Заповедная зона Шекли Роберт
Но у каюты капитана, уже взявшись за ручку двери, он пожал плечами. Невелика разница! Как сказал толстяк Шнейдер: «Допустим, через неделю кто-нибудь из нас еще останется в живых…»
По сути, международное положение на Земле и все то, чем оно грозит миллиардам людей, их тут больше не касается. Нельзя рисковать занести марсианскую болезнь на Землю, а раз они не вернутся, нет надежды найти лекарство. Они прикованы к чужой планете, и остается ждать, пока их одного за другим не скосит недуг, последние жертвы которого погибли тысячи лет тому назад.
А все-таки… неприятно быть в меньшинстве.
К утру он уже не был в меньшинстве. За ночь еще двоих русских свалила непонятная хворь, которую теперь все называли «болезнью Белова». На ногах остались пятеро американцев против четверых русских, но теперь никто уже не думал о национальности.
Гоз предложил столовую (она же спальня) превратить в больницу, а всем здоровым перейти в машинный отсек. И поручил Гуранину наскоро оборудовать перед машинным отсеком камеру для облучения.
— Всем, кто ухаживает за больными, надевать скафандры, — распорядился он. — Перед возвращением в машинный отсек становиться под лучевой душ наибольшей мощности. Только после этого можно пройти к остальным и снять скафандр. Это не слишком сильное средство и, боюсь, подобными предосторожностями такой страшный вирус не уничтожить, но мы хотя бы не сидим сложа руки.
— А может, попробуем связаться с Землей, капитан? — предложил О’Брайен. — Хотя бы сообщим, что случилось, это пригодится будущим экспедициям. Я знаю, для такой дали наш радиопередатчик слаб, но, может, смастерить что-то вроде маленькой ракеты и вложить в нее письмо? Может, когда-нибудь ее подберут?
— Я об этом уже думал. Задача нелегкая, но, допустим, нам это удалось, а вдруг вместе с письмом мы переправим на Землю и вирус? А на Земле сейчас обстановка такая, не думаю, что там снарядят новую экспедицию, если мы не вернемся. Вы знаете не хуже меня, что месяцев через восемь, через девять… — Капитан умолк на полуслове. — У меня немного болит голова, — тихо добавил он.
Все вскочили — даже те, кто весь день ходил за больными и прилег отдохнуть.
— Вы уверены? — с отчаянием спросил Гуранин. — Может быть, это просто…
— Уверен. Что ж, рано или поздно этого не миновать. Думаю, каждый из вас выполнит свой долг и все вы будете работать слаженно. И любой из вас способен меня заменить. Так вот. Если понадобится слово командира, если надо будет принимать какие-то решения, капитаном будет тот из вас, чья фамилия — последняя по алфавиту. Старайтесь то время, что вам еще осталось, жить в мире. Прощайте.
Он повернулся и пошел из машинного отсека в больницу. Безмерная усталость была в его худом смуглом лице и придавала ему странное величие.
В этот вечер к ужину на ногах остались только двое — Престон О’Брайен и Семен Колевич. В каком-то отупении они ухаживали за больными, умывали их, перекладывали, делали уколы.
Все это лишь вопрос времени. Когда и они свалятся, о них уже некому будет позаботиться.
И все же они добросовестно делали свое дело и старательно подставлялись в скафандрах под лучевой душ, прежде чем вернуться в машинный отсек. Потом у Белова и Смейзерса началась третья стадия болезни — совершенное оцепенение, и штурман отметил это в тетради доктора Шнейдера, под колонками температурных записей, напоминающих биржевой курс в день, когда Уолл-стрит особенно лихорадит.
О’Брайен и Колевич молча поужинали. Они всегда были не слишком симпатичны друг другу, и оттого, что остались только вдвоем, взаимная неприязнь еще усилилась.
После ужина О’Брайен сел к иллюминатору и долго смотрел, как восходят и закатываются в черном небе Марса Фобос и Деймос. За спиной у него Колевич читал Пушкина, пока не уснул.
Наутро О’Брайен нашел своего помощника на больничной койке. У Колевича уже начался бред.
«И остался лишь один», — вспомнил О’Брайен песенку про десять негритят. Что-то будет с нами дальше, друзья, что-то будет дальше?
Он снова принялся за обязанности санитара и поминутно заговаривал сам с собой. Все-таки лучше, чем ничего, черт возьми! Так легче забыть, что ты единственный человек в здравом уме на всей этой красной, пыльной и ветреной планете. Так легче забыть, что скоро умрешь. Так легче сохранить какое-то подобие рассудка.
Потому что это конец. Ясно, конец. Ракета рассчитана на экипаж в пятнадцать человек. В крайности ею могли бы управлять всего пятеро. Допустим, двое или трое, носясь взад и вперед как сумасшедшие и проявляя чудеса изобретательности, еще ухитрились бы привести ее к Земле и кое-как посадить, не разбив вдребезги. Но один…
Даже если ему и дальше повезет и «болезнь Белова» не свалит его с ног, с Марса ему не вырваться. Он останется здесь, пока не иссякнут запасы еды и кислорода, и корабль станет для него медленно ржавеющим гробом. А если заболит голова… Что ж, неизбежная развязка наступит куда быстрее.
Это конец. И ничего тут не поделаешь.
Престон О’Брайен бродил по кораблю, который вдруг сделался огромным и пустым. Он вырос на ранчо в Северной Монтане и всегда терпеть не мог толчею и многолюдье. Во время перелета его постоянно, точно камешек в башмаке, раздражала необходимость вечно быть на людях, и однако теперь безмерное, последнее одиночество угнетало. Стоило прилечь — и снились переполненные трибуны в дни бейсбольных матчей или душная, потная толпа в нью-йоркском метро в часы пик. А потом он просыпался, и одиночество снова обрушивалось на него.
Чтобы не сойти с ума, он загружал себя разными мелкими делами. Написал краткую историю экспедиции для несуществующего общедоступного журнала; при помощи компьютера составил с десяток вариантов курса для возвращения на Землю; из чистого любопытства — ведь теперь это не имело уже никакого значения — просмотрел личные вещи русских, чтоб узнать, кто из них представляет военную разведку.
Оказалось, это Белов. О’Брайен удивился. Белов ему очень нравился. Впрочем, ведь ему и Шнейдер очень нравился. Так что в конечном счете видно, наверху тоже что-то соображают.
И вот что странно: оказывается, ему жаль Колевича! Черт возьми, надо было попробовать как-то с ним сблизиться, прежде чем настал конец!
С самого начала они друг друга терпеть не могли. Колевич, наверно, не мог примириться с тем, что старший штурман не он, а О’Брайен, ведь в математике Колевич куда сильнее. А его, О’Брайена, злило, что помощник начисто лишен чувства юмора, в каждом его слове сквозит враждебность и вызов, но он хитер и ни разу открыто не нарушил субординацию.
Однажды, когда Гоз упрекнул штурмана за явное недружелюбие к помощнику, О’Брайен воскликнул:
— Ох, вы правы, и мне, наверно, надо покаяться. Но я же ничего такого не чувствую к другим русским. Я с ними со всеми отлично лажу. Вот только этого Колевича я охотно бы стукнул как следует: он меня, признаться, здорово раздражает.
Капитан вздохнул:
— Неужели вы не видите, откуда эта неприязнь? Вы на опыте убеждаетесь, что русские члены экипажа — вполне порядочные люди и с ними прекрасно можно ладить, но этого, видите ли, не может быть: вам доподлинно известно, что русские — звери и их надо истребить всех до единого. И вот все страхи, досаду, гнев, все, что, как вам кажется, вы должны бы испытывать по отношению ко всем русским, вы обращаете на одного. Теперь он для вас воплощение зла, козел отпущения за целый народ, и вы изливаете на Семена Колевича всю ненависть, которую и хотели бы обратить на других русских, но не можете, ибо вы человек чуткий и разумный и видите, что они хорошие, славные люди.
У нас на корабле каждый кого-нибудь да ненавидит, — продолжал Гоз. — И всем кажется, что у них есть для этого веские причины. Хопкинс ненавидит Лаятинского, потому что тот будто бы вечно околачивается у радиорубки и что-то вынюхивает. Гуранин ненавидит доктора Шнейдера, а за что, я, наверно, так и не пойму.
— Не согласен. Колевич из кожи вон лезет, лишь бы мне досадить. Я точно знаю. А Смейзерс? Он ненавидит всех русских. Всех до единого.
— Смейзерс — случай особый. Боюсь, он вообще человек обидчивый и не слишком уверенный в себе, а ведь в экспедиции у него положение трудное; он не может забыть, что стоит на последнем месте по коэффициенту умственного развития, и это не способствует душевному равновесию. Вы бы очень ему помогли, если бы сошлись с ним поближе. Я знаю, он был бы рад.
— А-а… — О’Брайен смущенно пожал плечами. — Я не психолог и не филантроп. Сработаться с Томом Смейзерсом я сработался, но все-таки могу его переносить только в небольших дозах.
Вот об этом теперь тоже приходится пожалеть. Он никогда не хвастал тем, что он самый незаменимый на корабле: и потому, что штурман, и потому, что всех умней и находчивее; всегда был уверен, что почти и не вспоминает об этом. А вот теперь, в беспощадном свете надвигающейся гибели, ясно, что втайне он наслаждался этой своей исключительностью, самодовольно пыжился и любовался собой. Сознание своего превосходства всегда было тут как тут, словно уютная пуховая перина, на которой так приятно понежиться. И он нежился постоянно.
Своего рода недуг. Подобно недугу под названием «Хопкинс против Лаятинского», «Гуранин против Шнейдера», «Смейзерс против всех». Подобно недугу, разъедающему сейчас Землю, когда два величайших государства, которым уже по самой их огромности и мощи незачем зариться на чужую территорию, готовы скрепя сердце и как бы против воли начать войну друг с другом, войну, в которой погибнут и они сами, и все другие страны, союзные им и нейтральные, войну, которой можно бы так легко избежать и которая, однако, неизбежна.
Быть может, подумал О’Брайен, мы вовсе не заразились неведомым недугом на Марсе; быть может, мы просто привезли его с собой на эту славную, чистую песчаную планету, — недуг, который можно назвать болезнью человечества, — и вот он нас убивает, потому что здесь для него нет другой пищи.
О’Брайен встряхнулся. Надо поосторожнее. Этак и спятить недолго.
— Лучше уж буду опять разговаривать сам с собой. Как поживаешь, приятель? Как самочувствие, недурно? Голова не болит? Ничего не ломит, не ноет и усталости не чувствуешь? Тогда ты, верно, уже помер, милый друг!
Среди дня, войдя в больницу, он понял, что у Белова болезнь, видимо, перешла в новую стадию, четвертую. Смейзерс и Гоз еще лежали пластом без сознания, но геолог очнулся. Он беспокойно поворачивал голову то вправо, то влево, и взгляд его широко раскрытых глаз был непонятен и страшен.
— Как вы себя чувствуете, Николай? — осторожно спросил О’Брайен.
Никакого ответа. Голова медленно повернулась — Белов смотрел на него в упор. О’Брайен содрогнулся. Прямо кровь стынет в жилах, когда на тебя так смотрят, думал он потом, в машинном отсеке, снимая скафандр.
Может, на этом все и кончится? Может, от «болезни Белова» не умирают? Шнейдер говорил, она поражает нервную систему — так, может быть, человек просто теряет разум?
— Весело, — бормотал О’Брайен. — Очень весело…
Он поел и подошел к иллюминатору. В глаза бросилась пирамидка, установленная ими в первый день, больше не на что смотреть в этой однообразной холмистой пустыне, по которой ветер гоняет клубы пыли.
ПЕРВАЯ ЭКСПЕДИЦИЯ ЗЕМЛЯ-МАРС.
ВО ИМЯ ЖИЗНИ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА
Зря Гоз поторопился поставить этот памятник. Надпись надо бы переделать: «ПЕРВАЯ И ПОСЛЕДНЯЯ ЭКСПЕДИЦИЯ ЗЕМЛЯ-МАРС. В ПАМЯТЬ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА, КОТОРОГО БОЛЬШЕ НЕТ — НИ ЗДЕСЬ, НИ НА ЗЕМЛЕ». Так было бы вернее.
Ясно и понятно: экспедиция не вернется, от нее не будет никаких вестей, и русские ни на миг не усомнятся, что американцы захватили корабль и, пользуясь данными, полученными за время полета, совершенствуют технику переброски бомб. А американцы ни на миг не усомнятся, что именно так поступили русские.
И экспедиция во имя мира станет поводом к войне…
— Гоз наверняка оценил бы такую иронию судьбы, — с кривой усмешкой сказал себе О’Брайен.
Позади что-то звякнуло. Он обернулся.
Чашка с блюдцем, не прибранные после обеда, плавали в воздухе!
Он зажмурился, потом медленно открыл глаза. Да, все правильно, чашка с блюдцем летают по воздуху! Словно бы неспешно, лениво вальсируют. Изредка чуть касаются друг друга, будто целуясь, и опять расходятся. И вдруг опустились на стол, раз-другой легонько подскочили, как мячики, и затихли.
Может быть, сам того не заметив, он тоже подхватил «болезнь Белова»? Вдруг бывает и так, что без головных болей, без скачков температуры сразу наступает последняя стадия — галлюцинации?
Из больницы донеслись какие-то странные звуки, и О’Брайен, даже не подумав натянуть скафандр, кинулся туда.
Несколько одеял плясали в воздухе, точь-в-точь как перед тем чашка с блюдцем. Кружились, словно подхваченные вихрем. Он смотрел, ошарашенный, не помня себя, а тем временем в воздух взмыла еще какая-то мелочь — градусник, коробка, брюки.
А больные тихо лежали на койках. Смейзерс, видно, тоже достиг четвертой стадии. Так же беспокойно перекатывается голова на подушке и тот же непонятный, леденящий душу взгляд.
А потом О’Брайен обернулся и увидел, что койка Белова пуста! Что случилось: он поднялся в бреду и, не сознавая, что делает, поплелся куда-то? Или ему стало лучше? Куда он девался?
О’Брайен стал тщательно обыскивать корабль, опять и опять окликая русского по имени. Переходя, из отсека в отсек, добрался до рубки. Но и здесь пусто. Где же Белов?
Растерянно кружа по тесной рубке, он нечаянно глянул в иллюминатор. И там, снаружи, увидел Белова. Без скафандра!
Невозможно, немыслимо! Ничем не защищенному человеку и минуты не прожить на мертвом, голом Марсе, здесь нечем дышать! И, однако, Николай Белов шел по песку беззаботно, как по Невскому проспекту. А потом очертания его фигуры странно расплылись — и он исчез.
— Белов! — во все горло заорал О’Брайен. — Да что же это, Господи! Белов! Белов!!!
— Он пошел посмотреть марсианский город, — раздался голос за спиной у О’Брайена. — Он скоро вернется.
Штурман круто обернулся. Никого. Ну, ясно — совсем спятил.
— Нет, нет, — успокоил тот же голос.
И прямо из пола, будто он прошел не сквозь сталь, а сквозь туман, неторопливо поднялся Том Смейзерс.
— Что с вами со всеми происходит? — ахнул О’Брайен. — Что все это значит?
— Пятая стадия «болезни Белова». И последняя. Пока что ее достигли только мы с Беловым, для остальных она наступает сейчас.
О’Брайен ощупью добрался до кресла и сел. Пошевелил губами, но не мог выговорить ни слова.
— Ты думаешь, от «болезни Белова» мы становимся какими-то кудесниками, — сказал Смейзерс. — Не в том дело. Прежде всего это никакая не болезнь.
Впервые Смейзерс посмотрел ему прямо в глаза — и О’Брайен невольно отвел свои. То был не просто страшный, пугающий взгляд, каким Смейзерс посмотрел раньше с больничной койки. Было так, словно… словно это вовсе и не Смейзерс. А кто-то непонятный, неведомый.
— Так вот, всему причиной микроб, но не паразитирующий в организме. А сосуществующий с ним. Это симбиоз.
— Симбиоз?
— Этот микроб вроде кишечной флоры — он полезен. Необыкновенно полезен.
О’Брайену почудилось, что Смейзерс с трудом находит нужные слова, подбирает их так старательно, будто… будто говорит с малым ребенком, несмышленышем!
— Да, верно, — сказал Смейзерс. — Но я постараюсь тебе объяснить. Микроб гнездился в нервной системе марсиан, как кишечные бактерии гнездятся у нас в желудке и кишечнике. И те, и другие — микробы симбиотические, и те и другие помогают организму, в котором существуют, повышают его жизнедеятельность. «Микроб Белова» действует внутри нас как своего рода нервный трансформатор, он почти в тысячу раз умножает духовную мощь.
— То есть ты стал в тысячу раз умней прежнего?
Смейзерс сдвинул брови.
— Трудно объяснить. Да, если угодно, в тысячу раз умней. На самом деле в тысячу раз возрастают все духовные силы и способности. Разум — только одна из них. Есть еще много других, например, способность к передаче мыслей и преодолению пространства, прежде они были ничтожны и оставались почти незамеченными. Вот, к примеру, где бы ни был Белов, мы с ним непрерывно общаемся. Он почти полностью владеет окружающей средой, и она не может физически ему повредить. Чашка, одеяла и все прочее, что так напугало тебя, летали по воздуху, когда мы стали делать первые неуклюжие опыты с нашими новыми способностями. Нам еще предстоит очень многому научиться и ко многому привыкнуть.
— Но… но… — в голове О’Брайена была такая сумятица, что он насилу ухватился за первую отчетливую мысль. — …но все вы были так тяжело больны!
— Этот симбиоз устанавливается не так-то легко, — согласился Смейзерс. — И человеческий организм не в точности таков, как марсианский. Но теперь все это позади. Мы возвратимся на Землю, распространим там «болезнь Белова», если хочешь и дальше так это называть, и займемся исследованием времени и пространства. Хотелось бы разыскать марсиан там… в том месте, куда они переселились.
— И тогда пойдут уж такие войны, каких мы и в страшных снах не видали!
Тот, кто был прежде помощником инженера Томом Смейзерсом, покачал головой:
— Войн больше не будет. Среди тысячекратно возросших духовных способностей есть одна, связанная с тем, что можно назвать нравственными понятиями. Мы, кто прилетел сюда, в силах предотвратить любую готовую сейчас разразиться войну — и предотвратили бы. Но когда нервная система жителей Земли соприкоснется с «микробом Белова», всякая опасность минет безвозвратно. Нет, войн больше не будет.
Молчание. О’Брайен пробует собраться с мыслями.
— Что ж, — говорит он. — Не зря мы слетали на Марс, кое-что мы тут нашли, верно? И если возвращаться на Землю, я, пожалуй, пойду выверю взаимное положение планет и рассчитаю курс.
И опять еще отчетливей, чем раньше, это странное выражение в глазах Смейзерса.
— Не нужно, О’Брайен. Мы возвратимся не тем способом, каким прилетели сюда. Мы это проделаем… ну, скажем, быстрее.
— И то ладно, — нетвердым голосом сказал О’Брайен и поднялся. — А покуда вы тут разработаете все в подробностях, я натяну скафандр и сбегаю в этот самый марсианский город. Я тоже не прочь подхватить «болезнь Белова».
Тот, кто был прежде Томом Смейзерсом, что-то проворчал. О’Брайен остановился как вкопанный. Он вдруг понял, что означает странный, пугающий взгляд, каким смотрел на него тогда Белов, а теперь Смейзерс.
В этом взгляде была безмерная жалость.
— Да, верно, — необычайно мягко и ласково сказал Смейзерс. — Ты не можешь заразиться «болезнью Белова». У тебя природный иммунитет.
Зенна Хендерсон
Подкомиссия
Сначала явились глянцево-черные корабли, в рассчитанном беспорядке падали они с неба, сея страх, и, точно семена, опустились на просторное летное поле. Следом, будто яркие бабочки, появились медлительные цветные корабли, некоторое время парили в нерешимости и наконец сели вперемешку с грозными черными.
— Красиво! — вздохнула Сирина, отходя от окна зала заседаний. — К этому бы еще музыку.
— Похоронный марш, — сказал Торн. — Или реквием. Или унылые флейты. Скажу честно, Рина, мне страшно. Если переговоры кончатся провалом, опять начнется ад. Представляешь, пережить еще один такой же год.
— Но провала не будет! — запротестовала Сирина. — Раз уж они согласились на переговоры, конечно, они захотят договориться о мире.
— А кто продиктует условия мира? — Торн угрюмо глядел в окно. — Боюсь, нас очень легко провести. Слишком давно мы сумели наконец решить, что больше в войну не играем, и на том стояли. Мы разучились хитрить, когда-то это было необходимо в отношениях с чужими. Как знать, может быть, эта встреча просто уловка, чтобы собрать в одном месте все наше высшее командование и разом перебить.
— Нет, нет! — Сирина припала к мужу, он обнял ее за плечи. — Не могут они нарушить…
— Не могут? — Торн прижался щекой к ее макушке. — Мы не знаем, Рина. Ничего мы не знаем. У нас слишком мало сведений о них. Мы понятия не имеем об их обычаях, тем более — о том, каковы их нравственные ценности и из чего они исходили, когда приняли наше предложение о перемирии.
— Ну конечно, у них нет никаких задних мыслей. Ведь они взяли с собой семьи. Ты же сам говорил, эти яркие корабли — не военные, а семейные, правда?
— Да, они предложили, чтобы мы прибыли на переговоры со своими семьями, а они явятся со своими, но это не утешает… Они всюду берут с собой семьи, даже в бой.
— В бой?!
— Да. Во время боя семейные корабли располагаются вне досягаемости огня, но каждый раз, как мы повредим или взорвем боевой корабль, один или несколько домашних теряют равновесие и падают или вспыхивают и сгорают без следа. Похоже, это что-то вроде разукрашенных прицепов, а энергией и всем необходимым их снабжают боевые корабли. — Складки меж бровей и у губ Торна прорезались глубже, лицо стало несчастное. — Они-то этого не знают, но, уж не говоря о том, что их оружие лучше нашего, они просто вынудили нас предложить перемирие. Не можем мы и дальше сбивать боевые корабли, когда с каждой черной ракетой падают и эти разноцветные летучие домики, черт их возьми, точно цветы осыпаются. И каждый лепесток уносит жизнь женщин и детей.
Сирину пробрала дрожь, и она тесней прижалась к Торну.
— Нужно прийти к соглашению. Больше воевать невозможно. Вы должны им как-то объяснить. Уж конечно, раз мы хотим мира и они тоже…
— Мы не знаем, чего они хотят, — мрачно сказал Торн. — Это вторжение, агрессия, они пришельцы с враждебных миров, совершенно нам чуждые, — какая тут надежда найти общий язык?
Молча оба вышли из зала заседаний и, нажав кнопку, чтобы автоматически защелкнулся замок, затворили за собой дверь.
— Ой, мама, смотри! Тут стена! — Пятилетний Кроха растопырил пальцы, и его руки, точно чумазые морские звезды с закругленными лучами, распластались на зеленоватом волнистом стеклобетоне ограды десяти футов высотой; изгибаясь среди деревьев, она уходила вниз по отлогому склону холма. — Откуда стена? Зачем? Как же нам дойти на пруд играть с золотыми рыбками?
Сирина тронула ограду.
— Гостям, которые прилетели на красивых кораблях, тоже надо где-то гулять и играть. Вот инженерный батальон и огородил для них место.
— А почему меня не пустят играть у пруда? — нахмурился Кроха.
— Они не знают, что ты хочешь там играть.
— Так я им скажу! — Кроха задрал голову. — Эй, вы! — закричал он изо всех сил, даже кулаки сжал и весь напрягся. — Эй! Я хочу играть у пруда!
Сирина засмеялась.
— Тише, Кроха! Даже если они тебя и услышат, так не поймут. Они прилетели очень издалека. Они не говорят по-нашему.
— А может, мы бы с ними поиграли, — задумчиво сказал малыш.
— Да, — вздохнула Сирина, — может быть, вы и могли бы поиграть. Если бы не ограда. Но понимаешь, Кроха, мы не знаем, что они за… народ. Не знаем, захотят ли они играть. Может быть, они… нехорошие.
— А как узнать, если стенка?
— Мы и не можем узнать, раз тут огорожено, — сказала Сирина.
Они продолжали спускаться с холма, Кроха все вел ладонью по ограде.
— Может, они плохие, — сказал он наконец. — Может, они совсем гадкие, вот женерный тальон и выстроил для них клетку… бо-оль-шую клетку! — Он вскинул руки по стене, насколько мог дотянуться. — По-твоему, у них хвосты?
— Хвосты? — засмеялась Сирина. — С чего ты взял?
— Не знаю. Они очень издалека. Вот бы мне хвост… длинный, мохнатый и чтоб загибался!
И Кроха усердно завертел попкой.
— Зачем тебе хвост?
— Очень удобно, — с важностью сказал Кроха. — Лазать по деревьям… и закрывать шею, когда холодно!
Они спустились к подножью холма.
— Почему здесь нет других детей? — спросил Кроха. — Мне не с кем играть.
— Ну, это трудно объяснить, — начала Сирина, ступая по узкой кромке вдоль русла давно пересохшего ручейка.
— А ты не ясняй. Просто скажи.
— Видишь ли, на больших черных кораблях сюда прилетели линженийские генералы совещаться с генералом Уоршемом и с другими нашими генералами. А на красивых круглых кораблях они привезли свои семьи. Вот и наши генералы взяли с собой семьи, но у всех наших генералов дети уже взрослые. Только ты один у нашего папы маленький. Поэтому тебе и не с кем играть.
Если бы все и правда было так просто, подумала Сирина; опять нахлынула усталость, нелегко дались эти недели словопрений и ожидания.
— А-а, — задумчиво протянул Кроха. — Значит, там, за стеной, тоже есть дети, да?
— Да, наверно, там есть маленькие линженийцы. Пожалуй, можно их называть детьми.
Кроха соскользнул на дно пересохшего ручейка, растянулся на животе. Прижался щекой к песку и попробовал заглянуть в щелку под оградой там, где она пересекала бывшее русло.
— Никого не видно, — сказал он, разочарованный.
И они стали подниматься обратно к дому; на ходу Кроха вел ладонью по стене, она отзывалась чуть слышным шорохом. Скоро уже и их двор.
— Мамочка!
— Что, Кроха?
— Это стена, чтобы их не выпускать, да?
— Да, — сказала Сирина.
— А, по-моему, не так, — сказал Кроха. — По-моему, это она меня не впускает.
Следующие несколько дней Сирина мучилась из-за Торна. Лежала рядом с ним в темноте и молилась, а он беспокойно метался, даже во сне искал выход из тупика.
Плотно сжав губы, она уносила тарелки с едой, к которой он так и не притронулся, варила еще и еще кофе. С надеждой летела мыслью за ним, когда, полный надежд и решимости, он выходил из дому, и печально сникала, когда он, возвратись, приносил с собою дух все более глубокого, безысходного отчаяния. А в промежутках старалась развлечь сынишку, в долгие солнечные дни позволяла свободно бегать по жилому кварталу военного городка, а вечерами побольше с ним играла.
Однажды вечером Сирина укладывала волосы в высокую прическу и при этом вполглаза следила, как сын плещется в ванночке. Он набрал пригоршни мыльной пены и облепил щеки и подбородок.
— Бреюсь, как папа, — бормотал он. — Бреюсь, бреюсь, бреюсь. — Указательным пальцем смахнул пену. Опять набрал полные горсти и облепил все лицо. — А теперь я Дувик. Весь мохнатый, как Дувик. Смотри, мамочка, я весь…
Он открыл глаза, хотел проверить, смотрит ли она. И пришлось повозиться с ним, пока глаза не перестало щипать. Наконец слезы смыли следы бедствия. Сирина села и начала растирать успокоенное маленькое тело мохнатым полотенцем.
— Дувик бы тоже заплакал, если б мыло попало ему в глаза, — напоследок всхлипнул Кроха. — Правда, мамочка?
— Дувик? Наверно заплакал бы, — согласилась Сирина. — Когда мыло ест глаза, всякий заплачет. А кто это — Дувик?
Сын весь напрягся у нее на коленях. Отвел глаза.
— Мамочка, а завтра папа будет со мной играть?
— Может быть. — Она ухватила его мокрую ногу. — Кто такой Дувик?
— А можно мне сегодня на сладкое розовое печенье? Я люблю розовое…
— Кто такой Дувик? — спросила Сирина потверже.
Кроха окинул критическим взором палец на ноге, потом искоса глянул на мать.
— Дувик… Дувик — мальчик.
— Вот как? Игрушечный мальчик?
— Не игрушечный, — прошептал Кроха и потупился. — Настоящий мальчик, линженийский.
Сирина изумленно ахнула, и Кроха заторопился, теперь он смотрел ей прямо в глаза.
— Он хороший, мамочка, честное слово! Он не говорит плохие слова, и неправду не говорит, и не дерзит своей маме. Он бегает быстро, как я… а если я споткнусь, он меня обгонит. Он… он… — Кроха опять потупился. Губы его задрожали. — Он мне нравится…
— Где же… как… ведь стена… — От ужаса Сирина растеряла все слова.
— Я выкопал дырку, — признался Кроха. — Под стеной, где песок. Ты ведь не говорила, что нельзя! Дувик пришел играть. И его мама пришла. Она красивая. У нее шерстка розовая, а у Дувика такая славная, зеленая. Всюду, всюду шерстка! — с восторгом продолжал Кроха. — И под одежкой тоже! Только нос без шерсти, и глаза, и уши, и еще ладошки!
— Кроха, да как ты мог! Вдруг бы тебе сделали больно! Вдруг бы они…
Сирина крепко прижала к себе сынишку, чтобы он не увидел ее лица. Кроха вывернулся из ее рук.
— Дувик никому не сделает больно! И знаешь что, у него нос закрывается! Сам закрывается! Он умеет закрывать нос и складывать уши! Вот бы мне так! Очень удобно! Зато я больше, и я умею петь, а Дувик не умеет. Зато он умеет свистеть носом, а у меня не получилось, только высморкался. Дувик хороший!
Сирина помогает малышу надеть пижаму, а в мыслях сумятица. И мороз по коже. Как теперь быть? Запретить Крохе лазить под ограду? Держать подальше от опасности, которая, быть может, только затаилась и ждет? Что скажет Торн? Рассказать ли ему? Вдруг это лишь ускорит столкновение, от которого…
— Кроха, сколько раз ты играл с Дувиком?
— Сколько? — Кроха напыжился. — Сейчас посчитаю, — важно сказал он и минуту-другую что-то бормотал и шептал, перебирая пальцами. И объявил с торжеством: — Четыре раза! Один, два, три, целых четыре раза.
— И ты не боялся?
— Не-е! — И поспешно прибавил. — Ну, только в первый раз, немножечко. Я думал, может, у них хвосты, и они хвостом возьмут за шею и задушат. А хвостов нет. — В голосе разочарование. — Просто они одетые, как мы, а под одежкой шерсть.
— Значит, ты и маму Дувика тоже видел?
— Конечно, — сказал Кроха. — В первый день она там была. Они все собрались вокруг меня, а она их прогнала. Они все большие. Детей нет, один Дувик. Они немножко толкались, хотели меня потрогать, а она им велела уйти, и они ушли, осталась только она с Дувиком.
— Ох, Кроха! — вырвалось у Сирины, в страхе она представила эту картину: стоит маленький Кроха, а вокруг теснятся взрослые линженийцы и хотят его «потрогать».
— Ты что, мамочка?
— Ничего, милый. — Она провела языком по пересохшим губам. — Можно, когда ты опять пойдешь к Дувику, я тоже с тобой пойду? Я хочу познакомиться с его мамой.
— Да, да! — закричал Кроха. — Давай пойдем! Давай сейчас пойдем!
— Не сейчас. — Она еще не оправилась от страха, дрожали коленки. — Уже поздно. Мы пойдем к ним завтра. И вот что, Кроха, пока ничего не говори папе. Потом будет ему сюрприз.
— Ладно, мамочка. Это хороший сюрприз. Да? Я тебя очень-очень удивил, да?
— Да, конечно, — сказала Сирина. — Очень-очень удивил.
На другой день Кроха, присев на корточки, внимательно осмотрел дыру под оградой.
— Она немножко маленькая, — сказал он. — Вдруг ты застрянешь.
Сирина чувствовала, сердце вот-вот выскочит, однако засмеялась.
— Не очень это будет красиво, правда? Пришла в гости и застряла в дверях…
Засмеялся и Кроха.
— Будет чудно, — сказал он. — Лучше пойдем поищем настоящую дверь.
— Нет-нет, — поспешно возразила Сирина. — Мы сделаем эту пошире.
— Ага. Я позову Дувика, он поможет копать.
— Прекрасно. — У Сирины перехватило горло. Испугалась маленького, мелькнула мысль. И тут же оправдание: испугалась линженийца… агрессора… захватчика. Кроха распластался на песке и проскользнул под оградой.
— Ты копай! — крикнул он. — Я сейчас!
Сирина стала на колени, запустила руки в песок — сухой, он поддавался так легко, что она стала отгребать его уже не ладонями, а обеими руками во весь охват.
А потом донесся отчаянный крик Крохи.
На мгновенье Сирина оцепенела. Сын опять закричал, ближе, и она поспешно, лихорадочно отгребла кучу песка. И стала протискиваться в отверстие, песок набивался в ворот блузки, спину ободрало нижним краем ограды. Из кустов пулей вылетел Кроха.
— Дувик! Дувик утонул! — кричал он, захлебываясь плачем. — Он в пруду! Под водой! Мне его не достать! Мама, мамочка!
Сирина на бегу схватила руку сына и, спотыкаясь, таща его за собой, побежала к пруду с золотыми рыбками. Перегнулась через низенький бортик, во взбаламученной воде мелькнули густой зеленый мех и испуганные глаза. Не промешкав и секунды — лишь отбросила подальше Кроху, даже вдохнуть толком не успела, — Сирина нырнула. Вода жгла ноздри, Сирина слепо шарила в мутной тьме, а маленькие руки и ноги трепыхались, выскальзывали и никак ей не давались. Наконец она вынырнула, задыхаясь и отплевываясь, толкая перед собою все еще отбивающегося Дувика. Кроха схватил его, потянул к себе, Сирина с трудом перевалилась через бортик и упала боком на Дувика.
Тут раздался крик еще громче и отчаянней, Сирину яростно отшвырнули прочь, а Дувика подхватили чьи-то ярко-розовые руки. Сирина отвела пряди намокших волос, подняла глаза — на нее враждебно, в упор ярко-розовыми глазами смотрела мать Дувика.