Освобожденный Эдем Столяров Андрей
Впрочем, ответ корпораций тоже не заставил себя ждать. С одной стороны, они начали образовывать транснациональные экономические структуры, выходя таким образом из-под юрисдикции конкретного государства, а с другой, во внутреннем социальном пространстве, взяли на вооружение стратегию «дзайбацу» — своеобразных японских компаний, послуживших основой для продвижения этой страны в число мировых экономических лидеров.
Конечно, система пожизненного найма, применявшаяся в «дзайбацу», противоречила и европейскому, и американскому либерализованному сознанию. Использовать ее в чистом виде было нельзя. Зато технология самодостаточной корпоративной реальности, технология «социального кокона», со всех сторон окутывающего человека, оказалась весьма эффективной.
Современная корпорация стремится обеспечить своим сотрудникам максимум всех возможных социальных услуг: жилье, медицинское обслуживание, повышение квалификации, страхование, берет на себя организацию отдыха, в том числе и семейного, юридическую защиту в случае каких-либо конфликтов с «внешней реальностью». Фактически, она создает целый мир, собственную страну, выходить за границы которой нет никакой необходимости. Служащий корпорации получает даже суррогат высших ценностей в виде корпоративной идеологии, корпоративной этики, корпоративного образа жизни, корпоративного гимна, в виде эмблемы корпорации, униформы, подарков, значков. Словом всего того, что обладает признаками «подлинного бытия». Даже семейное положение, наличие у служащего детей тоже поощряется (не поощряется) корпорацией. Фактически, корпорация изымает человека из социальной реальности и предоставляет ему «малую родину», становящуюся для него единственной. Ничего удивительного, что корпоративная идентичность начинает в конце концов преобладать над этнической, культурной, государственной, религиозной. Для служащего корпорации важным становится уже не столько состояние государства, гражданином которого он является, сколько его собственное, личное положение внутри корпоративной системы.
Корпорации все больше напоминают собой феоды Средневековья: самодостаточные замкнутые миры, представительствующие во внешнем мире только через своих сюзеренов. Они имеют собственные вооруженные силы в виде частной охраны, собственную разведку, собственных дипломатов, ведущих переговоры. Сходство проявляется даже во внешних признаках. Офисы крупных фирм сейчас все чаще похожи на укрепленные средневековые замки: мощная система слежения и безопасности отделяет их от остального мира. Впрочем, государство тоже не отстает. «Некоторые государственные учреждения, например президентские дворцы, напоминают крепости и окружены подобием земляного вала, который защищает их от портативных ракетных установок»17.
Государство само становится совокупностью корпораций. Формально оно еще сохраняет за собой монополию, скажем, на силовой ресурс, но уже президент Кеннеди признавал, что не может полностью контролировать Пентагон, поскольку тогда придется посвящать этому все свое время18. Аналогично обстоит дело и с другими государственными институтами. Они обретают все большую корпоративную самостоятельность. И потому армия может вести войну, нужную только ей самой, центральный банк — осуществлять финансовые операции, нужные только центральному банку, и, никто более не заинтересован в существовании и укреплении наркомафии, чем Управление (департамент, агентство) по борьбе с наркотиками: чем сильней наркомафия, тем больше средств ему выделяют.
Национальное государство утрачивает свое главное свойство. Оно перестает создавать реальность, общую для данной территории, данного этноса. Происходит не только внешняя редукция государственного (национального) суверенитета, но и разборка внутреннего пространства на самостоятельные корпоративные организованности. Хуже того, теряя интегративные, связующие социальные функции, государство утрачивает и фундамент, на котором оно покоилось до сих пор.
Оно утрачивает собственных граждан.
Не доверяя более отчужденным, реликтовым государственным механизмам, человек начинает обращаться к иным формам социального бытия.
Хотя считается, что характеризующей чертой современности является активность сетей, внедряющихся в индустриальный мир, однако сетевые структуры как специфический тип внегосударственной организации социума существовали всегда.
Отличие их от собственно государства заключается в следующем.
Государство иерархично: оно имеет один центр власти, один легитимный центр силы, все остальные центры, независимо от их назначения, подчинены ему. Низшее здесь поглощается высшим и существует постольку, поскольку не выходит за пределы социальной субординации. Сеть, напротив, гетерархична: она имеет множество центров власти, множество легитимных источников. Все сетевые субъекты, по крайней мере теоретически, равны между собой. Модератор в сети не устанавливает законы, он лишь поддерживает существующие правила коммуникации.
Государство обладает физической территорией. Собственно, это главный признак его реального бытия. Территория государства теоретически постоянна, изменение ее сопряжено с большим онтологическим риском: войнами, социальными катаклизмами, кризисами и так далее. Сеть, в свою очередь, экстерриториальна: физического пространства у нее нет; фактически, она представляет совокупность «граждан сети», а потому меняет свои очертания непрерывно и, как правило, безболезненно.
В этом смысле сетевыми структурами являлись, например, секты раннего христианства, свободно взаимодействовавшие между собой: роль модераторов здесь играли апостолы; а также — католические монастыри (ордена) в Средневековой Европе: власть Папы Римского долгое время была очень условной. По сетевому принципу строился в XIV–XVI вв. торговый Ганзейский союз, громадное экстерриториальное образование, включавшее в себя более ста городов: Любек (Германия), Брюгге (Фландрия), Новгород (Русское государство), Лондон (Англия), Берген (Норвегия), Венеция, Таллин, Рига… Ганза имела даже собственные войска, состоявшие из городских ополчений, и свою «территорию», располагавшуюся поверх границ современных ей государств.
Специфическими сетевыми структурами были также «потребительские домены» советского времени. Возникли они в эпоху всеобщего дефицита и конструировались спонтанно, по принципу дополнительности. Один фигурант домена мог достать билеты в театр, другой — на поезд, третий — продукты, четвертый — обувь или одежду, пятый мог поспособствовать обмену квартиры, шестой — поступлению детей в институт. Никакой иерархии здесь, разумеется, не было. Связи наращивались и ветвились, обрывались и восстанавливались в зависимости от конкретных потребностей.
Вполне очевидно, что сети не есть изобретение ХХ века. Вертикальная «жесткая» организация мира всегда дополнялась свободными горизонтальными связями. Они устанавливали функциональный коннект внутри каждого структурного этажа. Другое дело, что рост и активность сетей, точно так же как рост и активность древних и новых империй, был очень долго ограничен скоростью коммуникаций. Временные задержки, порождаемые преодолением физического пространства, сдерживали и деятельностный потенциал сетей, и их численное распространение.
Только с появлением компьютерных мгновенных контактов сетевые структуры стали самостоятельным персонажем исторического процесса. Причем, тут же выяснилось, что именно сети, совокупность своеобразных «электронных грибниц», пронизывающих социальную ткань, наиболее соответствует изменчивой среде современности. Трудно сказать, что здесь причина и что следствие. В ситуации перехода, в ситуации смены больших исторических фаз, когда одна структурная целостность распадается, превращаясь в ничто, а другая, призванная ее заместить, только еще возникает из хаоса, социальный континуум претерпевает разрыв, он теряет свойства непрерывности (дифференцируемости), в нем, как в микромире, проступает некая онтологическая неопределенность: причину нельзя отделить от следствия, они еще не обрели подлинного бытия.
В конце концов, принципиального значения это не имеет. Важно то, что современное общество, будто паутиной, прошито электронными коммуникациями. Сети существуют сейчас на всех уровнях — на региональном, правительственном, межправительственном, глобальном, на уровне общественных и профессиональных организаций, на уровне экономических и финансовых объединений. Через Сеть человек начала XXI века общается с друзьями или коллегами по работе, отправляет почту, получает необходимую информацию, платит по счетам, согласовывает документы, узнает новости, смотрит фильмы, делает покупки, голосует на выборах.
Без Интернета современную жизнь представить уже нельзя. Причем, привлекательность его заключается не только в том, что через Всемирную сеть человек, пусть условно, побеждает пространство — обретает качество всеприсутствия, которое издавна рассматривалось как признак божественности (видеть, слышать, общаться на расстоянии могли лишь наделенные даром чуда), но и в том, что в самом пространстве общения, «за экраном», в условной виртуальной среде он может принять теперь любой облик. Вне зависимости от того, кем он на самом деле является, участник сетевого домена может предстать перед собеседниками женщиной или мужчиной, мудрецом или отъявленным хулиганом, драконом, воробьем, тараканом, пришельцем со звезд, персонажем литературы или кино. Он может «надеть на себя» любой возраст, любой характер, любую профессию, любой социальный статус. Так реализуется, во-первых, тяга человека к признанию, поскольку общение в сетевом домене строится на добровольных, а не на принудительных, как в жизни, началах, а во-вторых, — его вечное стремление к карнавалу, к необычности, выходу за пределы наскучившей социальной роли. Кстати, способность к перевоплощению — тоже признак божественности.
В Интернете человек обретает неожиданную свободу. Он чувствует себя, точно бабочка, вылупившаяся из гусеницы, которая, сбросив тесную шкурку, легко, без усилий порхает там, где раньше она еле ползала.
Очевидны, разумеется, и негативные черты такого существования. Магическое всеприсутствие, как бы дарящее человеку весь мир, оборачивается на деле технической привязанностью к компьютеру, то есть ограничением, пусть добровольным, обычных физических перемещений; стремление заявить о себе, действительно являющееся одной из самых сильных психологических потребностей личности, — какофонией голосов, где среди миллионов, высказывающихся в Сети, уже никто никого не слушает; смена образа, предполагающая анонимность пользователя, — снятием социальных скреп, нормализующих личный контакт: грубость и оскорбления в Интернете превосходят все мыслимые пределы, а доступный в любой момент красочный «сетевой карнавал», в отличие от настоящего карнавала не ограниченный ни местом, ни временем, порождает тотальное игровое сознание, транслирующееся в реальность, прежде всего, разумеется, в криминальную сферу. Известны уже и специфически сетевые болезни, когда человек сознательно устраивается на мало престижную, плохо оплачиваемую работу, оставляющую зато свободной большую часть дня, меняет комфортабельное жилье на дешевое, чтобы меньше платить, почти не ест, не спит, почти не выходит из дома — летая, как призрак, по необозримым электронным просторам; фактически, сводит свое физическое существование до минимума, расширяя за счет него существование сетевое. Даже ночью вскакивает по несколько раз, чтобы проверить электронную почту.
К тому же постоянный сетевой диалог ведет к примитивизации языка. Вместо того, чтобы выразить свое состояние через слова, расширяя тем самым семантический спектр общения, пользователь теперь ставит простой значок — «смайлик», придуманный, кстати, еще В. Набоковым — пиктограмму, детский рисунок, обозначающий радость, печаль, гнев, удивление. И реципиент (собеседник) воспринимает уже не эмоцию, а лишь указание на нее. То есть, высшие модусы сопереживания редуцируются.
Всеобщей проблемой становится элементарная грамотность. Многие американцы, например, — и школьники, и студенты, и взрослые — мягко говоря, не в ладах с родным языком. Умеющие довольно быстро печатать на клавиатуре (75 знаков в минуту — минимум, требуемый в большинстве фирм), они с трудом пишут от руки. Привыкшие получать новости по радио или по телевидению, они постепенно отвыкают читать свои же собственные газеты19. Наблюдается такой феномен, как возникновение «веблийского диалекта» английского языка. Главные особенности Weblish: отсутствие в нем апострофов и дефисов, которые только мешают, допущение ошибок в спеллинге (даже в официальной корреспонденции), обилие составных слов, сокращений, акронимов (скажем, «faq» — frequently asked questions). Еще одна особенность Weblish — он мгновенно становится интернациональным20.
Впрочем, не следует преувеличивать негативные качества Интернета. Всякое большое историческое явление отбрасывает в реальности свою тень. Христианство, возникшее как религия любви и прощения, породило инквизицию и жестокие религиозные войны, социализм, задуманный как общество справедливости, — лагеря, тотальную слежку и преследование инакомыслящих, скоростной автотранспорт, когда-то казавшийся благом, — миллионы жертв на дорогах. Такова плата человечества за продвижение в будущее.
Для наших рассуждений важно другое. Сети разрушают монополию государства на идентичность. Включаясь в виртуальный домен, опорные точки которого могут быть разбросаны по всему миру, пользователь начинает соотносить себя уже не столько с местом своего физического пребывания, сколько с сетевыми координатами, как правило, сильно отличающимися от «местных». Не имеет значение — корпоративные они или личные, игровые или затрагивающие сугубо профессиональные области. Конфликт интересов тут все равно неизбежен. И государство в этом конфликте оказывается пассивной, обороняющейся стороной.
Это — чрезвычайно существенная особенность современности. Социогенез, развитие «цивилизованных» отношений между людьми, тесно связан с непрерывным возрастанием личной свободы. На протяжении всей истории, которая нам известна, всех революций, всех войн, всех реформ, всех социальных прозрений человек последовательно освобождался от пут надличностной тирании. От тирании коллективного бессознательного, господствовавшего в среде первобытных племен, от тирании древних государственных деспотий, регламентировавших каждый его шаг, от тирании абсолютистского государства Средневековья, стремившегося к тому же, от тирании мировых религий и всемирных идеологий.
Сейчас он освобождается от пут демократической тирании, от тирании всеобщности, от «тирании неквалифицированного большинства», технологическим выражением которого является «национальное государство».
Социальный ландшафт современности трансформируется. Собственно государство как «фокус сборки», как организатор общественной жизни перестает быть необходимым. Работу человек может найти, не прибегая к его посредничеству, защиту своих интересов — поручить частным юридическим (адвокатским) организациям, социальное страхование также обеспечат частные страховые и пенсионные фонды, лечение и образование — частные медицинские и образовательные учреждения. Даже безопасность зон социальных контактов: магазинов, школ, фирм, институтов, банков, больниц все в больше степени сейчас берут на себя частные охранные предприятия.
Фактически, за государством остается лишь согласование местной экономики с мировой, преследование криминала и поддержка слабых социальных слоев. Однако можно представить себе ситуацию, когда и эти важные функции будут осуществлять сугубо гражданские, негосударственные организации. Во всяком случае выборность полицейских чинов (шерифов), прокуроров и судей в некоторых странах уже существует. А наличие множества благотворительных фондов, занимающихся именно социальной поддержкой аутсайдерских страт, обесценивает в значительной мере роль государства и в этой сфере.
Современный человек приобретает все большую независимость. Из объятий государственной власти, неуклонно структурирующей его личное бытие, он ускользает во множественные сетевые образования, где другие законы и куда государству доступа нет.
Причем, как легендарный Антей обретал силу, соприкасаясь с землей, так и человек первых десятилетий нового века, подключаясь к сетям, обретает могущество, которого у него раньше не было.
Отсутствие в сетях бюрократии, то есть скорость, с которой возникают, принимают решения и действуют сетевые сообщества, невозможность контроля за ними, поскольку домены в сетях выходят далеко за пределы национальных границ, их колоссальный мобилизационный ресурс, вырастающий из неисчерпаемой массы пользователей, делает сетевые домены силой, влияющей на мировую динамику. Это хорошо видно, скажем, на примере консьюмеризма (специфического движения в защиту прав потребителей), охватившего сначала Соединенные Штаты, затем — Европу и теперь неуклонно распространяющегося в России. Или на примере движения антиглобалистов, которое возникло буквально из ничего, менее десяти лет назад, и мгновенно превратилось в явление планетарных масштабов, считаться с которым приходится правительствам ведущих индустриальных держав.
Идет глобальное перераспределение силового ресурса. Власть уходит из рук государства и перетекает в сетевые пространства, стремительно расширяющие свое воздействие на реальность. Доносится из-за горизонта запах пожаров. Меняются очертания геокультур. Новые «кочевые народы», местом странствий которых, благодаря сетям, становится весь мир, точно так же, как варвары поздней Античности или Средневековья, начинают неумолимо надвигаться на цивилизацию.
Возьмем самый простой и, возможно, самый известный пример. 3 марта 1995 г. в Лондонском аэропорту «Хитроу» был арестован гражданин России Владимир Левин. Его обвинили в том, что, используя незаконные методы проникновения в коммерческие базы данных, он, находясь в офисе своей фирмы «Сатурн» на улице Малой Морской в Санкт-Петербурге, похитил со счетов американского «Ситибэнка» по меньшей мере 400 тысяч долларов21.
Заметим, что «Ситибэнк» — один из крупнейших финансовых консорциумов Соединенных Штатов, который имеет отделения почти в ста странах мира и ежегодно осуществляет электронные трансакции (расчеты) на сумму в 500 млрд. долларов. На создание его защитных систем, прикрывающих операции и счета, в свою очередь, были истрачены десятки миллионов долларов.
Сравним также масштабы: с одной стороны — корпоративный монстр, обладающий почти неограниченными техническими возможностями, с другой — крохотная группа людей (В. Левин действовал не один), не располагающая ничем, кроме компьютеров.
Или другой пример, менее, вероятно, известный, но не менее впечатляющий. Штатный программист Игналинской АЭС (Литва) записал в неиспользуемые ячейки памяти местной электронной системы некий «паразитический модуль», который изменял параметры ввода стержней в активную зону реактора. Подозрения возникли тогда, когда вычислительная система «Титаник», обслуживавшая Игналинскую станцию, выдала неправильную команду роботам, загружавшим ядерное топливо в первый реактор. Предполагается, что это могло повлечь за собой неконтролируемую ядерную реакцию. Чтобы найти злоумышленника, потребовалось три месяца работы специальной комиссии1.
И, наконец, третий, тоже очень характерный пример. Анонимный хакер проник в центр управления одной из ракетных шахт комплекса стратегического назначения в Казахстане. В главном компьютере комплекса появилась программа, перехватывающая управление в случае команды «Старт». Далее следовали три варианта: либо операционная система немедленно отключалась, после чего ракета уже не могла взлететь, либо та же система отключалась уже в полете, то есть ракета с ядерной боеголовкой летела, куда бог пошлет, либо она возвращалась на базу, чтобы поразить ее в качестве цели. «Левая» программа была обнаружена совершенно случайно в результате рутинной проверки комиссии Генерального штаба1.
События развивались так, что в начале того же 1995 года директор ФБР Луис Фри публично заявил, что русские хакеры взламывают ежемесячно тысячи американских баз электронных данных и потребовал дать международный отпор этой «угрозе с Востока»21. О том же говорилось и на конференции руководителей западноевропейских банков, состоявшейся в январе 2001 г. в Лондоне. Российские хакеры были названы там «одной из главных опасностей начала нового века». А влиятельная консалтинговая компания «Контрол рискс груп» в своем докладе «Карта рисков 2001» опасностью номер один назвала именно российских хакеров. Причем, комментируя этот доклад, английская пресса в то время писала: «Это настолько выдающиеся умы, что могут за несколько часов внедриться в святая святых любой компании, украсть самые секретные сведения, параметры кредитных карточек, номера телефонов… Колледжи и университеты породили целое поколение великолепных компьютерщиков… Сообщество хакеров состоит в основном из молодых людей, преуспевающих в физике и математике — науках, которые очень сильны в России»22.
Впрочем, не следует придавать этой проблеме этническую окраску. Достаточно вспомнить, что систему противовоздушной обороны Соединенных Штатов взломал в свое время именно американец, «хакер номер один» Кевин Митник, причем сделал он это, находясь за своим домашним компьютером, и что в главный компьютер НАСА еще в 1987 г. проник тоже американец — Рикки Уитман, поисками которого тогда занимались более двухсот человек1, и что стопроцентным американцем был один из самых первых хакеров на планете Джон Дрейпер (кличка — Captain Crunch), открывший в далеком 1971 году способ бесплатно подключаться к телефонной линии, генерируя звуковые сигналы тонового набора с помощью игрушечного свистка23. Тем более, что сейчас, помимо российских хакеров, которые уже в определенной мере цивилизовались, очень быстро выдвигаются на лидирующие позиции хакеры исламские и азиатские, весьма успешно осваивающие технологии сетевых взломов.
Кстати, сам термин «хакер» (от английского hack — мотыга, рубить) возник именно в США, в Массачусетском технологическом институте в начале 1970-х гг. Первоначально так называли молодых программистов, которые подрабатывали продажей самодельных компьютеров. И только позже термин «хакер» начали относить к специфически компьютерным преступлениям.
Своеобразная этика хакеров: «хакер никогда ни за что не платит», «если хакеру нужна информация, то он ее просто берет», напрямую следовала из стихийно сложившейся идеологии Интернета. Уже в первые годы существования новых коммуникационных систем был провозглашен главный принцип сетевого пространства: во Всемирной сети не должно быть тайн. Любой пользователь, любой участник Сети должен иметь открытый доступ к любой информации. Неотъемлемое право свободного человека — знать все обо всем. И потому если хакер встречает в Сети некую закрытую область, то он считает делом своей профессиональной чести проникнуть в нее. Впрочем, это стремление вполне естественное. Когнитивный инстинкт, являющийся одним из базисных у человека, предполагает, что в мире вообще не должно быть необъясненных феноменов. Всякая тайна — это вызов, опасность, возможно — угроза существованию. Она должна быть разгадана любой ценой. Вот почему к десяткам тысяч профессионалов, именующих себя «хакерами», добровольно, движимые только азартом исследования, присоединяются ежегодно десятки миллионов любителей.
О масштабах проблемы можно судить, например, по тому, что число активных пользователей в Интернете сейчас действительно приближается к миллиарду и, наверное, каждый из них — по неопытности, по неведению, просто из любопытства — пытался хотя бы раз проникнуть в закрытые области. Разумеется, далеко не всякий из пользователей становится впоследствии профессиональным хакером, и не всякий, кто сел за компьютер, начинает специализироваться потом на сетевых преступлениях, однако если согласиться с исследованием фонда Карнеги, свидетельствующим о том, что взломы приватных сетей совершает примерно каждый десятый, то мы видим наступление фронта, превышающего по численности совокупность всех армий Второй мировой войны.
Сетевая преступность стала принципиально новым явлением, к которой государство оказалось неподготовленным. Международная правовая система, разработанная с учетом незыблемости национальных границ, отделяющая, как правило, местную юрисдикцию от мировой, демонстрирует удручающее бессилие перед транснациональным характером сетевой преступности, для которой никакие государственные границы не существуют. Жизнь уже давно придумала новые «песни». Хакер, являющийся, скажем, гражданином одной страны, может перебраться в другую — такую, которая не имеет с первой договора о выдаче, — оттуда со своего компьютера проникнуть в банк третьей, находящейся на ином континенте, мгновенно перекинуть деньги на счет, открытый в четвертой, и уехать в пятую, опять-таки не имеющую договора об экстрадиции. Какая полиция должна расследовать его дело? По законам какой страны его следует судить (осудить)? Сеть международных правовых соглашений оказалась слишком редкой для рыбы, которая плавает по иным сетям.
Правда, нельзя сказать, что у государства совсем нет побед в этой незримой войне. Оно делает все, что может, и в отдельных случаях добивается ощутимых успехов. Так несколько лет назад к шестимесячному тюремному заключению был приговорен даже 16-летний американский школьник, который взломал ни много ни мало 13 компьютеров Центра управления полетами США и списал себе их программное обеспечение, стоящее миллионы долларов. Тот же школьник, кстати, проник в компьютерную сеть Пентагона, преодолел десятки паролей, что свидетельствует, в свою очередь, о «мощности» защитным систем, и перехватил около трех тысяч секретных электронных посланий. Эти его забавы могли обернуться серьезной опасностью для Соединенных Штатов, поскольку возникли помехи в работе компьютеров оборонного назначения24. Был также арестован и отбыл срок в тюрьме Кевин Митник, взломавший систему противовоздушной обороны Америки, был выявлен тот же Рикки Уитман, проникший с рекламного сервера в электронную систему НАСА1, а созданный в 2000 г. в США специальный «Отдел борьбы с компьютерным хакерством и защиты интеллектуальной собственности» немедленно завел уголовное дело на Макса Батлера, программиста из Сан-Хосе (штат Калифорния), который развлекался тем, что прокрадывался на досуге в компьютеры Министерства обороны Соединенных Штатов и вскрывал там файлы с секретными материалами24.
Есть убедительные победы и на коммерческом фронте. Недавно, например, владельцы соответствующих авторских прав весьма согласованно выступили против программы «Napster», которая позволяла свободно обмениваться через Интернет и, следовательно, незаконно пользоваться любыми музыкальными записями. И после длительных судебных баталий выиграли эту схватку: свободное пользование программой было запрещено25 . Точно также, через судебные иски, была взята под контроль разработанная в Германии программа mp3, позволяющая эффективно сжимать (компактифицировать) аудио- и видеофайлы26. Многие фирмы, выпускающие игровые, музыкальные или образовательные диски, теперь ставят на них системы, препятствующие нелегальному (нелицензионному) копированию. Ежегодно по всему миру уничтожаются сотни миллионов единиц контрафактной продукции.
И тем не менее, государство, вкупе с коммерческими структурами, в этом сражении заведомо обречено. У него слишком много сетевых оппонентов. Если десять человек службы электронной безопасности думают, как защитить государственные (коммерческие) секреты, а десять тысяч «свободных сетевых граждан» пытаются их раскрыть, то можно не сомневаться, за кем будет победа. При массированном натиске, идущем непрерывно, в течение многих лет, возникают ситуации, которые просто невозможно предвидеть.
Памятна, например, атака хакеров, заблокировавших популярную в Интернете поисковую систему «Yahoo!», к которой обращаются миллионы пользователей, а также вывод из строя крупнейших информационных сайтов CNN и ZDNet. Или атака на брокерскую фирму «Etrade», все коммерческие операции которой производятся в Интернете. Тогда около трехсот тысяч клиентов этой фирмы на несколько дней оказались «вне бизнеса», что, естественно, повлекло за собой многомиллионные убытки27.
Криминал вообще чувствует себя в Интернете очень вольготно. Всевозможные мошенничества через «электронные магазины», «нигерийские письма», многочисленные «лотереи» и «розыгрыши» волнами прокатываются по сетям, вымывая деньги из карманов доверчивых пользователей. Как-либо противостоять этому практически невозможно. Доходит до абсурда. В Рунете, например, есть настоящий «зал боевой славы» российской мафии, где на роскошном фоне увековечены имена и фамилии тех, «кого уже с нами нет». Там же можно найти и самые последние новости в данной сфере: сообщения о «стрелках», работающих киллерах, отдельных братках и т. д. Правда, эта информация — на паролях, но что такое пароль для опытного пользователя! На других сайтах можно прочесть объявления: «Короче такая проблема. Сейчас на магазинах, банках, офисах ставят единые двери под евростандарт. Так вот, нужна отмычка, чтоб эти дверки открыть. Если кто может изготовить такую, пишите. Договоримся». Или: «Предлагаю любое оружие, напрямую со склада. Не дорого. Самовывоз из Люберец». Есть также сайт и для желающих вступить в мафию. Тут расположена анкета, которую нужно заполнить, и сообщаются некоторые сведения об организации28.
В Интернете можно найти сведения о том, как пользоваться любым оружием, как делать бомбы из подручных материалов и как их закладывать, как проводить террористические операции. «Мировой андеграунд» (термин Александра Неклессы) обретает в сетях питательную почву для роста.
В действительности положение еще хуже. Криминал, будучи явлением негативным, все-таки заинтересован в сохранении определенных правил игры. Полный хаос, глобальные пертурбации ему не выгодны. Между тем «игровой» характер сетей, выход их в виртуальный мир порождает и очевидную виртуализацию психики. Жизнь незаметно превращается в карнавал. Пользователь, выскочивший за грань, уже не может отличить игровую ситуацию от реальной. Вспомним инцидент на Игналинской АЭС. Человек, который внедрил в программу реактора паразитическую «закладку», разумеется, знал, что ядерный взрыв уничтожит и его самого, однако это выпадало у него из поля зрения. Это было как бы в другой, не настоящей, иллюзорной реальности, и, вероятно, он испытал бы истинное наслаждение, увидев на экране компьютера мигающее оповещение «Взрыв!». Если бы, конечно, успел его прочитать29.
Вот где источник апокалиптического кошмара. Ежегодно Пентагон регистрирует более 20 тысяч попыток скачать информацию из систем военного ведомства, заразить вирусами или вывести из строя компьютеры оборонного назначения. Причем, около 600 попыток приводят к операционным сбоям30. Сколько осталось ждать, когда один из подобных сбоев локализовать не удастся? Вспомним опять-таки случай, легенду, бытующую в сетях, о том как десятилетний мальчик, взломавший компьютерную защиту одной из баз ВВС США, чуть было не начал Третью мировую войну: реальные летчики побежали к своим самолетам, начали запускать моторы…
Однажды эта легенда может овеществиться.
В конкуренции с сетями государство явно проигрывает. Обладая физической стационарностью, «центричностью», наличием болевых точек, прикрыть которые невозможно, оно оказывается уязвимым по сравнению с сетевыми структурами, имеющими диффузную локализацию. Символическим воплощением этого стала деятельность Аль-Каиды и других террористических организаций, атакующих ныне США, Испанию, Великобританию, фактически держащих в напряжении всю Западную цивилизацию. Ответные удары по Афганистану, а затем по Ираку не привели к разгрому терросетей. Нельзя победить противника, который возникает из ниоткуда, из необозримого сетевого пространства, не поддающегося ни мониторингу, ни контролю. В войне с криминальными и террористическими сетями классическое государство подобно медведю, затравленному собаками: он вполне может справиться по отдельности с каждой из них, но когда собак десятки и сотни, участь зверя предрешена.
Очевидно, что абсолютной защиты здесь быть не может. Это следует хотя бы из теоремы Геделя о принципиальной неполноте знаний. Однако даже без обращений к сложным математическим выкладкам понятно, что это — так. Нельзя обороняться против того, чего еще нет, и потому средства нападения всегда опережают средства защиты. Примером тут могут служить «цветные», «демократические» революции в постсоветском пространстве. Почва для этих «спонтанных» вспышек народного негодования была взрыхлена именно сетевыми организациями.
В общем, перефразируя известное выражение Маркса о пролетариате как могильщике буржуазии, можно сказать, что сети являются могильщиками национального государства. Исход грандиозной битвы, разворачивающейся сейчас по всему миру, уже просматривается. Сети победят государственные структуры и прежде всего — в развитых странах Запада.
Итак, исторически национальное государство образовалось как механизм сопряжения трех ранее разобщенных реальностей: экономической, социальной и этнокультурной, в единую общность, которая отныне могла выступать в качестве субъекта истории.
Такое геополитическое квантование мира имело глубокий смысл. Став счетной единицей Нового времени, элементарной частицей политического, экономического и социокультурного бытия, национальное государство действительно стабилизировало карту реальности, до этого непрерывно перекраивавшуюся Средневековьем. Появилась возможность установления общих онтологических координат, развертывания на их основе долгоиграющих стратегий существования. Развитие европейской цивилизации было рационализировано.
Вместе с тем, наряду с достоинствами национальное государство имеет и очевидные недостатки. Фактически, оно представляет собой временный исторический компромисс имперских и доменных структур.
Имперские структуры оптимизированы для статичной реальности, для свободного перемещения в больших территориальных пространствах капиталов, товаров, людей. Они способствуют быстрому росту «необходимого» производства и, благодаря концентрации средств, — интенсивному целенаправленному прогрессу в научных исследованиях и культуре. Цена этому — неустранимый конфликт центра и провинций империи, национальное, религиозное и личное угнетение, громадный бюрократический интервал между властью и гражданами.
Доменные структуры, напротив, оптимизированы для трансформирующейся реальности. Они опираются на автаркическую экономику, сводящую к минимуму непроизводительные расходы, на родовую организацию социума и определенную близость власти к народу — как в демократических, так и в авторитарных режимах. Цена домена — пограничная замкнутость, высокое входное и выходное сопротивление по отношению к товарам, капиталам, информации, людям.
Национальное государство объединяет недостатки обеих систем, не обладая их функциональными достоинствами. В частности, его «рабочее сопротивление» — информационное (языковой барьер), экономическое (таможенный и тарифный барьеры), демографическое (паспортный, иммиграционный барьер) — весьма велико и поглощает ощутимую часть полезного социального действия. С другой стороны, гражданам национального государства все равно приходится оплачивать «имперский счет» на содержание армии, полиции, разнообразных спецслужб, бюрократического управления и так далее, не получая той естественной компенсации по уменьшению издержек огосударствленного бытия, которую предоставляет империя31.
Попыткой преодолеть эти трудности является формирование в современном мире громадных региональных объединений, таких как АТФ (Азиатско-Тихоокеанский форум), ОПЕК (Организация стран — экспортеров нефти), ШОС (Шанхайская организация сотрудничества), ЕС (Европейский Союз), ЕврАзЭС (Евразийское экономическое сообщество), СНГ (Содружество независимых государств). Здесь трансакционные «издержки существования» снижаются за счет согласования цен, налогов, денежных и товарных потоков, за счет преференций в торговле, общего таможенного пространства и т. д. и т. п. Правда, платой за вхождение в такую квази-имперскую организованность является опять-таки ограничение суверенитета. Национальное государство перестает быть полным собственником своих ресурсов. Оно обязано считаться с политикой вышестоящих инстанций.
К тому же, региональные объединения — структуры своеобразные. Представительствуют в них государства, но опираются они в основном на ресурсные территории. Это значит, что сборка экономического региона (кстати не обязательно оформленного в качестве самостоятельной геополитической единицы), может не совпадать с границами входящих в него государств. То есть, регионализация может «растаскивать» государство на составные части. Здесь характерен пример Испании, от которой после вступления страны в Европейский Союз начали обособляться этнические провинции: Каталония, Страна Басков, Андалусия, Галисия. Возможно, что аналогичная перспектива ждет Бельгию, Францию, Англию и даже Германию.
С другой стороны, колоссальные антропотоки, идущие в основном из стран Третьего мира, образование больших национальных анклавов в Европе и США, не только сделало западную реальность принципиально мозаичной (мультикультурной), но и породило феномен, которого раньше не было. Возник новый субъект истории: мировые диаспоры численностью в сотни тысяч и миллионы людей, живущих вне исторической родины. Причем пребывание в инокультурной среде не только не размывает, как следовало бы ожидать, их первоначальную идентичность, но и, напротив, переводит ее в акцентированное состояние. Связи с «землей предков» сознательно реконструируются. Это, в свою очередь, приводит к зарождению государственных образований совершенно нового типа — построенных на функциональном объединении диаспоры и метрополии. То есть, начинается осцилляция государств. Границы их становятся фрактальными, размытыми, неопределенными. Государства из устойчивой совокупности территорий, что было когда-то главным признаком их политического бытия, постепенно превращаются, в изменчивую совокупность граждан, часто распределенных по нескольким континентам. Причем гражданство здесь может быть весьма условным: лишь в той мере, в какой данный человек признает над собой власть данного государства. Такое гражданство следует называть «сетевым»: степень вовлеченности в подданство может непрерывно меняться. Явление «двойного гражданства», все шире распространяющееся по миру, юридически закрепляет ситуативность этого статуса.
Вывод из сказанного понятен. В трансформирующейся постиндустриальной реальности классическое национальное государство не слишком жизнеспособно. Встраиваясь тем или иным образом в глобальную экономику, без чего нормальное экономическое бытие, по-видимому, уже невозможно, оно вынуждено отдавать часть своих полномочий «наверх»: во-первых, транснациональным банкам и корпорациям, полем деятельности которых является вся планета, а во-вторых — региональным объединениям, которые тоже руководствуются уже не местными, а исключительно глобальными интересами. Вместе с тем, сталкиваясь с «пределом сложности» (накоплением избыточной структурности в техносоциальной среде), государство вынуждено отдавать часть своих полномочий «вниз»: гражданским организациям, криминалу, многочисленным сетевым доменам, явочным порядком организующим новую онтологическую механику.
Фактически, государство перестает быть выделенным. Из мистического или договорного единства, именуемого «нацией» или «народом», оно в условиях глобализации превращается в простой посреднический механизм, в техническую инстанцию, исполняющую весьма ограниченные инструментальные функции. Более того, в нынешних условиях «исчезновения» физического пространства гражданин или гражданский домен, концентрирующий в себе социально-экономическую определенность, имеет полное право обратиться к любому из подобных посредников. Необязательно к тому, который исторически преобладает на данной географической территории. Коммуникации Интернета предоставляют для этого достаточный выбор.
То есть, современное государство слабеет. Оно теряет способность удерживать карту реальности. На смену ему приходят более эффективные конфигураторы.
Подчеркнем в связи с этим безличный характер глобализации. Глобальному экономическому сознанию, если уж внести в этот процесс оттенок субъектности, абсолютно все равно, что происходит внутри данного государства: на каком языке там разговаривают — на английском, немецком, французском, русском, армянском, какому молятся богу — Христу, Иегове, Будде, Аллаху, Кришне, к каким убеждениям тяготеют — демократическим или авторитарным, каких придерживаются традиций — спят на полу или на потолке. Это значения не имеет. Лишь бы местные ресурсы были грамотно подключены к мировым, лишь бы они обеспечивали свою составляющую трансграничного экономического потока.
Одним из проявлением подобной безличности становится анонимность новых мировых сюзеренов. Если государство, в общем, персонифицировано — представлено конкретными политиками и чиновниками, которых можно, по крайней мере теоретически, призвать к ответу, если действия государства, в общем, прозрачны — по крайней мере в случае либерального демократического государства, то новые экономические демиурги — руководство транснациональных банков и корпораций, бюрократический аппарат региональных и межрегиональных объединений — находятся по ту сторону властных кулис, в информационной тени, в общественном зазеркалье, куда социальному зрителю доступа нет. Они чрезвычайно редко выступают на сцену. И потому устройство современного мира все больше напоминает то, что было когда-то описано в романе С. Лема «Эдем», где анонимность власти была доведена до предела: даже простое упоминание о том, что некая власть существует, каралось смертью.
Вспомним драматическую историю корпораций. Ост-Индская торговая компания (Великобритания), основанная в 1600 г., более двух столетий практически бесконтрольно хозяйничала в Индии, Юго-Восточной Азии и Китае. Она имела право содержать собственный флот и армию, самостоятельно вести войны и заключать перемирия, чеканить собственную монету, осуществлять собственное судопроизводство. Налицо все атрибуты настоящего государства. Точно также, вплоть до середины ХХ века, хозяйничали крупные американские корпорации в «банановых республиках» Латинской Америки.
Возможно, что и нынешние зигзаги большой политики, все ее пертурбации, повергающие в оторопь немногих здравомыслящих аналитиков, вызваны вовсе не интересами «мира и демократии», как это громогласно провозглашается, а исполнением заказов подлинных хозяев мира. Крупная ТНК вполне может нанять государство (правительство) для выполнения определенной задачи. Во всяком случае, для некоторых событий трудно представить более правдоподобное объяснение.
Однако, здесь проступает и оборотная сторона. Сетевые домены, начавшие тотальную атаку на государство, продолжают, правда на ином технологическом уровне, восстание масс, о котором еще в двадцатых годах прошлого века писал Ортега-и-Гассет. Они также стихийны и также не способны к предвидению. Только в полном соответствии с доктриной Э. Тоффлера о смене пролетариата когнитариатом32, оружием нового класса становится не булыжник, а персональный компьютер. А если еще учесть, что в современном мире государства олицетворяют собой статику, а сети — динамику, то ситуация все больше напоминает описанную уже в другом романе С. Лема, «Непобедимый», где «туча», сообщество микроскопических элементов, способных по мере необходимости быстро выстраивать любые системные отношения, сокрушила в конкурентной борьбе гигантские неповоротливые автоматы, базировавшиеся на стационарных структурах.
Так проявляет себя закономерность в отношениях между «цивилизацией» и «варварами». Инновации возникают, как правило, в насыщенной культурными моделями цивилизационной среде, но затем неизбежно транслируются на периферию, усиливая варварское окружение. Переняв, хотя бы частично, римское оружие и римскую организацию боя, варвары в конце концов разгромили империю. Аналогично, на исходе Средних веков, «варвары» (пехота), получив достаточное вооружение, начали громить «цивилизацию» (рыцарскую конницу, аристократов), предвещая тем самым возникновение профессиональных армий.
Сейчас новые «кочевые народы», странствующие по необозримым пространствам Сети, собираются в орды для похода на «сумеречные страны». Их — тьмы и тьмы. Не трудно догадаться, на чьей стороне будут боги сражений.
И потому, видимо, основным конфликтом современного мира становится не столкновение цивилизаций, как предсказывал С. Хантингтон, а война динамичных сетей, против статичного государства. Война сетевых доменов против старых и новых хозяев.
Фактически, «война всех против всех».
Парадокс здесь заключается в том, что функционировать, не опираясь на сети, современное государство уже не способно. Без сетевых технологий, без многочисленных синапсов Интернета оно просто выпадет из мировой экономики. С другой стороны, подключая свои жизненно важные центры к сетям, государство тем самым мостит дороги для тотального вторжения варваров.
Скорее всего, этот процесс необратим. Мир меняется и, вероятно, уже никогда не будет таким, как прежде. Глобальная мировая среда стремительно преобразуется. От устойчивой геополитической онтологии, от стабильной карты реальности, образованной твердью национальных границ, мы переходим к миру мгновенных конфигураций, к текучему, изменчивому ландшафту когнитивной эпохи. Мы переходим в мир экономических осцилляций, в мир странных «центров влияния», не имеющих законченных очертаний. Мы переходим в мир зыбких культур, возникающих и распадающихся по желанию отдельного человека.
Культур, у которых пока еще нет названия.
6. В ЦАРСТВЕ ЖИВЫХ И МЕРТВЫХ
Человек — это побочный продукт любви.
Станислав Ежи Лец
«Фрейдовское» разделение психики на сознание и подсознание, начавшееся, по-видимому, около двух миллионов лет назад1, можно, независимо от убеждений, религиозных или атеистических, назвать «прикосновением бога». Ничто иное не имело в истории человечества таких фундаментальных последствий.
Способность к отражению бытия, к воспроизведению его в знаках и символах, соответствующих действительности, привело к возникновению «картины мира» — той операционной среды, которую сейчас принято называть «реальностью».
Из темноты всевластных инстинктов человек вступил в сферу разума.
Прямым следствием этого явилось осознание индивидуального бытия: личное восприятие мира превратилось в самостоятельную когнитивную сущность. Человек стал воспринимать себя отдельно от «других» и «другого»: соплеменника, рода, племени, трибы, коллектива, семьи. Он начал приобретать бытийный суверенитет. А последующая метафизическая распаковка такой личной реальности и социализация (трансляция в общество) вынутых из нее, «явленных» философских концептов привела сначала к либерализму, признанию приоритета личности, являющейся истоком всего, а затем — к современному государству, основанному на демократии и правах человека.
Философия постмодерна, декларирующая тотальную равнозначность, одинаковую бытийную ценность всех личных начал, представляет собой лишь крайнее выражение данного состояния психики, когнитивную форму преобладания личного над коллективным.
Напротив, предельная социализация коллективной реальности, коллективного родоплеменного сознания, которое представляет собой первичную возгонку инстинктов, исторически привела к образованию деспотий, к огосударствленному бытию, подавляющему личную онтологию ради общей.
Оба психических состояния существуют с тех пор как природа Христа в ортодоксальном вероучении — «неразрывно и неслиянно». Они никогда полностью не исчезают и лишь в зависимости от условий проступают в действительности той или иной социальной гранью. Однако сознание коллективное как более древнее, непосредственно подпитываемое инстинктами, а потому и выраженное в более мощных, более устоявшихся государственных и культурных традициях, к тому же направленное прежде всего на сохранение текущего бытия, исторически преобладает. Оно по сути своей первично. Вот почему социальный прогресс, непрерывное расширение поля социоэкономических отношений, может рассматриваться и как непрерывное возрастание суверенитета личности, как последовательное освобождение индивидуального бытия из-под ига коллективной реальности.
Для нашей темы здесь важно еще и то, что с момента зарождения разума психика человека становится принципиально неравновесной. Она приобретает отчетливый двухуровневый характер: подсознание, где происходит кипение древних страстей, рождает психическую энергию, необходимую для существования, а сознание, структурированное культурой, переводит эту энергию в стратегии социального поведения.
Отсюда с очевидностью следует, что счастье в земном мире недостижимо. Счастье как «исполнение пламенного желания» предполагает устойчивое, «застывшее», не изменяющееся во времени состояние. Говоря языком физики, это состояние с максимумом энтропии, выход за пределы которого уже невозможен. Это статус незыблемости, статус «чистого бытия», статус вечного всепоглощающего покоя, не подверженного никаким колебаниям. Любое отклонение от него воспринимается как трагедия. Между тем трансляция флуктуаций — случайных микроскопических изменений, избежать которых нельзя, — из физического хаоса подсознания в символический космос сознания непрерывно эту устойчивость разрушает. Для восстановления баланса необходимо психологическое усилие, переход к иному уровню согласования, к «новому счастью».
То есть, человек принципиально не конгруэнтен. Он не соответствует самому себе. В каждое последующее мгновение он уже не такой, каким был до этого. И потому счастье, к которому он стремится, рассеивается как мираж при первом же дуновении. Это — фундаментальное противоречие человеческого бытия. Счастья можно достичь, но его нельзя удержать. Оно онтологически неуловимо. Его можно прозреть, его можно почувствовать, к нему можно даже притронуться, дотянувшись с пика эмоций, но оно тут же стечет сквозь пальцы, распадется, исчезнет, оставив лишь воспоминание об утрате.
Человек обречен вечно стремиться к тому, что ему недоступно.
Формально это противоречие пытались преодолеть религии. Рассматривая мир земной как мир скорби, как юдоль страданий, кои либо даны за грехи, либо предначертаны свыше, они предъявляли взамен мир принципиально иной — мир, где человек гарантированно обретал вечно недостижимое счастье. Рай мог называться по-разному: Валгалла, Асгард, Царство Божие, Место Счастливой Охоты, Будущее, Империя, Коммунизм, он мог иметь разный ландшафт — в виде райских садов, изобилующих неземными плодами, в виде бескрайних равнин, где бродят стада бизонов, в виде пиршественных анфилад, в виде сияющих хрустальных дворцов, однако это был мир, который полностью соответствовал стремлениям человека, мир, где человек мог быть счастлив.
Рай был первой воображаемой (виртуальной) вселенной, созданной неудовлетворенным сознанием.
К тому же религии предлагали достаточно простой механизм достижения этого мира: праведная жизнь (что бы ни понималось под ней в ту или иную эпоху), вера, соблюдение определенных обрядов.
Для своего времени это был грандиозный мировоззренческий переворот. В частности, в той ветви глобальной цивилизации, которая называется «европейской», изменилась вся система координат. Рай внезапно оказался не в прошлом, безнадежно утраченный под именем Золотого века, он оказался в будущем, которому еще только предстояло осуществиться. Отныне человек, по крайней мере «человек европейский», обрел цель, обрел мистическое предназначение, обрел «сюжетное время», соединившее зримым путем «землю» и «небо». Жизнь его преисполнилась смысла.
И тем не менее, мир этот обладал существенными дефектами.
Во-первых он был, говоря языком современности, не верифицируем, он был не демонстративен, его наличие не мог подтвердить никакой хитрый эксперимент. Нельзя было «заглянуть» в этот мир, убедиться в его привлекательности и потом вернуться обратно в земную жизнь. Во всем, что касалось рая, человек должен был полагаться на профессиональных посредников: жрецов, священников, медиумов, ученых, политиков. Представление о «мире ином» держалось исключительно на доверии. А во-вторых, рай был доступен лишь после смерти, только за гранью, за сценой физического существования человека. Редкие случаи вознесения на небо живым не могли стать общим правилом.
Возникал не менее трагический парадокс: чтобы достичь счастья, человек должен был умереть. Он должен был прекратить мучительное земное существование и обрести принципиально иной, трансцендентный статус. Переход был анизотропен. Войти в «мир небесный» можно было не физически, а только духовно.
Это подтвердили и неудачи с многочисленными попытками инсталлировать «будущее» в земную реальность — начиная от сект раннего Средневековья, упорно осуществлявших на практике заповеди христианства, и заканчивая грандиозным социальным экспериментом в СССР: коммунизм, вопреки всем его «научным» обоснованиям, был тем же мистическим раем, только переведенным в светский формат.
Впрочем, крушение социальных инсталляций понятно. Идеал — это возгонка реальности, ее метафизический дистиллят. Он очищен от обертонов, тех мелких «неправильностей», которые и составляют собственно жизнь. В нем отсутствуют микроэлементы, поддерживающие бытийный метаболизм. Рыба в дистиллированной воде погибает. Человек, попавший в условия идеала, начинает немедленно задыхаться от отсутствия жизни. Примечателен в этом смысле опыт Парагвая XVII–XVIII вв., где иезуиты в течение полутора сотен лет строили идеальное Католическое государство: аборигены, индейцы, вынужденные соблюдать все религиозные нормы, были в результате поставлены на грань вымирания. У них начисто пропадал интерес к жизни. Такую же утрату витальности, астению, утрату «желания жить» продемонстрировала и «эпоха зрелого социализма» в Советском Союзе.
Видимо, нет ничего опаснее воплощенного идеала.
Тем не менее, главное было сделано. Миф о «земле блаженства» утвердился в сознании человечества. Правда, пока это был только миф, и подобен он был древним географическим картам, основанным на самых фантастических домыслах: за границами Ойкумены лежала Страна песьеголовых людей, а за ней, охраняемая чудовищами, — Страна Офир, полная золота.
И все же миф этот постоянно будоражил воображение. То сильней, то слабей разгорался он на горизонте истории. Он свидетельствовал: есть нечто, находящееся за гранью реальности, нечто такое, с чем не сравнимы все прелести мира.
Переворачивались страницы эпох. Обыденные, обжитые пределы утрачивали притягательность.
Песни сирен, обещающие блаженство, заставляли смельчаков поднимать паруса и устремляться из скудного благополучия в пугающую неизвестность.
Одной из примет новой эпохи стали студенческие революции конца 1960-х — начала 1970-х годов. Вспыхнули они, казалось бы, из-за с пустяков: студентам одного из парижских предместий запретили оставаться в общежитии на ночь у своих подружек. Эффект превзошел все ожидания. Как будто искра упала на колоссальный взрывчатый материал. Студенты начали захватывать учебные заведения, громить аудитории, изгонять из них профессоров, организовывать митинги, демонстрации, строить баррикады, вступать в схватки с полицией, или в других версиях — образовывать коммуны, контркультурные группы, экзотические секты, сообщества, да просто своим поведением и даже внешним обликом — майками, длинными волосами, гитарами, татуировками — шокировать благонамеренных граждан.
Пожар охватил практически всю Западную Европу и США, перекинулся даже на Азию, где произошли массовые студенческие волнения в Пакистане, прокатился по странам социализма эхом «Пражской весны» и развеял все иллюзии послевоенного мира.
В действительности, эта загадочная эпидемия, не признававшая никаких границ, в была, как понятно теперь, явлением закономерным.
К середине ХХ века, помимо классических социальных классов, производительных и гуманитарных, интересы которых за предшествующие столетия были институционально оформлены, в индустриальном обществе образовалась принципиально новая страта — молодежь, тут же властно потребовавшая себе места под солнцем.
Юность — это феномен нашего времени.
И в эпоху античности, и в Средневековье, не говоря уже о более ранних периодах развития цивилизации, человек знал только три возрастных статуса: детство, взрослое состояние и, если повезет, старость. Это было отражено и в знаменитой загадке Сфинкса: кто ходит утром на четырех ногах, днем — на двух, вечером — на трех? Младенец, взрослый человек, старик, опирающийся на палку. Возраст юношества, как видим, был в этих координатах не предусмотрен.
Экономический уровень общества в те времена был таков, что не мог обеспечивать стратегические гуманитарные инвестиции. На счету была каждая пара рабочих рук, и ребенок, едва повзрослев, был обязан включаться в ту или иную хозяйственную деятельность. Достаточно вспомнить уклад традиционных русских семей, где дети уже с четырех-пяти лет должны были присматривать за младшими братьями, сестрами, исполнять несложные работы по дому, на огороде, а чуть позже — выходить в поле вместе со взрослыми. Это было общей цивилизационной картиной. Знаменитые Европейские университеты Средних веков, частично аккумулировавшие молодежь, ситуацию изменить не могли: их насчитывались единицы.
Только в середине ХХ века, когда, с одной стороны, была осознана коммерческая ценность образования, а с другой, общество обрело достаточно средств, чтобы целенаправленно поддерживать обучение через систему стипендий, грантов, кредитов, главное — за счет семейных доходов среднего класса, высшее образование стало явлением массовым: появилось множество молодых людей, единственной обязанностью которых являлось приобретение знаний.
Причем — важный фактор: это было первое поколение в истории человечества, которое массовым образом вырвалось из-под опеки семьи, перейдя из патриархального быта, не менявшегося веками, в аудитории, кампусы, библиотеки, студенческие лагеря, поколение, начавшее получать сведения о мире, о его приоритетных ценностях не от родителей и священника, а из газет, радио, телевидения, друг от друга. Были сняты все ментальные фильтры, традиционно упорядочивавшие информацию. Новые идеи, провозглашавшиеся многочисленными оракулами и распространявшиеся, благодаря средствам массовой информации, с фантастической быстротой, проникали в сознание вне каких-либо адаптирующих механизмов. Ничего удивительного, что пассионарный материал, каким всегда является молодежь, вспыхнул с необычайной силой.
На самом деле ситуация была еще острее. Именно во второй половине ХХ века индустриальное общество, внешне достигшее необычайных успехов, на самом деле вступило в период своего завершения. Старая механика бытия, опиравшаяся в основном на физическое (материальное) производство, была выработана, а механика новая, которая позже будет названа когнитивной (информационной), только еще пробивалась из-под напластований прежних традиций.
Фактически начался очередной фазовый переход: длительная разборка и переналадка всех прежних социально-экономических отношений. Это, в свою очередь, повлекло смену мировоззренческой парадигмы. В частности, предельное выражение получила философия либерализма: ставка теперь делалась не на классическую семью, где муж работает, добывая средства к существованию, а жена ведет хозяйство и воспитывает детей, но — на свободную личность, которая сама выбирает себе поле деятельности. Офисный характер труда, начавший складываться в среде новых коммуникаций, позволял привлекать к нему не только женщин, но и вообще молодежь, обретавшую таким образом раннюю экономическую самостоятельность.
В координатах истории это была новая Реформация, новая революция, вызвавшая к деятельности новые социальные силы. Однако поскольку вовремя этот грандиозный поворот отрефлектирован не был, поскольку не была наработана опережающая социальная философия, которая могла бы придать спонтанной пассионарности позитивный характер, то и всплеск молодежной активности выразился исключительно в отрицании. Характерны популярные лозунги тех лет: «Будь реалистом, требуй невозможного!», «Запрещается запрещать!». «Занимайся любовью, а не войной!». Эта романтическая схоластика не могла быть облечена ни в какие социальные формы.
Тогда же были предприняты и попытки нормализовать этот спонтанный протест. Президент США Джон Кеннеди, пришедший к власти не в последнюю очередь именно благодаря голосам молодых, выдвинул идею «Корпуса мира» — объединения добровольцев, готовых работать в отстающих регионах планеты, способствуя продвижению туда прогресса и демократии. Нравственный капитал Соединенных Штатов, проценты с которого они стригут до сих пор, был накоплен именно в этот период. С другой стороны, Советский Союз, где реализовать большие мобилизационные сценарии было значительно проще, конвертировал пассионарный порыв молодежи в осуществление гигантских проектов — по освоению целинных земель, по строительству крупнейших электростанций, по прокладке стратегических железных дорог. Китай, в свою очередь, содрогался в судорогах «культурной революции»: энергия нового поколения была использована для достижения политических целей.
Заметим, что во всех случаях это были попытки решить проблему в рамках «продолженного настоящего: направить избыточную социальную энергетику исключительно в физическое пространство. О существовании метафизических континентов, о возможности продвижения «по вертикали», в космос гуманитарных идей, ни советские, ни западные, ни восточные идеологи не подозревали. В результате «революция сознания», необходимая новому времени, осталась не завершенной.
Ситуацию усугубило то, что в индустриальном обществе, сознательно усваивавшем опыт истории, уже существовали достаточно мощные социальные механизмы, демпфирующие аномалии. По выражение одного из западных культурологов, бунт молодежи закончился в тот момент, когда ряд фирм наладил массовый выпуск футболок с символикой революции. Протест превратился в коммерцию, что позже выразилось в мещанском «актуальном искусстве», эксплуатирующем формальную новизну, лидеры революции, бунтари, стали благопристойными членами Европарламента, а у родителей-хиппи, мечтавших о любви и свободе, выросли дети-яппи, грезящие о топ-менеджменте и сверхдорогом потреблении. И это тоже «было уже во временах, бывших прежде нас».
Формально, молодежное движение захлебнулось. Оно не сумело вывернуть мир наизнанку, как это делали прежние социальные революции. И вместе с тем, хоть это было осознано далеко не сразу, оно имело чрезвычайно важные методологические последствия. Экспонирование маргиналий, произведенное столь масштабным путем, предъявление социуму экзотических норм бытия, отличающихся от общепринятых, утвердило право каждого человека жить, как он хочет. «Личная реальность» полностью высвободилась из-под гнета реальности коллективной, что мировоззренчески и было закреплено доктриной мультикультурализма. Началась постепенная социализация маргиналов: обретение ими тех же гражданских возможностей, что и нормативное большинство. Изменилась суть демократии. От защиты прав большинства, чего требовали все предшествующие революции, общество перешло к защите прав разного рода меньшинств, что позволило экспериментально опробовать самые необычные стратегии существования.
Началось то, чего никто предвидеть не мог: массовая эмиграция молодежи за горизонты обыденного, бегство в метафизический мир, в пространство психоделических сновидений, создаваемых галлюциногенами.
Собственно, тогда же были опробованы и более привычные технологии. С того момента, как группа «Биттлз», являвшая кумиром нового поколения, обратилась к индийскому мистицизму, впрочем проникавшему в Англию уже более ста лет, и прошла индоктринацию у гуру Махариши, восточные духовные практики приобрели на Западе необыкновенную популярность. Образовалось множество групп, сект, общин, исповедующих самые различные эзотерические учения.
Восточная религиозная философия оказалась столь притягательной еще и по той причине, что она, в отличие от западного духовного опыта, стремящегося к гармонии бытия в основном за счет преобразования мира, что подразумевает, в свою очередь, колоссальный деятельностный масштаб, предлагала достичь того же за счет преобразования человека. Поле личной активности таким образом резко сужалось. К просветленности, к высшему духовному совершенству можно было подняться еще при жизни. К тому же духовный путь Запада был ориентирован большей частью на книгу. Он требовал специфических индивидуальных усилий по переводу «мертвых» книжных понятий в координаты личной реальности. А на Востоке традиционно велика была роль учителя, роль наставника, согласующего личность ученика и реальность вероучения. Это обеспечивало восточной эзотерике больший популистский потенциал.
И все же наркотики были проще. Они не требовали от человека никаких духовных усилий вообще. Они полностью соответствовали «технологическому» духу времени: нажал кнопку — получил результат. Прикладное трансцендирование, выход за пределы «объективной реальности» превратился рутинную техномагию: он стал доступен практически каждому. А кроме того, в отличие от чисто духовных практик, наркотики давали реципиенту еще и физическое наслаждение — настолько острое, что человек, испытавший его, как правило, уже не мог от этого отказаться. Тот же Джордж Харрисон, один из группы «Биттлз», вспоминал: «Это было так, словно я до тех пор никогда ничего не пробовал, не говорил, не видел, не думал и не слышал по-настоящему»2.
Наркотики стали обыденной субкультурой Запада. Тем более, что стремление человека к счастью, согласно Декларации о независимости США, входит в число его неотчуждаемых прав. А галлюциногены, производство которых с тех пор начало приобретать промышленные масштабы, видимо, помогли осознать непреложный факт: метафизическая реальность может быть привлекательнее реальности объективной, «личный рай» достижим, ворота в него открыты, человек — вовсе не раб тесного земного мирка, существуют пути, выводящие его из юдоли скорби.
Правда, эти пути, как показал опыт, ведут к еще большим страданиям: человек попадает в зависимость от наркотика и разрушается в своей физической ипостаси. Тем не менее, сведения о «земле блаженства» обретали все большую достоверность. Уже было множество «путешественников», высадившихся на тех берегах и принесших по возвращении весть о том, что рай действительно существует.
Что же касается платы, то она не казалась чрезмерной. Участь первопроходцев трагична во все времена. В утлых суденышках, не имея надежных лоций, плывут они к загадочным берегам и часто гибнут уже в полосе прибоя. Они пропадают в бескрайних лесах, тонут в болотах, страдают от голода и болезней, неведомых медицине.
Однако они прокладывают дорогу другим.
Студенческие революции 1960-х — 1970-х годов обозначили контуры нового материка, прежде неизвестного человечеству. Новые необозримые земли начали проступать из тумана.
Первые шаги к раю уже были сделаны.
Теперь наступал период его последовательного освоения.
Экспансия человечества в виртуал, вторжение его в искусственную вселенную, созданную исключительно воображением, помимо технологического, компьютерного обеспечения было подготовлено двумя фундаментальными мировоззренческими прорывами, совершенными в середине ХХ века.
Во-первых, в этот период была осознана разница между существованием и реальностью, между собственно бытием и нашим представлением о нем, выраженным различными формами знания. Конечно, эта идея присутствовала еще у Платона, сравнивавшего видимый человеку мир с танцем теней на стенах пещеры, однако лишь недавно стало понятным, что помимо научного знания, претендующего на «объективность» и главенствовавшего в европейском сознании, начиная с периода Просвещения, почти четыреста лет, существует знание художественное и трансцендентное, отражающее те стороны бытия, которые аналитике недоступны. Все эти формы познания пересекаются, но, разумеется, не сводимы друг к другу. Ни одной из них недостаточно для адекватного отображения мира. Лишь в своей совокупности, в своем интегративном единстве они создают картину, более-менее отвечающую требованиям полноты бытия. Необходимо было понятие, схватывающее данную совокупность, «переакцентирующее мышление с научного познания и социального опыта на… формы символической жизни… Таким понятием и является понятие реальности»3.
Более того, поскольку описание реальности в любой из гносеологических форм дается через язык и поскольку его производит исследователь, опирающийся еще и на личный опыт, то любая реальность, как бы объективизирована она ни была, представляет собой «авторский текст», могущий не совпадать с «текстами» других «авторов». Причем под «автором» мы, естественно, понимаем не только отдельную личность, способную к интеграции бытия, но и социальный (исторический) коллектив, продуцирующий собственное «бытийное изображение». Так возникают реальности разных цивилизационных типов: «западная реальность», «восточная реальность», реальности — «исламская», «буддийская», «христианская». Или же на более частных онтологических уровнях — реальности социальных групп, корпораций, гражданских объединений, доменов, семей. Наконец, точно так же, путем «авторского» прочтения бытия, возникает элементарная единица социального космоса — личная реальность, присущая каждому человеку.
В этом смысле само начальное бытие, «физика мира», порождающая когнитивные отражения, обретает статус одного из видов реальности.
То есть, реальность как онтологический синтез науки, культуры, религии, как объединение личного и коллективного опыта в единой картине является относительной: может существовать множество подобных картинок, нет критериев для выделения одной из них в качестве «истинной».
Апогеем данной мировоззренческой трансформации стала философия постмодерна, провозгласившая равнозначность всех познавательных форм. Опыт личности в этих координатах стал сопоставим с опытом коллектива, он приобрел ту же бытийную ценность, те же онтологические права. Глобальная онтология европейской цивилизации была таким образом размонтирована. Она превратилась в набор личных реальностей, в кластер, скрепляемый лишь формальными поведенческими нормативами. Причем переход из одной личной реальности в принципиально иную мог совершаться в этих условиях практически без усилий. Человек из убежденного коммуниста мог за короткое время стать пламенным либералом, из католика превратиться в буддиста или приверженца какой-нибудь экзотической секты, из традиционалиста — в новатора или наоборот. Опиравшаяся на ясные мировоззренческие постулаты картина новой европейской реальности стала зыбкой и неопределенной.
А во-вторых, что тесно связано с представлением о реальности, к середине ХХ века была осознана вероятностность мира вообще. Собственно, уже аналитическая механика начала XIX столетия, порожденная в свою очередь механикой Ньютона, рассматривавшей вселенную как сложный, но познаваемый механизм — этакие часы, где каждая деталь находится на своем месте, — начала говорить о «виртуальных перемещениях» — траекториях тел «возможных», но не реализуемых, что однако не мешало рассчитывать их, например в баллистике, так же, как и «настоящие» перемещения4. Следующим этапом было появление нелинейных геометрий: Лобачевского, Римана и некоторых других, геометрий, первоначально выглядевших сугубо умозрительными математическими построениями, однако с появлением теории относительности Эйнштейна обретших несомненное физическое содержание. Геометрия самого мира внезапно оказалась множественной. Вселенная, как выяснилось, могла быть выражена разными пространственными моделями. Отсюда был всего шаг до множественности измерений: мир представлялся развернутым по пяти, семи, одиннадцати координатным осям, впрочем как, равно, и по бесчисленному их количеству, а знакомая нам из классической физике «трехмерная геометрия» являла собой лишь антропологическую редукцию, вынужденное упрощение: количество координат, максимально воспринимаемых человеком.
Главный рубеж, однако, был преодолен квантовой физикой. Двойная, корпускулярная и волновая, природа элементарных частиц, принцип неопределенности Гейзенберга, согласно которому невозможно «классическое» одновременное определение у таких частиц скорости и локализации, и прежде всего наличие в микромире особых виртуальных частиц, существующих «не вещественно», а только во взаимодействии, привело к выделению новых онтологических статусов. Стало возможным говорить о «недовоплощенной реальности», о «недореализованном существовании», которое обналичивается исключительно наблюдателем, о том, что допустима некая особая «реальность без сущности»5. Под таковой, помимо собственно виртуальных частиц, понималась еще и энергия, проявляющаяся лишь «в действии», а не «сама по себе»5. В 1957 г. вышла знаменитая статья Х. Эверетта, утверждавшая, что мир (вселенная) расщепляется при каждом квантовом переходе. Тем самым допускалась уже не умозрительная, а физическая множественность миров, где реализуются все теоретически возможные состояния. И хотя несколько позже эта глобальная множественность вселенных была сведена научным сознанием до множественности «малых миров», до множественности микроскопических ситуаций6, «траектории» которых по мере приближения к «максимальным мирам», то есть к нашему миру, испытывают тенденции к слиянию и упорядоченности7, взгляд на бытийную аксиоматику полностью изменился. Стало ясно, что мир вырастает из принципиальной неопределенности, что его онтологическая фактура в значительной степени вероятностна и что существующая конфигурация осознанного бытия — «реальность» — лишь одна из возможностей, реализованных человеком.
Более того, физическая неопределенность (вероятностность) микромира непрерывно транслируется им на более высокие уровни бытия, в свою очередь, порождая когнитивную неопределенность (вероятностность) макромира, делая вообще невозможной его единственную «истинную» интерпретацию.
Интересно, что данная особенность мира проступила и в других гносеологических координатах. В 1965 г. английский писатель Джон Фаулз заканчивает роман «Волхв» (замысел которого, впрочем, относится еще к началу 1950-х гг.8), где герой, запутавшись в инсценировках, не может отличить искусственную реальность от подлинной. И в том же 1965 г. завершает работу Второй Ватиканский собор (идеологически, впрочем, также подготавливавшийся заранее), где впервые в истории христианства было официально провозглашено, что спасение души обретут не только католики, приверженцы Римско-Католической церкви, но и все верующие в единого бога. То есть — православные, протестанты, мусульмане, иудаисты. Тем самым подразумевалась множественность путей спасения.
Это был колоссальный мировоззренческий поворот. Представлявшаяся до сего момента незыблемой простая, «механическая» реальность традиционной культуры, пропитываясь неопределенностью, стала растворяться будто сахар в воде. Внятный монолог, сформированный еще эпохой Модерна, начал превращаться в какофонию разнообразных «версий».
Прежде всего была осознана вероятность истории. Собственно, на это указал еще О. Шпенглер в «Закате Европы», утверждая существование множества равнозначных «цивилизационных миров». А уже в наше время «европейская версия» всемирной истории, концентрировавшая все основные события вокруг ограниченной группы западных стран, размывается как «восточными версиями» — индийской, китайской, японской, так и «южными», мусульманскими, в координатах которых история меняет свой облик. Прошлое стало непредсказуемым. Причем не только в России, где буквально на глазах одного поколения оно из сугубо «советского», окрашенного в коммунистические тона, превратилось в сугубо «демократическое», то есть оценивающее те же самые факты совершенно иначе, но и в Европе, и в США, где монохромная оптика «бремени белого человека» сменилась фасеточной пестротой той же доктрины мультикультурализма.
Теряют «твердость» даже очевидные факты. Подвергается сомнению, например, смерть императора Александра I в Таганроге, гибель Жанны д’Арк на костре в Руане заслоняется легендой о ее чудесном спасении, а миллионы поклонников популярного сейчас детектива «Код да Винчи» искренне верят, что Иисус Христос был женат на Марии Магдалине — потомки их, образовавшие династию Меровингов, якобы здравствуют до сих пор.
Выражением вероятностного потенциала прошлого, его «скрытых» возможностей, не осуществленных в силу достаточно случайных причин, стали не только фантастические романы, написанные в жанре «альтернативной истории», такие как «Павана» Кита Робертса, где «Непобедимая армада» выигрывает морское сражение у англичан, в результате чего возникает громадный Католический мир9, или «Иное небо» Андрея Лазарчука: немцы побеждают во Второй мировой войне и образуют «демократический» Третий Рейх в составе Германии и России10, но и серьезные исторические исследования, посвященные «другому» ходу событий: вторжению Гитлера в Англию11, переходу Ближневосточного противостояния в «горячую фазу», советско-китайской войне, победе СССР в Афганистане12.
История начала терять четкий рельеф. Не случайно многие американские школьники и студенты считают, что противниками США во Второй мировой войне были не только Германия и Япония, но и Советский Союз.
Одновременно с вероятностностью прошлого была осознана вероятностность будущего. Оно уже не представлялось однозначно определенным, в виде «продолженного настоящего» — экстраполяции имеющихся тенденций на несколько лет/десятилетий вперед. Будущее рассматривалось теперь как набор весьма неопределенных возможностей, из которых будет осуществлена только одна. Говоря языком синергетики, основывающейся, в свою очередь, на теории неравновесных систем, реальность при переходе от настоящего к будущему находится в настолько неустойчивом состоянии, что вывести ее к тому или иному аттрактору (конечной структуре) может любое случайное отклонение. А поскольку подобных случайностей необозримое множество — они непрерывно транслируются из микромира людей в макромир социума (истории), — то и «вычислить» конкретное будущее нельзя, оно все равно окажется не таким, как предполагалось. Это повлекло за собой целую методологическую революцию: методы «нормативного прогнозирования», методы классического планирования, предполагающие строгую логику и точный расчет, сменяются сейчас методами сценирования и стратегирования, методами «сюжетного построения», определяющими не столько итог, сколько следование в заданном направлении. Такое неожиданное воплощение максимы Эдуарда Бернштейна о том, что «движение — все, конечная цель — ничто».
И, наконец, на рубеже истекшего тысячелетия была осознана вероятностность настоящего. Собственно, иначе и быть не могло: являясь по своей сути пересечением прошлого с будущим, тем срезом временного потока, где происходит «очеловечивание» бытия, настоящее обязано было воспринять их фундаментальные качества.
Причем вероятностность настоящего заключается не только в одномоментном существовании разных реальностей — научной и религиозной, «китайской» и «американской», по-разному, через разную оптику считывающих текущую онтологию, — но и в наличии внутри каждой из них реальностей «теневых», потенциальных возможностей, «алчных демонов небытия», жаждущих воплощения.
Здесь уместна аналогия с шахматами. В любой позиции, за исключением очень уж специфических, существует обычно целый набор вариантов для продолжения. Многие из них равнозначны: выбор объясняется лишь психологическими особенностями игрока. Однако воплощен из всех вариантов будет только один. Остальные так и останутся непроявленными, нереализованными, впрочем обретающими краткое (виртуальное) бытие при последующем анализе партии.
Наличие «теневых реальностей» в настоящем разрыхляет его, делает смесью возможностей. Ни одна из них в текущий момент не является окончательной, а все вместе они создают единство неопределенности.
В общем, настоящее стало таким же условным, как прошлое или будущее. Оно — и, видимо, навсегда — утратило статус фиксирующей онтологии. Изменения в микроструктурах нашего бытия стали необратимыми. Как память детства и юности растворяется почти без следа во взрослом сознании, так привычный нам мир, прежде «незыблемая» реальность, начинает сейчас растворяться во всепроникающем виртуале.
Обратим внимание на следующую особенность мироустройства. Виртуал, в данном случае понимаемый как кредитность, изначально входит в состав любой экономики. Затраты на производство любого товара производятся раньше, чем будет получена (или не получена) прибыль от его реализации. Это, в свою очередь, означает, что расчетный эквивалент экономики (деньги), в какой бы форме он в разные эпохи ни выступал, всегда должен быть больше, чем его физическое (товарное, фондовое) соответствие.
В экономиках низкого уровня — охотничье-собирательских, примитивно-сельскохозяйственных — эта кредитность покрывалась самой природой. Человек изымал ресурс, создаваемый животным и растительным миром. Однако чем больше увеличивались сложность и масштаб производства, чем больше появлялось в нем затратных, «непроизводительных областей»: научных, управленческих, социальных, образовательных, тем большее количество денег требовалось для его первичного финансирования. Кредитность мировой экономики исторически возрастала, что порождало, с одной стороны, инфляцию, которая время от времени принимала угрожающие размеры, а с другой — потребность во все новых и новых ресурсах. Простая экспансия — колониальная, неоколониальная — удовлетворить эту потребность уже не могла. Столкнувшись в эпоху глобализации с ограниченностью планетарных пределов, западная, наиболее динамичная экономика устремилась в семантическое пространство. В конце ХХ века началось интенсивное освоение ресурсов виртуального мира.
Характерна в этом смысле эволюция самих денег. Из просреднического инструмента, «знаменателя экономики», сопрягающего собой разные группы товаров, они сначала превратились в богатство, имеющее отчетливый социальный статус, затем — в капитал, «деятельностное богатство», стремящееся увеличить себя через участие в торговле и производстве, далее деньги стали финансами, самостоятельным сектором экономики, господствующим над остальными, и наконец обрели современную «электронную форму», достигнув уровня самодовлеющей сущности.
Ведь экономика по сути очень проста. Она подчиняется единственному закону: минимизация трат, максимизация прибыли. Этот вектор реализуется в течение всей истории человечества. И если из процесса получения прибыли можно исключить такой медленный и затратный этап, как собственно производство, то цикл образования денег замкнется в самом себе.
В виртуализирующейся реальности деньги отрываются от производства. Наибольшую прибыль, как отмечают исследователи, сейчас приносит не развитие перспективных хозяйственных отраслей, а быстрые финансовые стратегии, мгновенно оборачивающие капитал: игра на курсах валют, ценных бумаг, рекламная деятельность, многоходовые маркетинговые операции. То есть, деньги вкладываются не в реальное производство, а только в деньги. При этом увеличения материальной стоимости в экономике — знаний, фондов, товаров — не происходит, зато наблюдается непрерывное возрастание денежной массы. Причем, не будучи напрямую связанной с каким-либо «физическим «производством, не имея корней, внедряющих ее в конкретное экономическое бытие, эта колоссальная масса ничем не обеспеченных денежных знаков, используя сверхпроводимость коммуникационных сетей, созданных Интернетом, свободно перемещается по всему миру. По аналогии с культурой «современных кочевников», о которой писал Жак Аттали13, электронные деньги можно назвать «кочевым капиталом». Такой капитал буквально силой вторгается в области повышенной экономической выгоды, сжирает сверхприбыль, которая возникает, как правило, спекулятивным путем, а затем уходит за горизонт, оставляя после себя истощенную, астеническую экономику.
Ограничивающий формат в этом процессе отсутствует. Ситуация здесь напоминает «циановый кризис», связанный с появлением на заре эволюции сине-зеленых водорослей. Также, не имея естественных ограничителей, которые останавливали бы их рост, микроскопические водоросли заполонили тогда мировой океан, сожрали почти весь кислород и задохнулись сами, надолго отравив воды и атмосферу. Только после этой глобальной экологической катастрофы, уничтожившей тогдашнюю «биологическую реальность», жизнь смогла двинуться дальше.
Виртуализирующуюся экономику можно охарактеризовать как симулякр — термин введенный Ж. Бодрийяром14, чтобы обозначить феномены, имитирующие реальность. Симулякр обладает всеми чертами реальности, кроме одной: подлинной «физической» реальностью он не является. Он представляет ее в условном, знаковом, символическом виде, претендующем вместе с тем на статус подлинности.
В современной среде имитируются все стороны жизни. Производство, образующее собой основную массу реального бытия, начинает в условиях виртуала ориентироваться не на создание новых товаров, то есть не на прогресс, а на условную модернизацию, имеющую сугубо косметическое значение. Немного меняется дизайн товара, его упаковка, добавляются одна-две новые функции, в действительности, быть может, потребителю вовсе не нужные, и результат этих манипуляций предлагается уже как новый продукт. Это особенно хорошо иллюстрирует рынок сотовых телефонов, где «новые поколения» аппаратов сменяют друг друга с головокружительной быстротой. Затраты здесь ничтожны, прибыль — максимальна. Продается не столько новый товар, сколько новый образ его. Идет интенсивное, целенаправленное продвижение символов. А потому главным в потребительской экономике постиндустриальной эпохи становятся не реальные мощности фирмы, не ее креативный потенциал, а только их рыночное представительство — бренд. Фирма может обладать ничтожными производственными активами, но при этом «держать» на рынке целый сектор продаж. Бренд привлекает деньги сильнее, чем здания, оборудование и квалификация.
Это в свою очередь ведет к виртуализации потребления. Пользователь точно так же приобретает уже не столько товар, сколько рекламный образ его, сопровождаемый многочисленными аллюзиями. «Какой-нибудь напиток — это не просто утоление жажды, это возможность вдохнуть аромат джунглей, обменяться влажным поцелуем с возлюбленной, видеть море сквозь призму пенистого бокала»15. И также вместе с каким-нибудь незамысловатым продуктом «покупается» «домик в деревне», «семейный уют», «первенство», «энергия совершенства», «уверенность в своих силах». Имитация, красочный симулякр вытесняет собой реальность.
Лучше всего это явление выражено в политике. Политика как цивилизованная форма борьбы за власть уже изначально представляла собой резко символизированную область деятельности, область декларативного позитива, область торговли идеологическими ярлыками. Отрыв значащего от означаемого здесь всегда был очень велик. Однако сейчас процесс достиг своей крайности. В виртуализированной реальности, где условность критериев гиперболически возрастает, начинается уже не борьба идей, идеологий, социальных программ, понимание которых требует определенных усилий, «идет борьба образов — политических имиджей, которые создают рейтинг… Реальные личность и деятельность политика необходимы лишь в качестве «информационных поводов»… Политика ныне творится в PR-агентствах, в телестудиях и на концертных площадках… Именно более привлекательный имидж молодых, раскованных, эмоциональных Б. Клинтона, Т. Блэйра, Г. Шредера стал решающим фактором их побед… над обладавшими традиционными ресурсами власти и правившими экономически благополучными и социально стабильными странами Дж. Бушем, Дж. Мейджором, Г. Колем»16. Добавим, что о том же свидетельствуют триумфальные успехи актеров: Р. Рейгана — на выборах президента США, А. Шварценеггера — на выборах губернатора Калифорнии, М. Евдокимова — на выборах губернатора Алтайского края.
Аналогичная трансформация происходит и с политическими образованиями. Тот же исследователь информационного общества пишет: «Партии, возникавшие как представители классовых, этнических, конфессиональных, региональных интересов, превратились в «марки» — эмблемы и рекламные слоганы, традиционно привлекающие электорат. Там, где «марка» — давняя традиция, атрибуты образа «старых добрых» либералов, социал-демократов или коммунистов старательно поддерживаются, даже если первоначальные идеология и практика принципиально изменились… Там, где «марка» отсутствует, партии и движения формируются, объединяются и распадаются с калейдоскопической быстротой в стремлении найти привлекательный имидж»16.
Изменения охватывают собой практически весь социум. Социальные институты, ранее образовывавшие наглядную структуру общества (государства) и создававшие таким образом «подлинную реальность», куда по необходимости вписывался гражданин, теперь, сместясь в виртуал, лишь имитируют деятельность, к которой они предназначены. С особой наглядностью это демонстрирует российская ситуация, где государство и без того ослаблено в силу недавних реформ: милиция здесь имитирует охрану правопорядка (в действительности став регулятором «теневых» экономических отношений), здравоохранение имитирует охрану здоровья (превратившись на самом деле в корпорацию по распределению «медицинских» денег), парламент имитирует законодательную работу, принимая законы, никак не связанные с реальностью (закон о страховании транспортных средств, закон о монетизации льгот), правительство имитирует демократические свободы (фактически, сдав власть касте чиновников). Сами либеральные реформы в России были в значительной степени виртуальны: они совершались в условном интеллектуальном пространстве, почти не имеющем сцеплений с реальностью.
В результате постиндустриальное общество превращается, по выражению Ги Дебора, в «общество спектакля»17, разыгрываемого на громадной сцене, в общество эмблем, ярлыков, позументов, костюмов, масок, в общество, где вместо принципа «быть, а не казаться», который пыталась осуществить культура Модерна, в полной мере реализуется противоположный концепт: «казаться, а не быть». Иными словами, оно превращается в общество клоунады, в общество, где имитация жизни важнее, чем собственно жизнь, в общество, где не имеет значения, есть бог или нет, существенно лишь, чтобы иконостас был выставлен в свет юпитеров и блестел от золота.
Инсценировка действительности приобретает тотальный характер. Даже такие социальные маргиналии как война, террор, бытовое насилие, встроенные в один визуальный ряд с фильмами и компьютерными игрушками, тоже становятся своего рода спектаклем, зрелищем для обширной аудитории. Зритель с удовольствием наблюдает, как красиво летят ракеты на вражеские объекты или как идет продвижение войск к столице очередной «империи зла». Реальность для него не отличается от игры. «Человек играющий», появление которого еще в 1938 г. предсказывал Й. Хейзинга, становится основным типом Нового времени. Это порождает чудовищную экзистенциальную безответственность. Если война (насилие) есть только игра, значит начинать и вести ее можно, не заботясь ни о каких последствиях. Спектакль/фильм/шоу закончится, трансляция будет выключена, зрители вернутся к привычной и безопасной жизни. Правда, режиссеры таких постановок не учитывают принципиальный факт: в отличие от фильмов и игр, виртуал онтологически сопряжен с породившей его реальностью. Виртуальное эхо может обрести разрушительное физическое бытие, что продемонстрировали и трагедия 11 сентября в США, и последующие теракты в Англии и Испании.
Симулякром, имитирующим реальность, становится и последний оплот разума — классическая наука.
С эпохи Просвещения и до настоящего времени, в общем, не подвергалось сомнению, что наука есть та сфера деятельности человека, благодаря которой возникает «объективное знание». То есть, знание, достоверно отражающее действительность, позволяющее выстраивать эффективные стратегии бытия. Предполагалось также, что информационные технологии, появившиеся во второй половине ХХ века, обеспечат как доступность всех знаний (мгновенный когнитивный контакт), так простоту обращения с ними. А это, в свою очередь, приведет к повышению «научности» мира, к его большей аналитичности, к возможности управлять меняющейся реальностью.
В действительности все оказалось с точностью до наоборот. Выяснилось, что информационные технологии, на которые возлагалось столько надежд, вовсе не создают новых знаний. Они лишь тиражируют уже имеющиеся — представляя их в бесчисленных версиях, скрывающих первоначальный источник. Критерии сортировки «по истинности» здесь очень условны, и потому Интернет, всего лет 10–15 назад представлявшийся чуть ли кладовой общечеловеческой мысли, превратился сегодня в синоним спекулятивной, низкокачественной информации, доверять которой нельзя. Даже изготовили на заказ дипломов, рефератов и сочинений пишут сейчас в своих объявлениях: «Не Интернет», то есть качественно.
Более того, переход к модельному знанию, то есть к знанию, абсолютизирующему концепт, виртуализовал внутренний механизм науки. «Наука сейчас — это не предприятие по поиску истины, а род языковых игр, состязание в манипулировании моделями научного дискурса… Академический статус становится функцией от образа компетентности, заслуживающей финансирования… образа, необходимого для успеха в конкурсах на получение грантов, стипендий для обучения за границей, заказов на консалтинговые услуги… Единственно научной, рациональной формой дискуссии становится нелогичная, неструктурированная, но эффектная презентация образа идеи или теории… Следование базовым нормам, направлявшим познавательные/исследовательские практики Модерна — факт, открытие, исследование, компетентность, — симулируется… Исполнение социальных ролей ученого, преподавателя, студента становится виртуальным»16.
Имитационный же характер культуры прекрасно иллюстрирует распространенное сейчас в России пение «под фанеру». Это когда исполнитель, представ перед многотысячной аудиторией, лишь открывает рот и совершает необходимые телодвижения, а в действительности через аппаратуру транслируется запись, сделанная ранее в студии. Любопытно, что публика, хорошо зная об этом, тем не менее воспринимает такой номер как «подлинный».
О том же свидетельствует и подмеченное культурологами появление в языке выражений «типа» и «как бы». Анализируя языковые конструкции «Приходили, типа ждали» или «Я как бы пришла», М. Виролайнен пишет, что «состоявшееся со всей очевидностью… обозначено «здесь»… как некий неопределенный вариант действия, как его смутное подобие… Очевидно, язык то ли фиксирует, то ли формирует какие-то бессознательные и тем более необратимые процессы»18.
Заметим, что виртуал присутствовал в человеческом бытии всегда. Символическая реальность, тотальный «текст», возникший как результат осознания человеком «данного мира», уже изначально содержал в себе некоторую условность, являясь не собственно бытием, а его «очеловеченным» отражением. Однако, представляя собой посредника между миром и человеком, демпферную среду, где осуществлялось их сопряжение, «реальность» была ограничена в своих гносеологических формах. Она не могла быть какой угодно, она представительствовала лишь как слепок «подлинного бытия», повторяя, пусть не всегда точно, его рельеф.
Развоплощение этого бытийного слепка, переход в «третью реальность», в необозримую вселенную виртуала, означает еще большее отчуждение человека от собственно бытия, от простого «физического существования», бывшего когда-то началом всему.
Чтобы жить в мире фантомов, чтобы ориентироваться в изменчивых виртуальных пейзажах, преобразующихся на глазах, человек должен обрести такие же, как у них, сущностные черты. Иными словами, он сам должен развоплотиться, виртуализоваться, стать чем-то иным, нежели до сих пор.
В новой реальности он должен обрести новую суть.
Инструментальным выражением третьей реальности стало искусство. Сказки и мифы древних эпох, передаваясь от поколения к поколению, создали устойчивое «пространство воображения», средневековый театр, соединив его с повседневностью, заселил разнообразными «типическими» персонажами, литература Нового времени транслировала туда реалистическую достоверность, а кинематограф, синтезировав и то, и другое, придал результату визуальную форму, воспринимаемую многомиллионной аудиторией. «Фабрика грез», потому и завоевала весь мир, что представляла зрителю жизнь, очищенную от реальности — где добродетель неизменно торжествовала, порок был наказан (во всяком случае, в популистских версиях кинопродукции), а риск, сопровождающий приключения, трагизм жизненных ситуаций, неизменно оставались условными, приводящими к счастливому завершению.
Вместе с тем «кинематографическая реальность» обладала существенными недостатками. Сколь бы сильное сопереживание она у человека ни вызывала, сколь бы ни был вовлечен в нее зритель, вплоть до отождествления себя с тем или иным персонажем, пройти сквозь экран, попасть в художественное измерение представлялось немыслимым: «мир грез» был надежно отделен от «мира обыденности». Кроме того, это была целиком заданная реальность: ее нельзя было трансформировать, на нее нельзя было повлиять, она создавалась исключительно автором, режиссером, зритель не имел в ней никаких прав. Он не мог заместить собою актера, не мог повернуть ход событий в ином направлении.
Этот недостаток до некоторой степени компенсировали ролевые игры, начавшие возникать в конце 1970-х — начале 1980-х гг. Они представляли собой самодеятельные театрализованные действа, где участвовали десятки, сотни, иногда тысячи человек, разыгрывавшие сюжеты, как правило, по произведениям жанра фэнтези.
Здесь был уже принципиально иной механизм сопряжения. В отличие от театра, литературы, кино, воспринимавшихся все же «со стороны», ролевые игры включали участников непосредственно в действие. Зритель сам становился актером, разыгрывающим спектакль, и получал соответствующую игровому сюжету роль: воина, мага, дракона, торговца, крестьянина. Причем исход игры не был заранее определен. Косвенно или прямо он зависел от усилий самих игроков. Вовлечение в искусственную реальность, здесь было настолько полным, что иногда возникала проблема обратной реконструкции личности: игрок по окончанию действа никак не мог освободиться от параметров роли. Недаром многие игры длились годами, а их участники, даже взрослея, упорно возвращались в те же игровые сюжеты. Жить в мираже было интереснее, чем в реальности.
Однако, повышая степень игрового включения, ролевые спектакли очевидно проигрывали искусству в качестве оформления. Строить подлинные декорации было дорого, и потому разметка игры оставалась, в основном, умозрительной: условные крестьяне пасли условных коров, условные торговцы обменивались условными деньгами и товарами, условные рыцари штурмовали условный замок, обозначенный на местности протянутыми веревками. Достоверность игрового пространства была очень низкой.
В результате по-настоящему ролевые игры развивались только в России, куда приход изобразительных компьютерных игр, поглотивших ролевиков на Западе, задержался примерно на двадцать лет и где исторически существовал опыт советских мистерий: митингов, празднеств, демонстраций, собраний, участники которых, искренне или вынужденно, исполняли определенные роли.
Истинный путь в виртуал указали лишь современные электронные игры, которые совместили художественность искусства и вовлеченность игрока (игроков) в действие с неопределенным исходом. Вспыхнувшие, как пожар, в начале 1980-х годов, они стремительно эволюционировали от примитивных «детских» рисунков, весь игровой сюжет которых был ограничен нажатием двух-трех клавиш, до настоящих, с подробно разработанным антуражем, художественных миров — средневековых, античных, современных, галактических, фэнтезийных. Причем траектория игрового движения была уже настолько сложна, что для ее успешного прохождения требовались навыки профессионала. Фактически, игры превратились в целые игровые вселенные, неисчерпаемые, как и положено вселенским мирам, в сюжетном многообразии. О привлекательности таких миров свидетельствует как появление «игровых сообществ» — объединений поклонников того или иного электронного действа, так и игровых наркоманов — людей, полностью выпадающих из реальности, проводящих дни, ночи, недели, месяцы в пространстве любимой игры.
Впрочем, эффект «выпадения из реальности» испытал, вероятно, каждый, кто когда-либо вызывал на экран хотя бы стаканчик «Тетриса».
Отсюда остается только шаг до настоящего виртуала.
Нет сомнений, что этот шаг будет сделан. Он не просто лежит в русле традиционного европейского миросознания, рассматривающего имеющуюся действительность лишь как материал для создания «лучшего из миров», но и взращивается тем философским гумусом, который накапливался в течение всего ХХ века.
ХХ век, по образному выражению одного из петербургских экономистов, был веком «сотворения миров»: «Человек, почувствовавший себя в известном смысле равным Богу… стал творить собственный мир, наряду с главным Творцом»19. На этом пути были созданы громадные политические миры — миры социализма, фашизма, либерализма, были созданы художественные миры — мир мультфильмов Диснея, фэнтезийный мир Толкина, был создан мир пластичного сюрреализма Сальвадора Дали, был создан наркотический мир Тимоти Лири, возникли экономические миры — кейнсианства, неолиберализма, социальные (общественные) миры, каждый имеющий собственную реальность: мир рекламы, мир потребления, мир консьюмеризма, мир франчайзинга. К началу третьего тысячелетия, благодаря успешной визуализации электронных игр, было осознано главное: источником текущего бытия — что бы под этим термином ни подразумевалось — является не бог и не природа, а сам человек. Человек сам способен сотворить свой собственный мир и существовать в нем столь же долго и полноценно, как и в «объективной реальности». Виртуальный материал, будучи абсолютно пластичным, предоставляет ему такую возможность. Из ничего, из цифровой пустоты, из бесплотного двоичного кода, ранее вызывавшего только скуку, человек может сотворить себе личный рай.
Что же касается практической стороны вопроса, то весь опыт исторического развития техносферы показывает: если перед человечеством возникает какая-либо техническая проблема, то рано или поздно решение ее будет найдено. Причем решение, разумеется, может оказаться парадоксальным, как это было, например, при переходе от гужевого транспорта к автомобильному, однако оно будет найдено обязательно, и технологическое обеспечение виртуала вряд ли явится исключением. Скорее всего оно быстро пройдет период различных «костюмов», более-менее реалистично имитирующих комплексы «естественных ощущений», проскочит эпоху вживленных чипов, транслирующих техническую периферию (компьютер, телевизор, телефон, Интернет) непосредственно человеку, и вступит в эру «тотального метакомпьютинга», когда включение в виртуал станет одной из обыденных функций сознания.
Человек с большей легкостью будет входит в виртуал, чем он сейчас входит в метро или достигает места работы.
Не следует считать это предположение чистой фантастикой. Достаточно вспомнить, что такой же фантастикой выглядел современный компьютер в середине прошлого века. Всего двадцать лет потребовалось ему, чтобы завоевать весь мир, и потому, вероятно, эра метакомпьютинга наступит раньше, чем высказывается в самых смелых прогнозах.
Главным здесь, конечно, станет вопрос о достоверности искусственного бытия. Обсуждая его в начале 1960-х годов, Станислав Лем полагал, что отличить искусственную реальность от подлинной будет довольно просто. Человек всегда сможет сказать, где он находится: в реальности или в виртуале. Однако в свете нынешних достижений виртуалистики, в свете проблем, выступающих сейчас на передний план, предлагаемые им «тесты на подлинность» выглядят, мягко говоря, немного наивными. Впрочем, это понимал и сам Лем, описывая, например, ситуацию, когда выход из виртуала, в свою очередь, является виртуальным. Зритель, возвращаясь из искусственного мира в реальность, «вдруг оказывается в самом центре ужасного катаклизма: дома рушатся, сотрясается земля, а сверху спускается громадная «тарелка», полная марсиан»20. Что происходит? Это взаправду или «сеанс» продолжается?
Уже сейчас становится ясно: при достижении виртуалом определенной художественной полноты отличить его от реальности «изнутри» будет нельзя. Единственная граница, разделяющая миры — знание самого человека о том, где он в данный момент пребывает. Однако, если это знание устранить, то виртуал для включенного наблюдателя станет настоящей реальностью. Фильм «Матрица» показал, как это будет.
И тут неожиданное прикладное значение обретает основной вопрос философии. Тот вопрос, который стоит на повестке уже не одну тысячу лет. Что первично — бытие или сознание? Чем является мир — объективной реальностью или комплексом ощущений, рождающим солипсические иллюзии? А быть может, эта фундаментальная оппозиция, составляющая, кстати, сущность европейских цивилизационных координат, вообще будет преодолена и в дальнейшем речь пойдет о неком новом онтологическом статусе — когнитивном бытии, онтологизированном сознании — который, пусть на время, объединит в себе обе стороны мира?
Эти вопросы еще только начинают осознаваться.
Во всяком случае, «личный рай», который предлагает человеку виртуализированная реальность, в высшей степени привлекателен. По сравнению с традиционным раем, обещаемым мировыми религиями, он имеет целый ряд преимуществ. Прежде всего это предельная простота достижения. Чтобы попасть в виртуальный Эдем, не требуются ни труды, ни раскаяние, ни вера, ни праведная жизнь, ни молитва. Достаточно простого нажатия кнопки. Тем более, что виртуальное «вознесение», в отличие от религиозного, технологически обратимо: вернуться назад, в мир земной, можно в любое мгновение. Для этого вовсе не обязательно умирать/воскресать. «Личный рай» надежно верифицируем, в его существовании можно убедиться на опыте.
Далее, виртуал — это гарантированное «вознесение». В рукотворной вселенной нет верховной инстанции, выносящей окончательный приговор, нет бога традиционных религий, который бы, исходя из своих представлений, решал — достоин ли данный человек пройти сквозь врата или нет. Вкусить «райских блаженств» может каждый.
И, наконец, вероятно, самое главное. Если в традиционном раю исполняются только положительные желания (то есть, разумеется, те, которые данное историческое сообщество признает положительными), то в виртуале возможно овеществить любой негатив. Примером тут может служить хотя бы современная Сеть, где без каких-либо ограничений присутствуют и порносайты, удовлетворяющие самые низменные потребности, и сайты психологических извращений, и сайты насилия, вычерпывающие жестокость со дна жизни. Здесь в полной мере реализуется европейский принцип свободы: «делай все что угодно, если это не мешает другим». А поскольку в виртуальной реальности никому помешать нельзя: «личный рай» замкнут исключительно на сознание пользователя, то и онтологическая свобода становится абсолютной, не отягощенной никакими этическими императивами. Фактически, человек превращается в демиурга, творящего свои собственные законы, становится сверхчеловеком, бытующим «по ту сторону добра и зла».
В общем, соблазн слишком велик, чтобы ему можно было противиться. Несмотря на сопротивление традиционной морали, человечество все равно будет осваивать виртуал. Новый фронтир, как это бывало в истории, уже начинается, и первые поселенцы уже отплывают в поисках рая от берегов «твердой реальности». Скоро она превратится для них в зыбкое прошлое, скрытое виртуальными водами, в область воспоминаний о бесхитростной и простой жизни предков.