Гипсовый трубач. Однажды в России Поляков Юрий
– Компьютерная игра. Неужели не слышали?
– Не-ет!
– Господи, как же ленивы и нелюбопытны русские писатели!
…Столовая дома ветеранов размещалась в обширном зале с обязательным для подобных учреждений мозаичным панно во всю стену. В нашем случае монументалист изобразил вихрь, который подхватил и понес вдаль разнообразные предметы творческой деятельности, как то: кисти, карандаши, тюбики краски, рулоны кинопленки, театральные маски, исписанные листки бумаги, книги, гусиные перья, циркули, наугольники, разнообразные музыкальные инструменты вроде скрипок и кларнетов, окруженные, как назойливыми насекомыми, черненькими хвостатыми нотами… Однако весь этот творческий ураган стремился не в какую-то безыдейную даль, а туда, где занималась алая жизнеутверждающая заря, а значит, созидалось панно во времена коммунистической деспотии, изнурявшей крепостную художественную интеллигенцию непосильной идеологической барщиной. Однако и «крепостные» были себе на уме: за мусикическим ураганом из угла наблюдал лукавый глаз, заключенный в треугольник.
– «Пылесос», – пояснил Жарынин, указав на панно. – Миша Гузкин намастрячил. Охраняется государством.
– Угу, – понимающе кивнул Кокотов.
В зале стоял тот особый столовский запах, который можно сравнить с пищевой симфонией, где есть главная тема (сегодня это были, несомненно, щи), но при этом имеется множество иных мотивов и вариаций. Так, с раздачи тянуло еще жареной курицей, подгоревшей творожной запеканкой, ванильной подливкой… Доносился и тяжкий дух застарелой кухонной неопрятности. Обычно над такими цехами общественного питания висит неумолкающий гул голосов, звон тарелок, стук и скрежет торопливых ложек. Однако тут питались старые люди, и поэтому было почти тихо. Ветхие, погруженные в предсмертную полудрему, они даже насыщались негромко, точно во сне. Впрочем, несколько еще бодрых ветеранов с живым интересом вскинулись на вошедших новичков и зашелестели, обмениваясь впечатлениями.
Кокотов успел заметить, что некоторые из ипокренинцев были одеты неряшливо: в какие-то залоснившиеся халаты, вязаные кофты, блузы… Другие же, напротив, нарядились с отчаянным нафталинным щегольством и музейной изысканностью. Андрею Львовичу бросилась в глаза изящно высохшая старуха в кремовом платье и белоснежном тюрбане. Она сидела за столом в одиночестве, высоко подняв голову, аристократично выпрямив спину, и подносила ко рту ложку плавными королевскими движениями.
– Ласунская, – шепнул Жарынин, перехватив взгляд соавтора.
– Боже мой! Она!
А навстречу им уже спешила, по-утиному переваливаясь, сестра-хозяйка, низенькая и очень толстая женщина в белом накрахмаленном халате. Ее улыбчивое румяное лицо покоилось на пьедестале из трех подбородков.
– Ах, Дмитрий Антонович! – воскликнула она. – Давненько вы у нас не были! Куда же мне вас посадить?
– Полностью доверяюсь вам, Евгения Ивановна! – сказал Жарынин с чуть внятной обольстительностью.
– Вам ведь там, где потише, и чтоб не приставали? – спросила она, принимая игру и кокетливо закатывая глаза.
– Вы же понимаете… Заговорят насмерть!
– Я вас всегда понимаю, Дмитрий Антонович! – уже почти призывно засмеялась Евгения Ивановна.
– Какая редкость – женское понимание! – тяжко вздохнул режиссер.
Вникая в разговор, Кокотов внезапно озадачился: а что, собственно, Жарынин будет делать с этим женским шаром, если флирт дойдет до своего естественного финала?
– А вон столик у колонны! Как для вас держала! Там сейчас Ян Казимирович. Он, конечно, не молчун, но меру знает!
– А кто еще там сидит?
– Жуков-Хаит. Но он сейчас Жуков и почти не разговаривает.
– И это все?
– Нет, там еще сидел Меделянский с новой женой. Совсем молоденькая! Но сейчас он в Брюсселе – судится за Змеюрика. Обещал, если выиграет, всех неделю поить шампанским! – восторженно сообщила Евгения Ивановна.
– Сомневаюсь, – хмыкнул Кокотов, зная легендарную скупость Гелия Захаровича.
– Кстати, совсем забыл! – воскликнул Жарынин. – Это мой соавтор – Андрей Львович Кокотов. Автор знаменитого романа «Полынья счастья»!
– Ой, а я читала! – по-девчоночьи зарделась сестра-хозяйка, причем покраснели только складки шеи, а густо напудренное лицо осталось белым. – Но ведь это, кажется, иностранная женщина написала?
– Совершенно верно: Аннабель Ли. У вас прекрасная память!
– Да, точно – Аннабель. Фамилию я не запомнила – очень короткая… А как же это так получается?
– Ах, бросьте, Евгения Ивановна, если вы завтра подпишете меню «Евгений Иванович», вы же от этого мужчиной не станете!
– Не стану… – согласилась она, с недоумением глядя на Кокотова. – Ну надо же!
– Только ни-ни, никому! – предупредил режиссер, приложив палец к губам. – Художественно-коммерческий секрет!
– Ну что вы! Я же понимаю! – посерьезнела сестра-хозяйка, и ее глаза блеснули тайной.
– Значит, у колонны? – переспросил Жарынин.
– У колонны! – подтвердила она, и это прозвучало как отзыв на пароль.
Соавторы двинулись через зал. Старики и старухи замирали с ложками в трясущихся руках и провожали их слезящимися любопытными глазами. Многие узнавали режиссера и радостно кивали или махали сморщенными ладошками, он же в ответ дружественно раскланивался, точно эстрадная звезда, уловившая в зрительном зале знакомое лицо. Кокотов, все еще чувствуя спиной изумленный взгляд Евгении Ивановны, прошипел, не разжимая губ, как чревовещатель:
– Что вы себе позволяете?! Кто вас просил?!
– Вы о чем?
– О прустовской школе и «Полынье счастья»! Я вообще не афиширую эту сторону моей творческой жизни!
– Да ладно… Что вам, жалко? Зато у бедной Евгении Ивановны теперь есть тайна. Представляете, как нужна тайна женщине с такими формами?
– Представляю…
– А вон, видите старика? Вон – залез пальцами в компот! Проценко. Лучший Отелло соцреализма. Любимец Сталина, Хрущева и Брежнева. Друг самого Оливье!
– Да что вы? Тот самый?
– Именно! А вон там, у панно, руками машет? Савелий Степанович Ящик – знаменитый выездной директор ансамбля «Рябинка». – Андрей Львович узнал старичка в тройке и тапочках, встреченного у входа.
– Что значит – выездной?
– То и значит. – Жарынин приложил к плечу три пальца. – Когда в Париже в семьдесят девятом сразу четыре солистки, отлучившись в туалет, попросили политического убежища, старый чекист сначала хотел застрелиться, но потом просто перебрался сюда. А рядом – легенда советского цирка Злата Воскобойникова. Помните сестер Воскобойниковых? Девушки без костей! Спешите: только сегодня пролетом в Токио. Злата – младшенькая. Невеста Ящика.
– Невеста! Ящика? – изумился автор «Полыньи счастья».
– Да. Здесь и такое бывает… А вон, взгляните, старушка в кимоно. Спит. Народная артистка Саблезубова. Говорят, была любовницей самого Берии. Не завидую я Лаврентию Павловичу. А дальше, под пальмой, – внебрачная сноха Блока. Та еще штучка! Вы читали ее мемуары «Трепет незабываемого»?
– Кажется, да… – смутился Кокотов: из этих лихих воспоминаний он позаимствовал для «Лабиринтов страсти» скрупулезное описание артистических свальных оргий.
– С ней за столом – комсомольский поэт Верлен Бездынько, любимый ученик Асеева и Хаита. Помните:
- Она сняла гимнастерку.
- А я отстегнул парабеллум.
- Она закурила махорку.
- А я накрыл ее телом.
– Верлен? Странное имя…
– Нормальное революционное имя. Верный ленинец. Сокращенно – Вер-лен. Это еще что! У нас в кинофонде служил бухгалтер Тромарлен Самуилович.
– Не может быть!
– Точно! Троцкий-Маркс-Ленин. Он это тщательно скрывал, и никто не догадывался, думали – редкое еврейское имя. Но меня-то не проведешь. Тромарлен мне всегда самые большие командировочные выписывал – за молчание…
– Я не об этом.
– А о чем?
– Я про Ласунскую. – Кокотов снова посмотрел на старуху в тюрбане.
– Да, мой друг, самая красивая женщина советского кино. «Норма жизни»! Стеша Колоскова. Из-за любви к ней застрелился генерал Битюков.
– Боже, Вера Ласунская! – ахнул Кокотов. – А ведь какая была!..
– А что ж вы хотите?! Старость, как справедливо заметил Сен-Жон Перс, – это сарказм Бога.
– Но ведь ей сейчас…
– Ну и что? К столетию Пушкина в степях отыскали ту самую калмычку… Помните, «Прощай, любезная калмычка…»?
– Шутите?
– Факт. Почитайте Бартенева!
– Да я вроде читал…
– Вроде – у Мавроди!
Соавторы подошли к четырехместному столу у колонны. Там сидел миниатюрный старичок, похожий на внезапно состарившегося подростка. В отличие от своих соратников по закату жизни одет он был вполне современно: клетчатый пиджак модной расцветки, сорочка с высоким воротником, вишневый шейный платок… Однако при внимательном взгляде становилось ясно, что пиджаку с пуговицами, обтянутыми вытершимся бархатом, по крайней мере полвека. Просто мода, как известно, ходит по кругу, подобно ослу, привязанному к колышку.
Ел старичок не казенной алюминиевой, а своей собственной ложкой – массивной, серебряной, с кудрявой монограммой на ручке. Рядом лежал сафьяновый футляр-складень, из отделений которого торчали еще вилка и нож.
– А мы к вам! – радостно сообщил Жарынин. – Примете?
– Конечно! – ответил старичок, звонко чеканя «ч». – Счастлив видеть! Милости прошу, Дмитрий Антонович!
Голос у него оказался тоже какой-то полувзрослый.
– Разрешите представить вам моего друга и соавтора: Андрей Львович Кокотов, прозаик прустовской школы! – со сладкой издевкой сообщил режиссер.
У прозаика от обиды во рту возник медный привкус.
– Пруста, к сожалению, не застал. А вот с Кокто встречался… – Старичок, наслаждаясь созвучием имен, лукаво глянул на Кокотова. – Позвольте отрекомендоваться: Ян Казимирович Болтянский.
– Ну что ж вы так скромно, Ян Казимирович? – попенял Жарынин. – Народ должен знать своих героев. Знакомьтесь, коллега: перед вами легендарный Иван Болт – любимый фельетонист Сталина. Мог снять с работы любого наркома с помощью одной публикации в «Правде». Как говорится, утром – в газете, вечером – в решетчатой карете…
– Вы преувеличиваете! – зарделся польщенный ветеран острого пера.
– Ну как же, как же… – вполне искренне отозвался Андрей Львович, вспомнив, как покойная Светлана Егоровна, достав из почтового ящика свежую «Правду», первым делом искала новый фельетон знаменитого Болта.
– Как вам мой платок? – поинтересовался старичок, вытянув шею, чтобы лучше было видно.
– Париж? – уточнил режиссер.
– Да, Галерея Лафайет. Вы, Дмитрий Антонович, знаете толк в дорогих вещах! Это мне правнучек подарил. Кеша. Он скоро сюда приедет. Ну что ж вы стоите? Присаживайтесь!
– Спасибо! – Кокотов взялся за стул.
– Нет-нет! – забеспокоился старичок. – Сюда нельзя. Здесь сидит Жуков-Хаит. К тому же он теперь Жуков – поэтому лучше сюда.
Наконец соавторы расселись. Жарынин в ожидании официантки взял кусочек черного хлеба, намазал горчицей и посолил. Писатель, которому после перцовки страшно хотелось есть, сделал то же самое. Ветеран подвинул к ним банку из-под китайского чая с каким-то зеленым порошком:
– Угощайтесь!
– Что это? – спросил осторожный литератор.
– Как что? Морская капуста!
Режиссер вежливо подцепил немного зеленого порошка на кончик ножа и стряхнул на свой бутерброд. Кокотов, поблагодарив, отказался.
– Напрасно, Андрей Львович! Как вы думаете, сколько мне лет?
– Затрудняюсь, – пожал плечами писатель, отметив про себя, что старичок-то запомнил его имя-отчество с первого раза.
– Девяносто девять! А как я выгляжу? – Болтянский для наглядности обнажил зубные протезы – бесплатные, судя по неестественной белизне.
– Потрясающе!
– Больше семидесяти двух вам не дашь! – подтвердил режиссер.
– А все благодаря ей! – Старичок зачерпнул ложкой капусты и отправил в рот. – Сорок лет я без нее не сажусь за стол. Она моя спасительница! В перестройку совсем из аптек исчезла. Так я, поверите ли, талоны на водку за нее отдавал – мне со всей Москвы несли!
– Только капуста? – уточнил Жарынин.
– Нет, еще, конечно, секс! Секс и морская капуста делают человека практически бессмертным! Мы еще с вами выпьем на моем столетии!
– Секс? – Режиссер многозначительно задрал брови. – И кто же эта счастливица?
– Есть вопросы, на которые мужчина не отвечает! – потупился Ян Казимирович, и в его сморщенном личике появилось выражение блудливой суровости.
Наконец к столику подкатила свою тележку официантка – довольно еще молодая женщина с измученным лицом и золотыми зубами.
– Витаминный салат и щи, сосиски, гречка – объявила она. – Вы сегодня без заказа.
– Щи да каша – пища наша! – оживился Жарынин. – Ты чего такая грустная, Татьяна?
– А чего радоваться, Дмитрий Антонович? Уволят нас всех скоро. На что своих кормить буду?
– Так уж и уволят?
– А вы разве ничего не знаете? Нас же продали.
– Кому?
– Ибрагимбыкову.
– Так уж и продали?
– Говорят, продали. А вам разве не сказали?
– Слышал кое-что…
– Помогите, у вас же связи!
– Помогу. А что на второе, кроме сосисок?
– Кура. Можно вегетарианское…
– Давай курицу!
Татьяна грустно кивнула и укатила тележку.
– Странно! Раньше порции были больше! – удивился Жарынин, вглядываясь в тарелку.
– Увы! – Ян Казимирович погрузил серебряную ложку в щи, которые предварительно густо посыпал морской капустой.
– Интересные у вас приборы! – заметил Кокотов. – Фамильные?
– Не совсем. Хотя как посмотреть… А вы знаете, чей это герб?
– Чей же?
– О, ни за что не догадаетесь, хотя, впрочем, он имеет непосредственное отношение к вашей профессии. Но сначала я должен вам кое-что рассказать!
– Ян Казимирович! – перебил его Жарынин. – Неужели вас не беспокоит судьба «Ипокренина»?
– Нет. Во-первых, в моем возрасте нервничать вредно. А во-вторых, Кешенька сказал, что все будет хорошо.
– А кто же у нас Кешенька?
– Юрист. Очень хороший. Он даже ведет колонку «Законник» в газете «КоммивояжерЪ». Читали?
– Не приходилось.
– Напрасно. Кеша пошел в моего дядю. Великий был юрист! В тысяча девятьсот шестом он защищал эсера Шишова, застрелившего пензенского обер-полицмейстера, и выиграл процесс. Шишова оправдали. После этого Шишов взорвал воронежского вице-губернатора и ранил начальника курского жандармского отделения. Только тогда его повесили. Но лучше я расскажу все с самого начала!
– Ян Казимирович… – начал было режиссер, но опоздал: на сморщенное лицо ветерана легла эпическая суровость, а молодые белые зубы обнажились в печальной улыбке познания.
– …История моего рода крайне интересна. Я, конечно, мог бы начать с шеснадцатого века, когда наша фамилия впервые появляется в хрониках…
– Да что уж там… Давайте со времен Чеха, Ляха и Руса, – сокрушенно вставил Жарынин.
– Ладно, ладно, Дмитрий Антонович, я знаю, вы уже слышали мою сагу, правда, не до конца. Но ведь Андрей Львович не слышал! Вам интересно, Андрей Львович?
– Оч-чень интересно! – мстительно потер руки Кокотов.
– Ну так слушайте! Мой дед Станислав Юзефович Болтянский попал в Сибирь за участие в польском восстании. В Тобольске он остепенился и женился на дочери такого же ссыльного поляка Марысе Гржимальской. О, это была романтическая история! Он стрелялся из-за нее с офицером гарнизона Захариным, был ранен и шел под венец с неподвижной рукой на черной перевязи. Мой отец Казимир Станиславович родился в Тобольске, окончил Казанский университет и служил по налоговому ведомству в Красноярске. Женился он, вопреки воле отца, уже не на польке, а на русской – дочери купца второй гильдии Антонине Коромысловой. У них было четыре сына: Бронислав, Мечислав, Станислав и я, младший. Когда грянула революция, мне было всего семь лет, но я хорошо помню, как отец, сильно болевший, призвал нас к своему одру и сказал…
– Евреи и поляки развалили великую империю! И за это вы еще ответите!
Собеседники подняли головы и увидели нависшего над ними бородача в старых джинсах и льняной косоворотке, перетянутой в поясе солдатским ремнем со звездной пряжкой.
– Ах, Федор Абрамович! – боязливо заулыбался Болтянский. – А у нас тут прибавление. Разрешите представить…
– Вижу! Не надо, – буркнул бородач, уселся за стол и заорал так, что дрогнули стекла в рамах: – Татьяна!!!
Старики как по команде перестали жевать и опасливо оглянулись.
– Бегу-у-у! – Официантка торопливо катила к ним тележку.
Она боязливо выставила перед Жуковым тарелку с налитыми до краев щами, да и витаминного салата ему положила больше, чем остальным. Конечно, такая несоразмерность была молчаливо отмечена соавторами. Впрочем, на этом несправедливость не заканчивалась: если всем достались куриные крылышки, похожие на крошечные пупырчатые бумеранги, то Жукову Татьяна принесла внушительную ножку, напоминавшую дубинку.
Ян Казимирович завистливо глянул на ножку, достал из сафьянового футляра нож с широким закругленным лезвием, взял витиеватую вилку с четырьмя длинными гранеными зубьями и, постукивая вставными челюстями, точно кастаньетами, продолжил питание.
– Приятного аппетита! – буркнул бородач с такой ненавистью, что Кокотову сразу расхотелось есть.
Глава 13
Сосцы неандерталки
– А кто он такой, этот Федор Абрамович? – спросил писатель, когда соавторы вернулись в номер.
– Жуков-Хаит? – отозвался Жарынин, любовно набивая послеобеденную трубку, на сей раз янтарно-желтую, с длинным прямым мундштуком. – Как вам сказать… Тут в двух словах не объяснишь…
– Объясните в трех словах!
– Да и в трех не объяснишь.
– Странная у него фамилия!
– Если бы только фамилия…
– Он родственник поэту Хаиту?
– О, да!
– Может быть, все-таки расскажете? – раздраженно попросил Кокотов.
– Любопытство, Андрей Львович, – первый шаг к потере невинности, как справедливо заметил Сен-Жон Перс. Расскажу в другой раз.
– Ага, так же как про Пат Сэлендж…
– А я разве не дорассказал?
– Нет.
– И на чем же мы остановились? – Режиссер щелкнул автогенной зажигалкой, раскуривая трубку, и устроился в кресле поудобнее.
– Пат размышляет о том, чей бы оргазм выбрать на уик-энд! – с готовностью напомнил Андрей Львович.
– Да нет же! На чем мы остановились в вашем «Трубаче»?
– Не помню, – обидчиво соврал автор.
– Зато я помню! – Трубка не раскуривалась, и Жарынин, взяв тройничок, проткнул слишком плотно набитый табак в нескольких местах тонким металлическим стержнем. – Мы с вами остановились на «измученном лимоне». Найдите это место!
Кокотов, ненавидя себя, повиновался:
– Может, не будем читать вслух?
– А вам что, стыдно?
– Не стыдно… Но все это как-то странно…
– Имейте мужество до конца выслушать то, что сами написали! Ладно, если вам неприятно, я дочитаю…
Жарынин раскурил наконец трубку и выпустил такую мощную струю дыма, что очертания комнаты на время почти исчезли в ароматном клубящемся тумане. Затем он водрузил на нос китайчатые очки, брезгливо взял раскрытый на нужной странице журнал, некоторое время с сомнением смотрел в него, шевеля недоумевающими бровями, и медленно начал читать:
– «…Львов достал свой нехитрый завтрак, порезал соленый огурец и луковку, разъял успевший слежаться многослойный бутерброд, разбил о коленку трубача яйцо и стал жевать, подливая себе чай из термоса. В колпачок, служивший стаканом, выпал кружок измученного лимона. Грибник выловил его пальцами и, морщась, съел.
Пестрый августовский лес, высоко обступивший то, что когда-то было пионерским лагерем, еле слышно шумел или даже роптал о том, что сделало время с этим некогда живым детским оазисом. Иногда с деревьев беззвучно срывался лист и, петляя в воздухе, ложился на траву. Земля постепенно становилась похожа на лоскутное бабушкино одеяло…» – Жарынин остановился. – Вы, коллега, играете сравнениями, как дурак – соплей! Ладно, не поджимайте губы – они у вас и так тонкие!
– Вы считаете, художественность в прозе вообще неуместна? – Андрей Львович даже похолодел от ярости.
– Искусство – это не «как», а «что»!
– Не согласен!
– Ваше право, но вы мне надоели! В конце концов, я вам не чтец-декламатор! Ваш рассказ – вы и читайте!
Режиссер швырнул журнал Кокотову и наполнил комнату сердитыми клубами табачного дыма.
Автор продолжил чтение, стараясь всем своим видом показать, что ради творчества готов снести любую бестактность, однако забывать или прощать хамство не в его правилах. Но постепенно родной текст умягчил сердце и увлек душу:
– «…вдруг Львов услышал мелодию давней, забытой песни, которая была в то лето страшно популярна – и ее по несколько раз в день крутил лагерный радиоузел. Он даже оглянулся, ища алюминиевые репродукторы, висевшие когда-то на столбах, но их давно уж не стало. И Львов понял, что мелодия звучит в нем самом, а губы невольно шепчут забытые слова:
- Только прошу тебя, не плачь!
- Только прошу тебя, не плачь!
- Я удержу в своих ладонях твою руку!
- Ты слышишь, гипсовый трубач,
- Старенький гипсовый трубач
- Тихо играет нашу первую разлуку!
Она очень любила эту песню и все время напевала. После отбоя и вечернего педсовета, когда лагерь спал, они встречались здесь, возле гипсового трубача, в зарослях отцветшей сирени. Он снимал свою куртку, украшенную нашивками студенческого стройотряда, и набрасывал на ее зябнущие плечи. Вечера были уже прохладные: осень подбиралась к ним на мягких лапах сентябрьских листопадов…»
– Ясно! – скривился Жарынин. – А зима, значит, подкрадывается на лапах декабрьских снегопадов. Как же у вас, у писателей, все просто!
– Да, действительно… не очень удачно… Я поправлю…
– Читайте уж дальше, Флобер Мопассанович!
Кокотов внутренне поразился тому, что откровенное хамство соавтора уже не вызывает в нем возмущение, а лишь какую-то мстительную покорность.
– «…Последняя, третья, смена заканчивалась. Им предстояло расстаться и разъехаться по домам. Он старался не думать об этом, как не думают в юности о смерти, но, конечно, понимал: скоро все закончится – и не мог, не хотел смириться с тем, что вот эта звенящая нежность, наполнявшая его тело с того самого момента, когда он впервые увидел ее на педсовете, так и погибнет, развеется в неловких словах, случайных касаниях рук, косвенных взглядах, улыбках, полных головокружительной плотской тайны. Кажется, и она чувствовала нечто схожее, день ото дня смотрела на него с нараставшей серьезностью, даже хмурилась, точно готовилась принять очень сложное и важное решение.
А поцеловались они за всю смену только раз, во время вожатского костра, разведенного на Веселой поляне. Она вдруг взглянула на него так, что он все сразу понял. Посидев немного со всеми, они, не сговариваясь, незаметно ушли в лес, в темноту, подальше от пьяных голосов, гитарного скрежета и огромных пляшущих теней. Из ночной глубины леса костер казался огненной птицей, бьющейся в решетке черных стволов и веток…» – Кокотов виновато посмотрел на соавтора, но тот лишь махнул рукой, как на безнадежного больного. – «…Львов тихо обнял ее и поцеловал. Губы у нее оказались мягкие, нежные и доверчивые. Она пахла дымом и духами. Потом, много лет спустя он случайно выяснил, как они называются. “Сигнатюр”. Он даже подарил такой флакон жене к Восьмому марта, но ей духи не понравились. А может, почувствовала что-то. Жены чуют другую женщину, даже прошлую, даже позапрошлую, лучше, чем таможенный сеттер – наркотики…»
– А вот это неплохо! – внезапно похвалил Жарынин и по-сталински ткнул в сторону соавтора длинным мундштуком. – Талантишко-то у вас все-таки есть!
Воодушевленный до слез, Кокотов сглотнул счастливый ком в горле и продолжил:
– «…После поцелуя она, отстранившись, долго-долго смотрела ему в глаза и наконец спросила:
– Ты меня любишь?
– Да, люблю.
– И потом будешь любить?
– Боже… Ника… Конечно… – задохнулся Львов».
Режиссер от возмущения аж подпрыгнул в кресле и ухнул филином.
– Ника?! Ну почему, почему: как только романтическая любовь, так сразу: – Ника, Вика, Лика, Лина, Инна, Тина! Почему-у? Как ее звали на самом деле?
– Кого?
– Прототипшу.
– А вы уверены, что она была?
– Уверен. Про духи сами бы вы никогда не придумали.
– Почему же?
– Все потому же. Как звали деву?
– Тая… и Лена…
– Ка-ак?
– Таисия и Елена… У меня было две… два прототипа.
– Уже неплохо. Ну, Лена – слишком традиционно. А вот Таисия – прекрасное имя! Редкое. Оставили бы Таисию. А то – Ника! Тьфу! Ладно, читайте дальше, никонианец вы мой!