Чёртово племя Пустошинская Ольга

– Не-е, он тебя пожалел, чтоб ты не помер.

– Пойдём, Васятка, домой. Как бы мамка раньше не вернулась. Увидит, что меня нет, и до самой смерти на улицу не выпустит.

Замок по-прежнему висел на двери, значит, матери дома не было. Минька забрался в окно и до её прихода играл с оловянными солдатиками, глазел на улицу, скакал на одной ноге. Проголодавшись, взял кусок хлеба и съел без молитвы, только бросил взгляд на образа и наскоро перекрестился.

Мамка пришла ближе к вечеру, спокойная и какая-то тихая.

Задумалась за столом и чему-то улыбалась, позабыв про забеленный молоком чай.

– Бог даст, сынок, хлебушек пожнём, отмолотимся и поедем мы с тобой в Киев, – сказала она наконец. – Майку тётка Марья к себе покамест возьмёт. Господь послал нам соседей хороших.

Минька вскинул глаза:

– Взаправду поедем? А ты говорила, что денежек нет.

– Я масло конопляного жбан продала, и Семён Федотыч денежек в долг пообещал.

– Ты не обманываешь, мамка?

– Когда я тебя обманывала? – притворно нахмурилась мать.

Никогда ещё Минька не уезжал дальше соседнего села, даже в городе ни разу не был. А теперь поедет в Киев на взаправдашнем поезде, сядет на скамью у окна и глаз не оторвёт, чтобы не упустить интересное.

– Лишь бы помогли тебе святые, ослобонили от нечистой силы.

Минька тут же пообещал сам себе, что сроду не станет торкать вещи, даже если святые в кипарисовых гробницах ему не помогут. Притворится, что пропало умение. Ведь жил он раньше, когда не умел двигать глазами, и дальше проживёт.

– А когда молотить, мам? Завтра?

Мать легко засмеялась:

– Скорый ты! Сперва сжать надо-тка.

Она поперхнулась, закашлялась, прижала ко рту носовой платок, поспешно скомкала и спрятала его в карман передника.

– А какой он, Киев? Больше, чем город, куда Васька на ярмарку ездил?

Мать уверенно ответила, что Киев больше, хотя там не бывала.

Минька размечтался. Вот пожнут они хлебушек, обмолотят, заполнят мукой ларь и поедут в Киев. На станцию их, конечно, Васькин тятька отвезёт, не пожадничает. Сядут они с мамкой в поезд, а там… постойте, а что же там внутри бывает? Никогда не видел этого Минька. Ну, кровати, само собой, ведь спать на чём-то надо. Столы со скамейками, чтобы обедать, а больше туда ничего и не влезет. Сам Киев Минька представлял так: большущая лавра посреди города, а вокруг дома побольше Васькиного, с лавками и трактирами. Бабы ходят разряженные, мужики в костюмах, калошах и с тросточками, богатые.

Разве мог усидеть Воробей на месте, когда такую новость узнал!

– Я к Васятке на минуточку… можно, мамка?

– Можно, можно, иди… И так взаперти цельный день сидел.

Минька нахлобучил картуз и помчался к приятелю.

– А я в Киев поеду! – выпалил он.

– Когда? – вытаращил глаза Васька. – А ты не врёшь, Мишка?

Тот перекрестился.

– Вот. Мамка сказала, как с огородом управимся, хлеб уберём, так и поедем.

– Счастливый ты… – вздохнул Васька.

Миньке стало как-то неловко: он будет по Киеву гулять, а Васятка дома сидеть.

– А может, вместе махнём, а? – предложил Воробей и горячо добавил: – Я мамку попрошу, она тебя возьмёт.

И как будто дело было решено, стал мечтать, как поедут они на поезде и как увидят Киев и лавру. Хорошо!

***

Месяц пролетел в радостном ожидании, а потом случилось то, чего Минька никак не предвидел: мамка совсем расхворалась. Давеча копала картошку, а на другой день с трудом поднялась с постели. Теперь лежала на кровати, белая что стена, и глухо кашляла, задыхалась. Минька слышал, как в груди у мамки что-то клокотало и хрипело, видел пятна крови на платке, который она прижимала ко рту. Его это страшно напугало: кровь должна быть внутри, а не снаружи. Когда он однажды наступил на осколок стекла, мамка сама чуть не заревела. Под горячую руку отвесила Миньке подзатыльник, промыла рану и завязала ногу чистой тряпицей.

В сарае жалобно замычала корова. Мамка услышала, спустила ноги на пол, попробовала встать – и не сумела.

– Минюшка… – задыхалась она, – сбегай к Анисимовым. Скажи соседке… пусть придёт.

Воробей опрометью выскочил во двор, перебежал дорогу.

Васькина мамка раздувала на крыльце самовар, отворачивалась от едкого дыма.

– Тётенька Марья! Идите к нам скорей, мамка зовёт!

Тётка Марья вздрогнула, уронила угли на деревянные ступеньки.

– Что стряслось?

– Мамка встать не может, – заплакал Минька.

– Неужто слегла Арина? Батюшки-светы! Сейчас, сейчас… Манефа!

– А? – откликнулась из сеней работница.

– Чего акаешь? Ежель зову, сюда иди… Самовар взогрей.

Тётка Марья торопилась за Минькой, не шла, а катилась, полная, круглая, как сдобник.

– Похужело тебе, Арина? – спросила она с порога. – Давай-ка подыму тебя… Али горяченького хочешь?

Мамка покачала головой: ничего не надо.

– Корова в сарае ревёт… подои…

– Сейчас, сейчас!

Тётка Марья отыскала подойник и выкатилась из избы. Минька увязался следом.

– Господи, грехи наши тяжкие! Как бы не слегла Арина! – бормотала она. – Мишка, беги к нам. Манефа тебя кашей накормит. Скажи, мол, тётя Марья велела. Да чего «не надо», иди. Голодный небось.

Манефу Минька встретил во дворе, она выходила из хлева с ведром. Он, стесняясь, признался, зачем пришёл, и работница поправив узел светлого платка под подбородком, сочувственно закивала:

– Не встаёт мамка? Вот беда-то… Я надысь видела её, ох… Ну идём, идём.

Минька поднялся по высокому крыльцу вслед за Манефой, прошёл через сени в просторную кухню, с две воробьёвских. За длинным столом сидел хозяин – дядя Семён и Васька с сёстрами. Старшая Зоя, такая же круглолицая, как и мать, посмотрела с недоумением, подняла брови; младшая Люба засмеялась: она всегда была рада гостям, особенно Миньке, а дядька Семён как будто не удивился.

Манефа наложила из чугунка порядочно пшённой каши и отхватила ножом большой кусок от свежего каравая. Воробей перекрестился на образа и взял ложку. Васька подмигнул и пихнул его ногой под столом.

Когда съели кашу, Зоя налила всем чаю из самовара. В голубой сахарнице белел сахар, его все брали без счёта, сколько душе угодно. Минька тоже потянулся, и никто не ударил его по руке. Не первый раз он бывал в доме у Васьки, но впервые сидел вот так за столом, посасывая сладкий огрызок и глазея по сторонам, как свой, будто Васькин брат или какой-нибудь родственник.

На окнах топорщились белые занавески, в углу блестели образа в серебре, а через широкие двойные двери в горницу виднелся граммофон на тумбе с гнутыми ножками, сиял золочёной трубой, похожей на цветок вьюнка, только большой.

Вернулась тётка Марья, Минька понял, что пора и честь знать, засобирался домой.

Мамка уже не лежала, а сидела сгорбившись на кровати. У изголовья притулилась табуретка с чашкой чая и очищенным варёным яичком, должно быть, тётка Марья поставила. Минька потоптался рядом, осторожно присел на краешек постели. Ему очень хотелось спросить про Киев, но он не осмеливался.

– Мамка, – наконец решился он, – а как же лавра? Не поедем?

Мать подняла глаза, посмотрела на Миньку долгим и каким-то горьким взглядом.

– Поедем, Мишка, поедем, дай на ноги встать. – Она закашлялась, прижимая платок к губам, и добавила, передохнув: – Мне помирать никак нельзя, на кого я тебя оставлю? Был бы ещё отец жив… Ни одной родной души у тебя не останется на всём белом свете.

Минька подумал: а ведь и правда, никого у него нет, кроме мамки и Васьки. Васятка хоть и не родня, а всё же близкая душа.

– А Васька? – спросил он.

Мать грустно улыбнулась:

– Васька… Глупый ты у меня. Я оклемаюсь, беспременно оклемаюсь, дай срок.

Мамке было худо, она больше не заставляла Миньку читать молитвы и бить поклоны, не стращала сковородкой и чертями. Он сам вставал на коленки и молился так истово, как ещё ни разу в жизни. Ведь Христос говорил: если бы вы имели веру с зерно горчичное, то гора поднялась бы и на другое место перешла. Вот как. А у Миньки вера не то что с зерно, а с целую тыкву. Бог всё может. Он сумеет сделать так, чтобы мамка выздоровела.

Ей и в самом деле полегчало через несколько дней. Мать стала подниматься, ходить по избе, варить кашу. Даже стирку затеяла, увидев, в каких рубашках бегает Минька. Полоскать бельё она всегда отправлялась на речку, на этот раз Воробей увязался за ней, помогать, одной-то тяжело небось.

– Дай, мамка, я сам корзину понесу.

У забора стояла тётка Марья, увидела мать, поздоровалась, заулыбалась.

– Отудобела, что ли? Ну слава тебе… Ты, Арина, сала побольше ешь, доктора говорят, что при чахотке пользительно.

Перекинулись парой слов о погоде – благодать-то какая, бабье лето! – и разошлись.

На реке Минька засучил штанишки, забрёл в воду по колено. Ух! Озноб пробежал по спине. Странно, ведь теплынь стоит, а вода холоднющая.

– Я сам полоскать буду, – заявил Минька и выхватил из корзины мокрую рубаху.

– А я что же, сидеть буду, как царица? – засмеялась мать. – Не упусти бельё… помощник!

– Не бойся, мамка, не упущу.

Течение подхватило рубашку, старалось вырвать её из Минькиных рук, но тот был настороже. Хитрая какая речка, рубаху хочет отнять! Стал выжимать бельё Минька, а силёнок-то маловато, не получается.

– Давай-ка я, у тебя сноровки нет, – сказала мамка.

Она взяла рубашку за концы и туго скрутила. Как ни протестовал Минька, мать подоткнула юбку, зашла в воду и сама начала полоскать бельё.

– Да мамка же! Вода холодная… сиди, сам всё сделаю, – притворно сердился он, а сам млел от её непривычно ласковой улыбки. Мамка не намахивалась, не кричала, не ругала чёртовым племенем.

«Вот всегда бы так, – весело поглядывал Минька, – ух, как я тогда любить её буду! Заживём лучше всех!»

После стирки мамка так уморилась, что едва дошла до кровати. Минька сам загнал корову и побежал за соседкой, чтобы подоила Майку. Он проголодался и с удовольствием думал о горячей варёной картошке, политой постным маслом, и большом ржаном куске хлеба во весь каравай.

– Мам, вставай ужинать.

– Не хочется, Мишка. Ешь один, я после… – шевельнулась на кровати мамка.

Минька приник к кружке молока, сделал несколько больших глотков и спохватился: помолиться-то забыл! Он перекрестился, пробормотал молитву и взялся за вилку, поддел картошину и стал жевать. Скривился – несолёная. Минька уставился на солонку, и она поехала лодочкой по миткалевой клеёнке. Ох, а ведь не хотел, само как-то получилось! Воробей испугался, сжался в комок, ожидая окрика и ругани. Посмотрел на мать, но та лежала с закрытыми глазами и, кажется, спала. Ух, не увидела его оплошности.

Ночью Минька плохо спал, то и дело просыпаясь от мамкиного кашля. Он слышал, как она тяжело дышала, и в груди её свистело и хрипело: хой-йя, хой-йя, хой-йя…

Утром мать снова не смогла подняться с кровати. Силилась-силилась, посидела на постели, покачалась и упала на подушку, испачканную засохшей кровью.

С каждым днём мамке становилось всё хуже. Она больше не пыталась подняться, после того как упала посреди кухни и напугала Миньку. Тот попробовал поднять – мочи не хватило. С рёвом бросился к Анисимовым, а у них дома не было никого, только работница Манефа на хозяйстве. Та всплеснула руками: «Надысь я её видала только, бельё полоскать ходила!» Пришла, помогла, спасибо ей.

***

Мамка лежала на кровати, переставленной поближе к окну, слабая, белая, с запёкшейся в одном уголке губ кровью. Соседка теперь часто приходила и подолгу сидела у постели больной, кивала и что-то шептала доброе и ласковое, Минька не слышал что.

– Помирать-то как не хочется, – сказала однажды мамка, —я ведь и не жила почесть.

Тётка Марья охнула:

– Господь с тобой, Арина! Поправишься, зачем тебе помирать… вот выдумала! Ещё Мишку женишь, свадьбу отгуляем.

На материных губах затеплилась улыбка.

– Свадьбу… хорошо бы. Обещала ему в Киев поехать, да где тут теперь…

– Вот выздоровеешь, и поедете.

Минька услышал про Киев и шмыгнул носом. Не надо ему поезда, не надо лавры, ничего не надо, лишь бы мамка была жива и здорова. Мать вздохнула и снова зашлась в кашле. Когда её отпустило, она повернула голову и засмотрелась в окно на ярко-голубое высокое небо, на берёзу, всю в золотом наряде.

– Божья благодать… – одними губами прошептала мамка, – живи не умирай.

Прошло, должно быть, полмесяца, и ей как будто стало полегче: уже не так часто кашляла, дышала без хрипов и даже захотела перелечь на сундук. А потом запросилась обратно на кровать. Минька обрадовался, а тётка Марья почему-то изменилась в лице, вышла и расплакалась, затряслась.

Минька сунулся в сени:

– Тётя Марья, ты чего?

– Ничего, ничего… – поспешно ответила та и утёрлась передником. – Ты, Миша, иди сегодня к нам ночевать. С Васяткой на одной кровати поместитесь.

– А мамка?

– Я с ней побуду. Да постой-ка, я тебя сейчас отведу.

Тётка Марья пропустила его во двор и завела в дом. Любашка, Васяткина младшая сестра, возилась на полу с городской куклой, одетой в настоящее платье, уставилась на Миньку голубыми глазищами. Смотрела, смотрела и вдруг сморозила, вытащив палец изо рта:

– А у тебя мамка помирает…

Миньку как будто студёной водой окатили.

Тётка Марья коршуном налетела, рывком подняла Любашку и шлёпнула по мягкому месту, чего сроду не делала, наверно.

– Замолчи, негодница! Мишаня, не слушай её. Малая она, глупая, что с неё возьмёшь? Поправится твоя мамка, беспременно поправится… Вася! Васька, поди сюда!

Прибежал Васятка, утащил Миньку в свою комнатку, отдельную, как бывает у богатых. По правде сказать, комната была не только его, а ещё и Любкина. Но та, пискля и неженка, часто спала с матерью: то живот у неё болит, то домовой пугает, то Васька страшное рассказывает. Любашка в рёв – и к матери под бок. А той жалко маленькую, с собой укладывает, и Васька один остаётся. А что, ему так даже лучше.

– Я иной раз Любку нарочно пугаю, – признался Васятка, – она пищит и к мамке убегает, а я тут один, делаю что хочу.

В комнате стояли две деревянные кровати на высоких ножках, с резными спинками, застеленные одинаковыми цветастыми покрывалами. У окна громоздилась широкая скамья, чтобы сидеть с удобством и смотреть на улицу. На гвозде висела треугольная лакированная балалайка с красным бантиком на грифе, выклянченная Васькой этой весной. Он божился, что научится играть почище хромого Кузьмы, но почему-то дело не заладилось. Всего три струны, а поди ж ты! Васька изредка снимал балалайку, тренькал на ней как умел, а другим прикасаться не позволял.

Укладываться стали сразу после чая, который пили без тётки Марьи. Кровать у Васьки была широкая, и вдвоём оказалось не тесно. В другое время Минька всласть нашептался бы с другом, укрывшись одеялом с головой, разные страшные истории бы рассказал, а сейчас не хотелось. Он молчал или отвечал невпопад, и Васька понял, отступился.

Как там мамка? Зря тётка Марья отшлёпала Любку, легче Миньке от этого не стало. Всю ночь ему снилась мать, здоровая, румяная и очень грустная. Воробей ликовал: мамка поправилась! И от счастья он стал лёгким, как пушинка, прыгал и взлетал выше печной трубы, а когда шибко махал руками, то летел к самым облакам, как птица.

«Так вот как надо летать! – радовался Минька. – Подпрыгнуть, а после руками махать». Такой приятный оказался сон, что просыпаться совсем не хотелось, поэтому пробудился он поздно, когда солнце поднялось высоко над крышами домов. Васьки рядом не оказалось, должно быть, убежал на мельницу с отцом. Минька прищурился, вспомнил сон и негромко засмеялся.

В кухне Манефа мыла полы, высоко подоткнув юбку в горошек. Посмотрела на Миньку, её доброе загорелое лицо сморщилось, подбородок задрожал. Работница оставила тряпку, вытерла руки и перекрестилась.

– Померла в ночь мамка твоя, отмучилась. Земля ей пухом. Круглый сиротка ты теперь…

Мишка враз ослеп, оглох и лишился языка. Натыкаясь на стулья и пошатываясь, он выбрался в сени, а оттуда – на улицу. Возле его избы, во дворе, стояли козлы, и Кузьма хромой стругал для гроба светлую доску. Он посмотрел на Миньку, крякнул и отвёл глаза, точно чего-то застыдился.

Минька застыл столбом на пороге. На лавке под образами с горящей лампадкой лежала мамка со сложенными руками на груди, наряженная в почти новое светлое платье в меленький цветочек. В изголовье горела свеча, воткнутая в стакан с солью, и огненный её язычок трепетал на сквозняке.

– Господи Иисусе Христе… – услышал Минька плачущий голос тётки Марьи и не сразу увидел, что в доме полным-полно соседок.

Чья-то рука легла на его плечо.

– Подойди к мамке, не бойся.

Страницы: «« 123