деградации. Эти самоубийства никого не удивили, не вызвали никаких комментариев; сегодня суицид людей в возрасте, ставший отнюдь не редким явлением, чем дальше, тем больше представляется нам поступком вполне логичным. Равным образом можно отметить как симптоматическую деталь реакцию публики на риск террористического покушения: чуть ли не во всех без исключения случаях люди предпочитают быть убитыми на месте, нежели покалеченными или даже просто изуродованными. Разумеется, отчасти дело в том, что некоторым просто поднадоела эта жизнь; но главное, ничто, включая самое смерть, не ужасает их так, как жизнь в ослабевшем теле.

Он свернул возле Лашапель-ан-Серваль. Проще всего было бы врезаться в дерево, проезжая через Компьеньский лес. Те несколько секунд в больнице, что он колебался, оказались роковыми; бедная Кристиана. К тому же он помедлил еще несколько дней, прежде чем ей позвонить; он знал, что она в своей дешевой квартире один на один с сыном, он представлял ее в кресле на колесах, рядом с телефоном. Он совсем не обязан нянчиться с калекой, так она сказала, и он знал, что она умирала без ожесточения. Покореженное кресло на колесах нашли подле почтовых ящиков, в конце последнего лестничного пролета. У нее было распухшее лицо и сломанная шея. Брюно фигурировал в рубрике «кого известить в случае несчастья»; она приняла решение, когда ее положили в больницу.

Комплекс погребальных услуг располагался чуть на отшибе от Нуайона, на дороге, ведущей к Шони, повернуть надо было после Бабёфа. Двое служащих в голубой рабочей форме ждали его в белом строении, натопленном слишком жарко, со множеством батарей – помещение немного смахивало на лекционный зал технического лицея. В окнах виднелись низкие – в модерновом стиле – дома полуэлитарного жилого квартала. Гроб, еще открытый, стоял на раскладном столе. Брюно подошел, увидел тело Кристианы и почувствовал, что падает навзничь; его голова с силой ударилась об пол. Служители бережно подняли его. «Поплачьте! Надо поплакать!» – настойчиво уговаривал его старший из них. Он покачал головой; он знал, что не получится. Тело Кристианы не сможет больше двигаться, не сможет ни дышать, ни говорить. Тело Кристианы больше не сможет любить, никакая судьба уже невозможна для этого тела, и в этом повинен только он. На сей раз все карты сданы, игра сыграна до конца, последняя партия состоялась и закончилась окончательным проигрышем. Он тоже не был способен к любви, так же, как его родители. В состоянии странного онемения чувств, как будто зависнув в нескольких сантиметрах над землей, он глядел, как служители при помощи гайковерта укрепляют крышку. Он проследовал за ними до «стены молчания» – серой бетонной стены высотой в три метра, где рядами, друг над другом располагались погребальные ячейки; около половины из них были пусты. Старший служитель, заглянув в какой-то список, направился к ячейке номер 632; его коллега вез следом гроб на двухколесной тележке. Погода была сырой, промозглой, даже дождь начал моросить. Ячейка номер 632 находилась ни высоко, ни низко – на высоте метр пятьдесят или около того. Гибким, деловитым движением, занявшим всего пару секунд, служители подняли гроб и вдвинули в ячейку. С помощью пневматического пистолета они распылили в полости немного сверхбыстро застывающего бетона; потом служитель дал Брюно расписаться в реестре. «Вы можете, – прибавил он, уходя, – помолиться здесь за упокой, если пожелаете».

Назад Брюно ехал по шоссе А1 и около одиннадцати уже добрался до столичной окраины. Он взял день отгула, так как не предполагал, что церемония окажется настолько короткой. Он проехал через Шатийонские ворота и, поискав, где бы припарковаться, выбрал улицу Альбера Сореля, остановясь прямо напротив дома своей бывшей жены. Ждать пришлось недолго: минут через десять показался его сын – он с ранцем за спиной свернул с улицы Эрнеста Рейе. Он выглядел озабоченным и на ходу говорил сам с собой. О чем он может думать? Анна предупреждала, что этот мальчик – скорее одиночка; вместо того чтобы завтракать в коллеже вместе с однокашниками, он предпочитает вернуться домой и разогреть еду, которую она ему оставляет перед уходом. Страдал ли он из-за отсутствия отца? Вероятно, да, но он ничего об этом не говорил. Дети терпимо относятся к миру, созданному для них взрослыми; они стараются как можно лучше приспособиться к нему; потом чаще всего они в свой черед воссоздают такой же мир. Виктор подошел к двери, набрал код; он был всего в нескольких метрах от машины, но его не заметил. Брюно взялся за ручку дверцы, выпрямился на сиденье. Дверь дома закрылась за мальчиком; Брюно несколько секунд оставался в неподвижности, потом грузно обмяк на сиденье. Что он мог сказать своему сыну, какой завет передать ему? Ничего. У него ничего не было. Он знал, что его жизнь кончена, но не понимал этого конца. Все оставалось мрачным, мучительным и невнятным.

Он тронулся с места и покатил по Южному шоссе, затем повернул в направлении Воаллана. Психиатрическая клиника министерства образования находилась неподалеку от Верьер-ле-Бюиссона, у самой опушки Верьерского леса; он хорошо помнил больничный парк. Он остановил машину на улице Виктора Консидерана и пешком преодолел те несколько метров, что отделяли его от ограды. Узнал дежурного фельдшера. И сказал: «Я вернулся».

22

Конечная станция – Саорж

Рекламные службы, слишком сосредоточенные на соблазнах молодежного рынка, часто заблуждаются, следуя стратегическим принципам, где обидная снисходительность соперничает с фарсом и насмешкой. Чтобы сгладить этот дефицит слуха, присущий обществу нашего типа, необходимо добиться, чтобы каждый сотрудник нашей армии продавцов стал «послом» в мире старших.

Корин Межи.Истинное лицо старших

Может быть, все это и должно было так кончиться; возможно, не существовало ни каких-либо иных средств, ни другого исхода. Может быть, надо было распутать все то, что перемешалось, завершить то, что наметилось. Итак, Джерзински должен был оказаться в этом месте, именуемом Саорж, на 44° северной широты и 7°30' восточной долготы, в этом месте, расположенном чуть выше 500 метров над уровнем моря. В Ницце он остановился в «Виндзоре», полулюксовом отеле с довольно мерзкой обстановкой, номера которого были оборудованы посредственным художником-декоратором Филиппом Переном. На следующее утро он сел в поезд, идущий из Ниццы в Танд, известный своими красотами. Поезд миновал предместье Ниццы с его кварталами арабской бедноты, с афишами «Розового минителя» и 60-процентным голосованием за Национальный фронт. Оставив позади станцию Пейон-Сен-Текль, он вошел в тоннель; по выходе его из тоннеля Джерзински увидел справа по движению поезда фантастические очертания как бы висящей в воздухе деревни Пейон. Перед ним проплывало то, что называют «окрестностями Ниццы»; люди приезжают из Чикаго и Денвера, чтобы взглянуть на красоты этого края. Потом они низверглись в ущелья Руайя. Джерзински вышел на остановке Фантон-Саорж и прошагал около получаса. Ему пришлось пройти пешком сквозь тоннель; машины здесь не ходили.

Согласно «Путеводителю странника», купленному Брюно в аэропорту Орли, расположенная над долиной деревня Саорж, с ее высокими домами, которые ступенями поднимаются по склону к головокружительной вершине, оставляет впечатление «чего-то тибетского»; возможно, так оно и было. Во всяком случае, Жанин, его мать, поменявшая себе имя на Джейн, пожелала умереть именно здесь, после того как провела больше пяти лет в Гоа, в западной части Индии.

– Скорее всего, она просто решила переселиться сюда, помирать она, конечно, не собиралась, – уточнил Брюно. – Похоже, старая потаскуха перешла в ислам – через суфийский мистицизм, это чепуха того же рода. Обосновалась там с бандой последователей, они заняли брошенный дом на отшибе от деревни. Из-за того, что газеты о них больше не пишут, все вообразили, будто хиппи и вся эта шваль исчезли. А они, напротив, становятся все многочисленнее, с ростом безработицы их количество тоже заметно возросло, можно сказать даже, что они кишат. Я провел собственное маленькое расследование… – Он понизил голос. – Хитрость в том, что они теперь называют себя «неодеревенщиками», но, по существу, они ничего не делают, довольствуясь муниципальными пособиями и так называемой дотацией на земледелие в условиях гор.

Он с лукавым видом покачал головой, одним глотком осушил свой стакан и потребовал еще. Встречу с Мишелем он назначил в единственном деревенском кафе «У Жилу». Со своими грязными почтовыми открытками, фотографиями форелей в рамочках и афишей «Саоржской пышки» (комитет директоров которой включал не менее четырнадцати членов), кафе являло собой заведение, где царил девиз «Охота-Рыбалка-Природа-Традиция», в противоположность злачным местечкам в стиле «Нью-Вудстока»[13], который Брюно яростно поносил. Он бережно извлек из папки листовку под заглавием СОЛИДАРНОСТЬ С ГИБНУЩИМИ АГНЦАМИ.

– Я это набросал сегодня ночью, – низким голосом выдавил он. – Я вчера вечером говорил со скотоводами. Их терпение кончилось, они в бешенстве, их овец буквально истребляют. Это все из-за экологов и Меркантурского национального парка. Они опять ввезли туда волков, полчища волков. Волки пожирают овец!.. – Его голос вдруг взмыл вверх, он разразился рыданиями. В послании к Мишелю Брюно сообщил, что опять живет в психиатрической клинике Верьер-ле-Бюиссон, где, вероятно, обосновался окончательно. Стало быть, они отпустили его.

– Значит, наша мать умирает… – прервал Мишель, стараясь отвлечь его.

– Это точно! И на мысе Агд то же самое, они там, кажется, запретили публике вторгаться в зону дюн. Решение было принято под давлением Общества защиты побережья, которое полностью в руках экологов. Люди не делали ничего плохого, устраивали невинные групповушки, но, видите ли, это беспокоило крачек. Крачки – это такая разновидность воробьев. В задницу воробьев! – возбудился Брюно. – Они хотят помешать нам трахаться и есть овечий сыр, это же сущие нацисты. Социалисты тоже сообщники. Они против овец, потому что овцы правые, в то время как волки – левые; однако волки похожи на немецких овчарок, те – правые экстремисты. Кому довериться? – Он мрачно покачал головой. – В каком отеле ты поселился в Ницце? – внезапно спросил он.

– В «Виндзоре».

– Почему в «Виндзоре»? – Брюно начал нервничать. – У тебя что, появился вкус к роскоши? Что на тебя нашло? Лично я, – он говорил рублеными фразами, с возрастающим жаром, – остаюсь верен отелям компании «Меркурий»! Ты хоть взял на себя труд навести справки? Известно ли тебе, что в «Бухте Ангелов», отеле «Меркурия», есть сезонная система регрессивных тарифов? В мертвый сезон комната стоит 330 франков! Двухзвездочная цена! При комфорте трехзвездочного, с видом на Английский бульвар и круглосуточным обслуживанием! – Теперь Брюно уже почти орал. Несмотря на несколько экстравагантное поведение клиента, хозяин заведения «У Жилу» («Это его, что ли, зовут Жилу? Похоже на то») навострил уши. Истории о деньгах и соотношении между качеством и ценой всегда интересует многих, это примечательная особенность людей определенного склада.

– А, вот и Дюкон! – вдруг вскричал Брюно игривым тоном, совершенно переменившись и указывая на молодого человека, который только что вошел в кафе. Ему было, наверное, года двадцать два. Юноша был одет в полевую военную форму и гринписовскую майку, имел матовый цвет лица и черные волосы, заплетенные в мелкие косички, короче, все по «антильской» моде.

– Привет, Дюкон! – задорно выкрикнул Брюно. – Познакомься с моим братом. Пойдем повидаем старушку?

Тот ответил молчаливым кивком; решил, видно, по какой-то ему одному ведомой причине на провокации не поддаваться.

Выведя их за пределы селения, дорога стала подниматься по отлогому склону горы в сторону итальянской границы. Они оставили позади высокий холм и вышли в очень широкую долину среди лесистых склонов; отсюда до границы оставалось не более десятка километров. На востоке виднелись снежные вершины. Ландшафт, абсолютно безлюдный, оставлял впечатление покоя и простора.

– Врач приходил снова, – сообщил Черный Хиппи. – Она нетранспортабельна, да и все равно ничего уже невозможно сделать. Закон природы, – с серьезным видом заключил он.

– Слыхал? – Брюно издевательски оскалился. – Слышишь, что он несет, этот шут гороховый? «Природа»! У них это слово с языка не сходит. Теперь, когда она заболела, им не терпится, чтобы она поскорее сдохла, как зверь в своей норе. Это моя мать, Дюкон! – провозгласил он напыщенно. – А заметил ты, какой в ней шик? – продолжал он. – Другие, они такие же, даже хуже. От них совсем обделаешься.

– Здесь очень милый пейзаж… – рассеянно отозвался Мишель.

Дом был просторный, низкий, из грубого камня, крытый плитняком; он стоял у ручья. Прежде чем войти, Мишель вытащил из кармана фотоаппарат «Canon Prima Mini» (втягивающийся объектив с переменным фокусным расстоянием 38-105 мм, 1290 франков по каталогу Национальной закупочной ассоциации). Он огляделся вокруг, долго наводил на резкость, прежде чем щелкнуть; потом присоединился к остальным.

Не считая Черного Хиппи, в главной комнате находилось белобрысое невзрачное существо, которое вязало пончо, сидя у камина, и было, вероятно, голландского происхождения, а также еще один хиппи, постарше, с длинными седыми волосами и столь же седой бороденкой, с тонким лицом умной козы. «Она там», – сказал Черный Хиппи; он отодвинул кусок ткани, прибитый к стене вместо двери, и провел их в смежную комнату.

Мишель не без интереса разглядывал смугловатое иссохшее созданье, лежащее вмявшись в кровать и смотревшее, как они входят в комнату. Кроме всего прочего, это был не более чем второй и, судя по всему, последний раз в его жизни, когда он видел свою мать. С первого взгляда его потрясла ее крайняя худоба. Цвет лица сильно потемнел, стал землистым, она дышала с трудом, было видно, что дошла до последней черты; скулы выперли, нос казался крючковатым, и все же глаза сверкали в потемках, громадные и светлые. Он на цыпочках приблизился к распростертому телу.

– Не трудись, – сказал Брюно, – она уже не может говорить.

Возможно, говорить она больше и не могла, однако было видно, что она в сознании. Узнала ли она его? Скорее всего нет. Похоже, она перепутала Мишеля с его отцом; это было вполне возможно; он знал, что невероятно похож на отца, когда тот был в его возрасте. Вопреки всему некоторые люди, хочется нам этого или нет, играют кардинальную роль в нашей судьбе, давая ей совершенно иной поворот; они как бы делят нашу жизнь надвое. И для Жанин, превратившейся в Джейн, все, что с ней было, делилось на до и после Марка Джерзински. По существу, до встречи с ним она была всего лишь богатой распутной буржуазкой; после же этой встречи ей было суждено стать чем-то совсем другим – вариант куда более катастрофический. Впрочем, «встреча» – не более чем расхожее выражение; потому что в действительности никакой встречи и не было. Они совокупились, зачали, и это было все. Тайну, что скрывалась в глубине сознания Марка Джерзински, она так и не сумела постичь; ей не удалось даже приблизиться к разгадке. Вспомнила ли она об этом в час, когда ее жалкая жизнь подошла к концу? Это было бы не столь уж невероятно.

Брюно тяжело плюхнулся на стул подле ее кровати.

– Ты всего лишь старая шлюха, – сообщил он назидательным тоном. – Ты заслуживаешь того, чтобы околеть.

Мишель уселся напротив него, в изголовье кровати, и закурил сигарету.

– Ты хотела, чтобы тебя кремировали? – вдохновенно продолжил Брюно. – В добрый час, ты будешь сожжена. Я положу то, что от тебя останется, в горшочек и каждое утро, проснувшись, буду писать на твой прах. – Он удовлетворенно тряхнул головой.

Из охрипшего горла Джейн вырвался какой-то звук. В это мгновение снова появился Черный Хиппи.

– Не угодно ли чего-нибудь выпить? – предложил он ледяным тоном.

– Несомненно, приятель! – заорал Брюно. – Что за вопрос? А ну, пошевеливай-ка задницей, Дюкон!

Молодой человек вышел и вернулся с бутылкой виски и двумя стаканами. Брюно налил себе до краев, разом проглотил добрую половину.

– Извините его, он взволнован, – чуть слышно шепнул Мишель.

– Вот-вот, – подхватил его сводный брат. – Предоставь нас нашей скорби, Дюкон. – Он опустошил свой стакан, прищелкнул языком, налил снова. – Эти педики, они стоят на страже, это в их интересах, – заметил он. – Она им завещала все, что имела, но они прекрасно знают, что дети имеют неотчуждаемые права на наследство. Пожелай мы оспорить завещание, дельце для нас было бы беспроигрышное.

Мишель промолчал, ему не хотелось обсуждать этот вопрос. Последовало довольно долгое молчание. В соседней комнате тоже никто не произносил ни звука; было слышно только резкое, слабеющее дыхание умирающей.

– Она хотела остаться молодой, вот и все, – сказал Мишель усталым, примирительным тоном. – Ее тянуло общаться с молодежью, а главное – не видеть своих детей, которые напоминали бы ей, что она принадлежит к старшему поколению. Это вполне объяснимо, да и понять нетрудно. А теперь мне бы хотелось уйти. Ты думаешь, она скоро умрет?

Брюно пожал плечами: мол, а я почем знаю? Мишель встал и вышел в другую комнату; Седой Хиппи был теперь один, он занимался тем, что скреб экологически чистую морковку. Мишель попробовал его расспросить, узнать, что в точности сказал доктор; но старый маргинал смог предоставить лишь туманную, беспредметную информацию.

– Это была лучезарная женщина, – подчеркнул он, сжимая в руке морковь. – Мы считаем, что она готова к смерти, ибо она достигла достаточно высокого уровня духовного самоосуществления.

Что он хотел этим сказать? Вдаваться в подробности было бесполезно. Мишель повернулся к нему спиной и снова присоединился к Брюно.

– Эти болваны хиппи, – буркнул он, усаживаясь, – все еще пребывают в убеждении, будто религия есть индивидуальное состояние, основанное на медитации, духовных исканиях и тому подобном. Они не способны осознать, что это, напротив, в чистом виде общественная категория, которая базируется на установлениях, ритуалах, церемониях. Согласно Огюсту Конту, роль религии состоит исключительно в том, чтобы привести род людской к состоянию полного единения.

– Сам ты Огюст Конт! – в ярости оборвал его Брюно. – С той минуты, когда перестаешь веровать в жизнь вечную, никакая религия более не существует. И если общество невозможно без религии, как ты, похоже, считаешь, то и общество тоже более не существует. Ты мне напоминаешь тех социологов, которые воображают, будто культ молодости зародился в пятидесятые годы, достиг своего апогея на протяжении восьмидесятых и так далее. А в действительности человека всегда пугала смерть, он никогда не мог смотреть без ужаса на перспективы собственного исчезновения и даже просто старения. Совершенно очевидно, что из всех земных благ молодость – самое драгоценное; а ныне мы больше не верим в блага земные. Если бы Христос не воскрес, как чистосердечно признается святой Павел, наша вера была бы тщетой. Христос не воскрес, он проиграл свою битву со смертью. Я написал сценарий райского фильма на тему нового Иерусалима. Действие происходит на острове, населенном исключительно голыми женщинами и маленькими собачками. Мужчины вследствие биологической катастрофы исчезли, так же как почти весь животный мир. Время на острове остановилось, климат мягкий и ровный, деревья круглый год плодоносят. Женщины вечно свежи и в самом расцвете, собачки вечно резвы и игривы. Пока женщины купаются и ласкают друг друга, собачки шалят и скачут вокруг. Это собачки всех окрасов и пород: там есть пудели, фокстерьеры, брюссельские грифоны, китайские голые собачки, йоркширские терьеры, курчавые болонки, мопсы и коротконогие гончие. Единственный большой пес – Лабрадор, мудрый и кроткий, – играет при них роль советника. От существовавших некогда мужчин не осталось никакого следа, кроме единственной видеокассеты с подбором телевизионных выступлений Эдуара Балладюра; сия кассета производит успокоительное действие на некоторых женщин, а также на большинство собак. Имеется также кассета «Жизнь животных» с ведущим Клодом Дарже; ее никогда не смотрят, но она служит для памяти, как свидетельство варварства предшествующих эпох.

– Значит, они тебе разрешают писать, – мягко сказал Мишель. Его это не удивило. Большинство психиатров благодушно взирают на писанину своих пациентов. Не то чтобы они ей приписывали какое-либо терапевтическое воздействие, но это, по их мнению, какое ни на есть занятие, оно все же лучше, чем распарывать себе запястье бритвой.

– И все же на этом острове случаются маленькие драмы, – взволнованным голосом продолжал Брюно. – Например, в один прекрасный день какой-нибудь отчаянный песик заплывает слишком далеко в море. К счастью, его хозяйка замечает, что он попал в трудное положение, прыгает в лодку, гребет что было сил и успевает вовремя выудить его из воды. Бедный маленький песик нахлебался воды, он без сознания, можно подумать, что он умирает, но хозяйка делает ему искусственное дыхание, ей удается его оживить, и все кончается очень хорошо, песик снова весел.

Он внезапно осекся. Теперь вид у него сделался торжественный, чуть ли не экстатический. Мишель посмотрел на часы, потом огляделся вокруг. Его мать больше не издавала ни звука. Было около полудня; в комнате царил удивительный покой. Он поднялся, вышел в соседнюю комнату. Седой Хиппи испарился, бросив морковь недочищенной. Мишель налил себе пива, подошел к окну. За ним на километры раскинулись поросшие пихтами горные склоны. Вдали, среди снежных вершин, синело и мерцало озеро. Теплый воздух был напоен запахами; стоял прекрасный весенний день.

Трудно определить, сколько времени он простоял так, пока сознание его, оторвавшись от тела, мирно витало меж вершин. Его возвратил к действительности звук, который он поначалу принял за вой. Ему потребовалось несколько секунд, чтобы привести в порядок свое слуховое восприятие, потом он торопливо устремился в другую комнату. Брюно, все еще сидящий в изножии кровати, пел во всю глотку:

  • Явились все, столпились здесь,
  • Едва услышав эту весть,
  • Что умирает маммаааа…[14]

Безрассудство; безрассудство, легкомыслие и шутовство – это свойственно роду людскому. Брюно встал и еще громче затянул следующий куплет:

  • Явились все, столпились здесь,
  • И даже дальняя родня,
  • И даже Джорджо, сын-беглец,
  • В семье паршивая овцаааа…

В тишине, наступившей после этой демонстрации вокального искусства, было ясно слышно жужжание мухи, пролетевшей через комнату, чтобы опуститься на лицо Джейн. Диптеры отличаются наличием одной пары перепончатых крыльев на втором сегменте торакса, пары равнотяжек (служащих для уравновешивания полета), размещенных на третьем сегменте торакса, и ротового отверстия, кусающего или сосущего. В тот момент, когда муха села на глазное яблоко, Мишелю пришло на ум некое предположение. Он подошел к Джейн, но не прикасался к ней.

– Полагаю, что она мертва, – сказал он, присмотревшись.

Врач без колебаний подтвердил этот диагноз. Он явился в сопровождении муниципального служащего, и тут начались проблемы.

– Куда вам желательно доставить тело? Может быть, в фамильный склеп?

У Мишеля не было на этот счет никаких идей, он чувствовал смущение и замешательство. Если бы они умели налаживать семейные отношения, отмеченные теплотой и привязанностью, им не пришлось бы сидеть здесь, срамиться перед муниципальным служащим, который сохранял корректное обхождение. Брюно проявлял полнейшую незаинтересованность создавшимся положением; он уселся чуть поодаль и вызвал на свою переносную консоль «Минителя» фрагмент «Тетриса».

– Что ж, – снова заговорил служащий, – мы можем предложить вам место на кладбище в Саорже. Это будет для вас немного далековато, когда вы будете приезжать поклониться праху, раз вы не здешние; но с точки зрения транспортировки это, разумеется, было бы практичнее всего. Погребение может иметь место сегодня во второй половине дня, мы в данное время не слишком загружены. Полагаю, что проблем с разрешением на захоронение не возникнет.

– Нет-нет, никаких проблем! – отозвался врач с несколько преувеличенным жаром. – Бланки у меня с собой. – С игривой ухмылкой он помахал пачкой листков.

– Шлюха, я по горло сыт, – вполголоса пробубнил Брюно. И действительно, его «Минитель» передавал какую-то веселенькую музычку.

– Вы тоже согласны на погребение, господин Клеман? – повышая голос, осведомился служащий.

– Вовсе нет! – Брюно резко выпрямился. – Моя мать хотела, чтобы ее кремировали, она придавала этому исключительное значение!

Служащий омрачился. В Саорже не было оборудования, необходимого для кремации; тут требуется весьма специфический инвентарь, объем спроса не оправдал бы его приобретения. Нет, по правде говоря, это ему представляется затруднительным.

– Такова была последняя воля моей матери, – изрек Брюно значительно.

Воцарилось молчание. Муниципальный служитель что было сил шевелил мозгами.

– В Ницце есть крематорий, – робко пробормотал он. – Можно было бы заказать транспорт в два конца, если вы не отказались от мысли о погребении на местном кладбище. Конечно, все расходы лягут на вас…

Никто не проронил в ответ ни слова.

– Так я позвоню, – продолжал он, – нужно выяснить, какие часы у них свободны.

Он раскрыл записную книжку, достал мобильный телефон и начал набирать номер, но тут опять вмешался Брюно.

– Оставим это, – он отмахнулся широким жестом. – Закопаем ее здесь. Класть я хотел на ее последнюю волю. Заплати! – властно прибавил он, обернувшись к Мишелю.

Тот, не споря, вытащил чековую книжку и осведомился, сколько будет стоить место на кладбище на тридцать лет.

– Это правильное решение, – одобрил муниципальный служащий. – Пока что тридцатилетняя аренда, а дальше посмотрите.

Кладбище располагалось на сотню метров выше селения. Двое мужчин в голубой рабочей одежде несли гроб. Они выбрали обычную модель из белой пихтовой доски, запасы которой хранились на муниципальном складе; по-видимому, похоронные услуги здесь, в Саорже, были отлично организованы. Дело шло к вечеру, но солнце еще припекало. Брюно и Мишель шагали бок о бок в двух шагах позади гроба; Седой Хиппи шел рядом, он настоял на том, чтобы сопровождать Джейн до места ее последнего упокоения. Дорога была суха, камениста, и во всем этом, мнилось, был некий смысл. Хищная птица – вероятно, сарыч – низко плавала в воздухе.

– Это, должно быть, змеиный уголок, – заметил Брюно. Он подобрал белый заостренный камень. Перед самым поворотом дороги ко входу на кладбище, словно в подтверждение его слов, меж двух кустов, растущих вдоль ограды, показалась гадюка; Брюно прицелился и что было сил швырнул камень. Тот врезался в стену и разлетелся, просвистев рядом с головкой рептилии.

– Змеям отведено свое место в природе, – не без торжественности произнес Седой Хиппи.

– Природа?! Да мне начхать на нее, приятель! Насрать мне на нее! – Брюно опять вышел из себя. – Дерьмо твоя природа… Моя задница – вот и вся природа! – в ярости бубнил он еще некоторое время. Тем не менее с той минуты, когда опустили гроб, он вел себя корректно, ограничиваясь лишь сдержанным бормотанием и мотанием головой, как будто происходящее натолкнуло его на новые размышления, которые, однако, еще слишком туманны, чтобы можно было выразить их вразумительно.

По окончании церемонии Мишель выдал двум служителям щедрые чаевые – он предполагал, что так велит обычай. Ему оставалась четверть часа, чтобы успеть на поезд; Брюно решил уехать с ним.

Братья распрощались на вокзале в Ницце. Они еще этого не знали, но им уже никогда не суждено было увидеться.

– Тебе неплохо живется в твоей клинике? – спросил Мишель.

– Ну да, само собой, житуха мирная, мой литий всегда при мне. – Брюно заговорщицки хихикнул. – Я не сразу туда вернусь, устрою себе трясучую ночку. Пойду в бар со шлюхами, их в Ницце полно. – Он наморщил лоб, омрачился. – С литием у меня больше совсем не встает, ну да ладно, все равно я это дело люблю.

Мишель рассеянно кивнул, вошел в вагон: у него было зарезервировано спальное место.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ЭМОЦИОНАЛЬНЫЙ БЕСПРЕДЕЛ

1

Возвратившись в Париж, он обнаружил в ящике письмо от Деплешена. Согласно пункту 66 внутреннего распорядка Национального совета по научным исследованиям, ему надлежит за два месяца до истечения оговоренного отпуска ходатайствовать либо о его продлении, либо о своем возвращении к работе. Письмо было учтиво, исполнено юмора, Деплешен иронизировал над бюрократическими ограничениями, тем не менее запаздывание уже превысило трехнедельный срок. Он положил письмо на стол, глубокая неуверенность овладела им. В течение года он был волен самостоятельно определять круг своих изысканий – и чего же он достиг? В конечном счете почти что ничего. Включив свой мини-компьютер, он с отвращением констатировал, что его e-mail обогатился двумя десятками новых страниц; а между тем он отсутствовал всего лишь двое суток. Одно из сообщений исходило от Института молекулярной биологии в Палезо. Та коллега, что заняла его место, запустила в действие программу исследований по ДНК митохондрий: она – в отличие от ядерного ДНК – как представлялось, была лишена механизмов коррекции генного кода, пострадавшего от воздействия свободных радикалов; по сути, здесь сюрприза не было. Из университета в Огайо исходила информация поинтереснее: в ходе опытов с сахаромицетами[15] там выяснили, что при воспроизведении половым путем их разновидности эволюционируют не так быстро, как при размножении посредством клонирования; следовательно, в этом случае алеаторные мутации продуктивнее, нежели естественная селекция. Экспериментальная схема была любопытна и явно противоречила классической гипотезе полового воспроизведения как двигателя эволюции; но это в любом случае больше не представляло иного интереса, кроме анекдотического. Как только генетический код будет расшифрован полностью (а это уже вопрос не лет, но месяцев), человечество получит возможность контролировать свою собственную биологическую эволюцию; тогда сексуальность со всей очевидностью предстанет тем, чем и является: функцией бесполезной, опасной и регрессивной. Но даже если удастся обнаруживать появление мутаций, то есть рассчитывать их возможный пагубный эффект, ничто в настоящее время не может пролить малейший свет на то, насколько они детерминированы; следовательно, не будет и способа найти им конкретное применение. Однако, по всей видимости, именно в этом направлении надлежит вести дальнейшие исследования.

Избавленный от папок и книг, загромождавших все полки, кабинет Деплешена казался огромным.

– Ну да, – молвил он со слабой улыбкой. – В конце месяца ухожу на пенсию.

Джерзински застыл с разинутым ртом. Общаешься с человеком годами, иногда десятилетиями, мало-помалу привыкая избегать личных вопросов и по-настоящему важных тем; но хранишь надежду, что позже, в более благоприятных обстоятельствах, конечно же, будет еще время подступиться к этим темам, этим вопросам; бес конечно отодвигаемая перспектива более тесного человеческого контакта никогда не исчезает полностью просто потому, что это невозможно, поскольку никакое общение между людьми не укладывается в неумолимо узкие, застывшие рамки. Таким образом, впереди всегда брезжит перспектива «подлинных и глубоких» отношений; она может просуществовать годы, подчас десятки лет, до тех пор, пока какое-нибудь решительное и беспощадное обстоятельство (обычно кончина или смертельная болезнь) не возвестит нам, что слишком поздно, что эти самые «глубокие и подлинные» отношения. мечту о которых мы лелеяли, не осуществятся, так же как не сбылось и все остальное. За все пятнадцать лет своей профессиональной деятельности он, кроме Деплешена, не знал никого, с кем ему бы хотелось наладить контакт, выходящий за границы простого сотрудничества, от случая к случаю, чисто утилитарного. безмерно скучного, которым и создастся естественная атмосфера жизни конторы. Что ж, не вышло. Он ошеломленно уставился на картонные коробки с книгами, громоздящиеся на полу кабинета.

– Думаю, нам стоит пойти куда-нибудь пропустить стаканчик, – предложил Деплешен, безошибочно уловив специфику момента.

Миновав музей д'0рсэ, они расположились на террасе «Девятнадцатый век». За соседним столиком оживленно щебетала дюжина итальянских туристов. Джерзински потребовал себе пива, Деплешен заказал неразбавленное ирландское виски.

– Чем вы теперь думаете заняться?

– Не знаю. – Деплешен, похоже, действительно не знал. – Поездить… Может быть, немножко сексуального туризма. – Он усмехнулся; когда он улыбался, его лицо все еще становилось обаятельным; то был горький шарм разуверившегося человека, сохранившего тем не менее неотразимое очарование. – Я пошутил… Сказать по правде, меня это больше совсем не интересует. Знание, да… Жажда познания осталась. Забавная это штука, жажда познания. Она свойственна очень немногим, даже среди ученых; большинство удовлетворяется тем, что делает карьеру, они быстро переходят в администраторы; однако для истории человечества она страшно важна, эта жажда. Представьте себе сюжет, в котором маленькая группа людей – всего несколько сот человек на всей планете – одержимо преследует очень сложные, очень отвлеченные, абсолютно непостижимые для непосвященных цели. Эти люди навеки остаются неизвестными для большей части населения; нет у них ни власти, ни богатства, ни почестей; никто даже не в состоянии понять того наслаждения, что доставляет им их скромная деятельность. Однако же они – важнейшая из мировых сил, по той простой причине, что в их руках ключ к рациональной достоверности. Все то, что они объявляют истинным, рано или поздно признает таковым большинство населения. Никакая власть, экономическая, политическая, общественная или религиозная, самоочевидным образом не в состоянии противиться обоснованной разумом истинности. Можно говорить, что Запад сверх всякой меры интересуется философией и политикой, что он абсолютно неразумно ломает копья вокруг философских и политических вопросов; можно также утверждать, что Запад страстно любит литературу и искусство; но на самом деле ничто не играет в его истории столь основательной роли, как потребность в рациональной достоверности. В конечном счете Запад готов во имя этой потребности пожертвовать всем: религией, счастьем, своими надеждами и, наконец, самой жизнью. Это факт, о котором надо бы не забывать, когда хочешь вынести обобщенное суждение о западной цивилизации.

Деплешен задумался. Его взгляд, с минуту проблуждав среди столиков, остановился на стакане.

– Вспоминаю одного парня, я с ним познакомился в первом классе лицея, когда мне было шестнадцать. Он был из таких… Очень сложный, очень беспокойный. Происходил из богатой, довольно патриархальной семьи, да к тому же в полной мере разделял все понятия своего круга. Однажды во время спора он сказал мне: «Ценность религии определяется качеством морали, в ней заложенной». Я лишился языка от неожиданности и восхищения. Так и не знаю, сам ли по себе он дошел до такого заключения или где-то вычитал этот тезис; в любом случае его фраза меня чрезвычайно поразила. Вот уже сорок лет размышляю о ней и вот сегодня пришел к мысли, что он ошибался. Мне кажется невозможным в отношении религии становиться исключительно на точку зрения морали; однако же Кант не без причины утверждал, что сам Спаситель рода людского должен подчиняться универсальным законам всемирной нравственности. Но я пришел к мысли, что религии суть прежде всего попытки объяснения мира, а никакая подобная попытка не может быть состоятельной, если она противоречит нашей потребности в рациональной достоверности. Математическое доказательство, экспериментальный подход – это высшие достижения человеческого сознания. Я прекрасно сознаю, что на первый взгляд факты меня опровергают, понимаю, что ислам – похоже, самая глупая, самая лживая и обскурантистская из всех религий – в настоящее время, по-видимому, перешла в наступление; но все это не более чем поверхностные и преходящие явления; в долгосрочной перспективе ислам обречен, его крах еще более неотвратим, чем крах христианства.

Джерзински поднял голову; он слушал очень внимательно. Он никогда не предполагал, что Деплешена волнуют подобные вопросы; а тот между тем, поколебавшись, продолжал:

– После получения степени бакалавра я потерял Филиппа из виду, а через несколько лет узнал, что он покончил с собой. В конечном счете не думаю, чтобы здесь была связь: быть одновременно гомосексуалистом, католиком-фундаменталистом и роялистом – это, надо полагать, как бы то ни было, нелегкое сочетание.

В эти минуты Джерзински понял, что сам он в глубине души никогда не был по-настоящему одержим религиозными проблемами. Однако он сознавал, и уже очень давно, что материалистическая метафизика, сначала сокрушив религиозные верования предыдущего столетия, сама была уничтожена новейшими достижениями физики. Любопытно, что ни он, ни кто-либо из физиков, с которыми ему доводилось сталкиваться, никогда не испытывали ни малейшего беспокойства или сомнения, связанного с проблемами духа.

– Что до меня лично, – сказал Мишель, как только эта мысль оформилась в его мозгу, – мне кажется, я должен держаться прагматического позитивизма как фундамента, на котором, в общем, зиждется работа исследователя. Существуют факты, они взаимосвязаны закономерностями, понятие причинности ненаучно. Мир равен сумме тех знаний, которые мы о нем имеем.

– Я больше не ученый, – отвечал Деплешсн с обезоруживающей простотой. – Наверное, потому-то я и позволил запоздалым метафизическим вопросам так меня захлестнуть. Но вы, разумеется, правы. Надо продолжать искать, экспериментировать, открывать новые законы, а прочее не имеет никакого значения. Вспомните Паскаля: «В общем надо сказать: это создается посредством образа и движения, ибо это истинно. Но сказать, какое оно, и создать машину – это смешно, потому что бесполезно, и ненадежно, и мучительно». Конечно, повторю еще раз, что прав именно он, он, а не Декарт. Кстати, вы решили, что собираетесь делать? Я об этом спрашиваю из-за… – он сделал извиняющийся жест, – из-за этой истории с истекшим сроком.

– Да. Мне надо получить место в Голуэйском исследовательском центре, в Ирландии. Необходимо быстро произвести некоторые приготовления к простым опытам с целой гаммой радиоактивных меток при постоянной температуре и давлении. Но прежде всего мне потребуется большая вычислительная база, и, кажется, там имеется для этого нужное оборудование.

– Вы думаете о новом направлении исследований? – Голос Деплешена дрогнул, выдавая крайнюю степень волнения; он и сам это заметил, и снова на его губах появилась улыбка, казалось говорившая, что он сам себе смешон; он мягко добавил: – Жажда познания…

– Я считаю ошибочным, что мы намерены исходить только из естественной ДНК. Молекула ДНК сложна, ее эволюция до некоторой степени подвластна случайности: здесь имеет место неоправданная избыточность, длинные цепочки, не кодирующие информацию, да и еще невесть что. Если действительно хочешь изучить условия мутации в общем и целом, надо как исходный материал взять более простые самовоспроизводящиеся молекулы, в которых число связей не превышает нескольких сотен.

Дсплешен помотал головой; глаза его разгорелись, он больше не пытался скрыть охватившее его возбуждение. Итальянские туристы между тем разошлись; в кафе, кроме них, никого не осталось.

– Дело это, разумеется, очень долгое, – продолжал Мишель, – структуры, подверженные мутации, не имеют априорных отличий. Но здесь должны быть предпосылки структурной стабильности на субатомном уровне. Если удастся произвести расчет стабильной структуры, хотя бы относительно нескольких сотен атомов, вопрос останется всего один – о силе воздействия… В конце концов я, кажется, немного продвинулся.

– Все это неопределенно… – Голос Деплешена прозвучал на сей раз мечтательно и протяжно, как у человека, прозревающего бесконечно отдаленные перспективы, вглядывающегося в призрачные, неведомые умопостроения.

– Мне необходима возможность работать совершенно независимо, вне иерархии Исследовательского центра. Тут есть вещи, допустимые лишь в качестве чистой гипотезы; объяснять это слишком долго, слишком трудно.

– Само собой. Я напишу Уолкотту, он руководитель Центра. Это славный малый, он не будет вам ставить палки в колеса. Вы ведь, помнится, в свое время уже работали с ними? Та история с коровами…

– Это все пустяки.

– Не беспокойтесь. Я ухожу на пенсию, – на сей раз в его усмешке промелькнула горечь, – но моего влияния еще хватит, чтобы это устроить. В административном плане вы будете сохранять положение временно откомандированного, возобновляемое из года в год, так долго, как пожелаете. Кто бы ни стал моим преемником, нет ни малейшей опасности, что это решение может быть пересмотрено.

Чуть позже они распрощались возле Пон-Руаяль. Дсплешен протянул Мишелю руку. У него не было сына, его сексуальные пристрастия лишили его такой возможности, а идея брака по дружескому согласию всегда казалась ему смехотворной. За те несколько секунд, пока длилось их рукопожатие, он осознал, что испытывает нечто из области возвышенных переживаний; потом он сказал себе, что смертельно устал; потом повернулся и зашагал прочь по набережной, мимо лавок букинистов. А Джерзински минуту-другую еще смотрел вслед человеку, уходившему вдаль в свете гаснущего дня.

2

На следующий вечер, обедая у Аннабель, он объяснил ей очень доходчиво, четко и аргументирование, почему ему необходимо отправиться в Ирландию. Для него программа, которую надлежало выполнить, теперь вполне определилась, все предстало в отчетливой взаимосвязи. Суть состояла в том, чтобы не сосредоточиваться на одной ДНК, а рассматривать живое существо во всей его целостности как самовоспроизводящую систему.

Сначала Аннабель ничего не отвечала; она пыталась скрыть смятение и не могла, ее рот слегка искривился. Потом налила ему вина; в этот вечер она приготовила рыбу, и ее квартирка больше, чем когда-либо, напоминала корабельную каюту.

– Ты не предложил взять меня с собой… – Эти слова прозвучали в тишине; и молчание последовало за ними. – Тебе это даже в голову не пришло, – сказала она с изумлением и ребяческой досадой; потом разразилась рыданиями. Он не шелохнулся; если бы в эту минуту он подошел к ней, она бы, конечно, его оттолкнула; людям приходится плакать, иногда им только это и остается. – А ведь мы хорошо ладили, когда нам было двенадцать, – пробормотала она сквозь слезы. Потом подняла на него глаза. Лицо редчайшей, чистой красоты. – Сделай мне ребенка. Мне нужно, чтобы рядом кто-то был. Разумеется, тебе не придется ни растить его, ни заниматься им, у тебя даже не будет надобности с ним знакомиться. Я не прошу тебя любить – ни его, ни меня; просто сделай мне ребенка. Знаю, мне сорок лет: пусть так, я рискну Теперь это мой последний шанс. Иногда я сожалею о своих абортах. Однако первый мужчина, от которого я забеременела, был дерьмом, второй – безответственным ничтожеством; когда мне было семнадцать, я и представить себе не могла, насколько коротка жизнь, как недолговечны наши возможности.

Чтобы выкроить время на размышление, Мишель закурил сигарету.

– Это странная идея, – пробормотал он сквозь зубы. – Странная идея – воспроизводить себя для жизни, которой не любишь.

Аннабель поднялась, стала одну за другой сбрасывать одежды.

– Как бы то ни было, давай займемся любовью, – сказала она. – Мы не делали этого по крайней мере месяц. С тех пор как я прекратила прием таблеток, прошло две недели, и день у меня сегодня благоприятный.

Она прижала ладони к своему животу, потом ее руки скользнули к груди, она слегка раздвинула бедра. Аннабель была прекрасна, желанна, полна любви; почему же он ничего не чувствовал? Это было необъяснимо. Он закурил новую сигарету, но вдруг заметил, что его раздумья ни к чему не ведут. Сделать ребенка, не делать его – все это не из области решений, к которым человеческому существу дано прийти рациональным путем. Он раздавил окурок в пепельнице и буркнул:

– Согласен.

Аннабель помогла ему раздеться и легонько потеребила штырек, чтобы он смог в нее войти. Он не ощутил ничего особенного, кроме нежности и жара ее влагалища. Вскоре он замер без движения, пораженный геометрической очевидностью спаривания, очарованный упругостью и роскошеством слизистых оболочек. Аннабель прижалась губами к его губам, обвила его руками. Он закрыл глаза, яснее почувствовал свой собственный половой орган и возобновил движение вверх-вниз. Незадолго до эякуляции его посетило видение – до предела отчетливое – слияния гамет и тотчас вслед за этим первого клеточного деления. Это было как бы забеганием вперед, маленьким самоубийством. Волна осознания этого прилила к члену, он почувствовал, как сперма хлынула из него. Аннабель это тоже ощутила; у нес вырвался глубокий вздох; потом оба остались лежать без движения.

– Вам бы еще месяц назад следовало прийти сдать мазок, – усталым голосом сказал гинеколог. – Вместо этого вы прекратили прием таблеток, не посоветовавшись со мной, и вам вздумалось забеременеть. А вы ведь уже не девочка!

Воздух в кабинете врача был холоден и малость сыроват; выйдя оттуда, Аннабель удивилась сиянию июньского солнца.

На следующий день она позвонила. Клеточное исследование указывало на «достаточно серьезные аномалии»; требовалось сделать биопсию и соскоб слизистой оболочки матки.

– Что до беременности, совершенно очевидно, что сейчас лучше временно отказаться от нее. Не лучше ли повторить то же самое на здоровой основе?.. – Голос врача был не обеспокоенный, а как бы чуть скучающий.

Итак, Аннабель пережила свой третий аборт – зародышу было не более двух недель, так что хватило краткой аспирации. Аппаратура сильно усовершенствовалась со времени ее последней операции, так что, к ее немалому удивлению, все завершилось меньше чем за десять минут. Результаты анализа были получены через три дня.

– Что ж, – врач выглядел ужасающе старым, компетентным и печальным, – к несчастью, я полагаю, что у вас рак матки в прединвазионной стадии. – Он снова водрузил на нос очки, еще раз заглянул в бланки; выражение сугубой компетентности при этом заметно усилилось. Он не испытывал подлинного удивления: рак матки часто постигает женщин в годы, предшествующие менопаузе, а то обстоятельство, что у нее не было детей, усугубляло фактор риска. Методы лечения были известны, тут у него не было ни малейших сомнений. – Следует произвести брюшную гистерэктомию и билатеральную сальпинго-офориэктомию. В наше время такие операции прекрасно освоены, риск осложнений близок к нулю.

Он взглянул на Аннабель: плохо дело, она не реагирует, застыла в полнейшем ошеломлении; вероятно, это предвестие нервного припадка. Обычно врачам в таких ситуациях рекомендуется направлять пациентку к психотерапевту, на поддерживающий курс – он приготовил листок с адресами, – а главное, напирать на «ударную мысль»: утрата способности к деторождению вовсе не означает конец сексуальной жизни; у некоторых пациенток, напротив, желания заметно обостряются.

– Значит, у меня вырежут матку… – проговорила она недоверчиво.

– Матку, яичники и фаллопиевы трубы; таким образом, исключается всякий риск распространения болезни. Я вам пропишу замещающее гормональное лечение – впрочем, его прописывают все чаще даже в ситуации простой менопаузы.

Она возвратилась к своим родным в Креси-ан-Бри; операцию назначили на 17 июля. Мишель вместе с ее матерью провожал Аннабель в больницу в Мо. Страха она не испытывала. Хирургическая операция заняла чуть больше двух часов. Очнулась она на следующее утро. В окне она увидела голубое небо, деревья, шевелящиеся на легком ветру. Она практически ничего не чувствовала. Ей хотелось посмотреть на шрам внизу живота, но она не решилась просить об этом сиделку. Странно было подумать, что она та же самая женщина, но ее детородные органы отторгнуты от нее. Слово «ампутация» некоторое время вертелось у нее в голове, потом его заменил более жестокий образ. «Меня выпотрошили, – прошептала она, – они выпотрошили меня, как курицу».

Через неделю она вышла из больницы. Мишель написал Уолкотту, предупредил, что его отъезд откладывается; после некоторых колебаний он согласился поселиться у ее родителей, в прежней комнате ее брата. Аннабель заметила, что за то время, что она провела в клинике, он подружился с ее матерью. Да и ее старший брат охотнее появлялся дома с тех пор, как там поселился Мишель. По существу, им почти не о чем было говорить: Мишель ничего не смыслил в проблемах мелкого бизнеса, а Жан-Пьеру оставались абсолютно чуждыми вопросы, связанные с исследованиями в области молекулярной биологии; тем не менее в конце концов вокруг вечернего аперитива образовалось полуфиктивное мужское содружество. Ей полагалось отдыхать и, главное, избегать поднимать тяжести; но теперь она уже могла мыться самостоятельно и нормально питаться. В послеполуденные часы она сидела в саду, Мишель вместе с ее матерью собирал клубнику или сливы. Это было вроде каких-то диковинных каникул или возврата в детство. Она чувствовала ласку солнечных лучей на своем лице и руках. Чаще всего она сидела тихо в полной праздности, иногда она вышивала или мастерила из плюша игрушки для своего племянника и племянниц. Психиатр из Мо прописал ей снотворное и довольно большие дозы транквилизаторов. Так или иначе, она много спала, и все ее сны были неизменно мирными и счастливыми; возможности души безмерны, когда она находится в своих владениях. Мишель лежал в ее постели с ней рядом; его рука обнимала ее талию, он ощущал, как равномерно вздымается и опадает ее грудь. Психиатр регулярно навещал ее, беспокоился, бубнил сквозь зубы, говорил об «утрате адекватности во взаимоотношениях с действительностью». Она стала очень нежной, немножко странной, часто смеялась без причины; порой случалось и так, что ее глаза вдруг наполнялись слезами. Тогда она принимала дополнительную дозу терциана.

В конце третьей недели она уже начала выходить, смогла совершать короткие прогулки по берегу реки или в окрестных лесах. Стоял исключительно погожий август; дни проходили чередой, одинаковые, сияющие, без намека на опасность грозы, да и без каких-либо других предвестий конца. Мишель держал ее за руку; часто они сидели рядом на скамейке на берегу Гран-Морен. Прибрежные травы были иссушены чуть не добела; река под сенью буков катила вдаль свои нескончаемые темно-зеленые волны. Внешний мир жил по своим собственным законам, и они не были человеческими.

3

Двадцать пятого августа контрольные анализы выявили метастазы в брюшной полости; обычно в таких случаях их разрастание продолжается, рак быстро распространяется. Можно попробовать прибегнуть к радиотерапии. Собственно говоря, это и было единственным возможным средством; но не следовало обманывать себя, речь шла о тяжелом лечении, и шансы излечения не превышали 50 процентов.

Обед проходил в нестерпимой тишине.

– Тебя вылечат, маленькая моя, – сказала мать Аннабель, и ее голос слегка задрожал.

Аннабель обняла мать за шею, прислонилась лбом к ее лбу; в этой позе они пробыли около минуты. Когда мать отправилась спать, Аннабель поплелась в гостиную, полистала там какие-то книги. Мишель сидел в кресле и следил за ней глазами.

– Можно посоветоваться с кем-нибудь еще, – произнес он после долгого молчания.

– Конечно, – отвечала она беспечно.

Она не могла заниматься любовью: шрам был слишком свеж и слишком болезнен; но она долго сжимала его в объятиях. Слышала, как он в тишине скрипит зубами. Был момент, когда она, проведя ладонью по его лицу, заметила, что оно мокро от слез. Она стала нежно ласкать его член, это возбуждало и одновременно умиротворяло. Он принял две таблетки мепронизина и в конце концов уснул.

Около трех часов ночи она встала, накинула халат и спустилась в кухню. Порывшись в буфете, она отыскала пиалу, на которой было выгравировано ее имя, – крестная подарила ее Аннабель, когда ей исполнилось десять лет. В пиале она тщательно растолкла содержимое тюбика рогипнола, прибавив немного сахара и воды. Она не чувствовала ничего, кроме некоей обобщенно-умозрительной, почти метафизической печали. Так устроена жизнь, думала она; в ее теле произошел сбой, непредвиденный, беспричинный разлад; теперь это тело больше не могло быть источником радости и счастья. Оно, напротив, постепенно, но, по сути, довольно быстро станет для нее самой, как и для окружающих, источником тягот и мучений. Следовательно, ее тело должно быть уничтожено. Массивные деревянные часы на стене громко отсчитывали секунды; они достались матери от ее бабушки, которая владела ими еще тогда, когда выходила замуж, это была самая старинная вещь в доме. Она добавила в пиалу еще немножко сахара. В ее психологическом настрое не было и тени примиренности, жизнь казалась ей всего лишь скверной шуткой. Как ни пытайся к ней приспособиться, а уж она такова. За краткие недели своей болезни она с поразительной быстротой дозрела до чувства, которое столь часто встречается у стариков: она не желала быть для других обузой. С тех пор как для нее миновала отроческая пора, ее жизнь покатилась очень быстро; потом настал длительный период скуки; к концу все опять стало раскручиваться с дикой скоростью.

Незадолго до рассвета Мишель, перевернувшись в постели с боку на бок, заметил, что Аннабель нет рядом. Он оделся, сошел вниз: на диване в гостиной было распростерто ее бесчувственное тело. Рядом, на столе, лежало оставленное ею письмо. Первая фраза звучала так: «Я предпочитаю умереть среди тех, кого люблю».

Главный врач службы скорой помощи больницы в Мо был человеком лет тридцати с темными курчавыми волосами, с открытым лицом; он сразу произвел на них самое благоприятное впечатление. Мало шансов, что она очнется, сказал он; они могут остаться подле нее, он лично не усматривает в этом ничего неподобающего. Кома – состояние странное, малоизученное. Он был почти уверен, что Аннабель не воспринимает их присутствия; тем не менее слабая электрическая активность в ее мозгу сохранялась; она, должно быть, как-то соотносится с мыслительной активностью, природа каковой абсолютно таинственна. Сам по себе медицинский прогноз был отнюдь не утешителен: известны случаи, когда больной, проведя в глубокой коме несколько недель, а то и месяцев, вдруг разом возвращался к жизни; чаще же всего, увы, состояние комы так же внезапно переходит в смерть. Ей не более сорока лет, по меньшей мере есть основания не сомневаться, что сердце выдержит; в настоящий момент это все, что можно сказать.

Над городом разгорался день. Сидя рядом с Мишелем, брат Аннабель все бормотал, качая головой. «Это невозможно… Это невозможно…» будто слова властны что-то изменить. Но на самом деле это возможно. Все возможно. Мимо прошла медсестра, катя перед собой металлическую тележку, в которой позвякивали бутылки с сывороткой.

Немного погодя солнце прорвалось сквозь облака, и небо засинело. День обещал быть прекрасным, таким же дивным, как предыдущие. Мать Аннабель с трудом поднялась на ноги. «Надо немного передохнуть», – сказала она, превозмогая дрожь в голосе. Ее сын в свой черед тоже встал, бессильно опустив руки, и, словно автомат, пошел за ней. Мишель покачал головой, без слов отказываясь уйти с ними. Он не испытывал никакой усталости. В последующие минуты он главным образом ощущал странность присутствия видимого мира. Он сидел один в залитом солнцем коридоре, на плетеном пластиковом стуле. В этом крыле больничного здания царил невероятный покой. Вдалеке время от времени открывалась дверь, оттуда выходила медицинская сестра, направляясь в другое отделение. Шумы города, долетая снизу через несколько этажей, звучали совсем приглушенно. В состоянии абсолютной внутренней отрешенности он вглядывался в сцепление обстоятельств, в детали той машины, что переехала их жизни. Все выглядело бесповоротным, ясным и неопровержимым. Представало в неколебимой очевидности завершенного прошлого. Ныне кажется почти неправдоподобным, чтобы семнадцатилетняя девушка могла проявить такую наивность; но главное, трудно поверить, чтобы в семнадцать лет девушка придавала такое значение любви. Со времени юности Аннабель прошло двадцать пять лет, и если верить результатам опросов и утверждениям газет, все очень переменилось. Нынешние девушки были более осмотрительны и более рациональны. Их прежде всего занимала собственная школьная успеваемость, они старались перво-наперво обеспечить себе в будущем приличную карьеру. Встречи с парнями для них не более чем каникулярное времяпрепровождение, развлечение, примерно в равных долях состоящее из сексуального удовольствия и нарциссического самолюбования. Впоследствии они стремятся заключить разумный брак на основе достаточного социо-профессионального соответствия и определенного совпадения вкусов. Разумеется, они тем самым лишали себя всех возможностей счастья – таковые, будучи неотъемлемым свойством синкретичного и регрессивного состояния души, противоречат расхожему опыту здравомыслия, – зато они рассчитывали таким манером избежать нравственных и сердечных мук, что терзали их предшественниц. Впрочем, эти надежды вскоре рушатся; на деле треволнения страстей, исчезнув из обихода, оставляют по себе большой простор для скуки, ощущение пустоты, беспокойного ожидания старости и смерти… Вторая половина жизни Аннабель была много печальнее и мрачнее первой; под конец ей не суждено было сохранить ни малейшего воспоминания об этой поре.

Примерно в полдень Мишель толкнул дверь ее палаты. Дыхание больной было до крайности слабым, простыня, прикрывавшая грудь, почти не шевелилась – тем не менее, по словам врача, этого было достаточно для снабжения тканей кислородом; если дыхание еще больше ослабеет, придется подумать о том, чтобы применить вспомогательный вентиляционный аппарат. Пока что у нее повыше локтя торчала игла капельницы, к темени прикрепили электрод, и это было все. Солнечный луч пронизывал белоснежную простыню, сверкал в прядях ее чудесных светлых волос. Ее лицо с закрытыми глазами, лишь чуть более бледное, чем обычно, казалось бесконечно умиротворенным. Было похоже, будто ее покинули все страхи; никогда еще она не казалась Мишелю такой счастливой. Верно и то, что он всегда был склонен путать счастье с комой; но тем не менее она ему казалась счастливой безмерно. Он провел рукой по ее волосам, поцеловал в лоб, в теплые губы. Это явно случилось слишком поздно; и все же это было хорошо. Он пробыл в ее палате до позднего вечера. Возвратившись в коридор, раскрыл книгу буддийских медитаций, собранных доктором Эвансом Венцем (он несколько месяцев таскал эту книжицу в кармане; она была совсем маленькая, в темно-красной обложке).

  • Пусть все люди на Востоке,
  • Пусть все люди на Западе,
  • Пусть все люди на Севере,
  • Пусть все люди на Юге
  • Будут счастливы и хранят свое счастье;
  • Да живут они без вражды.

Так случилось не только по их вине, думал он; они жили в бедственном мире, мире соревнования и борьбы, суетности и насилия; гармонического мира они не знали. С другой стороны, они ничего не сделали, чтобы изменить этот мир, ничего не привнесли в его улучшение. Он сказал себе, что ему следовало сделать Аннабель ребенка; потом он вдруг вспомнил, что сделал его или, вернее, сделал что мог для этого, по крайней мере согласился на такую перспективу; эта мысль наполнила его радостью. Тогда он понял, откуда взялись умиротворение и нежность, которыми дышали эти последние недели. Теперь он ничего больше не мог, в империи недуга и смерти никто ничего не может; но хотя бы несколько недель она прожила с чувством, что любима.

  • Если помыслы человека устремлены к любви,
  • Если он отрешился от низменных наслаждении,
  • Отсек цепи страстей
  • И обратил взоры свои к Пути,
  • Если он соблюдает на деле высший принцип любви,
  • То он возродится на небе Брахмы,
  • Быстро получит Освобождение
  • И навеки достигнет областей Абсолюта.
  • Если он не лишает жизни других и не желает им зла,
  • Не стремится себя утвердить, унижая себе подобных,
  • И живет по закону всемирной любви,
  • То сердце его перед смертью не будет обременено ненавистью.

Вечером мать Аннабель присоединилась к нему, она пришла посмотреть, нет ли чего-нибудь нового. Нет, ситуация не развивалась; состояние глубокой комы способно быть весьма долгим и стабильным, как терпеливо напомнила ей медсестра, порой месяцы проходят, прежде чем становится возможным прогнозировать что-либо определенное. Она вошла к дочери, но через минуту вышла, рыдая. «Я не могу понять… – выговорила она, качая головой. – Не понимаю, как устроена жизнь. Знаете, это была такая хорошая девочка. Всегда сердечная, без фокусов. Не жаловалась, но я знала, что счастливой она не была. Она прожила не такую жизнь, какой заслуживала».

Немного погодя она удалилась, было заметно, что мужество покидает ее. А ему, как ни странно, не хотелось ни есть, ни спать. Он прошелся по коридору, спустился вниз, в холл. Антилец, дежуривший на входе, решал кроссворд; он кивнул ему. Мишель взял на раздаче чашку горячего какао, подошел к окну. В проеме между многоэтажками плыла луна; автомобили то и дело проезжали взад-вперед по авеню Шалон. Он достаточно разбирался в медицине, чтобы понимать, что жизнь Аннабель висит на волоске. Ее мать была права, не желая осознать это; человек по самой своей природе не приемлет смерти: ни своей, ни чужой. Мишель подошел к привратнику, спросил, не одолжит ли он ему листок бумаги; тот, несколько озадаченный, протянул ему пачку бланков с больничным грифом (именно этот гриф впоследствии дал Хюбчеяку возможность идентифицировать текст, выделив его из массы заметок, найденных в Клифдене). Некоторые человеческие существа яростно цепляются за жизнь, они теряют ее, как говорил Руссо, неохотно; с Аннабель, как он уже понимал, все совсем по-другому.

  • Она была дитя, рожденное для счастья,
  • И сердца не было прекрасней и щедрей,
  • Жизнь отдала б она, будь это в ее власти,
  • За неродившихся своих детей.
  • Но в детских криках, да,
  • В крови грядущей смены
  • Навек ее мечта
  • Останется нетленной,
  • И след ее всегда
  • Пребудет во Вселенной.
  • Его и плоть хранит.
  • Священная отныне,
  • И воздух, и гранит,
  • Речные воды, иней,
  • И небеса, представшие иными.
  • Ты там лежишь сейчас
  • В предсмертной коме,
  • Спокойная, как будто в дреме,
  • Такой вот, любящей, ты и уйдешь от нас.
  • Остынут наши мертвые тела,
  • Травой мы станем – такова реальность,
  • Нас ждет небытие, пустая мгла,
  • Где исчезает индивидуальность.
  • Так мало мы любили, Аннабель,
  • В своем земном существованье!
  • Быть может, солнце над могилой, дождь, метель
  • Конец подарят нашему страданью.

4

Аннабель умерла два дня спустя, и для семьи это было, возможно, к лучшему. Когда заходит речь о чьей-нибудь кончине, люди всегда склонны изрекать пошлости подобного рода; но ее матери и брату в самом деле трудно было бы вынести состояние неопределенности, если бы оно затянулось.

В здании из светлого железобетона, том самом, где некогда скончалась его бабушка, Джерзински снова, во второй раз, пережил ощущение всесилия пустоты. Он пересек палату и приблизился к мертвой Аннабель. Это тело было точь-в-точь таким же, каким он знал его, с той лишь разницей, что из него медленно утекало живое тепло. Теперь эта плоть почти совсем остыла.

Некоторые умудряются дожить до семидесяти, если не восьмидесяти лет, воображая, будто впереди еще возможно что-то новое, что приключение, как говорится, поджидает их за углом; в конечном счете, их надо просто-напросто прикончить, чтобы вразумить или хотя бы изувечить, доведя до состояния глубокой инвалидности. Не таков был Мишель Джерзински. Свою мужскую жизнь он провел в одиночестве, в звездной пустоте. Он внес вклад в прогресс науки; это было его призванием, способом самовыражения, приложения своих природных способностей; что до любви, то он не знал ее. Аннабель, несмотря на ее красоту, не дано было стать любимой; а теперь она была мертва. Ее тело покоилось на низком столе, ярко освещенное, отныне бесполезное, не более чем мертвый груз. Потом гроб накрыли крышкой.

В своем прощальном письме она выразила желание, чтобы ее кремировали. Перед церемонией они пили кофе в одном из больничных залов для посетителей; за соседним столиком цыган под капельницей болтал о тачках с двумя приятелями, пришедшими его навестить. Освещение было тусклое – несколько потолочных светильников в обрамлении неприглядных украшений, приводящих на память гигантские пробковые поплавки.

Они вышли из здания, под яркое солнце. Службы крематория располагались неподалеку от больничных корпусов, это был единый комплекс. Зал кремации представлял собой просторный куб из светлого бетона, в середине которого имелось такое же белое возвышение; реверберация слепила глаза. Струйки жаркого воздуха вились вокруг них, будто мириады крохотных змей.

Гроб водрузили на передвижную платформу, которая должна была доставить его в недра печи. Полминуты всеобщей сосредоточенности – и служитель включил механизм. Зубчатые колеса, на которых двигалась платформа, легонько скрипели; дверь закрылась. Иллюминатор из жаростойкого стекла позволял наблюдать за сожжением. В момент, когда из громадных форсунок рванулось пламя, Мишель отвернулся. Еще около двадцати секунд он углом глаза видел багровые отсветы огня; потом все кончилось. Служитель сгреб пепел в маленький ящичек из светлой пихты в форме параллелепипеда и передал его старшему брату Аннабель.

Они поехали назад в Креси; машина двигалась медленно. Солнце играло в листве каштанов аллеи Ратуши. Той самой аллеи, где они с Аннабель бродили двадцать пять лет назад, после окончания школьных занятий. В саду перед особнячком ее матери собрались люди – человек пятнадцать. Младший брат Аннабель по такому случаю приехал из Соединенных Штатов; он был тощ, нервен, заметно подавлен, одет немного слишком элегантно.

Аннабель просила, чтобы ее прах рассеяли в саду возле дома матери; это также было исполнено. Солнце начинало клониться к закату. Это была пыль – светлая, почти белая пыль. Она мягко, словно туман, опустилась на землю среди розовых кустов. В это мгновение издали, с железнодорожного переезда, послышался звон. Мишелю вспомнились их послеполуденные встречи, когда ему было пятнадцать лет, как Аннабель ждала его на вокзале, как она бросалась ему на шею. Он смотрел на землю, на солнце, на розы, на упругий ковер травы. Непостижимо. Присутствующие хранили молчание; мать Аннабель налила всем вина – помянуть. Она подала ему стакан, заглянула в глаза. «Если хотите, вы могли бы остаться на несколько дней, Мишель», – тихо сказала она. Нет, он уедет; он будет работать. Он ничего другого не умеет. Ему почудилось, будто небо прорезал луч; он понял, что плачет.

5

В то мгновение, когда самолет сближался с облачным потолком, простиравшимся в бескрайность под неразличимым небом, ему представилось, что вся его жизнь была дорогой, ведущей к этой минуте. Еще через несколько секунд он уже не видел ничего, кроме необъятного лазурного купола, а внизу расстилалось безграничное волнистое поле, там сверкающая белизна сочеталась с белизной матовой; потом они вошли в промежуточную переливчато-серую зону, где взгляд терялся в тумане. А внизу, в мире людей, были луга, животные, деревья; все было зеленым, влажным и неимоверно отчетливым.

В Шаннонском аэропорту его ждал Уолкотт. Это был коренастый мужчина, быстрый в движениях; его четко очерченную плешь обрамлял венчик светло-рыжих волос. Он на хорошей скорости повел свою «тойоту-старлет» среди туманных пастбищ и холмов. Центр располагался чуть севернее Голуэя, на территории Росскахиллской коммуны. Уолкотт показал ему оборудование, познакомил с техническим персоналом; они будут в его распоряжении для проведения опытов, для программирования расчета молекулярных структур. Оборудование было сплошь новейшего образца, чистота в залах безукоризненная – комплекс финансировался из фондов ЕЭС. В рефрижераторном зале Джерзински бросились в глаза две громадные ЭВМ в форме башен, их контрольные панели светились в полумраке. Заключенные в них миллионы процессоров, предназначенных для параллельной обработки данных, уже готовы проинтегрировать лагранжевы функции, волновые уравнения, данные спектроскопии, многочлены Эрмита – вот он, тот мир, в котором отныне и впредь будет протекать его жизнь. Скрестив руки на груди, крепко прижимая их к телу, он пытался, но все не мог прогнать печаль, ощущение холода, идущего изнутри. Уолкотт порекомендовал ему кафе с автоматической раздачей. Из его широченных окон можно было разглядеть зеленеющие склоны, которые обрывались в темные воды озера Лох-Корриб.

Спускаясь по дороге, ведущей в Росскахилл, они проезжали луг на пологом горном склоне, где проходило стадо коров; животные были размером поменьше обычных, красивой светло-коричневой масти.

– Узнаете? – с улыбкой спросил Уолкотт. – Да… это потомки первых коров, полученных в результате ваших усилий, с тех пор уже десять лет прошло. Мы в ту пору были совсем маленьким, довольно плохо оборудованным центром, вы нас здорово подтолкнули. Они крепкие, размножаются без затруднений и дают превосходное молоко. Хотите посмотреть на них?

Он затормозил у перекрестка. Джерзински подошел к низенькой каменной ограде, окружавшей луг. Коровы спокойно щипали траву, терлись головами о бока своих товарок; две или три прилегли. Генетический код, управляющий репликацией их клеток, был создан им или, по меньшей мере, он его усовершенствовал. Для них он должен быть чем-то вроде Господа Бога; а между тем его присутствие им, похоже, безразлично. Гряда тумана ползла с вершины холма, постепенно скрывая стадо из виду. Он вернулся к машине.

Сев за руль, Уолкотт закурил «Кревен»; дождь заливал ветровое стекло. Своим мягким, сдержанным тоном (однако эта сдержанность, по-видимому, отнюдь не говорила о равнодушии) он спросил:

– У вас случилось горе?

И тут Мишель поведал ему всю историю Аннабель, вплоть до самого финала. Уолкотт слушал, изредка покачивая головой или вздыхая. Когда рассказ кончился, он, не прерывая молчания, раскурил новую сигарету, потом затушил ее и сказал:

– Я происхожу не из Ирландии. Родился в Кембридже и, похоже, в большой степени так и остался англичанином. Часто говорят, что англичан отличают такие достоинства, как хладнокровие и самообладание, а также манера воспринимать жизненные обстоятельства – в том числе трагические – с юмором. Примерно так оно и есть; и это полнейшее идиотство с их стороны. Юмор не спасает; в конечном счете от юмора нет почти что никакого толку. Можно долго с юмором относиться к явлениям действительности, это порой продолжается многие годы; в иных случаях удается сохранять юмористическую позу чуть ли не до гробовой доски; но в конце концов жизнь разбивает вам сердце. Сколько бы ни было отваги, хладнокровия и юмора, хоть всю жизнь развивай в себе эти качества, всегда кончаешь тем, что сердце разбито. А значит, хватит смеяться. В итоге остаются только одиночество, холод и молчание. Ничего нет в конечном счете, кроме смерти.

Он включил дворники, снова завел мотор.

– Здесь много католиков, – прибавил он еще. – Но все меняется, к тому идет. Ирландия модернизируется. Многие высокотехнологичные предприятия встали на ноги, пользуясь уменьшением социальных выплат и налогов – в этом регионе мы имеем «Роч» и «Лилли». И, само собой, «Майкрософт»: вся здешняя молодежь мечтает работать на «Майкрософт». К мессе теперь ходят реже, сексуальной свободы стало больше, чем несколько лет назад, и дискотек все больше, и антидепрессантов тоже. Короче, все по классическому сценарию…

Они ехали вдоль берега озера. Солнце проглянуло сквозь гряду тумана, расцветив водную поверхность радужными разводами.

– Однако, – продолжал Уолкотт, – католицизм все еще здесь остается в большой силе. К примеру, большая часть технического персонала Центра – католики. Это не способствует моему сближению с ними. Они корректны, учтивы, но смотрят на меня отчасти как на чужака, с которым по-настоящему не потолкуешь.

Солнце окончательно выпуталось из тумана, вокруг него образовался круг безупречной синевы; и стало ясно видно озеро, все целиком залитое потоками света. На горизонте горные цепи Твелв Бенс накладывались друг на друга в гамме бледнеющего серого цвета, будто кадры с кинопленки сна. Оба молчали. Когда въезжали в Голуэй, Уолкотт заговорил снова:

– Я остался атеистом, но могу понять, как здесь становятся католиками. Это в некотором отношении совсем особенный край. Все постоянно дрожит, и трава на лугах, и водная поверхность, все как будто указывает на некое присутствие. Свет мягок и подвижен, словно меняющаяся материя. Сами увидите. Здесь небо и то живое.

6

Он нанял квартиру близ Клифдена, на Скай-роуд, в старом помещении береговой охраны, переоборудованном в гостиницу для туристов. Украшением комнат служили прялки, керосиновые лампы, короче, старинные предметы, призванные радовать глаз туристов; ему это не мешало. Он знал: в этом доме, да и вообще в жизни ему отныне суждено чувствовать себя как в гостинице.

У него отнюдь не было намерения вернуться во Францию, но в первые недели ему пришлось несколько раз ездить в Париж – заниматься продажей квартиры и переводом счетов. Он вылетал рейсом 11.50 из Шаннона. Самолет летел над морем, солнце добела раскаляло водную гладь; волны напоминали червей, которые переплетаются и грызут друг друга на огромных пространствах. Он знал, что под этой гигантской пеленой червей плодятся моллюски, грызущие их плоть; тех пожирают острозубые рыбы, которых потом заглатывают другие рыбы, покрупнее. Часто он задремывал, ему снились дурные сны. Когда он просыпался, самолет уже летел над сельской местностью. В своем полусне он дивился, отчего это поля имеют такой однообразный цвет. Они были коричневыми, иногда зелеными, но всегда блеклыми. Парижское предместье было серым. Самолет терял высоту, медленно опускался, неуклонно притягиваемый земной жизнью, дыханием миллионов существ.

Начиная с середины октября полуостров Клифден поглотил густой туман, приносимый прямиком с Атлантики. Последние туристы разъехались. Было не холодно, однако все тонуло в мягкой, глубокой серости. Джерзински редко выходил наружу. Он привез с собой три съемных винчестера с базой данных более чем в сорок гигабайт. Время от времени он включал микрокомпьютер, немного занимался молекулярными структурами, потом ложился на свою великанскую кровать, кладя пачку сигарет на расстояние вытянутой руки В Центр он пока не возвращался. За оконным стеклом медленно ворочались клубы тумана.

Около 20 ноября небо очистилось, погода стала холоднее и суше. Он завел привычку совершать длительные пешие прогулки по береговой дороге. Минуя Гортрамнаг и Ноккавалли, он чаще всего доходил до Кладдегдаффа, иной раз и до Огрус Пойнта. Тогда он оказывался на самой западной оконечности Европы, в крайней точке западного мира. Перед ним простирался Атлантический океан, четыре тысячи километров воды отделяли его от Америки.

Если верить Хюбчеяку, эти два или три месяца одиноких раздумий Джерзински ничего не делал, не поставил ни одного эксперимента, не программировал никаких расчетов, надобно признать самым важным периодом, в течение которого наметились главные элементы его позднейших концепций. Так или иначе, последние месяцы 1999 года были для всего европейского населения в целом странной порой, отмеченной особыми ожиданиями, чем-то вроде глухого предчувствия.

Страницы: «« 12345 »»