Массажист Ахманов Михаил
Молодец, подумал Ян Глебович, с совестью парень, с понятием о чести. Далеко пойдет, ежели не сорвется.
Он шевельнулся, поглядел на саркисовскую папку и произнес:
– Ты, Игорь, погоди, не обижайся и не спорь с начальством – в тех спорах не истина рождается, а лишь отставки да выговора. Ты о главном подумай, о том, что всякое обстоятельство и каждый факт надо использовать в интересах дела. Ну, забирают его у нас… И что же дальше? Какие из этого выводы? Я так полагаю: не важно, что забирают, а важно, кому отдадут. Теперь соображай… Ты народ а УБОПе не хуже меня знаешь.
Олейник встрепенулся, загасил сигарету и поднял глаза к потолку.
– А ведь верно! Верно, Ян Глебович! Если Котельников примет дела или Межевич или, положим, Стрый, это один расклад, а если Долин…
– Если Долин либо Панченко, то мы кого-то крепко напугали. Вот и посмотрим, кого… – Ян Глебович опять задумался, о тайных депутатских покровителях и о возможных связях между ними и тем же Панченко. Или, предположим, Долиным… Что поделаешь, век коррупции! Хотя и прошлые времена ничем особенным от нынешних не отличались: тоже приказывали и платили, но не деньгами, а чинами.
Подтолкнув папку к Олейнику, Глухов сказал:
– Пусть Надежда Максимовна копии снимет. Акт о передаче – по всем правилам, чтоб ни одна бумажка не была забыта… Ну, а там поглядим! Посмотрим, кто ворожит нашей мафии!
– Тогда меняемся. – Олейник с облегченным вздохом сунул папку в стол, а вместо нее выложил перед Яном Глебовичем три толстых тома в аккуратных темно-синих переплетах. – Вот, «глухарь» из самых первосортных! Такое, значит, дело: месяцев восемь назад притормозили груз на Выборгской таможне – два трейлера со всяким ширпотребом, от сигарет до бижутерии. Владелец – предприниматель Киселев… Тут опись имеется, на ста пятнадцати страницах… Притормозили под предлогом, что сигареты контрабандные, но факт не подтвердился, а груз тем временем исчез. Вместе с машинами. С тех пор вот ищут… И есть такое подозрение, что Киселева кинули. Может, конкуренты, а может, партнеры, только без таможни дело не обошлось. Берите, Ян Глебович, копайте!
Глухов взвесил каждый гроссбух в ладони, сложил их стопкой у левого локтя, потом пробурчал:
– Хлебное место таможня, сладкое… всякий народец вьется… Начнем копать да разгребать – глядишь, а в ямке снова депутат! Или другие местные власти…
– Не исключается, – заметно повеселев, подтвердил Олейник. Видимо, перспективы в саркисовском деле его вдохновили и обнадежили. Сам же Ян Глебович был уверен, что прикрыть расследование не удастся, и если, например, поручат его Межевичу, старому дружку по ВМШ, то он от глуховской помощи не откажется. Ну, а если Долину, будет любопытный вариант! Этот попробует все отобрать и под себя подгрести… Только как отберешь? Следствие – не одни лишь бумажки да вещдоки, это еще и память, а на нее Глухов не жаловался, помнил все свои дела, как недавние, так и минувшие. И нераскрытых среди них не было.
Олейник снова закурил, но теперь сизые струйки не стелились уныло над столом, а победно взмывали к потолку, образуя в воздухе кольца и пронзающие их стрелы, неторопливо расплывавшиеся в дымное облако. Железный Феликс взирал на него с явным отвращением.
– Вы собирались доложить об этом серийном убийце, Ян Глебович, – произнес наконец Олейник. – По делу, переданному из Северного РУВД. Есть сдвиги?
– Еще какие! – сказал Глухов, пощупав поясницу. – Но ты уж, Игорь, извини, сейчас мне не хотелось бы докладывать.
– Что так?
– Предчувствие есть. Ты веришь в предчувствия?
Олейник неопределенно усмехнулся.
– Вижу, не веришь… А я вот верю. Особенно, когда касается убийц.
– И что должно произойти?
– Боюсь, несчастье. Несчастье с ним случится, Игорь. И скоро! Может быть, завтра.
Глухов встал, сунул под мышку три увестых томика в синих переплетах и направился к дверям.
Вечером он сидел в прохладной келье ашрама, спиной к узким, похожим на бойницы окнам, у восьмиугольного столика с чайным фарфоровым прибором; сидел, наслаждался тишиной, вдыхал аромат крепко заваренного чая, следил, как солнечный лучик ползет по циновке и шерстяному ковру, по бронзовому диску гонга и по лицу Тагарова, которое цветом тоже напоминало бронзу, только живую, с темными щелочками глаз, блестевших в полумраке как две полированные антрацитовые вставки. День выдался беспокойный, тревожный; с утра – разговор с Олейником, потом – какие-то звонки, все время отвлекавшие Глухова от трейлеров с Выборгской таможни, потом заглянул Голосюк, поплакаться и посоветоваться – в его расследовании наметился недопустимый застой. В результате пообедать Ян Глебович не успел, часа в четыре сунулся в «майорскую», однако нашел ее закрытой – Линда и Гриша Долохов, по словам секретарши, уехали с целой командой экспертов за город, то ли в Рощино, то ли в Сосново, а по какой причине, о том Надежда Максимовна не ведала, не знала.
Перекусив в буфете, Глухов помчался в «Диану», на массаж. Сегодня руки Баглая показались ему на редкость холодными, а разговоры – приторными, словно темная вязкая патока – течет и течет, обволакивает со всех сторон, лезет в рот и уши. Он мог бы отменить сеанс или вовсе не являться, но не хотел вызывать у массажиста подозрений. Помимо того интуиция шептала, что событиям полагается течь в том же естественном русле, как смена ночи и дня, восходов и закатов или чередование звездных и голубых небес. Значит, сыщик Глухов должен был уступить место художнику Яну Глебовичу, а тот – судье, который явится к Баглаю в урочный час и разрешит его судьбу.
Судья и палач… Или только судья? Этого Глухов не знал. Он мог предполагать, что приговор будет суровым, но если судья останется лишь судьей, то кто его исполнит? И все же он не сомневался – ни в приговоре, ни в исполнении.
– Я рад, что ты приехал, – негромко произнес Тагаров. Он сидел напротив Глухова, в знакомой позе, скрестив ноги, держа в ладонях чашечку с зеленоватым чаем. Лицо его было задумчивым и печальным. Будда, принимающий решение… Тяжкое, нелегкое…
– Я обещал, и я приехал. Но с недоброй вестью.
– Знаю.
Они помолчали, мелкими глотками прихлебывая обжигающий напиток. Потом Глухов спросил:
– Вы можете это объяснить, Номгон Даганович? Этот случай или любой другой, когда насилуют, калечат, убивают… Не равных себе, не столь же злобных и жестоких, а беззащитных… младенцев, женщин, стариков…
– Беззащитным всегда доставалось больше, и ты это знаешь, сын мой, ибо призван их защищать. Таков твой кармический долг… А объяснение… Что ж, я дам тебе объяснение – одно из многих объяснений, придуманных людьми. – Старец опустил чашку на стол, сложил на коленях тонкие, обманчиво хрупкие кисти. – Ты видел ночное небо, сын мой? То небо истины, не скрытое завесой солнечных лучей, и ты, конечно, помнишь, что в нем есть свет и тьма… Из света и тьмы рождаются людские души, но никому не ведомо, чего же больше в новорожденной душе, восторжествует ли в ней свет над мраком или уступит ему. Это познается лишь тогда, когда душа приобретает телесное обличье, а с ним – способность чувствовать, решать, творить добро и зло и делать между ними выбор. Душа, в которой много света, изгонит тьму – не сразу, но за несколько перерождений, и все перерожденья будут свершены в людском обличье, и тех людей мы назовем достойными. Новорожденная душа, в которой много тьмы, сделается недостойным человеком и, сотворив дела жестокие, пройдет затем безумно долгий цикл, воплощаясь в наказание в различных мерзких тварей, ибо грех жестокости необходимо искупить. Таков ее кармический удел… Цепь бесконечных перерождений, пока не будет ей дозволено вновь обрести человеческий облик и разум и проверить, сколь много в ней света и сколько осталось тьмы…
Старец смолк. Лучи заходящего солнца падали на его лицо и бронзовый гонг, свисавший с подставки-треножника.
– И вы в это верите? – с сомнением спросил Глухов.
– Не важно, во что и как я верую, сын мой. Вера – дело личное, о ней не толкуют на площадях, ее лелеют в сердце, хранят и берегут. Мы же говорили о причинах жестокости и злобы – откуда они произросли и почему неизбежны, как тьма в ночных вселенских небесах. Ты просил объяснения, и я его дал… – Выдержав паузу, Тагаров скупо улыбнулся.
– Прими его или отвергни, но на мой взгляд оно не хуже любого другого.
Не хуже, молчаливо согласился Ян Глебович. Не хуже, потому что необъяснимого не объяснишь, и тайны человеческой души равны всем тайнам Мироздания… Здесь, в полумраке кельи, в тихом спокойном убежище, он чувствовал это с особенной силой.
Старец пошевелился, отодвинулся в тень, и теперь Глухов не видел его лица. Но голос, раздавшийся в комнате, звучал по-прежнему ровно.
– Отвлечемся от метафизики, сын мой, и поговорим о вещах практических. Где он живет?
Ян Глебович назвал адрес, принялся объяснять, где Вяземский переулок, но взмах тонкой сухой руки остановил его; вероятно, нужды в объяснениях не было.
– Я буду там завтра, – произнес Тагаров. – Буду ждать в его жилище. Увижу картину, описанную тобой. Картину и все остальное.
Он говорил об этом как о деле решенном и не подлежащем обсуждению.
Брови Глухова приподнялись, на лбу пролегла глубокая складка.
– В жилище вряд ли получится, Номгон Даганович. Жилище под замком. Я думаю, там такие запоры…
– Замки, запоры… – пробормотал старец, склонив голову к плечу и взирая на тяжкий бронзовый диск гонга. – Запоры!.. Хха-а!
Резкий мощный выдох заставил Глухова вздрогнуть. Затем он увидел, как диск шевельнулся и, отклонившись под прямым углом, стал раскачиваться – все быстрее и быстрее, с тихим шелестом рассекая воздух, то растворяясь в сумрачных тенях, то ярко взблескивая на свету. Потом внезапно замер, будто остановленный невидимой рукой, и повис бессильно на толстом шелковом шнуре.
Демонстрация могущества закончилась.
– Я там буду, – повторил Тагаров. – Ты можешь не беспокоиться, сын мой.
– Не думайте, что я пытаюсь манипулировать вами… – Глухову вдруг показалось, что в горле у него першит. Он откашлялся, вытер платком вспотевшее лицо и, глядя на чашку в своей руке, с усилием вымолвил: – Это не так, Номгон Даганович. Я привык делать свою работу сам, однако…
Снова взмах тонкой руки.
– Это уже не твоя работа, это мой долг. Я ведь объяснял тебе… в прошлый раз… если ученик вершит злодейство, вина падает на его наставника.
– Да, я помню. Еще вы сказали, что обязаны искупить свой грех. Скольких он убил, стольких вам нужно спасти… Я помню.
– Но прежде я должен спасти еще не убитых, сын мой. А что до этого длинного слова… Как ты сказал?.. Манипулировать?.. Да, манипулировать, то есть влиять и заставлять… Так вот, я в том не вижу ничего плохого. Каждый человек живет не в пустоте, но с другими людьми – а значит, влияет на них и поддается их влиянию. Это неизбежно, разве не так? И не само влияние предосудительно, а лишь влияние дурное.
Ян Глебович кивнул. Бронзовый диск все еще раскачивался перед глазами, и мысль – может ли судия обернуться палачом?.. – не оставлял его, впившись в череп словно раскаленный гвоздь.
Тагаров был действительно могуч… столь же могуч, сколь непостижим и загадочен… Однако какие им двигают силы? Какие обеты он дал, приняв смиренный сан монаха? И, наконец, какова его вера? Та, что он лелеет в сердце и не желает обсуждать? С одной стороны, он явно был противником насилия, с другой – учил и пестовал бойцов. А назначение бойцов – сражаться. Сражаться и, конечно, убивать…
– Надеюсь, мое влияние вы не сочли дурным, – хрипло промолвил Ян Глебович и смолк, стараясь разглядеть в сгущавшихся сумерках лицо Тагарова.
Старец негромко рассмеялся.
– Я понимаю, что тебя тревожит. Да, понимаю… Знай же, нет у человека прав распоряжаться чьей-либо жизнью кроме своей собственной. Только ее он может прервать, греховную и бесполезную, либо отягощенную страданием – прервать, чтоб погрузиться в цикл кармических перерождений… Смерти нет, и нет небытия, есть только жизнь и ожидание жизни – два состояния, между которыми осуществляется выбор. Каждый в праве избрать любое из них, и в праве поставить перед выбором другого. Всего лишь поставить перед выбором…
Тагаров вдруг наклонился вперед, луч света озарил его черты, и Глухову показалось, что на тонких сухих губах играет лукавая усмешка.
– В сущности, мы это делаем всегда – ставим перед выбором других и выбираем в свой черед. Есть выборы малые и большие, важные и не очень… Ты ведь сейчас стоишь перед серьезным выбором, не так ли? Перед выбором, предложенным женщиной? Или до этого еще не дошло?
– Дошло, – сказал Ян Глебович и улыбнулся в ответ на усмешку Тагарова. – Дошло, отец мой. И я уже выбрал.
Глава 18
В субботу Баглай освободился к трем. Оздоровительный центр функционировал бесперебойно, но у сотрудников были отпуска и выходные дни, оговоренные в контракте, как и полагалось по закону. Но в реальности все определяли рейтинг и спрос, а также стремление заработать, так как с лишних пациентов шли дополнительные доходы. Тем, кого посетители не баловали, не возбранялось отдыхать два дня в неделю, Баглай же мог трудиться хоть все семь – очередь к нему не уменьшалась, а лишь росла из года в год с завидным постоянством. Это означало деньги и кое-какие привилегии, возможность брать свободный день по выбору – скажем, в воскресенье, – и временами закругляться в три, а не к шести – поставив, разумеется, в известность Лоера. Лоер никогда не возражал. При всех своих солдафонских замашках он был человеком неглупым и понимал, чьи руки его кормят.
Переодевшись, Баглай запер кабинет, покосился на дверь процедурной, где принимала Вика (перед ней почему-то толпились одни мужчины спонсорского возраста), скривил губы, будто на язык попала горечь, и двинулся вниз по лестнице – мимо рослых «скифов»-охранников, мимо регистратуры и кассы, мимо спортивного зала, откуда неслись топот и бодрые песни – прямиком в вестибюль, а из него – на улицу. Погода установилась редкостная; на деревьях наливались почки, ветер без обмана пах весной, лужи таяли под апрельским солнышком, и в теплом воздухе растворялись воспоминания о недавних мартовских холодах. Не охотничий сезон, но все же… – подумал Баглай, взял такси и велел рулить на Фонтанку, к «Сквозной норе».
Казино еще не работало. Он спустился вниз, к Ли Чуню, где тоже было пустовато, сел за низенький столик у ширмы с изображением гор, поросших бамбуком и корявыми соснами, полюбовался на свиток в нише с затейливо выписанными иероглифами, вдохнул знакомый запах сандала и кардамона. К нему примешивалось что-то еще, столь же приятное, однако взывавшее уже не к обонянию, а к желудку. Карп по-сычуаньски, под кисло-сладким соусом, определил Баглай. Две узкоглазые девушки в длинных парчовых платьях приблизились к нему, согнулись в вежливом поклоне, шепча приветствия и пожелания здоровья. Он заказал рисовые колобки, лапшу, сычуаньского карпа и ягодное вино – Ли Чунь клялся, что его привозят с цивилизованного востока, из Цзинани, и делают из ягод десяти сортов, неведомых на диком европейском западе. Вино и правда было восхитительным, таившим ароматы с берегов Хуанхэ; Баглай пил его из маленьких фарфоровых чашечек, просвечивающих словно белый шелк.
В конце трапезы появился Ли Чунь, присел к столу, выпил предложенное вино. Они потолковали: о сотне способов приготовления лапши, о супе из ласточкиных гнезд, о запеченных в тесте креветках и преимуществах сычуаньского карпа перед уткой по-пекински. Оба сошлись во мнении, что карп – пища легкая и более подходящая людям, которым за тридцать, и что великие целители – Бянь Цао и Цан Гун, Фу Вэн и Хуа То, Хуан Фу-ми и остальные – писали об этом неоднократно, рекомендуя есть мясное в юном возрасте, а в прочих случаях – лишь в ожидании любовных утех. Закончив с этим, Ли Чунь одарил Баглая комплиментами – что палочками тот владеет как настоящий китаец и чашку с вином приподнимает изящно, на кончиках пальцев. Баглай чувствовал, что ему хотелось поговорить об ином – к примеру, задать вопрос, как поживает ваза с драконом из Цзиньдэчженя, – но эта тема, видимо, была запретной.
Покинув заведение Ли Чуня, он постоял у Фонтанки, разглядывая темную мутную воду, потом направился к Невскому – развеяться, пройтись по антикварным лавочкам. В них ничего толкового не оказалось, однако прогулка его освежила; здесь, среди сутливой пестрой толпы, думалось не о Вике, не о Мосолове, не о прощальной черешинской улыбке, а о вещах приятных – скажем, о том, как сияют алмазы в жестяной баночке, как свивается в кольца зеленый нефритовый дракон, как плывут облака на картине Гварди и как отражаются в водах лагуны корабли, дворцы, мосты и башни. Думал Баглай и о новом знакомце, о живописце Яне Глебыче, прикидывал, каким он будет у него, и получалось, что не девятым и не десятым. Скорее, двадцатым. Всякому овощу свой черед; когда-нибудь и художник дозреет, но годы дозревания даром не пропадут. Да и с чего бы им пропасть? Огромный город шептался, рокотал, шумел вокруг Баглая, и в каменных его чащобах, в старинных улицах и переулках, и на окраинах, за фасадами зданий с миллионом окон, таились неисчислимые сокровища, лежавшие под спудом у древних гномов и троллей. Разыскивай, бери! В том и состояла вся прелесть, вся притягательность Охоты – разыскать и отобрать. Это было еще восхитительней, чем владеть! Подобная мысль не первый раз посещала Баглая, а временами он задумывался о том, придет ли ей на смену что-то новое и необычное, еще не испытанное и будоражащее кровь.
Придет, по-видимому. Казалось, он даже знает, что – или предчувствует, не разумом, но изощренным инстинктом хищника. Эта мысль всего лишь зрела в его душе, еще не оформившись словами, неясная и смутная, подобная дремлющему зерну в богатой влагой удобренной почве. Но зерно набухало, наливалось соками, трескалось и жаждало прорасти.
Владеть – приятно, еще приятнее – охотиться; но, быть может, всего приятней убивать?..
Домой он вернулся в сумерках и, пока дожидался лифта, прислушивался к возне за дверью одной из квартир. Тут обитала брюнетка с пухлыми губами, владелица мастифа и ротвейлера, к которым Баглай испытывал стойкую необоримую ненависть. В свой черед клыкастые твари тоже не симпатизировали ему; едва Баглай появлялся в подъезде, их рык и рев, а также удары тяжелых тел о хлипкую дверь, заставляли его холодеть и ежиться.
Но на этот раз было что-то иное. Лая и рычанья он не слышал, только какие-то шорохи и слабое царапанье когтей, сопровождаемое жалобным щенячьим поскуливанием. Может, заболели и сдохнут?.. – с надеждой подумалось ему. Он облизнул губы, усмехнулся, шагнул в кабинку лифта, и тут собаки начали выть. На два голоса, в унисон, тоскливо и протяжно, как воют волки на луну – в ночь, когда голод терзает их, а холод, заледенив кровь, лишает резвости и не дает добраться до добычи.
Баглай злобно сплюнул, ткнул кнопку двенадцатого этажа и поехал наверх. Вой, преследовавший его, стал тише и глуше, но не исчез совсем; чудилось, последние звуки смолкли лишь в тот момент, когда он скрылся в закутке и начал отпирать квартиру. Замки упруго щелкнули, он вытащил ключ, сунул связку в карман и, по привычке, коснулся соседней двери – той, ведущей в пещеру сокровищ, где на комоде стояла китайская ваза, струился сине-голубой узорчатый ковер, где висели картины, поблескивали клинки, шкатулки и подсвечники, и в темноте ждала урочного часа хрустальная люстра – ждала, чтоб вспыхнуть переливчатой радугой и превратить пещеру в сказочный дворец. В обитель Гаруна ар-Рашида, запретную для прочих смертных…
Дверь подалась под рукой Баглая, свет потоком хлынул на площадку.
Он замер в оцепении, не двигаясь и едва дыша; все, о чем думалось минутой или часом раньше, вдруг улетело прочь – мысли о воющих псах, о наслаждении Охотой, о живописце Яне Глебыче, о бриллиантах в жестяной коробке, о магазинах, которые он посетил. Все это было сейчас неважно, все меркло перед этой распахнутой дверью, перед клыками запоров, мирно блестевших в гнездах, перед фонтаном света, струившимся от люстры… Все!
Скрипнув зубами, Баглай ворвался в просторную комнату, готовый бить и душить.
Вещи были на месте. Картины, взятые у Симановича и Надеждина, коллекция статуэток Любшиной, шкатулка литого серебра – наследие Кикиморы, арабский клинок Троепольской, персидский ковер и французский фарфор, богемский хрусталь и драгоценная ваза с драконом. Цело и невредимо, как все остальное – резной двустворчатый шкаф и буфет, комоды и секретеры, диван с изящной вычурной спинкой, большой сундук в углу и круглый столик на шести массивных львиных лапах. Пожалуй, кое-что прибавилось: у этого стола, в любимом баглаевом кресле, сидел Тагаров.
Баглай не видел его много лет, но старец вроде бы не изменился. Бритый череп отливает бронзой, узкие щелочки глаз будто прорисованы углем между припухлыми веками, сухие губы сжаты, кожа на скулах туго натянута, руки сложены на коленях… Он застыл, глядя не в лицо Наставнику, а именно на эти руки – небольшие, изящные, хрупкие. Но хрупкость была обманчивой; он помнил их неодолимую силу.
– Тьма вытеснила свет, – печально и негромко произнес старец, и Баглай понял, что это сказано о нем. – Садись! Садись, Игорь. Ты – хозяин, я – гость…
Точно сомнамбула он шагнул к креслу, сел, пробормотал:
– Как говорится, незваный гость хуже татарина… Зачем вы пришли? Я что-то остался вам должен?
– Мне – ничего. Это я перед тобой в долгу. Учил, однако недоучил. Чего-то не объяснил, не додал…
– Хотите доучить сейчас? О чем же будет урок? – Баглай ухмыльнулся, но каждая жилка в нем трепетала, и каждый нерв был натянут, словно скрипичная струна. Страх давил его, пригибал, выкручивал кости в суставах, впивался во внутренности; томительный и безнадежный страх небытия, смертный ужас невосполнимой потери – ибо, теряя жизнь, он терял и все остальное, свои богатства, свои охотничьи угодья и саму Охоту. Он не смотрел в темные щелки тагаровских глаз, не думал о сопротивлении. Он знал, что не имеет шансов на победу; он чувствовал – этот старик явился, чтобы убить его и отомстить за других стариков. За Симановича и Любшину, Кикимору и Черешина, за всех остальных – и даже, быть может, за живописца Яна Глебовича, хоть тот еще жив и вовсе не стар. Впрочем, какая разница? Сегодня – жив, а завтра был бы мертв…
Веки Тагарова сомкнулись. Видимо, он тоже не имел желания разглядывать бывшего ученика.
– Урока не будет. Не бойся, я пришел сюда не упрекать и не судить. Тем более, не убивать… – Старец смолк, открыл глаза и медленно, неторопливо осмотрел комнату, словно лишь сейчас заметив собранные в ней богатства. Взгляд его остановился на нефритовой вазе и на драконе в кольчужной чешуе, обвивавшем ее тугой многократной спиралью. Зеленоватый камень сиял под щедрым светом, и казалось, что ваза вырублена из древнего льда вместе с крохотным древним чудищем, окоченевшим когда-то в снегах Антарктицы.
Старец вытянул руку и произнес:
– Возьми ее, Игорь. Возьми, поставь перед собой и посмотри на дракона.
Баглай подчинился с облегченным вздохом. Кажется, его и в самом деле не собирались убивать.
– Дракон – символ перемены, – тихо пояснил Тагаров. – А перемена следует за выбором. Ты готов выбирать?
– Я уже выбрал. Вот это! – Он дернул головой, как бы обозначив все находившееся в комнате – мебель, картины, ковры и драгоценные безделушки. Все, что ему принадлежало, чем он завладел, и что рассчитывал сохранить.
– Неверный выбор, – произнес Тагаров. – Да и выбор ли? Мужчина выбирает женщину, женщина – мужчину… Юный отрок избирает путь, зрелый муж решает, как распорядиться жизнью, старец – как достойно умереть, воин – как избежать поражения… Вот выбор! А совершенное тобою – грех… – Он помолчал и в первый раз взглянул на Баглая – не осуждающе, не безразлично, а как бы с болью. Потом промолвил: – Я дам тебе не урок и не совет, а лишь возможность выбора. Дам еще один шанс. Тот, который наставник обязан дать самому нерадивому ученику.
– Мне ваши подачки не нужны. Я… – начал Баглай, но губы вдруг перестали ему повиноваться, тело расслабилось и оплыло в кресле, а шея, наоборот, окаменела, так что он не мог ни шевельнуть головой, ни отвести глаз от крошечных нефритовых зрачков дракона, похожих на зеленоватые ягоды. Они мерцали и переливались, сужались и меняли цвет, и Баглай внезапно понял, что они живые, и не зеленые, не круглые, а темные и узкие, словно глаза Тагарова. Возможно, так и было в реальности, но он не успел разобраться, что видит и на кого глядит – зрачки исчезли, растаяли вместе с драконом, оставив лишь ощущение взгляда.
Взгляд был сам по себе и наполнял пространство, как свет звезды – космическую пустоту. Ни лица, ни глаз, ни ресниц и бровей, один лишь только взгляд – неуловимый, но ощущаемый гораздо отчетливей, яснее, чем за неделю до этого дня, в то утро, когда Баглай стоял у пропасти на крыше. Э т о т взгляд тоже подталкивал в пропасть, но теперь он понимал, что пропасть кроется в нем самом – темная мрачная бездна, в которой кружились по вечным орбитам и звали его на разные голоса умершие – обманутые, преданные и ограбленные им. Они мелькали в бесконечном хороводе будто ожерелье лиц, соединенных невидимой нитью – Кикимора, злобно кривившая рот, Черешин с мертвой всепрощающей улыбкой, говорливая актриса Троепольская, кроткая Любшина, художник Надеждин – или, быть может, Захар Ильич, баглаев дед?.. Они грозили, упрекали и предупреждали… О чем?
О предстоящем выборе.
Он мог выбирать из двух возможностей, не допускавших возврата к прошлому. Прошлое было запретным – почему, он не знал, но чувствовал со всей определенностью, что это так. В прошлом осталась прежняя жизнь – детство, школа, Столешников переулок, часть ВДВ под Выборгом, служба в спортивной команде, больницы, поликлиники и остальные места, где довелось ему трудиться, но – главное! – в прошлом осталась Охота. А кроме того, пещера сокровищ и мастерство массажиста. Здесь, на краю бездны, мысль о сокровищах внушала ему ужас; он понимал, что больше не прикоснется к ним. Ни к ним, ни к человеческому телу.
Странно, но это знание не причиняло ему обиды или горечи – ведь у него имелся выбор, и это было вполне разумной компенсацией за предстоящие потери. Разумной, справедливой, даже щедрой… Он мог начать сначала, вернуться в мир покоя и беспамятства и возродиться вновь, и это было первым шагом искупления. Он мог его отсрочить, мог пройти свой путь до немощной бессильной старости, пройти до самого конца, но не один. Память будет его вечным спутником; память о содеянном, муки совести и страх перед грядущей расплатой. Ибо она неизбежна – не в этой жизни, так в другой.
Он взвесил эти две возможности, обдумал их и сделал выбор. Хор мертвых голосов приветствовал его; теперь они не упрекали, не грозили – звали. Он знал, что скоро присоединится к ним.
Бесконечное падение… долгий-долгий полет в прохладных сумрачных просторах… Разве он не мечтал от этом?..
Баглай очнулся.
Тагарова не было. Впрочем, он уже помнил о Тагарове. Двигаясь, будто в полусне, он вышел из комнаты, аккуратно прикрыл за собою дверь, но запирать не стал – картины и дорогая мебель, ковры, фарфор и серебро, черешинские самоцветы и даже ваза эпохи Мин больше его не занимали. Он привстал на носках, дотянулся до складной лесенки, дернул ее вниз; затем поднялся по алюминиевым ступенькам, откинул крышку люка, протиснулся в него и вылез на крышу.
Близилась полночь. Небо – ясное, с яркими звездами – было бездонным, будто изваянным из глыбы обсидиана; бледно-желтый месяц блестящей чешуйкой висел на востоке, над правым баглаевым плечом. Где-то там, в пустоте, сотканной из света и тьмы, среди туманных расплывчатых пятен галактик и звездных скоплений, рождались новые души, и в этот же мир забвения и временного небытия они возвращались, закончив земное странствие. Падали в пропасть, отягощенные памятью о грехах, заботами о близких, горечью разлуки, несправедливостью и злом, которое творили сами или сотворенным с их душами и телами; падали, и пропасть принимала всех и позволяла забыться в своей холодной спокойной пучине.
Забыться на год или на тысячу лет, ибо смерти не было; была только жизнь или ее ожидание.
Эта мысль заставила Баглая расправить плечи и вскинуть голову. Тонкий серебряный луч месяца, будто прощаясь, погладил его по щеке и подтолкнул – или напомнил, зачем он здесь и что должно свершиться через краткое мгновение. Залитая гудроном крыша простиралась перед ним, поблескивая в лунном свете; последнее препятствие, которое он должен миновать, чтоб обрести покой. Черная пустыня воспоминаний…
Твердым ровным шагом, не колеблясь ни секунды, Баглай преодолел ее и прыгнул вниз.
Его полет в бездну был сладок и нескончаем.