Горгона Столяров Андрей
– Личность проявляется постепенно, а внешность – сразу. Многое тут решает именно и прежде всего – возраст. И еще очень долго какой-нибудь туповатый и необразованный Петька будет для нее гораздо ценнее, чем, скажем, писания Фомы Аквинского. Что бы там Фома Аквинский не говорил о «реализованной осуществленности». Впрочем, с ее точки зрения, этот Петька вовсе не будет ни туповатым, ни необразованным. Это – жизнь, Мартын, здесь ничего не поделаешь. Знаешь, я был бы спокойнее, если бы она как человек была хуже. Если бы она не любила людей, как сейчас, а – от природы – слегка презирала бы их. Встречаются же иногда такие курьезы. Может быть, в ней тогда появилось бы определенное честолюбие, она стала бы ученым или крупным администратором. Сублимация скрытых страстей – великая сила. Но она, к сожалению, ни администратором, ни ученым не станет. Нет в ней, к сожалению, таких – нужных данных… К тому же, эстетика имеет – и самостоятельное значение…
– Красота спасет мир, – иронически сказал дядя Мартин.
– Не знаю, спасет ли она мир, но одного человека она спасти может…
– Ну хватит, хватит, – сказала мать опять несколько отчужденно.
Дядя Мартин ощутимо крякнул и сделал следующий ход. Кажется, поставил коня на то место, откуда только что его убирал.
– Чего ты от меня хочешь, Василий?
– Ты это знаешь, Мартын, – сказал отец очень серьезно.
– Боже мой, неужели ты веришь каким-то средневековым рецептам?
– Один раз этот рецепт помог, – сказал отец.
– Боже мой, а ты знаешь, чем это кончилось?
– А чем, собственно, это кончилось? – спросил отец.
– Согласно легендам, все это кончилось очень плохо.
– Ну, не надо преувеличивать, наши предки были склонны к мистическому сознанию…
– Счастья ей это, во всяком случае, не принесло, – сказал дядя Мартин.
– А что такое счастье? – спросил отец странным голосом.
– Не знаю, мне трудно с тобой спорить, Василий. – Дядя Мартин поднял голову и посмотрел несколько вбок. – А ты что, Аня, как женщина, думаешь обо всем этом?
Было слышно, как мать порывисто вздохнула.
– Я ничего не думаю, я просто боюсь, – наконец, сказала она. – Вот я слушаю вас, двух взрослых и умных мужчин, и мне – страшно. Вы, по-моему, даже не понимаете, о чем говорите… – Она замолчала и вдруг позвала совсем другим, обыденным голосом: Вика? Виктория? Ты где там? Ты что, уже вернулась?..
Сразу же наступила зыбкая тишина. Чувствовалось, что сидящие в комнате тревожно переглянулись. С легким стуком опустилась фигура на шахматную доску.
– Виктория?..
– Вика?
– Эй?..
Вике хотелось спрятаться среди пальто, горбящихся на вешалке. И чтобы никто никогда здесь ее не нашел. Она казалась себе сосудом, полным горячих слез. Главное было сейчас – не расплескать их при всех.
Она, как стеклянная, вошла в комнату.
– Здравствуй, утенок, – тут же растерянно сказал дядя Мартин. Виновато и, как никогда внимательно, посмотрел на нее. Вдруг добавил. – Ты что-то сегодня особенно хорошо выглядишь…
Судя по тону, он вовсе не иронизировал.
Отец, как бы соглашаясь, кивнул.
– Обедать будешь?
Вика тоже кивнула.
И тут горькая влага в горле все-таки выплеснулась. Вика едва успела заскочить к себе в комнату. Рухнула на подушку и обхватила ее, чтобы не разрыдаться. Сразу же теплая рука легла ей на спину, и дядя Мартин, неловко присаживаясь рядом, сказал:
– Ничего, это скоро пройдет.
– Что, что пройдет!?. – крикнула Вика.
– Все пройдет, утенок. Не торопись.
– Что «все»?
– А вот увидишь сама…
После этого минуло несколько дней. О случившемся в начале апреля, как по уговору, больше не вспоминали. Вика уныло ходила в школу, отбывая положенные часы за партой, написала за один вечер заданное сочинение о Родионе Раскольникове. Равнодушно посмотрела потом на оценку «отлично» в конце страницы. Зачем это было нужно, она не слишком задумывалась. Все шло, как шло. Золотая медаль, судя по всему, становилась реальностью. Дома она тоже сразу же погружалась в учебники. Правила, формулы и разнообразные параграфы плотно заполняли сознание. Думать о чем-либо постороннем ей было некогда, и впервые в жизни, наверное, Вика радовалась этому обстоятельству. Ей и не хотелось сейчас ни о чем думать. И лишь проходя мимо зеркала, в комнате или прихожей, она невольно опускала глаза. Зеркало стало заклятым врагом, с которым опасно встречаться взглядом. Вика избегала его, боясь тех бездн, что неожиданно открывались за амальгамой. Жизнь текла размеренно, успокоительно и привычно. Каждый день заходил дядя Мартин, чтобы поговорить и сыграть с отцом в шахматы. О своем обещании, что «все пройдет», он больше не вспоминал, с Викой, если она подсаживалась, держался точно так же, как раньше: называл утенком, поводя изогнутым мундштуком, цитировал что-нибудь на латыни. Именно латынь его почему-то сейчас особенно завораживала. Чеканные металлические обороты гудели, как струны. Даже воздух в квартире, казалось, немного вибрировал. Иногда дядя Мартин слегка повышал голос, и тогда фужеры в серванте отзывались нежным пением хрусталя.
То есть, внешне все шло, как обычно. И лишь изредка Вика улавливала на себе его серьезный, как бы изучающий взгляд (впрочем, дядя Мартин поспешно отводил глаза в сторону) и еще замечала, что они с отцом незаметно подмигивают другу, а мать в этих случаях хмурится, и лицо ее делается замкнуто-отстраненным. Словно образовался заговор, в котором она не хотела участвовать. И по тайному этому перемигиванию можно было понять, что, видимо, что-то готовится.
Сама Вика их ни о чем не спрашивала.
Ей было боязно.
Светлы были майские поспешные рассветы над городом. Тревожила синева куполов, вылепленных из небесной сырости. Зеленела листва, и, как перед праздниками, толчками бухало сердце. Что-то обязательно должно было произойти.
И вот, наконец, в субботу – Вика хорошо запомнила этот день – отец уже с утра стал как-то необычайно сосредоточен, явно подготовился к тому, что произойдет, еще с вечера, то и дело покашливал, бросал предостерегающие взгляды на мать, а после завтрака, дождавшись, когда посуда будет убрана со стола, попросил Вику на минуточку задержаться, и, бледнея, видимо, от торжественности момента, несколько приподнятым голосом объявил, чтобы она на сегодня никаких дел себе не назначала, день сегодня особенный, сегодня дядя Мартин приглашает ее в гости.
Мать при этих словах поднялась и, ни слова не говоря, вышла из кухни.
Отец покусал губы.
– Ты меня поняла?
– Нас приглашает? – уточнила Вика, хотя она уже обо всем догадалась.
– Нет, только тебя, – сказал отец. – Тебя одну. Пожалуйста, отнесись к этому серьезно.
– Отнесусь, – пообещала Вика.
– Я тебя прошу…
– А когда?
Отец смотрел в стену.
И вдруг наклонил голову, будто прислушиваясь к тому, что происходит в соседней комнате.
Оттуда не доносилось ни звука.
– Когда? Прямо сейчас, – тихо сказал он.
Как ни странно, никогда раньше она у дяди Мартина не бывала. Почему-то, довольно часто приходя в гости к ним, иногда каждый день – правда, случалось так, что и неделями не показывался – вдумчиво играя с отцом в шахматы, ведя с матерью долгие обстоятельные разговоры на кухне, будучи вообще единственным близким родственником, – других, насколько можно было понять, у них не было, – к себе он, тем не менее, не приглашал, и, надо сказать, Вику это не удивляло. Таковы были правила – часть той загадочной атмосферы, которая его окружала. Вика принимала это как данность, и не задавала вопросов. Но когда дядя Мартин буквально через секунду после брякнувшего звонка открыл ей дверь и, довольно сухо, с необычной сдержанностью поздоровавшись, повел по полутемному коридору, у нее возникло чувство, что эту квартиру она знает уже давно: вот здесь – кухня (и они действительно прошли мимо кухни), а вот тут – полукруглая, как во дворце, ниша с фигуркой на постаменте. И тяжелый бархат, спускающийся до пола, она тоже как бы припомнила. Был такой бархат, был, действительно вишневого цвета. Ее только на секунду кольнуло, что вот ведь, оказывается, как люди живут – на одного целых три, а может быть, и четыре громадных комнаты. А они втроем – мать, отец и она, Вика, – тоже в трех комнатах, причем, одна из них – проходная. Как это дяде Мартину удалось сохранить такие апартаменты? Почему не отняли? (Вика несколько раз слышала о подобных случаях). Впрочем, эти мелкие мысли сразу же затерялись среди нахлынувших впечатлений. Квартира была именно такой, какой и должна была быть. Вика не сомневалась, что за одной из плотно прикрытых дверей – роскошная библиотека, сотни томов с обрезами, прижавшиеся бычьими щеками, квинтэссенция обратившихся в тусклую память столетий, а за другой – покрытый пластиком длинный стол, наподобие лабораторного, и изогнутое стекло – шарики, колбочки, трубочки с матовыми расширениями, где, подогреваемое на спиртовке, что-то таинственно булькает и выпаривается. Дневной свет в лабораторию не проникает. Подтверждал это и запах, распространявшийся по всей квартире. Он был не то, чтобы неприятный, но определенно не имеющий отношения к обыденной жизни. Почувствовав его, Вика резко потянула воздух носом. А дядя Мартин замедлил шаги и обернулся.
– «Глаз ворона», – без обычной иронии пояснил он. – Считается, что «глаз ворона» оберегает ждущего воплощения от потусторонних влияний, чтобы во время метаморфозы, когда человек полностью беззащитен, сквозь меняющуюся оболочку в него не проникли демоны. Учитель Бен Халеви полагает, что «глаз ворона» при воплощении необходим. Впрочем, это пока неважно. Сюда…
И гостиную, где они очутились, Вика тоже как бы узнала: узорчатые парчовые плотные занавески на окнах, полумрак, едва раздвигаемый бронзовым светильником на стене – три удлиненных рожка, повернутых почему-то не к потолку, а к полу, и на огромном восточном ковре – кресла с хрупким столиком между ними. На столике – свечка толщиной в лошадиную ногу, синие, будто вены, прожилки пронизывают желтизну воска. А чуть выше светильника – большой старинный портрет в золоченой раме, и из жухлого фона, будто сквозь торфяной туман, проступает слегка размытое лицо женщины.
Вика сразу же догадалась, кто это изображен. Впилась взглядом, а потом недоуменно пожала плечами: ничего особенного. Самая обыкновенная внешность – нос, глаза, ну, может быть, с оттенком дворянского высокомерия. Локоны, спадающие вдоль чересчур пышных щек. На продолговатой скуле – то ли черная родинка, то ли «мушка». И эта женщина породила шлейф семейных преданий?
Дядя Мартин кивнул:
– Да, утенок, это она и есть. К сожалению, портрет не передает истинного м-м-м… очарования. Но, согласно легенде, художник, который его создавал, между прочим, не крепостной, а итальянец, специально выписанный из Флоренции для этой работы, с такой страстью поддался ее… м-м-м… гибельному впечатлению, что писал портрет почти две недели, ни на мгновение не останавливаясь – не ел, не пил, работал даже ночами, а когда закончил портрет, в ту же секунду упал у мольберта бездыханным. Говорят, графиня сводила с ума целые гвардейские роты. Сама императрица Екатерина ее несколько ревновала. Что, утенок, ты, по-моему, разочарована?
– Я думала, она и в самом деле красавица, – вздохнула Вика.
– Ну, красота – понятие относительное, – сказал дядя Мартин. – Каждое поколение создает собственный эталон. То, что считалось красивым во времена Екатерины Великой, в нынешнюю эпоху выглядит смешным и даже уродливым. Например, эта короткая талия, скорее всего, в подражание императрице. Тогда женщины, в отличие от теперешних, были весьма похожи на каракатиц. Что, однако, не мешало им выглядеть идеалом в глазах поклонников…
– А я не превращусь в каракатицу? – спросила Вика.
– Ну, утенок, тебе это не грозит. «Моккана» – так это зелье называли в те времена (кстати, слово древнеегипетское, указывающее на очень давнее происхождение) – вовсе не изменит тебя, как ты, вероятно, думаешь, она лишь выявит твою истинную женскую сущность, – то, что по разным причинам оказалось, недопроявленным. Ты можешь не опасаться, утенок. Садись в это кресло, минуточку!..
Он исчез и появился действительно через минуту – в торжественной черной мантии, спадающей складками до носков тапочек, поддернул широкие рукава, расправил на груди кружевной пенный галстук. С квадратной шапочки, увенчивающей голову, свешивалась смешная кисточка на шнурке. Сейчас он еще больше походил на портрет, когда-то виденный Викой в альбоме. А на столике образовался круглый чугунный подносик с ручками-скарабеями, где стояли синеватая рюмка, почти не расширяющаяся в верхней своей части, и фарфоровый пузатый кувшинчик, вытянувший нос из-под крышечки.
Только тут Вика поняла, что это серьезно.
А дядя Мартин осторожно снял крышечку, которая тихонечко скрежетнула, затрепетав расширенными ноздрями, вдохнул вылетевший изнутри, как показалось Вике, жемчужный парок, прошептал самому себе: Не люблю иметь дело с черной магией… – и, как будто поколдовав пальцами над кувшинчиком, бережно налил в рюмку бесцветную, тягучую, словно клей, видимо, тяжелую жидкость.
– Учти, утенок, у нас может ничего и не получиться. Этот рецепт не пробовали почти двести лет. Магия – вообще, штука такая… И самое главное, чтобы «моккана» подействовала, человек должен хотеть этого изо всех сил. Больше всего на свете. Больше всех мелких радостей, которые его окружают, Только тогда сущность «мокко» по-настоящему проявляет себя, бутон пробуждается и начинает выпускать лепестки. Скажи, утенок, ты действительно этого хочешь?
– Да, – ответила Вика.
И слово выстрелило, как щепка, из пересохшего горла.
– Тогда пей, и пусть тебе поможет вся мудрость славного Айзала Бен Халеви…
Вкуса она практически не почувствовала. Жидкость едва уловимо масляным горьковатым огнем пробежала по языку, тронула небо и в одно мгновение испарилась – или всосалась, не почти оставив воспоминаний.
Вика ожидала большего.
А дядя Мартин, вежливо приняв рюмку из сжатых пальцев, подержал ее пару секунд, беззвучно опустил на поднос, вздохнул, закрыл фарфоровый осиротелый кувшинчик и, подняв брови, от чего стал похож на удивленного гусака, сказал:
– Ну вот. Теперь – дело за тобой, утенок…
Темна была дырчатая прохлада под тополями и зелена вода в тесном камне канала. Чуть дрожали вдоль глади прополосканные чистые отражения. Петербург был просторен, как это случается иногда в субботнее утро. Солнечный редкий туман стоял в дали набережной. Проехал одинокий трамвай, влача внутри себя скорбность и пустоту. А с моста, перекинутого горбом меж двух узких набережных, Вика вдруг различила бледные, призрачные, как мираж, нагромождения новостроек: широкий проспект с ползущими по нему троллейбусами, океан дымного воздуха, чахлые газоны между домами, и бредущего вдоль поребрика приземистого, почти квадратного человека – с лысой, голубоватой, как облупленное яйцо, головой. Болтающиеся руки его почти касались асфальта. Серый Кеша, по-видимому, искал – куда бы приткнуться.
Она мигнула, но странное видение не исчезло. И лишь когда сквозь него она заметила выскочившего из ближней парадной Витьку, резко замедлившего шаги и неожиданно свернувшего в переулок – не захотел, вероятно, дурак, с ней здороваться – марево истончилось и слабой пленочкой расползлось в глубинах квартала. Снова были камень, вода, тополиные смоляные почки, припахивающие «мокканой». Вывернул из-за поворота автобус и попыхтел в сторону площади. Потек вдоль набережной клуб дыма. Дышать было нечем. Ладно, сказала Вика шепотом неизвестно кому. Ладно, ладно…
Сверкнул блик солнца в окне.
Она пожала плечами и пошла дальше.
Долгое, как показалось Вике, бесконечно долгое время ничего не происходило. Она все так же ходила в школу и через силу высиживала в молчании томительные уроки. Выходила к доске и что-то рассказывала, если ее вызывали. Если же не вызывали, и ладно – сама на ответ не напрашивалась. Ей хотелось, чтобы ее вообще больше не замечали. Зеркало по-прежнему отражало проваленный туфлей и расширяющийся книзу гадкий утиный нос, близко посаженные глаза, излишне тонкую и какую-то уплощенную челюсть. Никаких изменений с этим безобразием не обнаруживалось. Мечты оказались иллюзиями. Таинственная «моккана» – мифическим средством, призванным, вероятно, утешить бедную девушку. Она уже воспринимала все случившееся как розыгрыш. Пройдет, наверное, недели две-три, и дядя Мартин объявит, что наступило некоторое улучшение. Теперь ты можешь быть довольна собой, утенок. Это то, что сейчас называют модным термином – психотерапия. Находятся, видимо, дурочки, которые этому верят. Жаль, что она сама уже далеко не дурочка.
Единственным, что внушало некоторые надежды, был неожиданно прорезавшийся у нее чудовищный аппетит. Ела Вика теперь раз восемь в день, и все равно оставалась непрерывно голодной. Завтрак, обед и ужин проваливались в какую-то бездонную пустоту, и уже через полчаса начинало отчаянно сосать под ложечкой. В школе она непрерывно жевала бутерброды на переменках; стыдно сказать, брала с собой чуть ли не целый батон, а, вернувшись домой, прежде всего съедала – первое, второе и третье, далее – пару ватрушек, бублик какой-нибудь, небольшую баночку джема, а потом, это уже после сладкого, наворачивала, не в силах остановиться, грамм четыреста колбасы. Живот у нее вздувался просто, как барабан. И все равно минут через сорок можно было обедать заново. А если она напряжением воли подавляла в себе чувство голода – все же нельзя столько жрать, даже перед матерью неудобно – то у нее начинала чем дальше, тем отчетливее плыть голова, и все тело казалось сделанным из мягкого пластилина. Даже в сгибах локтей появлялось тогда ноющее бессилие, а колени дрожали так, что Вика просто боялась шлепнуться на пол. Впрочем, все это проходило, стоило лишь заглотить, например, бутерброд с сыром. В конце концов, Вика махнула рукой и перестала противиться требованиям своего нового состояния. Организм лучше знает, что ему нужно. Подумаешь, аппетит. Она согласна была терпеть и не такие мучения. Лишь бы сбросить ненавистный утиный облик. А что – аппетит? От аппетита никто еще не умирал.
Самое удивительное, что она нисколько не располнела при том жутком количестве пищи, которое поглощала. Она не сделалась рыхлой, как опасалась, и не прибавила в весе ни одного килограмма. Напротив, даже, кажется, похудела, выпрямилась, вроде бы, стала стройнее и теперь двигалась по квартире с завидной легкостью, чуть ли не пританцовывая. Значит, какие-то изменения в ней все же происходили. Происходили, происходили! Вика боялась задумываться над этим, чтобы не сглазить. Она теперь только искоса поглядывала в настенное зеркало. Лучше уж подождать. Нечего пялиться на себя каждые пять минут. И вот однажды, ей вдруг почудилось, что здесь что-то не так. А когда она, обернувшись на всякий случай – не смотрит ли за ней кто-нибудь, – подошла и чуть не вплотную приблизила лицо к стеклянной поверхности, то увидела, что ненавистные угри на левой щеке исчезли, совершенно исчезли, будто их никогда здесь и не было, кожа на этом месте стала светлой и шелковистой, а недавно еще земляные щеки – матовыми, как она и мечтала.
Вика, не отрываясь, смотрела в зеркало.
Смотрела, наверное, секунд тридцать.
– Ага! – наконец сказала она…
С этого дня можно было фиксировать накапливающиеся изменения. Выявлялись они по частям, точно вода, бесшумно проступающая из-под почвы: крохотными деталями, почти не сказывающимися на всей картине. Возвращаясь из школы, она теперь первым делом бросалась в комнату матери. Створчатое трюмо перестало быть для нее заклятым врагом. Темная стеклянная жуть притягивала, как омут. Смотреть хотелось часами, если бы, разумеется, у нее было бы столько времени, и Вика с радостью отмечала, как прежде желтоватая, дряблая, в крупных порах старушечья кожа в самом деле светлеет и обретает шелковистую гладкость, щеки немного подтягиваются, становясь тонкими и упругими, переносица же несколько поднимается и закрывает волосатые ноздри. Она не могла нарадоваться увиденному. Вот нос так нос! Не греческий, разумеется, но и не продавленная туфля, по которой так и хочется щелкнуть. Вика с нежностью гладила чуть намечающуюся посередине горбинку, с наслаждением расчесывала ставшие вдруг мягкими и матово блестящими волосы, почти не веря, касалась губ, полных ягодной спелости. Никакого сравнения с двумя темными корочками, что были прежде. Ужасный громоздкий костяк тоже больше не выпирал. Она, точно бабочка, выползала из отвратительной оболочки гусеницы. Крылья еще не расправились, и порхать от цветка к цветку еще было рано, однако все отчетливее намечалась сама возможность такого полета. Над землей, над тысячами обращенных к тебе взглядов. Причем, всматриваясь в себя, Вика одновременно осознавала, что какие бы изменения в дальнейшем ее ни затронули, она вопреки им вовсе не станет совершенно другим человеком. Она останется прежней, лишь – ярче, намного осмысленнее и красивее. Точно слякотный черновик, весь в помарках, который перепечатали набело. Видимо, прав был дядя Мартин, когда говорил, что «моккана» ее вовсе не преобразит. «Моккана», если подействует, лишь проявит ее истинную женскую сущность. Так оно, вероятно, и происходило. Проступало именно то, чем она должна была быть. Тайна жизни переставала быть тайной.
Исполнялось давно обещанное.
Вместе с телом преобразился и голос.
– Мокка-а-ана, мокка-а-ана!.. – пела она теперь, оставаясь дома одна.
Звук был чистый, и фанфарные его переливы наполняли квартиру.
Вика не уловила момент, когда это произошло окончательно. Внешне, в отличие от внутренних физических перемен, все еще оставалось по-прежнему. Тоскливое бремя уроков удерживало, по-видимому, сложившийся образ. Никто в классе как бы ничего и не замечал. А быть может, она сама еще не привыкла к своему новому положению и вела себя так, будто ничего, в сущности, не изменилось. Вероятно, мало было обрести новую внешность; требовалось еще, чтобы внешность эта полностью срослась с человеком. Манера держаться должна была стать совершенно иной. Надо было по-другому на все смотреть. По-другому – с небрежным вниманием – поворачиваться к собеседнику. Этому всему еще следовало научиться.
И все-таки что-то сдвинулось внутри скучной обыденности. Вика ощутила это по-настоящему примерно через неделю, тогда, когда, выскочив зачем-то из-за угла на большой перемене, чуть не сшибла с ног Менингита, несущего стопку книг из учительской. То ли Роза попросила его раздать пособия перед уроком, то ли что-то еще. И вот когда тоненькие брошюрки от столкновения брызнули во все стороны, запорхали, зашелестели и полетели прямо под ноги несущимся младшеклассникам, Менингит – болезненно-бледный, упырь, будто из непропеченного теста – почему-то не зашипел на нее, не обругал по обыкновению: Вечно на тебя, Савицкая, натыкаешься! – то есть, конечно, уже вскинулся, чтобы зашипеть и как следует обругать, даже уже разинул рот, бесцветный, как у вываренной рыбы, но вдруг, точно проглотив муху, захлопнул его в комическом изумлении, покраснел, так что аж мочки ушей у него стали пунцовые, неловко присел и начал молча собирать разбросанные по паркету страницы. А Вика же, в свою очередь, вместо того, чтобы скоренько извиниться, – попробуй обидь Менингита, получишь потом по полной программе – также молча глянула на него, присевшего, сверху вниз, а потом переступила через вытянутую ладонь и, не торопясь, двинулась дальше.
Она чувствовала, что Менингит смотрит ей в спину. Но не оборачивалась, еще чего, пусть себе смотрит. И внезапно откуда-то появившееся у нее ощущение вседозволенности было так восхитительно, что она вместо класса, куда призывал звонок, задребезжавший в эту минуту, повернула на лестничный закуток, где в стену было вмазано мутное продолговатое зеркало, выдернула заколку из волос, стянутых в кукиш – интересно, зачем только она этот кукиш заделывает? – и потрясла головой, чтобы пряди свободно рассыпались по плечам. Вот так, сказала она. Показала язык отражению. А когда она довольная, с распущенными волосами, удивительно уверенная в себе, неторопливо вошла в класс, то по дыханию, вдруг прервавшемуся, как будто его никогда и не было, по тишине, в которой, казалось, растворились все звуки, по особому оцепенелому сосредоточению взглядов догадалась, что старая жизнь кончилась бесповоротно, теперь будет новая, совершенно иная, изумительная и непохожая на все прежнее. И, видимо, Роза Георгиевна это тоже почувствовала, потому что, уже сверкнув глазами для полагающегося строгого выговора – на урок-то Вика, тем не менее, опоздала – неожиданно осеклась, привстала из-за стола, постояла немного так, полусогнутая, и сказала растерянно: Какая-то ты сегодня, Савицкая, не такая… – вяло махнула рукой. – Садись, на место… – потерла веки, продолжила прерванные объяснения, но еще несколько раз во время урока, внезапно и как бы даже испуганно поглядывала на Вику и тогда запиналась, и не могла сразу вспомнить, о чем только что говорила.
С этого случая все пошло по другому. Серый туман, стоявший между Викой и остальными, рассеялся. Зазвенели обращенные к ней голоса, множество мелких событий заполнило пустоту буден.
Теперь Вика, приходя утром в школу, чувствовала на себе горячие взгляды мальчишек. Причем, не только из их класса, но и из двух параллельных.
– Савицкая!.. – окликали ее. – Эй, Савицкая! Сколько времени?
– Нет часов, – отвечала Вика, демонстративно поблескивая циферблатом.
– Ну ты смотри какая: без часов ходит!..
Это было приятно.
И на переменах она теперь не слонялась, как неприкаянная, – либо ее сразу же окликали: Савицкая, ты чего это там, давай сюда!.. – либо она сама без всяких комплексов вклинивалась в любую компанию – хоть к Менингиту, где все, как ненормальные, галдели и гоготали, хоть к Виталику – послушать рассуждения о современной науке. Просто подходила, ни кого ни о чем не спрашивая, и непрошибаемые ранее спины раздвигались освобождая для нее место. Попробуй, не освободи для Савицкой! За плечами ее маячил угрюмый и скорый на руку Шиз, провожавший ее упорным взглядом, куда бы она ни пошла.
Это было одно из самых неожиданных превращений. Нагловатый и резкий Шизоид теперь начал в ее присутствии ощутимо стесняться – запинаться, робеть, скрести ногтями щетинку на подбородке, а однажды, отозвав Вику в сторону и глядя мимо нее, пробурчал, краснея, видимо, от собственного великодушия: Ты, Савицкая, если что – мне скажи… Ну, если, знаешь, кто-нибудь там, из этих – чего… – и поднял кулак килограмма в четыре весом. Кто рискнет связываться с Шизоидом? Только полный кретин. И то, что Шиз теперь все время держал ее в поле зрения, не только почему-то не принижало Вику, как прежде, а, напротив, таинственным образом возвышало над остальными, подчеркивая этим угрюмым сопровождением ее некую исключительность. Она как бы обзавелась личным телохранителем.
В общем, все было просто великолепно. Тайна жизни, казавшаяся ранее темной и мрачной, вдруг озарилась сиянием, проникшим в самое сердце. Жар ее теперь явственно согревал Вику. Заиграла волшебная музыка, зажглись окна в стрельчатых дворцовых пролетах. Тополя на набережных нашептывали жизнь, похожую на чудную сказку. Город, как выяснилось, никогда ее не обманывал: в каменном загадочном пространстве его, в горбатых узких мостиках над каналами, в плоских волнах, лижущих красноватый гранит, и в самом деле рождалось некое колдовство, и, колеблемое быстрыми ветрами, преображало реальность. Обещанное здесь всегда исполнялось. Следовало только безоговорочно верить в это. И теперь Вика верила. Прибираясь как-то в ящиках письменного стола (надо же, в конце концов, ознаменовать новую жизнь генеральной уборкой), она обнаружила свою фотографию четырехмесячной давности и довольно долго, даже с некоторым испугом рассматривала вытаращившуюся оттуда уродину. Откуда такая тупая и обреченная злобноватость – хмурый взгляд исподлобья, упрямо сжатые губы? Кривоватые морщины на лбу, стянутая в какой-то твердый комок кожа на подбородке? В самом деле кикимора, ничего не скажешь. Багроволицая тетка, тащившая ее когда-то с забора, была права. Неужели действительно приходилось так мучиться?
Вика облегченно вздохнула. Разодранная в мелкие клочки фотография полетела в мусорное ведро. Это все уже безвозвратно ушло в прошлое. Об этом можно было не вспоминать. Она включила радио, и детский, неправдоподобной чистоты голос запел о счастье. Немедленно отозвался такой же голос в окне напротив. И был светлый май, и было радостное чириканье воробьев на крышах, и был двор в рыхлых бликах отраженного солнца, и одуряющий запах листвы вливался в квартиру через открытую форточку.
Одна только странность смущала ее в это необыкновенное время. Мать, которая с самого начала не одобряла того, что дядя Мартин назвал «заклинанием духов», теперь, когда этот эксперимент удачно закончился, своего отношения к происходящему нисколько не изменила, на подмигивания дяди Мартина и отца реагировала как-то хмуро, в разговорах о том, что «Виктория-то наша как расцвела», участвовать не хотела, – удалялась на кухню и в раздражении начинала греметь посудой, а если и после этого мужчины не успокаивались, хрипловатым голосом предостерегала:
– Хватит, хватит…
– Почему хватит? – недоуменно спрашивал отец.
– Потому что не надо этих восторгов. Не люблю. Хватит, и – все!..
– Ну, Аннушка, ты не права…
Вика несколько раз замечала, что мать украдкой посматривает на нее – быстро и очень внимательно, будто стараясь понять, что же с ней, Викой, случилось на самом деле.
Вику это слегка задевало.
Радоваться надо, а не раздражаться.
И еще ее задевало, что перемигивания отца с дядей Мартином тоже скоро закончились, оба они, как и мать, начали по-немногу прятать от Вики глаза, вглядываться украдкой, стараясь при этом, чтобы она не заметила, лица у обоих стали виновато-растерянными, а когда Вика однажды прошлась как бы в туре вальса по комнате, чувствуя необычную приподнятость во всем теле, отец крякнул, точно с досады, и на игривый ее вопрос: Я тебе, что, не нравлюсь?.. – ответил с излишней поспешностью:
– Нравишься-нравишься. Ты сейчас прямо, как мотылек…
И вдруг дядя Мартин тихо сказал:
– Мотыльки живут только один сезон…
А отец быстро повернулся к нему:
– Не каркай!
– Я не каркаю, я предупреждаю…
Вика не поняла, что они имели в виду. Лично ей казалось, что все устраивается как нельзя лучше. Через день на уроке физкультуры у них были танцы, которые ввели с прошлого года, и когда включили магнитофон и Вика вместе со всеми закружилась под вихревую мелодию, ей почудилось, что она не танцует, а плывет над линолеумом, – невесомая, еле-еле, как птица, поводя крыльями, – и почудилось, вероятно, не ей одной, потому что когда магнитофон резко выключили, почему-то не дождавшись окончания песни, она увидела класс, сгрудившийся около коренастого физрука, перешептывающихся девчонок, мальчишек с пылающими глазами и щеками, Менингита, Шизоида, странно напряженную Лерку и отдельно – Витьку и Алечку, которые танцевали в одной паре.
Они продолжали держаться за руки.
И вдруг Витька, словно очнувшись, выдернул ладонь из ее пальцев, а когда Алечка недоуменно оборотилась, отвернулся и начал старательно смотреть в сторону.
И все же темна дырчатая прохлада под тополями и зелена вода в каналах Санкт-Петербурга. Велика власть чудесного, рождающегося из камня, и, как заклинаемый дух, обретающего душу и облик. Болезненны петербургские миражи, успокаивающие сном, а не явью. Легко вызвать морок, трудно потом избавиться от сладкого его наваждения. Что-то такое Вика почувствовала уже на другой день, когда Алечка, бывшая до сих пор вроде бы ее лучшей подругой, – снисходительной, разумеется, все же Витька домой провожал не кого-нибудь там, а только ее, – вдруг при первой же встрече в классе посмотрела на Вику с внезапной ненавистью, передернула, будто кукла, плечами, сморщилась, но, к счастью, ничего не сказала, – забрала свои вещи, и пересела на заднюю парту. А на свободное место, как будто ждал, сейчас же переместился Виталик. Хорошо еще, что не Шиз – Шизоида Роза Георгиевна с «камчатки» не выпускала. Дождевым тусклым холодом повеяло от этого случая. Еще не осень, конечно, но уже ясно потянуло ознобом.
Впрочем, к концу урока это уже забылось. Жизнь сияла, и нежные крылья ее приподнимали Вику над мелочами. Она все время слышала вокруг себя шорох воздуха. Голова немного кружилась, и лететь хотелось все выше и выше. Парить над миром, оказывается, было так просто! Теплое весеннее дуновение перенесло ее из апреля в май. Все будет прекрасно! Музыка звучала по-прежнему. Даже досадные мелочи оборачивались теперь в ее пользу. Как в том случае, например, когда, будучи приглашенной в гости все тем же Виталиком (Приходи, Виктория, правда… Без тебя как-то не так…), она снова, прособиравшись все с теми же своими двумя несчастными платьями, позабыла о времени и опоздала чуть ли не на сорок минут. Нервничала еще, дура такая, перед тем, как нажать кнопку звонка. Но едва узрела в дверях глуповато расплывшееся лицо Виталика, а за ним – нахмуренного Шизоида, который, видимо, так и торчал, дожидаясь ее, в прихожей, как с предельной ясностью сразу же поняла, что даже если бы она опоздала на час или на два, то, по мнению остальных, она бы, тем не менее, пришла вовремя.
Это ощутилось, едва Вика переступила порог комнаты. Ничего особенного она сама вроде бы не делала и не говорила. Вела себя, как обычно, разве что немного свободнее. И однако уже через пять минут после того, как Виталик усадил ее в кресло рядом с торшером – кстати, то самое кресло, где когда-то уединялись Алечка с Витькой, – все мальчишки как-то незаметно переместились со своих мест и, толкаясь, сгрудились возле нее, будто притянутые магнитом.
Рюша принес ей бокал пузырчатого шампанского, сам Виталик – поднос с ароматным чаем и пару пирожных, Витька – каемчатую салфетку, которую тут же суетливо постелил на колени, а медлительный Шиз, до которого все всегда доходило в последнюю очередь, вздув под футболкой бицепсы, немного развернул ее кресло, так что Вика была теперь как бы окружена венчиком собеседников. Кто-то даже протиснулся между стеной и торшером. Ей, признаться, лень было оглядываться – кто именно. И к тому же все они совершали множество лишних движений: нагибались, подсовывались, старались как бы случайно до нее дотронуться, душ горячих прикосновений омывал тело, и еще все они непрерывно – говорили, говорили и говорили. Как будто прорвало стену томительного молчания. Рюша, например, сообщил, что за экзаменами в этом году будет наблюдать специальная комиссия гороно, есть такое постановление, школу решено сделать образцово-показательной по району. Так что не волнуйся, Савицкая, никого не завалят… Набитый мускулами Шизоид гремел басом о недавних соревнованиях по тяжелой атлетике. Представляешь, Савицкая, сам Василий Беглов присутствовал. Ничего мужик, понимающий, сказал про меня, что материал – годен. Сгибал руку и предлагал пощупать круглое железо под кожей… Виталик тоже ежеминутно вклинивался с рассказами о своих бабочках. И даже Серега-лохматый, в классе косноязычный и ранее никогда не высовывавшийся, (он-то как раз и втиснулся, оказывается, между стеной и торшером), тоже попискивал что-то насчет – куда в этом году поступать, где какой конкурс, и что где учитывается. Сам, кажется, собирался чуть ли не в Университет. – В университет? – А ты как, Савицкая, думаешь? – Что же касается Витьки, который на фоне достижений Шизоида несколько стушевался, то сегодня он просто не походил на самого себя. Вежливый такой, чрезвычайно внимательный, на лету буквально угадывающий любое желание. Вика не очень понимала, как с ним надо держаться. Было сильное искушение вести себя намеренно холодно; окатить презрением, отвернуться, когда он к ней обращается, наподдать, как в детстве: вот тебе за Алечку, дураку такому. Но ведь может, дурак такой, опять побежать к своей Алечке.
В общем, она кивала всем, чтобы никого не обидеть, смотрела на всех, тем более, что они сами подсовывались в надежде оказаться поближе, старалась, насколько могла, приветливо ответить каждому. Она была возбуждена атмосферой восторга вокруг нее. Атмосферой всеобщего обожания, которого она никогда ранее не испытывала. Точно она представляла собой сейчас яркий свет среди тьмы, и мальчишки, как безмозглая мошкара, летели к нему. Кружились, ослепленные тем, что, вероятно, казалось им счастьем. Бились о стекло лампы, рискуя сгореть. Инстинкт, гнавший их к свету, был сильнее всего… Выпевал что-то в углу забытый магнитофон. Шампанское пощипывало язык сладкими холодными пузырьками. Вике было очень приятно, что ее так жадно разглядывают. Свобода того, что она может себе позволить, казалась необыкновенной. Мелькнула даже сумасшедшая мысль – продемонстрировать себя, как это в прошлом году сделала Лерка: расстегнуть блузку и вывалить грудь на всеобщее обозрение. А что? Вот было бы здорово! У мальчишек, наверное, глаза на лоб вылезут. Правда, вываливать ей по-настоящему, в общем, нечего. Слава богу, не Лерка какая-нибудь, коровьего вымени не имеется. Однако и у нас тоже кое-что есть. Есть, есть у нас кое-что! Вика, как бы играя сама с собой, взялась за верхнюю пуговицу. Расстегнуть она, конечно, не расстегнет, но было забавно видеть, как все зрачки сразу же прилипли к этому месту. Виталик даже непроизвольно сглотнул, бедненький. Ничего, Виталика она как-нибудь облагодетельствует. Ее насторожило лишь то, что Шизоид при этом как-то недовольно нахмурился. Что ему тут не понравилось? Наверное, дурачок, ревнует.
И вдобавок, несмотря на радость, горячо бьющую в сердце, было несколько неудобно, что они все вот так вокруг нее сгрудились. Присутствовала в этом некоторая чрезмерность. Будто на сцене – в ослепительном перекрестье софитов. Она мельком заметила, что Алечка, неожиданно оставшаяся в одиночестве, с напряженным вниманием рассматривает блещущие перламутром ногти – изучит один палец, согнет его, как будто для того, чтобы не забыть, чуть довернет руку, не торопясь, перейдет к следующему, и что Лерка рядом с ней, на диване, по-видимому, уже дошла до высшей точки кипения – щерится, точно кошка, постукивает пальцами по подлокотнику. Вот – решительно встала, приблизилась к Рюше и что-то ему шепнула. А подавшийся вперед Рюша, не дослушав, отмахнулся от нее, как от мухи. Значит, никакой вырез досюда не помогает? Урок на будущее. И все равно стало неловко: зачем он так? А с другой стороны, поднимало змеиную голову остренькое злорадство. Получи, Лерочка, то, что заслуживаешь. Это тебе не выменем по углам трясти. И потом, что значит «неудобно»? Как она тогда, в классе, выразилась? Неудобно на потолке спать – одеяло сваливается.
Неловкость, тем не менее, ощущалась. И потому, когда Витька с некоторым звенящим отчаянием в голосе – чувствовал, вероятно, что Шизоид его оттесняет – предложил не сидеть просто так, а организовать танцы, Вика сразу же откликнулась на его слова.
– Правда, давайте-давайте!.. – весело согласилась она. Уж танцевать с ней все вместе они не смогут. – Пошли-пошли, Витенька!..
Упреждая Шизоида, пока еще только соображающего что к чему, она цепко схватила под локоть нисколько не более догадливого Витьку, – ну, пентюх какой, что же это его Алечка не обтесала? – и почти силой выволокла на середину комнаты.
Сразу же образовались другие пары.
– Свет, свет выруби!.. – попросила Лерка, обрушившаяся на Рюшу.
Рюша хлопнул ладонью по выключателю.
Теперь горел только торшер, отмеривающий желтый круг на паркете. А из верхних углов комнаты провисли пологи темноты.
Прибавили звук в магнитофоне.
Стало уютнее.
Вика, склонив голову на плечо, плыла, поддерживаемая неловко переминающимся Витькой. Приоткрыла один глаз и хитро спросила:
– Алечка тебе уши за это не надерет?
– За что?
– За то, что ты сегодня – со мной.
– Какая Алечка? – недоуменно вскинулся Витька.
И было ясно, что говорит он это абсолютно серьезно, что ни о какой Алечке он в данный момент – ни сном, ни духом, Алечку он уже давно и прочно забыл – забыл так, что даже не сразу сообразил о чем речь.
– Ну-ну… – только и сказала Вика.
Торжества у нее не было, а было спокойное и уверенное сознание своего превосходства. Свободный полет, парение над обыденным миром. Алечке теперь можно было и посочувствовать.
Жаль только, что Витька оказался неважным танцором. Он, собственно, и не танцевал, а, будто медведь, перетаптывался на одном месте, между прочим, с изрядной силой прижимая Вику к себе, и при этом еще пыхтел – странно и довольно-таки тяжело. Точно вскарабкался на вершину горы и никак не мог восстановить дыхание. Даже в сумерках было видно, что лицо у него надулось и побагровело.
Вдруг он – грубо и недвусмысленно ухватил ее пятерней пониже спины.
– Ты – что?..
Вика хлестко ударила в сгиб локтя:
– С ума сошел?!.
Она была возмущена.
Но Витька, действительно, будто сошел с ума – не обращая внимания на удар, поспешно вжимал свою пятерню в мягкое. Торопливые пальцы ощупывали и мяли. Вика, выгнутая испугом, обнаружила, что он ее попросту не отпускает. Причем, кажется, уже и не он один. Рюша, дико сопя, выворачивал ей руку за спину. А другую руку, видимо, чтоб не мешала, оттягивал Серега-лохматый. Выискался тоже, слюнявик, чучура, гномик застенчивый! Он тоже диковато сопел, и яичные глазные белки вспучивались, как у лягушки.
– Ребята, не надо… – в панике простонала Вика.
Держали ее очень крепко. А Серега свободной рукой уже нащупывал пуговицы на платье. Ноготь с заусеницей чувствительно царапнул по коже. Вика дернулась. Было страшно, и колотила дрожь от того, что не вырваться.
– Раздевай ее, – деловито сказала Лерка, возникшая в поле зрения.
Даже в сумраке было видно, как блеснул из-за спин победный взгляд Алечки.
– Снимай с нее платье!..
– Нет-нет, ребята!..
Что-то, как торпеда, ударило Рюшу в плечо, а затем мелькнувший кулак вмазал Витьке по челюсти. Синеватое какое-то, отчаянное лицо Виталика мотнулось вправо и влево.
– Пустите ее!..
– Отстань!
– Пустите, пустите ее, идиоты!..
Витька, пришедший в себя, отшвырнул его, как щенка. Заняло это, наверное, никак не больше мгновения. И тем не менее, этого крохотного мгновения оказалось достаточно. Шизоид, появившийся откуда-то сбоку, ужасно пихнул Витьку в грудь: Ты это чего?.. Ты это чего выступаешь?.. – а потом, не дожидаясь ответа, неторопливо и как-то нехотя даже ударил его в лицо.
Раздался противное чмоканье. Что-то хрустнуло. Витька ахнул и, попятившись, обеими руками схватился за нос. Веки его бешено заморгали, а сквозь прижатые пальцы выскочили прямо на рубашку ему быстрые кровяные червяки…
Вика и раньше замечала вокруг нечто странное. Стоило ей, например, выбежать в булочную через дорогу – всего-то три минуты туда, три обратно – как взгляды всех встречных мужчин приклеивались к ней с какой-то роковой неизбежностью. Некоторые даже оборачивались, будто привязанные. А были случаи, что человек, как во сне, делал несколько шагов следом за ней. И лишь потом вздрагивал, приходил в себя, нехотя шел дальше. И если первое время Вике это было в определенной мере приятно (все же лучше, чем когда тебя вовсе не замечают), то уже через несколько дней стало накапливаться раздражение. Очень уж бесцеремонно ее иногда разглядывали. Словно мысленно раздевали, и если бы еще только мысленно. Дважды ее окликали какие-то парни, жаждущие познакомиться, а в угловом гастрономе, куда она заскочила однажды по просьбе матери, к ней пристал черненький восточного вида мужик в кожаной куртке: Дэвушка, пошли покатаемся на машине? Очень гордая, да? Пошли, дэвушка… – Прицепился, точно репей, тащился за Викой чуть не до самой парадной, отвязался, лишь когда она пригрозила позвать милицию. Таковы, вероятно, были издержки ее нового облика. Что ж, надо терпеть.
Дома, кстати, тоже было не очень благополучно. Отец в последние дни почему-то хмурился и, обращаясь к Вике (чувствовалось, что заставляет себя), уклончиво отводил глаза. Точно ему было не слишком приятно на нее смотреть. О жизни они больше не разговаривали и в шахматы не играли. А в конце мая он вообще незаметно исчез, и мать, нервничая, объяснила Вике, что уехал в командировку. Какая-такая командировка? Раньше он ни в какие командировки не уезжал. Видимо, это тоже были издержки ее нынешнего положения. Кстати, и мать вела себя не слишком понятно: иногда целыми днями не говорила Вике ни единого слова, будто в ссоре, хотя они, вроде бы, и не ссорились, а пару раз, явно сорвавшись, начинала придираться по мелочам – и то ей было неладно, и это не нравилось, и мусор не вынесла вовремя, и полотенце опять брошено на машину; сколько раз тебе говорить, чтобы расправляла и вешала. Вика в такие минуты чувствовала исходящую от нее враждебность.
Она недоумевала – за что?
И такую же неприязнь Вика чувствовала теперь в некоторых своих подругах. Ладно, Алечка, проходившая мимо, не поднимая глаз, и всем видом выказывавшая, что Вика для нее – пустое место. Алечка – это понятно. Алечка, разумеется, не могла простить ей Витьку. Но и Лерка, прежде ее надоедливо теребившая: Ну ты что, Савицкая, как неживая? Ты, это, прогнись, выставь, что там у тебя есть!.. – теперь чуть ли не каждый день замечала что-нибудь ядовитое: Ты, Савицкая, хоть лифчик носила бы, что ли. Ах, ты в лифчике? Ну, значит, уже ничего не поможет… – Глаза у нее становились, как две щелки прицела. – А высокая Ирка Ефимова, до сих пор считавшаяся в классе первой красавицей – ее даже называли не Ирка, а исключительно Ираида – подошла как-то к Вике, смерила ее взглядом с головы до ног и твердо сказала: Ты вот что, Савицкая, ты моего Толика оставь в покое! Слышишь? Честное слово, глаза выцарапаю!.. – и, вся стиснутая, отошла, потянув за собой растерянное молчание. Нужен был Вике ее пришибленный Толик!
Зато совершенно иначе вели себя мальчики. Никаких проблем с домашними заданиями у нее больше не было. Сам Волхоев, круглый отличник, предлагал Вике сверять математику. Русский язык – у Левки, вызубрившего там каждую точечку, английский – у Костика-дипломата, который хвастался, что родители пристроят его на «международные отношения». Учти, Савицкая, у дипломата обязательно должна быть жена. – В Албании слишком жарко, ехидно отвечала ему Вика. – А почему в Албании? – Ну, а куда тебя еще могут послать?). Контрольные, которыми их теперь мучили почти каждый день – выпускной класс все-таки – ей проверял Виталик. Сам из-за этого пару раз пострадал: поторопился, чего-то недоучел, схватил позорную «тройку». Несколько дней затем ходил, как в тумане. А после уроков ее провожал до дома, естественно, Шиз. Тут уж никто другой вмешиваться не рисковал. Вика опять начала тяготиться его обществом. Называется, провожатый, двух слов толком связать не может! Изъясняется нечленораздельными междометиями. Интуиция однако подсказывала, что с Шизоидом конфликтовать не следует. Мямлит-мямлит, но вдруг – как сверкнет на нее темным взглядом. Нет, вот осенью заберут его в армию, тогда и – прощай, Шизечка.
Шизоид ее немного тревожил. И немного тревожило то, что у мальчишек при виде ее явственно расширялись глаза. Расширялись и начинали гореть странным огнем. Будто у того, в гастрономе, который предлагал покататься.
Вику это и в самом деле пугало.
Настоящую же тревогу в ней породил дядя Мартин, запропастившийся было куда-то и вдруг появившийся в самое неурочное время. Вика как раз вернулась из школы и крутилась у зеркала, когда слабенько, точно больной, тренькнул звонок в квартиру.
Ее поразили круглые солнечные очки, напяленные на переносицу. Дядя Мартин походил на слепого, который пробирается среди незнакомых предметов. Тем более, что и двигался он, как слепой, неуверенно – наткнулся на столик, на кресло, ощупал его и только потом осторожно уселся. Достал из кармана трубку с весело оскаленным чертиком. Долго молчал, как будто высматривая Вику сквозь черные стекла.
Наконец, вздохнул и сказал, подводя итог:
– Да, Василий был прав. Все именно так.
– Что?.. – насторожившись, в свою очередь спросила Вика.
– Ты макияж, утенок, не пробовала? Я имею в виду – подкрасить глаза, губы…
– Зачем?
– Затем, утенок, что мы, кажется, немного переборщили. Ты становишься не просто красивой, а невыносимо красивой. – Он процитировал, вынув мундштук изо рта. – «Странная нечеловеческая красота»… – Пояснил через секунду. – Николай Васильевич Гоголь…
– Что в этом плохого? – игриво спросила Вика.
– Может быть, и ничего, – подумав, сказал дядя Мартин. – Однако все запредельное вызывает у меня опасения. Есть границы, утенок, которые лучше не переступать. Я боюсь, что ты дойдешь до черты, за которой начинается нечто иное…
– Дядя Мартин!.. – сказала Вика, до предела распахивая глаза.
– Ну-ну, не пугайся, утенок, быть может, не так все и страшно. Природа – великий мастер и знает, наверное, где нужно остановиться. Но тебе будет трудно жить, утенок.
– Очки – это, чтобы меня не видеть? – спросила Вика.
– Да, необходимая предосторожность…
– Ну и как?
Дядя Мартин неопределенно пожал плечами.
– Что-то такое все равно чувствуется. Флюиды какие-то, притяжение. Будь с этим благоразумна, утенок. Ты, наверное, можешь делать с мужчинами все, что хочешь. – Он опять, поведя мундштуком, процитировал: «Они будут воском в твоих руках». Потому что ты будишь в них то, что – вне сердца и разума. Что-то очень древнее, первобытное, может быть, даже – животное. И я не уверен, что, разбудив эту силу, ты сможешь с ней справиться…
Вика вспомнила портрет, висевший у него на стене.
– А твоя… э-э-э… графиня… справилась?
– В том-то и дело, что – нет.
Слова эти отозвались, когда в бликах одноглазого ночника, мечущихся по стенам, Вика, точно сквозь сон, увидела вспученную морду Шизоида: выпирающие луковицами глаза, свекольные уши, щеки – двумя половинками репы. Ей когда-то попалась в альбоме такая картинка: человек, составленный из овощей, гастрономическая природа. Здесь было то же самое нагромождение. Шизоид бормотал что-то спьяну и норовил присосаться пресными картофельными губами. У Вики не хватало сил, чтобы его оттолкнуть. Она вообще не помнила, как они попали в этот чуланчик. Вроде бы Шиз после драки дернул ее за собой, протащив, как куклу. Он и обходился с ней, как с неодушевленным изделием: одной рукой больно сдавил поясницу, а другой, торопясь, нащупывал что-то под платьем. Викин локоть был острой косточкой уперт ему в грудь. Это – мешало, но Шизоид, кажется, не замечал. Притиснул ее в углу между двумя коробками с бабочками.
– Пусти, дурак… – злобно шипела Вика.
Мертвые крылья в цветных мелких чешуйках зашелестели. Бабочки, видимо, ожили и суетливо задвигались на булавках. И от шороха насекомых, которых она всегда ненавидела, от чугунного нахальства Шизоида, шарящего пальцами уже просто по голой спине, от сиреневого тусклого ночника, от духоты чуланчика у нее по всему телу прошла длинная железная судорога и, поднявшись к лицу, перекрутила его неровными вздутиями.
Вика рывком подняла голову.
– А… а… а… – выскочило у Шизоида из напряженного горла.
Он, вероятно, хотел что-то сказать, однако не получилось. Луковичные глаза отвердели. Пальцы, шарящие под платьем, дернулись в последний раз и застыли. Вика, как из рук статуи, выползла из его объятий. Шизоид скрипнул, будто песок, перетираемый каменными жерновами. Она еще успела заметить, как он пытается двинуться вслед за ней – одна рука выгнута полукругом и охватывает пустоту, а другая, нелепо подсунутая, удерживает эту пустоту снизу. Затем ужасный скрип прекратился, жернова, по-видимому, сцепились, песок хрупнул в последний раз, и Шизоид, опасно качнувшись, замер на половине движения.
– А… а… а…
Квартиру она пробежала одним духом. В памяти отпечатались: Витька с кровяными мокрыми разводами вокруг носа – он шагнул ей наперерез, да так и остановился; Алечка, в страхе загораживающаяся ладонями и тоже – впавшая в окаменелость; Рюша, будто краб, раскорячившийся неподалеку от телевизора – собирался, наверное, на нее прыгнуть, но не успел; Лерка, крепко зажмурившаяся и вдруг по открытым плечам поросшая паутинными трещинками…
Кажется, кто-то еще – Виталик? – барахтался за боковинкой дивана.
Этого уже было не разобрать.
На подламывающихся ногах Вика слетела с четвертого этажа по лестнице и опомнилась лишь тогда, когда бухнула дернутая тугой пружиной дверь в парадную.