Йод Рубанов Андрей
– Сменим тему, – сказал я. – Революцию обсудили – давай теперь о бабах.
– Нет, – решительно ответил он. – Бабы надоели. Лучше про революцию.
– Не хочу про революцию. Хочу про баб. Бабы главнее.
– Согласен. Революция – это всего лишь революция, а бабы, – Поспелов поднял вверх палец, – это...
– Помнишь Таню? – спросил я.
– Твоей жены подругу?
– Конечно.
– Мы с ней иногда видимся. Она приходит к жене красить волосы. Она тебя тоже помнит. Пятнадцать лет прошло – а помнит.
– Передавай привет, – деловито сказал друг. – Кстати, я б с ней увиделся.
– Лучше не надо. Она теперь вот такая, – я развел руки в стороны. – Диабет, целлюлит, двое детей, пьющий муж выбил зубы. Ищет денег вставить новые.
– Хо! – воскликнул Поспелов, отодвигая кофе. – Говорил же – лучше про революцию. А ты – бабы, бабы.
Десять дней все шло отлично. Беглец от коммерции подъелся на маминых куриных супчиках, пропитался провинциальным кислородом и даже написал рассказ, двенадцать лет как задуманный, в главной роли – воробей: на протяжении семи страниц он страдает в февральской Москве от холода, голода и кошек, а на восьмой странице находит замечательное окно, куда чья-то добрая рука ежедневно насыпает хлебного крошева; на окне решетка, рука принадлежит заключенному. Писал по два-три часа, в сумерках, потом шел гулять – но постепенно прогулки перестали радовать. Даже в самое людное вечернее время улицы казались полупустыми. Я стал непроизвольно оглядываться. Публики слишком мало, где она? Может, что-то случилось? Война, дефолт, атака террористов, инопланетное вторжение? Слишком бедный звуковой фон угнетал. По ночам мир пребывал в немоте – только прошепчет что-то листва, колеблемая ветром, пролает пес свою жалобу или пролетит машина, обдавая пространство шансоном, как водой из лужи.
Так мои нервы требовали возвращения назад, в большой город, в людское бурление, им не хватало толпы, какофонии, толчков в плечи и спину, касаний, взглядов, обрывков разговоров на многих языках. За десять дней никто не наступил мне на ногу, никто не поинтересовался, как пройти в Гамсоновский переулок, не попросил медных денег, не ударил, при неловком развороте, сумкой, набитой помидорами, или портфелем, набитым векселями давно лопнувших банков, или ридикюлем с торчащими музыкальными проводами, или рюкзачком с учебничками. Никто не проплыл мимо, в опасной бли1 зости, стуча каблуками, как некими копытцами, в облаке парфюма и запаха свежевыбритых подмышек (люблю этот букет). Ни разу не донесся звук сшибающихся на перекрестке машин, купленных по программе льготного антикризисного кредитования, или скороговорка менеджера, втирающего абоненту за оферты, акцепты и сроки валютирования.
Я уезжал вприпрыжку. Очень хотелось туда, где людей так много, что больше не бывает.
Мама опять не удивилась, папа тем более. Наверное, они хотели видеть сорокалетнего сына бодрым и загорелым, на новеньком джипе, а сын даже не стал брать такси до вокзала, подхватил торбочку с плюшками для внука и пошагал себе.
Назад, в муравейник, в людской океан. В Москву, в Москву, куда мне без нее.
На Курском вокзале решил съесть сосиску в тесте или что-либо в этом роде. Не то чтобы я был голоден, но решил, что пора приучать себя к пище простой и некачественной, к субпродуктам и фастфудам. Денег у меня было совсем мало (не с собой, а вообще), и деньги мои находились, прошу прощения за пошлость, в обороте. В лавке. Забрать их оттуда – значило сразу погубить дело; я давно уже решил, что если и буду забирать свой жидкий капитальчик, то понемногу, частями, с единственной целью: чтобы сохранить минимально пристойный уровень жизни семьи. Машина жены по-прежнему будет стоять на охраняемой стоянке, а сын – иметь неограниченный доступ в Интернет.
Денег хватало, чтобы протянуть несколько месяцев, не ущемляя домочадцев, – за это время надо найти себе новое занятие.
Что касается собственного, моего личного уровня жизни, я на нем никогда не торчал. Слишком часто у меня периоды нужды сменялись периодами достатка и наоборот.
На первом этаже вокзала, в гулком зале с высокими – услада мегаломана – потолками, есть несколько опрятных закусочных, приспособленных для быстрого проглатывания пищи в положении стоя. Я приобрел нечто вроде хот-дога и стал, жуя, прикидывать, а не получится ли у меня жить на доходы от книг, но тут же бросил подсчеты – все было давным-давно подсчитано с точностью до рубля: надо делать по книге раз в полтора месяца, выдавая роман каждые сорок–пятьдесят дней, по десять томов в год; я так не умел.
Неподалеку мелькнуло смутно знакомое лицо в обрамлении ржаных кудрей – я узнал протеже Славы Кпсс, нового грузчика Влада, и отвернулся. Не люблю случайных встреч с малознакомыми людьми. Но должник моего тюремного приятеля – в разношенных ботинках, мягких джинсах, с рюкзаком за тощими плечами – продолжал маячить в поле зрения, приблизился к прилавку едальни, купил сендвич – между прочим, самый большой, сам я несколькими минутами ранее пожалел денег на такой сендвич, – подошел к моему столу и только потом заметил меня.
– Привет, – сказал я.
Он поздоровался и улыбнулся, но я понял, что он смущен и даже раздосадован.
Современную молодежь вообще легко просчитывать, особенно девочек, но и мальчики тоже недалеко ушли; эмоции компьютерного поколения просты и однозначны, набор их невелик, юное поколение слишком привыкло обмениваться «смайликами» и телефонными записочками-эсэмэсками; в общем, я сразу понял, что Владу не понравилась неожиданная встреча.
– Куда-то едешь? – спросил я. 1
– Собираюсь. Приценивался к билетам.
Он посмотрел на меня, я – на него. Овладев собой, он несколько секунд удерживал на лице нейтрально-вежливое выражение, а потом сделался немного озадачен: по правилам классового общества я – его наниматель и работодатель, то есть буржуй-эксплуататор, – должен был питаться не в вокзальной буфетке, а в ресторане с крахмальными скатертями.
Ел он хорошо, жадно, но не грубо, и, когда проглотил очередной кусок, тихо произнес:
– Вы не думайте ничего такого. Я никуда не уеду, пока не рассчитаюсь со Славой. И у вас на фирме не задержусь. Еще два-три дня – и уйду.
– А что будет, – осведомился я, – через два-три дня?
– Приедут друзья, я у них возьму – и все верну.
– Знаешь, – сказал я, – мне все равно. Фирма теперь не моя, я там никто. Так что можешь ничего не объяснять.
– Странно. А Саша сказал, что главный – вы.
– Саша Моряк сказал тебе, что я главный?
– Да.
Ах ты, черт, подумал я и пробормотал:
– Ладно. Разберемся.
Какое-то время молча жевали.
– Влад – это что? – спросил я. – Какой полный вариант?
– Ладомир, – ответил он. – Но лучше – Влад.
– Понимаю. Иначе все переспрашивают.
– Не в этом дело, – усмехнулся обладатель редкого имени и шумно подул в пластмассовый стаканчик с кофе. – «Ладомир» – звучит слишком пышно.
Ага, подумал я, паренек неглуп и образован. Нечасто услышишь в разговорной речи это «пышно». Даже неглупый и образованный обычно скажет не «пышно», а «пафосно». Сейчас у них это ругательный эпитет. Пафос не в моде.
Он был весь внутри себя. Услышав вопрос, вынырнет, ответит – и тут же назад. Типичный малый «на своей волне». Обыкновенное молодое лицо. Юношеский жир уже сошел, а мужицкое твердое мясо еще не наросло. Приятная русская внешность: высокий лоб, правильный длинный нос, грубо вырубленный подбородок, глубокие глазницы. Длинная шея в жилах. Смышленый взгляд. На запястье левой руки три розоватых поперечных рубца.
– Что у тебя со Славой? – спросил я.
– Ерунда, – аккуратно ответил он. – Не важно.
– Слава, – сообщил я, – жесткий человек. Попасть под Славу Кпсс – все равно что попасть под паровоз.
– Я разберусь, – спокойно сказал Влад. – Вы не думайте, я не создам проблем... Вы, кстати, извините меня.
– За что?
Он посмотрел смело.
– Вам не нужен был грузчик. Те двое, что есть, вполне справляются. Вы взяли меня, потому что не хотели отказывать Славе. Он попросил вас об услуге, да?
Я усмехнулся. Противник всего «пышного» насмотрелся фильмов про итальянскую мафию.
– Почему ты извиняешься за Славу?
– Потому что ситуацию создал я, а не Слава.
– Сколько тебе лет?
– Двадцать шесть.
– Семья есть?
– Жена, – сказал он, мгновенно повзрослев на несколько лет. – И мама, – тут взрослость с него слетела. – Еще отец, но я его редко вижу.
– Жена есть, мама есть – почему ты не найдешь нормальную работу?
Он ухмыльнулся. Мне показалось – снисходительно.
– У меня есть профессия. Я электрик, хороший. С 1 дипломом. Допуск – десять тысяч вольт. Я приезжаю в
октябре – и сразу устраиваюсь на работу. По специальности. До апреля работаю. Увольняюсь, беру жену и опять уезжаю.
– Куда?
– Куда-нибудь, – с улыбкой ответил он. – В этом году на Байкале был. В Архангельске. В Амстердаме. В прошлом году – в Индии и в Карпатах. На Камчатке. В Кенигсберге два раза был.
– Теперь это Калининград, – поправил я.
– Все говорят – Кенигсберг.
Я посмотрел на его старые ботинки и вдруг понял, что это настоящие бродяжьи ботинки: крепкие, некрасивые и удобные.
– Интересно. Ты, значит, путешественник. И как? Гоа-синдром не мучает?
– Нет, – спокойно ответил Влад. – Я не люблю Гоа. Грязно там. Опять же все удолбаны, а так нельзя.
– Да, – согласился я, – когда все удолбаны – это неправильно. Нужна пропорция. Между удолбанными и неудолбанными.
Бродяга-электрик кивнул и заметил:
– Есть места получше Гоа.
– Расскажи. Я вылечу завтра же. С билетом в один конец.
– Не расскажу, – сухо сказал Влад. – Только для своих.
Ага, пронеслось в моей голове. Значит, я ему не «свой». Печально.
– Понимаете, – продолжал он извиняющимся тоном (уловил, стало быть, мое неудовольствие), – сейчас есть плохая тенденция. Два-три года катаешься в тихое место, на четвертый год приезжаешь – а там уже помойка. Мусор, наркотики, рейв-пати и так далее. Этого не люблю я. Русские опять же...
– Да, – согласился я. – Страшен русский туризм, бессмысленный и беспощадный. Так ты что же, весь мир объездил?
– Не весь. Да и не было такой цели.
– А какая, – сразу спросил я, – у тебя цель?
– Сейчас – не знаю. Думаю. Была цель – поездить. Семь лет ездил я. Сейчас понимаю: хватит ездить. Теперь меньше ездить буду. Что-то другое поищу. Мыслей много. Может, учиться пойду.
– Учеба стоит денег.
– Деньги можно заработать. Не хватит своих – жена поможет.
– Она тоже работает?
– Конечно. Только она не в Москве живет. В Перми. С мамой. А я осень и зиму – в Москве. Снимаю комнату, пополам с другом.
Интересно, как он в свои юные годы обходится без жены, подумал я. С октября по май. Однако глумливое любопытство сменилось уважением; парень, безусловно, был счастлив в браке, и жена его наверняка такая же: улыбчивая, спокойная и внутренний мир для нее гораздо важнее внешнего.
Влад аккуратно поставил пустой стаканчик на стол и засобирался; я поймал себя на том, что не хочу заканчивать разговор, и спросил:
– Значит, ты полгода копишь, а потом по миру ездишь?
– Это просто, – ответил он. – Курица – сто рублей, хватает на два дня. Бывает, и на три. Ну, чай и хлеб. Это две тыщи в месяц. Остальное откладываю. Музыку, фильмы с Интернета скачиваю. Здоровье берегу – лекарства дорогие... В метро лишний раз не пойду – пешком приятнее...
– Молодец, – сказал я, ощущая зависть. – А вино, ку1 рево?
– Вино не люблю я, – просто ответил Влад. – Иногда травки у отца возьму, покурю. Раз в год.
– Травки? У отца?
– Ну да. Он ее сам выращивает. Он хиппан. Олдовый. Это он назвал меня Ладомиром.
– Ах вот что, – с облегчением сказал я. – Ты, значит, потомственный хиппи.
– Нет, – возразил Влад. – Я не хиппи. Вырос в системе, это да. Но не хиппан я. Не разделяю взглядов. Извините, но мне пора. Завтра в десять я буду на рабочем месте, как обычно...
– Сказал же, мне все равно.
Потомственный хиппан улыбнулся мне так, словно Миронов и Саша Моряк предупредили его: «Андрей будет отнекиваться, уверять, что он не глава фирмы, но ты его не слушай, он не в себе».
Камчатка, подумал я. Карпаты. Амстердам. Кенигсберг. У парня неплохой масштаб. Я мегаломаньяк, я уважаю масштабных чуваков. Когда мне было двадцать шесть, я не думал про Амстердам. А думал о том, как унести ноги от Генеральной прокуратуры.
Что-то в нем было фундаментальное, в этом Владе. Малый не напрягал вселенную, и вселенная не напрягала его. Я бы хотел так жить.
Глава 2. 2001 г.Звезды на погонах и коньячных этикетках
В ноябре, после двух недель в Грозном, прилетел домой. Уже зная, что больше не вернусь в Чечню. Моя война закончилась. Как там у Джона Леннона? «Война закончена, если ты сам этого хочешь». Ну Джону Леннону – идолу – было проще. Его слушали миллионы. Его подняла на гребень молодежная революция шестидесятых. Та самая, последняя великая мировая революция. Бунт детей против родителей. Дети победили. Отвоевали себе игрушку. Поиграли – надоела; бросили. Игрушка называлась «весь мир».
Спустя сорок лет их потомки – дети детей – мирно жрали попкорн по кинотеатрам. Конечно, не все, но большинство.
Из аэропорта ехал на такси, сидел в подванивающем собачьей мочой кресле, слушал косноязычный (отчего они все так дурно говорят на родном, великом и могучем? чечены и то лучше владеют) монолог драйвера: череда неоригинальных жалоб, сцепленных меж собой надежно, как вагоны. Грубо думал: тяжело тебе жить? Ну влезь тогда в петлю или вены вскрой; а не можешь, так живи дальше, молча, спокойно, никто тебя не заставляет вращать руля по четырнадцать часов. Крепче за шоферку держись, баран.
Не люблю жалоб и жалобщиков. Не терплю нытья, стенаний, вздохов. Уныние кажется мне противоестественным. Дети, например, не страдают унынием. Зайди в детский сад. Обнаружишь шум, гам, беготню и хохот. Никакого уныния. Оно появляется потом, в двенадцатьтринадцать, когда набухают железы, когда кружится голова и волосы лезут, оно прямо связано с грехопадением, оно и есть грех, смертный; оно и есть смерть.
Об этом я молчал, а вслух – как раз задан был вопрос, откуда я прилетел в стольный город, – зачем-то сказал, что вернулся с войны.
Водила издал уважительные звуки.
И вроде не наврал, я действительно с войны возвращал2 ся. Только сам не воевал. Видел, но не стрелял. Поэтому
стыдно стало. Несильно стыдно, так, по касательной проехало, наподобие эмоциональной щекотки, а все равно стыдно.
Замолчал, смотрел в окно, на бурление толпы. Отвык от цивилизации, чувствовал неуют. Знобило даже.
Небоскребы. Столбы, трубы, мачты. Рекламная цыганщина. Людские водовороты. Рев и грохот. Мосты. Шикарные дороги. Цивилизация – это и есть дороги. Гладкость и ширина дорог особенно бросились в глаза. Вспомнил поруганные танковыми траками чеченские проселки, где обочины чреваты взрывами; вздохнул.
Дороги хороши. Ничем не хуже, например, греческих дорог или же испанских. Даже лучше. Просторнее и прямее.
Слишком просторные и прямые. Слишком много слишком красивых машин, слишком быстро везущих слишком ярких женщин. Да! Дороги – чепуха по сравнению со здешними женщинами! Там, в Грозном, они в свои тридцать пять уже семь раз родили, и тела их разрушены. А тут – Москва! Голые плечи, ноги, спины, животы; стринги, wonderbra, пирсинг, ботокс, коллаген, фитнес, педикюр, тотальная эпиляция; сухой мартини, тонкие «вог» с ментолом; в десять утра четырнадцатилетние девочки прилюдно лакают пиво и матерятся так, что желание отрезать им язык и губы возникает внутри тебя просто и естественно, как если бы речь шла о мытье рук перед едой.
Прожаренный солнцем человек с окраины, горец, гость из колонии, не может любить этот город. Неряшливо большой, нелогично просторный. Немерено асфальта, камня, железа и огней. И блядей. Особенно блядей. В исламе блядство побеждено, а среди православных процветает. Терпимы православные.
Захотеть завоевать – да. Захотеть ограбить – да. Убить мужчин, взять женщин. Но не полюбить. Разница чересчур велика. Там хижины, здесь дворцы. Там перебои с водой, здесь фонтаны и джакузи. Там драка за землю, здесь суета, понты, дисконтные карты. Приморенному провинциалу нечего сказать местным, снобливо пыхтящим. Разве что процитировать ныне забытого классика:
»Сдохнете от кокаина без наших сабель».
Вечером, радикально отмокнув в ванной и опрокинув добрую рюмаху, долго курил я гашиш, пока не обкурился до состояния прострации; был у меня афганский пластилин, жирный и мягкий, маленького шарика хватало, чтоб достичь состояния запредельного глубокомыслия. Нет, я не привез наркотик из Чечни, я не был так глуп; здесь купил, в столице. Курил не от страха, не от облегчения, что живым вернулся, а курил для полноты жизни. Бродил по квартире, один, вяло плавал в оранжевой закатной волне, плещущей в окна. Отсвечивали поверхности, какие-то стаканы и флаконы за стеклами шкафов; мебель у нас с женой старая, тещей подаренная. Полированные слонопотамы брежневской эпохи. На новую обстановку денег нет.
Было воскресенье, Москва отдыхала, я тоже. Дрочил пульт от телевизора.
Тридцать пять каналов. Я курнул, я полулежу, я потребляю. Я только теперь понял, что за долгие столичные годы пережрал первоклассной информации. Именно первоклассной, несмотря на визги либералов о зажиме свободы слова. Братья мои, слово всегда свободно. Есть страны, где ради свободы слова рубили головы королям за двести лет до того, как Юровский вставил патроны в свой маузер. Не нравится тебе РТР – купи тарелку, и можешь нон-стоп зырить хоть CNN, хоть BBC. Нет денег на тарелку, не знаешь 2 английского? Заработай, выучи. Хули стонать?
В Грозном ловился только второй общесоюзный канал. Реже – четвертый, НТВ. Город в низине, вокруг горы, мачту ретранслятора давно взорвали, прием плохой. Однако не в приеме беда, а в дефиците приемников. Телевизоров не было, все разбиты, сожжены либо украдены мародерами. Плохо и с электричеством. Телевизор – в одном доме из десяти. И в этот дом, ближе к вечеру, собирались по двадцать человек соседей и родственников, иные приходили за километры, кое-кто в комендантский час, с риском быть арестованными или даже подстреленными – только для того, чтоб посмотреть новости.
Информационный голод ничем не легче физического. Человек хочет знать, что он не один, тогда ему не так страшно жить. Ему нужны доказательства, хотя бы в виде рябой черно-белой картинки, что помимо в лоскуты разорванной Чечни есть другие республики, страны и континенты, где люди едят не только бараньи мозги, а дети играют не только автоматными гильзами.
На рынке продавали некие газеты, ростовские, дагестанские, месячной, двухмесячной давности – пользовались устойчивым спросом. Я привозил столичные журналы – вайнахи из охраны мэрии занимали очередь.
Терзаю пульт. Смотрю ток-шоу. Смеюсь. Человек с кругозором лобковой вши прыгнул под объектив – втирает мне, как я должен жить. Навозными мухами звенят земские эпитеты: возмутительно, незаконно, безобразно. Успокойся, дружище! Твоя проблема незаконных платных парковок на территории Центрального округа – не проблема. Катайся на метро, это необычайно демократично. А то пешком пройдись. Проблема в том, что в стране сто сорок пять миллионов, из них сто желают поселиться в Москве. Ubi bene, ibi patria. Поговорка, да, гнилая, как аппендицит, – но она есть.
Где хорошо, там и отечество.
Но я не об отечестве – оно пока со мной. Отечество славлю, которое есть, за то, что заставило вовремя сесть. Я его люблю. Может быть, когда-нибудь оно тоже меня полюбит.
Война никогда не снилась мне – очевидно, потому, что на мне нет крови. Но часто вспоминалась вечерами, если напивался. Закрывал глаза и видел: площадь, фасад дворца генерала Дудаева; балкон, где он стоял, принимая парады, показывая своим подданным портативный автомат «Борз» местного производства; стена из бетонных блоков; солнце насыщенного темно-желтого цвета, такого нигде нет; пыльные автомобили и черные женщины, их около сотни. Вдовы более спокойны – они пришли просить какой-то работы; те, у кого бесследно исчезли мужья или сыновья, отличаются, на их лицах предчувствие ужаса – но и надежда, упрямое нежелание верить в худшее. В руках какие-то листки, справки, жалкие казенные бумажки. Сегодня мэрия не принимает. И вчера не принимала. Но они приходят все равно. Они атакуют любого, выходящего из здания, особенно тех, кто одет в гражданское. Мне страшно выйти, мне нечем им помочь, я давно раздал все свои деньги, а ходить по военным комендатурам в поисках пропавших без вести практически бессмысленно: ни один военный чин никогда не уважал и не будет уважать гражданского чина.
Моя война закончилась, вместо звезд на чужих погонах я теперь считал только звезды на коньячных этикетках.
Я не увольнялся официально – просто отключил телефон. Удостоверение оставил на память. Как там у Вознесенского: «Где ваши, сенатор, люди? Исчезли, урвав караты». Почему-то все думали, что я урвал караты. По2 чему-то все думали, что я поехал туда ради денег.
Понятно, мне следовало сразу подсуетиться и найти в Москве хорошую работу. Нацепить галстук, надуть щеки. Все-таки я почти год мотался меж центром и окраиной в качестве помощника первого лица республики, это довольно высокий номенклатурный уровень, я мог бы осесть в любой корпорации, в банке. Везде, где требовались грамотные, умные люди с подвешенным языком. Скрытные и уравновешенные циники-практики. Мои акции стояли высоко. Надо было всего лишь составить резюме, пойти и продать себя. Но не пошел, не продал. Я не умел составлять резюме и продавать себя. Я вообще никого никогда не продал – и себя не стал.
Знакомые пребывали в уверенности, что Рубанова возят на черном джипе с охраной. Еще бы. Пресс-секретарь мэра Грозного! Тем временем Рубанов сидел в Москве и скромно бухал на кухне; надвигалась зима, он мучительно размышлял, куда ему податься.
Я не мог себе представить, что пойду искать работу. Я считал себя звездой, я последовательно сменил три звездных статуса – крупного бизнесмена, крупного преступника и политической шишки. Два года назад меня показали по телевизору: в наручниках, на фоне зала суда. Месяц назад меня опять показали по телевизору: в черной куртке, на фоне бронетранспортера. Теперь я сидел и сам от себя охуевал, мне было понятно одно: я не совсем такой, как другие; что бы я ни делал, в конечном итоге меня покажут по телевизору. Как злодея или героя. Не важно. Очень хотелось и дальше играть по-крупному. Не ради славы – ради ощущений. Мне всегда было положить на славу, она недорого стоит.
Я курил по две пачки в день и вынашивал монографию «Искусство информационной войны».
Однажды сын-первоклассник пришел из школы и спросил: «Папа, а где ты работаешь?» Я отшутился: сообщил, что продуваю макароны. Начальник макаронопродувательного цеха на макаронной фабрике. Оказалось, все серьезно: классный руководитель обязал всех детей уточнить профессии родителей. Мальчишка в точности передал информацию и произвел фурор.
Тем временем супруга незаурядного героя становилась все более раздражительна. Она спрашивала, что дальше, – незаурядный пожимал плечами. Она намекала насчет денег – незаурядный цитировал известную фразу Березовского: «Деньги были; деньги будут; сейчас денег нет». Герои презирают деньги, они не умеют конвертировать героизм в наличные.
Она говорила: иди работать. Я говорил: куда? Она говорила: куда-нибудь. Я отвечал: хорошо. Она говорила: чего же ты не идешь? Я говорил: докурю и пойду. Так прошла зима.
Если бы я был моей женой, я бы выгнал незаурядного еще в феврале, но она терпела до апреля. Звезда бизнеса, криминала и политики дымил трын-травой, как ямайский хулиган, вонял пивом, спал по двенадцать часов и редко менял носки. Претензий в свой адрес не принимал. Герои – вне критики.
В тот год время героев понемногу закончилось. Чечню замирили, новый президент набрал силу. Я выходил на улицу, смотрел вокруг – герои исчезли. Спрос на незаурядность резко упал. Стало выгодно быть заурядным. Система разворачивалась к людям: вставай в стойло – и будешь защищен. Москва хорошела, недвижимость дорожала. Открывались бары и бильярдные клубы. Больше не нужно было лететь четыре часа на самолете, в Париж или Прагу, чтобы хорошо провести время, отдохнуть и расслабиться. Я перестал пить водку на кухне. Новый 2 век, новые возможности – иди в бар, садись и отдыхай. В нужный момент подойдет девчонка, улыбнется, уберет пустой стакан, принесет полный. Хочешь покушать – пожалуйста. Кончились сигареты – вот тебе сигареты. Насвинячил – никаких проблем, за тобой уберут. Приходите еще.
Бывший герой, ныне барфлай, теперь являлся домой только переночевать. Он все ждал, когда откроют особенные бары, где можно не только посидеть за стойкой или за столом, но и прилечь. Где-нибудь за занавесочкой, на диванчике. Говорят, подобные заведения есть в азиатских странах. Но ресторанная культура моей родины развивалась по западному образцу: твердые табуреты, узкие деревянные скамейки. Наш герой не нажил на жопе жира и, бывало, сильно страдал, после третьей или четвертой, когда так нестерпимо хочется подпереть щеку кулаком.
Иногда тянуло что-то написать, в голове крутились слова-кремни, высекающие друг из друга оранжевые искры при соударении, – но я уже давно был натренирован, я выключал это, выбрасывал из головы. Литературой не прокормить семью. Нечего и пытаться. Стоит только шагнуть туда, и она, литература, поглотит меня полностью, заставит посвятить все время, все силы. Среднестатистический литератор порхает бабочкой и ни за что, кроме своего текста, не отвечает. Захотел – напился пьян, захотел – в Америку уехал. А я слишком привык жить под нагрузкой. Так, чтобы на меня рассчитывали. Чтобы говорили: слава богу, у нас есть Рубанов; он не подведет; все упадут – Рубанов останется стоять.
Литераторы казались мне детьми. Я пытался читать книги «современных отечественных авторов» – это были опусы чуваков, редко покидающих свои диваны. Талантливые – иногда очень – сочинения бесхарактерных сочинителей. Я звонил Миронову в Таганрог, спрашивал, читал ли он нашумевший роман такого-то. Миронов отвечал коротко, в своей манере:
– Читал.
– И как тебе?
– Эякулят.
И я думал: когда-нибудь, судя по всему, я напишу, что хотел. Две или три книги напишу. Они есть, где-то на той стороне; закрывая глаза, я могу их прочитать; их надо просто перенести оттуда – сюда. Но однажды кто-то умный, критично настроенный, кто-то совершенно беспощадный прочитает их – вдруг скажет то же самое? Избави бог.
В уютном трактирном полумраке, после пятой дозы, особенно если утром курил гашиш – а я курил гашиш всяким утром, – мне стало хотеться чего-то решительного. Разрезать себя, рассмотреть изнутри. Вынуть сердце, легкие, желудок. Внимательно изучить. Что со мной не так? Ведь явно что-то не так. Может, кровь неправильная. Например, зеленая. Или каких-то других соков недостает, или, наоборот, избыток, или не та пропорция? Вскрытие, думал я, поднимал глаза, и некрасивый седой человек за соседним столиком, бодро жующий мясцо, удивленно смотрел на меня, озаренного догадкой. Вскрытие покажет, да.
Рвался к деньгам – не прорвался. Рвался к мщению – не вышло. Рвался в бой – не пустили. Смотрю в зеркало – вроде бы смышленая рожа. Где подвох, какая такая бракованная деталь сидит во мне, мешает осуществить хоть одно начинание?
Разрезать. Разрезать. Когда заклинивает оружие, его разбирают и смотрят. Может, сточило боек? Может, надо смазать? Может, надо выбросить и раздобыть новое?
В самой середине весны ушел из семьи. Формально меня выгнала жена, по существу, решение принял я сам. 2 Спровоцировал скандал и хлопнул дверью.
Я поступил правильно. Меня никогда не было рядом с женой, я все время сидел в офисе, в тюрьме, в мэрии Грозного, черт знает где, а возле собственной подруги появлялся только в промежутках – как правило, пьяный и погруженный в собственные изощренные думы. А она была легким и жизнерадостным существом, ей хотелось цветов, фруктов и музыки – не всегда, разумеется, не каждый день, но, предположим, два раза в месяц; ей бы подошел кто-нибудь вроде обаятельного, легкого на подъем Поспелова, крупного мастера произносить тосты и рассказывать всякие истории.
Однако и бессмысленное светское безделье ее не интересовало. Иногда, собрав два чемодана сложной парикмахерской химии, Ирма выезжала на модные показы, причесывать моделей или в апартаменты эстрадных звезд, стричь и красить дивам гривы, она неоднократно давала интервью центральным каналам как «эксперт в области индустрии красоты» – но нравы в индустрии красоты не отличаются красотой, и постепенно моя жена стала попросту брезговать работой со «звездами», ибо не родилась ни сплетницей, ни интриганкой, ни дурою наивною, ни тщеславной сучкой и всегда могла сказать в лицо любому влиятельному охуятору все, что о нем думает. Порядочным девушкам с большим чувством собственного достоинства нечего делать ни в шоу-бизнесе, ни в светской жизни, даже если у них длинные ноги и огромные зеленые глазищи.
Ее спутник жизни за какие-то пять лет превратился из холеного финансиста – собирателя антиквариата и знатока льняных тканей – в немногословного безработного пьяницу, который вел себя так, словно непрерывно сам себя пережевывал и выплевывал. Весь мятущийся и байронический, он гордо ждал предложений по работе. Может быть, звонков из Кремля. Но из Кремля ни хуя не звонили, анаша кончалась, коньяк был дорог, а водку он аристократично презирал. Нервишки его шалили, он много спал, но почти ничего не ел. Варил себе овсяную кашу на молоке, поздним вечером, когда семья уже смотрела третий сон, чтобы самые близкие люди не видели его позора, – и питался. А потом и сам падал на свой тоскливый диванчик в дальней комнате. От такой еды за три месяца выросло у него отвратительное вялое брюшко иждивенца, маленькое, но особенно заметное по контрасту с худыми руками и шеей; бойтесь плохой физической формы, господа, если хотите, чтобы ваши жены вас уважали.
Я ничего не мог ей дать, я свалил. Слава богу, было что кинуть на стол – ключи от машины. Когда уходишь от женщины, надо ведь кинуть на стол какие-нибудь ключи, от машины, от квартиры, от особняка в Антибе или от ржавого железного гаража в бидонвиле близ Медведково.
Была полночь, апрель. Фиолетовый воздух, быстрые низкие облака. Шел пешком. В моей жизни многое произошло в марте и апреле. Миронов, старый пьяница и язвенник, утверждал, что это нормально. Люди с поврежденной психикой склонны к решительным поступкам именно в межсезонье.
Мокрый мусор поверх тощих черных сугробов. Собачье дерьмо. Я не говорил, что Москва – город собачьего дерьма? Бывшая столица полумира теперь загажена болонками мещан. Почему я до сих пор люблю это место? Не знаю. Не умею иначе.
Купил флягу пойла, прогулялся. На перекрестке меня, одинокого и подозрительного, остановил патруль. Изящный милиционерчик попросил паспорт. Я предложил ему хлебнуть, он отказался.
– Старшина, – спросил я, – мы где-то виделись?
– Вряд ли.
– Ты случаем в Чечне не поучаствовал? 2
– Нет, – ответил патрульный, дернув плечами в смысле «еще чего не хватало». – А ты что, поучаствовал?
– Можно и так сказать.
– Иди домой. А то привлеку за распитие.
– Ладно, – сказал я и пошел.
Добрел до набережной. В получасе ходьбы от моего дома течет река, здесь же – пологий горб марьинской эстакады, ночью украшенный гирляндой огней. Немного банально, как в американской мелодраме, – меланхолия на фоне Бруклинского моста или как там его – но ничего не поделаешь: и мост был, и меланхолия.
Поднял воротник, устроился на холодном камне.
Мегаломану нелегко в семейной жизни. Мегаломану вообще нелегко. В тоталитарных обществах мегаломания поощряется, из каждого мальчика растят великого героя, из каждой девочки – верную подругу великого героя. Но в демократиях, где каждый живет для себя и частная жизнь объявлена приоритетом, мегаломаны не находят выхода своей энергии, страдают и превращаются в психопатов и бомбистов. Допустим, я – типичный тоталитарный мегаломан, вынужденный приспосабливаться к демократической скуке.
В юности мегаломан не имеет проблем. Он ведет себя так, словно весь мир – его вотчина. Молодые мегаломаны – очень страстные мужчины, и женщины дают им с удовольствием. После соития, в минуту интимной откровенности, мегаломан делится с женщиной своими планами, и женщина опять дает ему, теперь уже из уважения к его решительности и фантазии. Далее мегаломан женится, выбирая себе либо самую яркую женщину, либо покорную и тихую скромницу. Середины не бывает. И яркие, и покорные вприпрыжку бегут замуж за мегаломана – еще бы, ведь он обещает им весь мир! Он обещает с чистой душой, он с детства полагает вселенную личной собственностью и ждет только одного – момента, когда можно будет оформить права владения.
Мегаломан сразу, в первые же месяцы совместной жизни, резко поднимает самооценку своей подруги, и это лучшее время их семейной истории. Оба убеждены в том, что им предначертано великое. Они становятся снисходительны к людям и меняют круг общения. Оба необычно одеваются и ведут себя экстравагантно. Она его ревнует, а он не способен ревновать: зачем, если он и есть самый лучший и первый? Менять его – великолепного – на заведомо более вялого и скучного самца? Глупо, дико, так не бывает.
Если жена – скромница, она полностью посвящает себя обслуживанию мужа и делает ошибку: муж понемногу начинает относиться к ней, как к мебели. Скромница переходит в статус бытовой рабыни и звонит маме, когда ее любимого Васю показывают по телевизору. В других случаях она переписывает его рукописи, как Софья Андреевна для Льва Николаевича.
Мегаломан очень быстр и добивается решительного успеха еще до того, как ему исполняется тридцать. Далее следует неизбежная катастрофа: получив мир в собственность, мегаломан не знает, что с ним делать, и сходит с ума: либо сразу, либо постепенно. Все его достоинства оборачиваются недостатками. Целеустремленность – жестокостью, решительность – грубостью. Как эгоцентрик, он во всем винит только себя и мучается, а про жену забывает. Она никак не может облегчить его страдания, ибо его жена – всего лишь его жена, она ни при чем.
Беда в том, что любовь, отношения, чувства не сильно интересуют мегаломана: он слишком занят сложными переговорами со вселенной, которая то ли принадлежит ему, то ли нет. Он уважает, ценит и жалеет жену, а себя презирает; это важный момент, и не всякая подруга способна понять несчастного.
Она часто обвиняет его в черствости, но это ошибка. Мегаломан очень чувствителен, но скрытен, его самообла2 дание велико, он все чувствует, однако не показывает виду.
Потом мегаломан погибает. В тридцать, в сорок или чуть позже. Мир, принадлежащий ему по праву, у него либо крадут, либо силой отбирают более продвинутые мегаломаны – в других случаях он сам отдает его. Швыряет в толпу: нате. Он может погибнуть физически либо духовно, переродившись в нечто другое. При этом жена, если она еще есть, вынуждена наблюдать все безобразные стадии превращения блестящего мужчины, поэта и воина, в клиента психиатрической клиники.
Помочь нельзя.
Бывает, мегаломан очень крепок и пытается договориться с собой и мировым порядком. Идет на уступки, маневрирует, держится, использует благоразумие. Чтобы разобраться в себе, он уходит от жены, покупает флягу коньяку со звездами на этикетке, идет ночью на набережную, садится на холодный камень и смотрит, как черная вода играет желтыми пятнами света уличных фонарей.
Он не понимает, в чем его проблема. Ведь у него никогда не было проблем. Он прокусывает себе руку – складку кожи повыше большого пальца, – но почти не чувствует боли. Слизывает кровь. На вкус она как настоящая, а цвета в темноте не видно. Он хочет прокусить глубже и сильнее, но понимает, что это глупо. Нужен инструмент, лезвие, нужен яркий свет и уединение, тогда можно спокойно разрезать себя и посмотреть, что не так.
Глава 3. 2009 г. Лошади, козы и травма на производстве
Миронов оторвал взгляд от разложенных бумаг.
– Ага, – сурово сказал он. – Явился. Заскучал без родного коллектива?
– Не дождетесь, – ответил я. – Налейте чаю, что ли.
– Не нальем, – произнес Моряк, углубленный в подсчеты: неловко надавливал кнопки калькулятора негнущимся указательным. – Нет чая. Мы с Мироновым пьем кофе. Чай пил только ты. Тебя нет – чая тоже нет.
– Ладно, – сказал я и огляделся.
В конторе царила идеальная чистота. Стол – бывший мой – был до блеска отполирован, но я все же заметил в углу небольшое пятно, взял с полки – бывшей моей – пакет с влажными салфетками, достал одну и устранил непорядок.
Впрочем, помещение лавки – бывшей моей, – даже освобожденное от пыли и грязи, выглядело безобразно. Тут был офис, да. Тут были компьютеры, бумаги, дыроколы, телефоны и висел на стене черно-белый лозунг «Arbeit macht frei», изготовленный мною в период беспробудного пьянства, а рядом красовалась «Почетная грамота борца за денежные знаки», выданная мною Миронову в тот же период, – но это был, наверное, самый безобразный офис на территории Москвы. Если бы сюда сейчас зашел мой бывший товарищ Михаил, с которого я когда-то предполагал снять кожу, он получил бы весомый повод для злорадства. Андрей претендовал на многое, Андрей считал себя мегаломаньяком, но так и не смог выбиться в хозяева жизни; правильно, значит, я поступил, обобрав Андрея до нитки, – так решил бы, наверное, Михаил; и был бы прав.
– К вам приятно зайти, – неискренне произнес я. – Наняли уборщицу?
Миронов оттолкнулся коленями и выкатился вместе со стулом почти в середину комнаты. Стул его был на роликовом ходу. 3
– Сами справились. Босс ушел – наша транснациональная корпорация вступила в новый этап. И мы это дело ознаменовали. Навели порядок.
Я сел в кресло, бывшее мое.
– Справляетесь?
– А тебе какое дело?
– Я серьезно.
Моряк усмехнулся.
– Справляемся.
– А тут что будет? – Я погладил пальцами столешницу, в тех местах, куда мои локти упирались почти семь лет. – Рабочее место простаивает.
– Тут ничего не будет, – ответил Миронов. – Это мемориальный угол. В память об основателе фирмы.
Я подумал и сказал:
– Плохая идея. Лучше посадить сюда какую-нибудь девушку. Босс ушел – хороший повод превратить эту берлогу в нормальное рабочее помещение. Чтоб чашечки были всегда чистые, а на стене висел календарь текущего две тысячи девятого года. А не две тысячи пятого.
– Насчет девушек, – нелюбезно заметил Миронов, – мы как-нибудь сами разберемся. Слышал, Саша? Он две недели отдыхал и теперь – вот: втирает нам за девушек.
Моряк кивнул и сказал, не глядя на меня:
– Навязал нам лишний рот, а теперь советует продолжать в том же духе.
– Ты про грузчика? – спросил я.
– Да.
– Он что, плохо работает?