Эхо возмездия Вербинина Валерия
– Я видел баронессу Корф, – сознался Волин. – И хотел бы разузнать о ней побольше.
Яков Исидорович закашлялся, и гость поспешно подал ему стакан с отваром, стоявший на маленьком круглом столике.
– Я незнаком с баронессой, молодой человек, – ворчливо заметил Брусницкий. – С чего вы взяли…
– С того, что вы обычно все обо всех знаете. Ну же, Яков Исидорович! Кто она, что она, откуда она и вообще?..
– Она вполне здорова, – хладнокровно отозвался старый врач. – Может быть, вы все же хотите ра-зузнать о ее больном дядюшке, которому наверняка скоро понадобятся услуги доктора?
– К черту дядюшку! Меня интересует только его племянница.
– Н-да, – вздохнул Брусницкий. – Коллега, простите меня, старика, но таким манером вы никогда не разбогатеете. И если хотите послушать доброго совета, то забудьте о баронессе Корф. Это богатая, пресыщенная дама, у которой куча денег и несколько имений в разных частях Российской империи. Какой-то ловкий лекаришка в Петербурге внушил ей, что ее дяде нужен именно здешний климат, и она привезла его сюда. Анна Тимофеевна непрактичная женщина, но тут даже она сообразила, что своего упускать нельзя… Вы уже ужинали? Впрочем, что вы могли есть в своей больнице… Оставайтесь, мы устроим лукуллов пир… Нет-нет, возражения не принимаются! Вы не представляете, коллега, как мне обидно: лечил тут всех, буквально всех, и хоть бы одна собака заглянула, узнала, как сейчас мое здоровье! Только вы и пришли, и то потому, что вам приглянулась пара прекрасных синих глаз…
Волин смутился.
– Я даже не заметил, какого цвета у нее глаза, – признался он.
– Однако вы не поленились притащиться ко мне за столько верст, чтобы расспросить о ней подробнее, – вздохнул Брусницкий. – Коллега, кого вы хотите обмануть? Птица, о которой вы говорите, совершенно не нашего полета. Будь ее воля, она бы не пускала нас с вами дальше передней… Кстати, кто ваш батюшка?
– Дьяк, – помедлив, признался Волин.
– А мой – мещанин из Юрьева-Польского, – хмыкнул его собеседник. – Ей-богу, коллега, забудьте вы о ней. Найдите себе симпатичную барышню с хорошим приданым… – Волин нахмурился. – И не надо делать такое лицо, коллега. Вы – земский врач, я – уездный, в нашем мире баронессы если и появляются, то надолго не задерживаются. Я вполне допускаю, что на вас нашла мимолетная блажь, но задумайтесь над простейшей вещью: что вы можете предложить этой богатой даме? Дежурства в земской больнице? Умирающих от оспы мужиков? Свою родню, которая хлебает чай из блюдечка так громко, что слышно в соседней комнате? – Георгий Арсеньевич вспыхнул и стиснул челюсти. – Коллега, верьте моему слову: если из чего-то не может выйти ничего, кроме унижений, лучше вообще не начинать. А теперь, пойдемте ужинать, и если вы мне скажете, что в жизни встречали лучший соус, чем тот, который нам сейчас подадут, клянусь, я зарежусь скальпелем!
Глава 5
Ученый и его семья
Вспоминая на следующее утро свой визит к старшему коллеге, доктор Волин ощутил приступ недовольства. Ему не нравилось, что Брусницкий, которого он по большому счету не уважал и считал большим пронырой, узнал о его интересе к баронессе Корф. Кроме того, Георгий Арсеньевич начал думать, что в какой-то миг у него просто разыгралось воображение, и оттого он стал придавать увиденной в саду женщине слишком большое значение.
Неделя прошла без особых происшествий. Волин принимал больных, лечил, делал операции, общался с Поликарпом Акимовичем, больничными сиделками и Ольгой Ивановной. Однажды она передала ему приглашение на вечер к Снегиревым. Волин собирался отказаться, но почему-то подумал, что туда может заглянуть баронесса Корф, и в последний момент согласился.
Само собой, что, явившись на вечер, Георгий Арсеньевич сразу же понял, что женщина, которую он видел в саду, сюда не придет, и более того – что ее присутствие тут попросту невозможно. Компания у Снегирева собралась пестрая, трескучая и весьма демократическая. Тут была Нина Баженова, отзывающаяся на имя Нинель, свободомыслящая дама неопределенного возраста, с губами, каждая из которых величиной напоминала хороший пельмень. Свободомыслие Нинели заключалось в том, что она по поводу и без повода демонстрировала свою неприязнь к России, хотя прожила тут почти всю свою жизнь, не считая редких выездов за границу, была вполне обеспечена материально и никогда не испытывала никаких притеснений со стороны властей. Помимо Нинели в большой и со вкусом обставленной гостиной собрались Евгения и Николенька Одинцовы, а также смахивающая на шулера личность, которая, однако же, оказалась репортером известной столичной газеты, молчаливый господин – фотограф той же газеты, Ольга Ивановна, сдобная темноволосая дама лет пятидесяти, которая не отрывала круглых птичьих глаз от хозяина дома, жадно ловя каждое его слово, и, наконец, сам Павел Антонович и его домочадцы. Разговор, как это нередко случалось там, где присутствовал Снегирев, шел о России.
– Спор западников и славянофилов – уже вчерашний день, – говорил Павел Антонович. – Даже не так: позавчерашний. Уверяю вас, дамы и господа, пройдет меньше ста лет, и наши внуки уже не будут помнить, о чем, собственно, шла речь и вокруг чего возникали такие жаркие дискуссии…
– Хорошо бы для начала прожить эти сто лет, – заметил Николенька беспечно. Темноволосая дама сердито оглянулась на него, но вскоре заметила, что Снегирев улыбается, и тоже заулыбалась. Молодой репортер слушал, кивая с умным видом, и думал, когда же позовут обедать. Он вместе с фотографом приехал издалека и, хотя и успел сегодня перекусить, все же чертовски проголодался.
– Однако этот спор отражает размышления общества – или как минимум его части – о том, в какую сторону нам идти и каким государством нам, в сущности, быть, – продолжал Снегирев, поблескивая очками и благожелательно оглядывая своих слушателей. – Полагаю, что в той или иной форме данный спор, то затухая, то возобновляясь, будет продолжаться еще долго, очень долго, десятилетия или даже столетия, и, в конце концов, многие позабудут, с чего он начинался…
Павел Антонович отличался невысоким ростом, носил небольшую бородку и не мог похвастать особой красотой, но стоило побыть в его обществе пять минут, как вы забывали обо всех его недостатках. Он определенно был умен, но не пытался подавлять других ни умом, ни авторитетом, ни своими знаниями, ни чем-либо еще. В общении он был очень сердечен, и многие оппоненты долго собирались с духом, чтобы написать о Снегиреве какую-нибудь крупную гадость, но не выдерживали и откладывали перо. Узок круг русских интеллигентов, и страшно далеки некоторые из них от совершенства, но казалось, что Павел Антонович близок к нему, как никто иной. Он не гонялся за чинами и наградами, ни перед кем не заискивал, не замарался ни в каком сомнительном деле, не занимался травлей коллег или кого-либо еще, жил если не отшельником, то вполне уединенно, призывал милость к падшим и вообще был кристально честен как с собой, так и с другими. Переходя к мелочам жизни, которые иной раз стоят десятка выигранных битв, можно отметить, что Снегирев не держал любовницы, никогда ни на кого не поднял руки, не играл в карты и даже почти не употреблял бранных слов – почти, потому что он их, конечно, знал, но никто их от него отродясь не слышал. В век, далекий от идеала, он ухитрялся быть практически идеальным человеком, но доктор Волин не верил в идеальных людей и не доверял им. Ему казалось, что в один прекрасный день непременно выяснится, что даже у столь положительной личности, как Снегирев, имеется какой-нибудь изъян; однако, до сих пор Павел Антонович не подал никакого повода для нареканий.
А пока, пожалуй, единственным, к чему можно было придраться в доме Снегирева, являлась семья последнего. Более четверти века Павел Антонович был женат на миловидной, любящей светлые шелковые платья особе, которая, несмотря на сорок с лишком прожитых лет, вела себя как девочка, жеманилась и говорила тоненьким голоском. Мужа она называла «Павочка», всех уверяла, что ничего не понимает в домашних делах, но строго следила за порядком, и все расходы, вплоть до самых незначительных, записывала в особую тетрадку. Трое детей четы Снегиревых оказались странной смесью отдельных черт матери и отца. Мать называла их непременно уменьшительными именами – «Сашенька», «Наденька», «Лидочка»; старшие уже выросли и в свой черед обзавелись семьями, но даже сейчас редко кто звал их иначе, чем «Сашенька» и «Наденька».
Сашенька был долговязый, с упрямым выражением лица, носил очки и служил в петербургском правлении конно-железной дороги. Наденька рано вышла замуж по любви, вскоре рассталась с мужем, часто приезжала к отцу погостить и выглядела не по годам усталой, разочарованной женщиной. Что касается Лидочки, то из всех трех она была самой очаровательной, и за романтический вид, задумчивость и любовь к чтению ее в семье дразнили «тургеневской барышней» – хотя она была не только задумчивой, но и смешливой, а порой непосредственной, как ребенок. В общем, Сашенька, Наденька и Лидочка являлись самыми что ни на есть обыкновенными людьми, но рядом со столь значительной и известной личностью, как их отец, их обыденность воспринималась чуть ли не как преступление. Волин знал, что сын Снегирева живет не по средствам и часто просит у отца деньги; что Наденька ненавидит своего мужа и его любовницу, разрушившую ее брак; а Лидочка целыми днями читает книги, витает в облаках и упорно держится вдали от любой практической деятельности. Все это было мелко, бескрыло и скучно, и, вероятно, доктор сурово осудил бы Снегиревых, если бы сам себя тоже не считал скучным и бескрылым человеком.
– Когда мы обращаемся к истории, – рокотал Павел Антонович, – а историю необходимо понимать, чтобы понимать сегодняшний день, мы видим, что у того, что принято называть Россией, изначально были другие условия, чем у незначительной части Европы, которая обычно понимается под некой эталонной Европой. Согласитесь, дамы и господа, что, когда вы произносите слово «Европа», вы имеете в виду вовсе не Румынию, к примеру…
– Разумеется, имеются в виду передовые европейские страны, – довольно сухо заметила Нинель.
– Вы сказали «разумеется», но, если вдуматься, ничего само собой разумеющегося тут нет, – отозвался Снегирев. – Наши западники хотели бы, чтобы Россия стала точно такой же передовой и европейской страной, как какая-нибудь Франция, которую они лелеют в мечтах – я говорю о мечтах, потому что в реальной Франции на самом деле хватает своих проблем. А так как в характере русского человека присутствует категоричность, которую он склонен приносить во все сферы жизни, наш западник обычно не останавливается на утверждении, какой страной Россия должна быть. Ему обязательно надо пойти дальше и объявить, что в своем нынешнем состоянии Россия мало чего стоит, а самый радикальный западник к тому же непременно начнет кричать, что мы держава второго сорта. И вообще, как мы смели побеждать Наполеона, который великий и все такое прочее, да и победой это не назовешь, его победил климат, русская зима и так далее, и тому подобное…
– Простите, Павел Антонович, но я вынужден поставить вопрос ребром, – вмешался репортер. – Так Бородино – победа или поражение?
– Это героическое поражение, равное победе, потому что оно сделало возможным выигрыш всей войны, – серьезно ответил Снегирев. – Россия поняла, что, даже потеряв Москву, она останется Россией. Но я не стану обсуждать сейчас войну с Наполеоном, это тема для целого исследования, хотя я недавно опуб-ликовал статью о состоянии русского общества, его колебаниях до и после Бородино… И, кстати сказать, Михаил Илларионович Кутузов – вовсе не такая однозначная фигура, каким его хотел видеть в своем замечательном романе граф Толстой…
Репортер понял, что к столу позовут не скоро, и смирился.
– Я уже упоминал о русском характере, – продолжал Павел Антонович, – нам свойственна категоричность, которую многие находят утомительной. А еще русскому человеку свойствен, как бы это сказать… стихийный патриотизм, назовем его так. У себя дома русский может смеяться над какими-то официальными проявлениями любви к отечеству, которые ему навязывают, но едва он понимает, что его поведение пытаются каким-то образом использовать против него же, он сразу настораживается. Отдельные заявления западников оскорбили очень многих людей, и оттого возникла потребность в некой теории, которая обосновала бы… так сказать, право России быть самой собой и ни на кого не оглядываться.
– Так у России есть своя миссия или нет? – спросила Нинель Баженова. – Свой особый путь и прочее, о котором говорят эти господа?
– Строго говоря, каждое государство идет своим путем, насколько ему позволяют соседи и исторические условия, – с улыбкой ответил Снегирев. – Но Россия к тому же… Словом, сколько ее ни изучай, она всегда хоть в чем-то остается непредсказуемой. Полагаю, ответ на ваш вопрос может звучать так: да, у России есть свой особый путь, но тот, кто думает, что знает его, заблуждается, потому что не исключено, что его не знает даже сама Россия.
Доктор уже имел прежде дело с хозяином дома как с пациентом, но никак не мог решить, как к нему относиться. Деятельность Павла Антоновича, его рассуждения о России, о русском пути и о русском характере казались Георгию Арсеньевичу чем-то слишком отвлеченным, чем-то, что отдавало шарлатанством. С другой стороны, Волин не мог отрицать, что Снегирев был блестяще эрудирован и совершенно искренне увлечен своим предметом. Солидные газеты и толстые журналы охотно брали к публикации его статьи и хорошо за них платили, но точно так же он писал статьи для менее известных и малоденежных журналов, если они просили его о сотрудничестве. Кроме того, он заступался в печати за людей, которых, как он считал, несправедливо осудили или обвиняли в преступлениях, которые они не совершали. Самым ярким делом последнего времени стал процесс студента Дмитрия Колозина, которого обвинили в том, что он зверски убил свою квартирную хозяйку, ее мужа и детей. Все обвинение против Колозина было построено на том факте, что на момент убийства у него не было алиби, и из газет Волин знал, что как раз в эти дни процесс подходит к концу и скоро будет оглашен приговор. Само собой, что, как только тема России была исчерпана, речь в гостиной зашла о студенте Колозине и о заступничестве хозяина дома.
– Мы живем в эпоху возмутительного произвола! – шумно вздохнула Нинель Баженова. – Куда катится Россия?
– Ну, после того, когда Павочка разоблачил в прессе полицейские методы и то, как велось следствие, Колозина уже не посмеют осудить, – заметила хозяйка дома, улыбаясь гостям.
Волину сделалось скучно. Он отошел в угол гостиной и стал ждать момента, когда можно будет незаметно сбежать, но тут к нему подошла Евгения Одинцова.
– А ваш котенок обжился у нас, – сказала она, блестя глазами. – Николенька назвал его Фруфриком и до сих пор не может объяснить почему.
– Я сто раз тебе говорил почему, – отозвался ее брат. – Потому что он любит взять какую-нибудь бумажку и шуршать ею, пока не надоест. А бумага издает такой звук: фруф! Фруф!
– Все ты выдумываешь, – проворчала Евгения. – Он нитки любит куда больше… А мой брат влюбился!
– Нет! – Николенька покраснел.
– Не нет, а да! – настаивала Евгения. – Каждый день теперь прогуливается возле усадьбы генеральши, чтобы хоть одним глазом увидеть баронессу Корф.
– Да тут больше не на кого смотреть, – пожал плечами Николенька. – Не по Нинели же вздыхать!
Евгения, не удержавшись, фыркнула, но тут же поторопилась принять серьезный вид.
– Интересно, Колозина осудят или нет? – спросила она. – Как вы думаете, Георгий Арсеньевич?
Вместо доктора ответил ее брат.
– Надеюсь, что осудят, – объявил он.
– Ты говоришь так нарочно, чтобы меня позлить, – вздохнула сестра. – Нельзя осуждать человека только из-за того, что у него нет алиби.
– Он ссорился со своей хозяйкой и не платил ей за квартиру, – упрямо напомнил Николенька.
– Но это не значит, что именно он ее убил! Да еще ее мужа и двух детей, один из которых еще в колыбельке лежал… – Евгения содрогнулась. – Взрослых – ну, я еще могу понять… но детей-то за что?
– Это опасная точка зрения, Евгения Михайловна, – негромко заметил доктор. – Получается, вы признаете, что взрослых убивать можно, а детей – нельзя.
– Я вовсе не это имела в виду! – вспыхнула его собеседница. – Я считаю, что, конечно, никого нельзя убивать… Но можно понять какие-то обстоятельства…
– Которые оправдывают человека, нанесшего женщине больше десяти ударов ножом?
Тут Николенька почувствовал, что пора вме-шаться.
– Я думаю, вы оба на самом деле считаете, что никого убивать нельзя, – сказал он, успокаивающе улыбаясь сестре. – И вообще, зачем говорить об этом? Есть суд, и пусть он решает, виновен Колозин или нет.
– Если есть суд, я не могу иметь своего мнения? – вскинулась его сестра. – И потом, сколько известно случаев, когда суды ошибаются…
Из другого угла гостиной Ольга Ивановна наблюдала, как Волин разговаривает с Одинцовыми. Ей казалось, что Георгий Арсеньевич очень оживлен, а некрасивая Евгения – чем черт не шутит – завлекает его, а он вовсе не против. На самом деле доктор думал, что он с куда большей охотой оказался бы сейчас возле ограды сада, с которой свисают багряные ветви плюща, и посмотрел бы, гуляет ли в саду таинственная баронесса Корф. Однако вместо баронессы Корф Георгию Арсеньевичу приходилось волей-неволей смотреть на хозяина дома и его гостей, которые, по мысли Волина, никак не могли ее заменить.
Наконец, пришло время садиться за стол, и доктор оказался между Евгенией и темноволосой дамой, которую, как выяснилось, звали Любовью Сергеевной Тихомировой. Она была вовсе не в восторге от того, что ее посадили далеко от хозяина дома, и постоянно вытягивала шею в его сторону, когда Снегирев говорил что-то, смеялся или даже просто ел. Волин уже успел составить о ней исчерпывающее представление: рядом с ним сидела одна из тех неудовлетворенных натур, которые с легкостью увлекаются модными философскими течениями, пропагандируют новых поэтов, превозносят новые формы в искусстве и, сами неспособные на творчество и на сколько-нибудь оригинальные мысли, постоянно ищут себе некоего духовного поводыря, который выразил бы то, что они хотели бы думать и чувствовать. Сейчас у Любови Сергеевны наступила «эпоха Снегирева»: ей казалось, что именно он даст ей то, чего не хватало прежде, и придаст смысл ее шаблонному существованию. Она жадно внимала каждому его слову, даже замечанию о том, что котлеты сегодня удались на славу, и Волин как-то очень живо вообразил себе, как она вернется вечером в гостиницу и будет записывать в дневнике подробнейший отчет о том, как она провела вечер, с длинными цитатами Павла Антоновича. Разговор за столом вращался вокруг Колозина и его дела, и Снегирев рассказал, как получил от молодого человека отчаянное письмо, которое его тронуло, как заинтересовался расследованием, как хлопотал о встрече с обвиняемым, общался с его матерью, со слезами заклинавшей Павла Антоновича спасти ее сына, и как пришел к выводу, что тот невиновен в чудовищном преступлении, которое ему приписали. Почему-то Георгий Арсеньевич никак не мог избавиться от ощущения, что Снегирев говорит в большей мере для присутствующего репортера, чем для гостей.
«И что я тут делаю?» – в который раз мелькнуло в голове у доктора.
– Павел Антонович, как вы думаете, Колозина оправдают? – спросил репортер.
– Я совершенно в этом уверен, – ответил хозяин дома. – Посудите сами: орудие убийства не найдено, вещи, пропавшие из дома убитой, – а там были деньги, какие-то дешевые колечки, еще что-то – не найдены… Я бы на месте полиции заинтересовался слугой, уволенным незадолго до убийства. И еще была служанка, которой по странному совпадению не оказалось дома в момент преступления.
– У слуги имеется алиби, – напомнил репортер. – А служанка отпросилась к больной матери.
Молчаливый фотограф вздохнул и принялся изничтожать вторую порцию чудо-котлет, не обращая никакого внимания на бурлящую вокруг него дискуссию. Лидочка тоже молчала и смотрела на узор скатерти, и по ее лицу нельзя было сказать, о чем она думает и думает ли она вообще.
– Да мало ли кто мог убить и ограбить этих бедолаг! – вскричала Тихомирова.
– В самом деле, – поддержала ее Нинель Баженова. – Однако полиции обязательно надо было обвинить бедного студента…
– Колозин вовсе не бедный, – хмыкнул Николенька. – Его настоящий отец был купцом первой гильдии и кое-что оставил по завещанию его матери. По крайней мере, так он мне говорил.
– О, – заинтересовался репортер, – так вы знаете Дмитрия Ивановича?
– Так, самую малость. Мы с ним учились в университете, но друзьями не были.
– Почему же ты мне ничего не рассказывал? – изумилась Евгения. – Такое громкое дело…
– Что я должен был рассказывать – как несколько раз видел его на лекциях и два раза с ним разговаривал? – пожал плечами Николенька.
– По-моему, вы что-то путаете, – решительно сказал сын хозяина дома. – Об отце Колозина известно достаточно, он был скромный мещанин и умер несколько лет назад.
– Значит, Дмитрий Иванович меня мистифицировал, – коротко ответил Николенька, и по его лицу Волин понял, что эта тема ему неприятна.
Хозяин и гости еще несколько минут беседовали о Колозине и его злоключениях, но, когда хозяйка дома поняла, что тема студента уже малость поднадоела присутствующим, она заговорила о предстоящем визите мистера Бэрли.
– Кажется, он пользуется известностью у себя на родине? – спросил репортер.
– О да, он крупный специалист по России, – ответил Снегирев. – Весьма уважаемый человек. Мы переписывались с ним какое-то время, потом он упомянул о своем намерении посетить Россию, и я пригласил его к себе.
– Павочка и не думал, что мистер Бэрли согласится на этот раз, – проворковала хозяйка. – Понимаете, он хотел приехать еще в прошлом году, но что-то его задержало.
– Он разошелся со своей невестой, – пояснил Снегирев. – И ему было не до поездок.
– Ну не то чтобы разошелся, просто она вышла замуж за другого, – усмехнулась Наденька, и даже в этой простой фразе чувствовалось, что она испытывает удовольствие от того, что есть не только брошенные женщины, которые страдают, как она, но и женщины, способные сами бросать мужчин.
– Должно быть, на него это ужасно подействовало, – заметила Ольга Ивановна.
– Полагаю, что да, – сказал Павел Антонович, – хотя англичане замкнутый народ в том, что касается выражения чувств. О том, что случилось, я узнал из оговорки мистера Бэрли в одном из его писем. Но у него в это время даже почерк немного изменился, так что я думаю, что да, ему пришлось очень непросто.
«А ты, однако, разбираешься не только в русском характере, раз заметил, что у совершенно чужого человека изменился почерк, – мелькнуло в голове у доктора. – И почему я так предубежден против Снегирева? Его жена пищит и жеманится, но глаза у нее злые, все примечающие… А Лидочка, хоть и не сказала ни слова с самого начала обеда, если не считать просьбы подать соль, по-моему, в грош не ставит все свое семейство. Нинель Баженова в своем репертуаре, готова придраться к чему угодно, лишь бы лишний раз обругать власти… Репортер говорил о правосудии и о прочем, но лицо у него холодное, и ему совершенно наплевать, посадят Колозина или оправдают… Ему было бы наплевать, даже если бы студента должны были повесить… Для него трагедия Колозина – лишь материал для статьи по пятаку строчка. Интересно, попросит фотограф третью порцию котлет или нет? Вторая-то уже давно тю-тю…»
Но тут кто-то из присутствующих упомянул баронессу Корф, и Волин весь обратился в слух.
– Я слышала, что ее дядя очень плох и долго не протянет, – сказала хозяйка дома.
– Он, кажется, поляк, – Нинель Баженова разлепила свои губы-пельмени, чтобы процедить эту простую фразу с иронией, неизвестно к чему относящейся. – А она сама далеко не безупречная особа.
– Неужели? – уронила Наденька.
– Мне говорили, что она оставила мужа и что… Ну вы сами понимаете… – Нинель Баженова хихикнула. Как и многие женщины, не вышедшие замуж, она обожала перемывать косточки тем, чья семейная жизнь по каким-то причинам не удалась. – Мужа ведь не оставляют просто так, вы понимаете? Должно быть, дело было в любовнике…
– Не понимаю таких женщин, – сказала хозяйка дома металлическим тоном, посылая говорившей сердитый взгляд. Госпоже Снегиревой не нравилось, что все эти разговоры велись при ее младшей дочери, которую она по привычке считала еще ребенком.
– Ты, мама, вообще ничего не понимаешь, – заметила Наденька, и вновь в ее голосе прозвенело нечто, похожее на зависть к женщинам, которые осмеливаются бросать мужей, не дожидаясь, когда те сами бросят их.
– Кажется, она очень богата, – сказала Евгения. – Мы с братом нанесли визит Анне Тимофеевне, и она познакомила нас с баронессой. Что-то в ней есть… – она поморщилась, – не слишком приятное…
«Ну конечно – ведь она гораздо красивее тебя и одевается гораздо лучше», – мысленно съязвил Волин. Он был раздосадован оттого, что в его присутствии чернили незнакомку из сада, а он не мог ниче-го возразить, потому что сам даже не был ей пред-ставлен.
– Вы слышали, что сын Анны Тимофеевны возвращается из ссылки? – спросила хозяйка дома, решительно меняя тему. – Уже и телеграмму прислал, что на следующей неделе будет дома.
Нинель Баженова тотчас углядела в новости повод, чтобы лишний раз лягнуть власть, и не замедлила им воспользоваться.
– Этого и следовало ожидать, – объявила она и победным взором обвела гостей. – Кому-то грозит пожизненная каторга за убийство, которого он не совершал, а кто-то дал пощечину командиру полка, и нате вам: не прошло и двух лет, как его помиловали.
И тут молчавшая до того Ольга Ивановна удивила Волина.
– А вы, сударыня, жестоки, – сказала она, неприязненно щуря свои серые глаза. – Просто жестоки. Значит, по-вашему, человек должен страдать в ссылке вдали от матери, у которой никого нет, кроме него, за какую-то пощечину? Вы бы тогда были довольны, не правда ли? Довольны?
Как и большинство пылких обличителей, Нинель Баженова сразу же сдулась, почувствовав серьезное сопротивление.
– Собственно говоря, я имела в виду совсем другое… Вы меня не так поняли!
– Я прекрасно вас поняла, – колюче заметила Ольга Ивановна, сердитым жестом бросая на стол салфетку. – Я поняла, что у вас нет сердца, и мне этого вполне достаточно.
«Интересно, будет скандал или нет?» – подумал репортер, изнывая от жгучего любопытства. Но тут все услышали заливистый смех Лидочки и с изумлением оглянулись на нее.
– Лидочка, что с тобой? – всполошилась мать.
– Так, вспомнила одну смешную шутку из книги, – отозвалась дочь, глядя на нее безмятежным взором.
Угроза скандала миновала, и Любовь Сергеевна почувствовала, что настал благоприятный момент, чтобы овладеть всеобщим вниманием.
– Лично я считаю, – сказала она, напуская на себя томный вид, – что однажды наступит такое время, когда тюрьмы, ссылки и прочие виды наказания станут не нужны.
Павел Антонович усмехнулся.
– Для этого человек должен нравственно измениться, но видите ли, в чем дело: технический прогресс в последнее время развивается бешеными темпами, а нравственный уровень многих людей остается тот же, что и в Средние века. Возьмите хотя бы дело Колозина, о котором мы тут столько говорили. Ведь кто-то же счел возможным убить четырех человек из-за нескольких рублей и пары дешевых колечек…
– Это ужасно, – сказала Наденька больным голосом. Но Волину показалось, что она говорила и думала вовсе не о преступлении, а о своем, о наболевшем, и что не имело к Колозину никакого отношения.
– Так что пока такие злодеяния возможны, общество будет требовать наказания для преступников и мириться с тюрьмами, ссылками и прочим, – добавил Павел Антонович, поднимаясь с места. – И оно, скажу вам по секрету, согласно мириться даже с отдельными несправедливо осужденными, лишь бы в целом система работала без сбоев.
– Ну, Павочка, ты-то точно не дашь никого обвинить безвинно, – промурлыкала хозяйка дома, и хотя ее слова прозвучали как лесть, Волину показалось, что она вовсе не обманывается относительно своего супруга. Молчаливый фотограф оглядел стол и мысленно пожалел, что не успел попросить третью порцию котлет, которые ему очень понравились.
Глава 6
Неожиданный пациент
После вечера у Снегиревых прошло несколько дней, и наступил октябрь. Однажды после напряженного дня доктор Волин с комфортом расположился у себя, чтобы прочитать книгу Шарко[5]. Георгий Арсеньевич неплохо знал французский и высоко ставил своего знаменитого коллегу и его работы, но сейчас, когда он читал, его не покидало странное ощущение. Ему казалось, что на самом деле нет ни доктора Шарко, ни Парижа, ни Франции, а есть только бесконечная русская равнина, по которой гуляет ветер, и где-то на этой равнине затеряны унылые деревушки, его больница и дом. Он поймал себя на том, что не помнит, что именно говорилось на предыдущей странице, перелистнул и начал читать заново. Ветер то выл за окнами, как потерявшая хозяина собака, то свистел, как лихой человек. В раздражении Волин отшвырнул книжку, которая перелетела через всю комнату, шмякнулась об стену и упала на пол. Тотчас же доктору стало стыдно – книга, во всяком случае, уж точно была ни в чем не виновата. Он поднялся с дивана, подобрал ее и разгладил помятые страницы, но тут в дверь постучали, и вошла Феврония Никитична, неся в руках конверт.
– Из усадьбы генеральши прислали, – сказала она.
От конверта пахло духами. Доктор распечатал его и увидел незнакомый женский почерк. В письме его приглашали, если он сочтет для себя удобным, при-ехать завтра в любое время и дать заключение о здоровье некоего Казимира Браницкого, которое внушало серьезные опасения авторше послания. Подписано было «баронесса Амалия Корф».
– Там слуга ждет ответа, – сказала Феврония Никитична. – Что ему передать?
Волин вздохнул и потер рукой лоб. По правде говоря, теперь, когда очное знакомство с таинственной дамой из сада зависело только от него, он вдруг почувствовал себя как-то нелепо и даже глупо.
– Скажи, что я приеду завтра, как только смогу, – проворчал он. – С утра у меня обход и прием больных… Значит, раньше четырех часов никак не получится.
На следующий день в пятом часу вечера доктор уже вылезал из шарабана возле усадьбы генеральши Меркуловой. Лежащая у крыльца большая черно-белая собака, которая от старости уже почти не лаяла и не бегала, безучастно взглянула на Волина и отвернулась.
Баронесса Корф ждала доктора в гостиной. Платье на ней было другое, темно-серое, закрытое, на пальцах и в ушах – ни одного украшения. Доктор подумал, что ей лет тридцать, что она, безусловно, красива, но в красоте ее нет ничего необыкновенного. Вообще, видя гостью генеральши вблизи, он разочаровался. Она показалась ему вполне заурядной, как книга в дорогом переплете и с золотым обрезом, но с непритязательным текстом внутри.
Тут он увидел, как блеснули ее глаза, и с некоторым неудовольствием понял, что она тоже оценивает его и взвешивает на неких внутренних весах, призванных определить, что он за человек и как с ним себя держать. Доктору Волину было двадцать семь лет; его высокий рост и широкие плечи наводили на мысли о крестьянском происхождении, но небрежно подстриженные и зачесанные русые волосы, изящные пальцы и выражение лица заставляли думать скорее о художнике или о человеке, занимающемся творчеством. Впрочем, неистребимый запах медикаментов, исходивший от Георгия Арсеньевича, не оставлял сомнений об истинном роде его занятий. Собираясь к баронессе, он постарался одеться как можно лучше, но, как это часто бывает у людей, равнодушных к своей внешности, у него получилось произвести впечатление лишь наполовину; кое-где одежда была излишне мешковата, а кое-где, наоборот, топорщилась.
– Я очень рада с вами познакомиться, доктор Волин, – промолвила баронесса негромким, мелодичным голосом. – По словам Анны Тимофеевны, вы лучший из местных врачей, а нам нужен именно лучший. Видите ли, доктор, мой дядя болен, и несмотря на все принятые меры и консультации у других врачей, ему не становится лучше.
– Вы обращались к Якову Исидоровичу? – сухо спросил Волин, решив не обращать внимания на лестную рекомендацию генеральши, тем более что был уверен, что это наверняка неправда. Люди, которые вызывают вас лечить своего кучера, не станут уверять своих великосветских знакомых, что вы чудо какой доктор.
– Да, он уже был у нас, – Амалия слегка поморщилась, и доктор понял, что Брусницкий чем-то ей не понравился. – Он прописал дяде диету, цыпленка, бульон… и все в таком же роде, наговорил множество ничего не значащих слов о том, что «общее состояние удовлетворительное», что «будущее покажет», и укатил восвояси.
– Вас что-то беспокоит, сударыня? – спросил Волин напрямик.
– Меня беспокоит мой дядя, – отчеканила Амалия, и по ее тону доктор понял, что перед ним женщина с характером, которая не позволит кормить себя неопределенными заверениями. – Он плохо себя чувствует, хандрит, постоянно говорит о смерти, а в Петербурге несколько раз неожиданно падал в обморок. Сейчас ему стало лучше, но ненамного, и я хочу ему помочь, чего бы это ни стоило. Вот, собственно, и все, доктор, – с некоторым вызовом заключила она.
Волин сказал, что ему нужно осмотреть пациента, и баронесса Корф пригласила его следовать за собой. Больной дядюшка дожидался доктора в одной из соседних комнат. Он сидел в широком кресле, закутавшись в клетчатый плед, а когда выпутался из пледа и встал навстречу доктору, то оказался невысоким кругленьким господином лет пятидесяти, с небольшими светлыми усами и печальным выражением лица. Звали дядюшку Казимир Станиславович Браницкий, и по-русски он говорил без всякого акцента.
– Я оставлю вас, господа, – сказала Амалия после того, как представила мужчин друг другу.
Прошуршало ее платье, и шаги баронессы стихли за дверью. Дядюшка Казимир вздохнул.
– Ну-с, доктор, с чего начнем? – с надеждой спросил он.
Волин задал вопросы о симптомах недомогания, о болезнях, перенесенных прежде, о том, чем болели родители Казимира, и о выводах, к которым пришли предыдущие доктора. Больной вздыхал, хныкал, жаловался на боли и там, и тут, и еще здесь, говорил о бессоннице и о мрачных предчувствиях, но чем больше доктор слушал его, тем меньше верил. В Петербурге Георгий Арсеньевич имел дело с выдающимся диагностом, который мог поставить диагноз, лишь подержав человека за руку; у доктора Волина был другой метод, о котором он, впрочем, никому не говорил – он всегда смотрел больному в глаза и по их выражению инстинктивно понимал, сильно ли тот страдает и каковы его шансы выжить. Так вот, сколько Казимир Станиславович ни напускал туману и ни сотрясал воздух жалобами, глаза у него оставались ясные, безмятежные, отчасти даже иронические, и поневоле доктор пришел к заключению, что перед ним редкостный пройдоха. Для очистки совести Георгий Арсеньевич тщательно выслушал пациента и измерил ему пульс, но только укрепился в своем мнении. Человек, который сидел перед ним и изображал больного, был на самом деле оскорбительно здоров и только зря тратил его время. Дернув щекой, Волин поднялся и молча стал убирать стетоскоп в свой чемоданчик.
– Так мне продолжать сидеть на диете, доктор? – жалобно спросил Казимир. – И что со мной такое? Я скоро умру?
– Полагаю, что нет, – буркнул доктор и, не прощаясь, вышел.
Он вернулся в гостиную, где баронесса Корф сидела в кресле и смотрела на облетевшие мокрые липы за окном. Когда доктор вошел, она тотчас же повернула голову и поднялась ему навстречу.
– Что скажете, Георгий Арсеньевич? Это серьезно? Он ведь выздоровеет, не так ли?
В ее голосе звенела тревога, и Волин, уловив ее, досадливо поморщился.
– По совести, сударыня, я не имею права брать с вас деньги за визит, – сказал он серьезно. – Простите меня, госпожа баронесса, но… Ваш дядя совершенно здоров. – Амалия вскинула голову и недоверчиво посмотрела в лицо доктору. Машинально он отметил, что глаза у нее и впрямь не то медовые, не то янтарные, как у тигрицы, с потрясающими золотистыми искорками, которые то вспыхивали, то исчезали. – Он здоров как лошадь, – упрямо повторил Волин, – а для чего он притворяется больным, мне неизвестно. Впрочем, данный феномен известен довольно давно и именуется ипохондрией. Полагаю, сударыня, что вашему дядюшке просто-напросто нравится, когда вы беспокоитесь из-за него, и чем больше вы переживаете, тем больше он чувствует свою значимость.
Произнося это, Волин мельком подумал, что, наверное, надо было преподнести ей новость о здоровье дядюшки в более светской и изящной форме; но доктор не забыл замечание Брусницкого о том, что баронесса и люди, подобные ей, никогда не пустили бы его дальше передней, если бы не необходимость, и оттого не стал выбирать слов. От Георгия Арсеньевича не укрылось, что его собеседница озадачена. Озадачена, но не удивлена. То, что он сказал ей, вовсе не являлось для нее сюрпризом. Интересно, почему? Уж не догадывалась ли она, что дядюшка дурачит ее?
– Это просто поразительно… – вырвалось у баронессы. – Вы… скажите, вы уверены, что все обстоит именно так?
– Абсолютно уверен, – твердо ответил доктор. – К сожалению, с такими мнимыми больными, как ваш дядя, очень трудно иметь дело. Если вы попытаетесь вывести его на чистую воду, он разыграет негодование, упадет в очередной обморок… То есть притворится, что упадет в обморок, потому что вещи такого рода симулировать легче всего…
– Что же мне делать? – спросила Амалия, и нечто, похожее на растерянность, прозвенело в ее голосе.
– Даже не знаю, госпожа баронесса, – устало ответил Волин. – Если человек болен, его можно вылечить; но если он притворяется, никто не может сказать, когда ему надоест изображать больного. Во всяком случае, вы можете не волноваться за здоровье своего родственника. Все его хвори существуют только в его воображении, и я бы даже рискнул сказать, что на самом деле он куда крепче, чем вы или я.
– Я очень рада, доктор, что мне пришлось иметь дело именно с вами, – сказала баронесса Корф, испытующе глядя на своего собеседника. – И хотя вы считаете, что у вас нет права брать с меня деньги, я все же не хотела бы быть вам должной. – Она протянула ему три рубля, и жест этот сопровождался такой бесподобной улыбкой, что, хотя Волин собирался отказаться, он и сам не заметил, как деньги оказались в его руке, и ему ничего не оставалось, кроме как спрятать их в карман. – Я только очень прошу вас никому ничего не говорить, – продолжала баронесса. – Дяде Казимиру нравится думать, что он болен, и если пойдут толки, он может вообразить бог весть что. С него станется решить, например, что на самом деле от него скрывают правду и что ему осталось жить совсем недолго. А так он будет изображать больного, пока ему не надоест, а когда это произойдет, он, вероятно, сразу же выздоровеет. И мы сможем вернуться в Петербург.
Доктор Волин ощутил приступ досады. Ну, конечно же, баронесса останется здесь ровно столько, сколько захочет ее дядя; а что, если он завтра же объявит, что чувствует себя превосходно и все его недомогания прошли?
– Можете не волноваться, сударыня, – пообещал Георгий Арсеньевич. – Я никому ничего не скажу.
Тут в гостиную вошла немолодая дама, чем-то похожая на Амалию, и баронесса представила ее доктору как свою мать Аделаиду.
– Как здоровье моего дорогого брата? – с тревогой спросила дама.
– Все гораздо лучше, чем мы думали, – сказала Амалия, посылая Волину предостерегающий взгляд. – Я тебе потом объясню.
Вызвав горничную, баронесса поручила ей проводить доктора, и Георгий Арсеньевич удалился с чувством, похожим на сожаление.
Выйдя на крыльцо, он услышал лай и увидел, как старая собака из последних сил спешит к человеку в кожаном пальто вроде офицерского и потрепанной фуражке, который вылезал из только что приехавшего экипажа. Подбежав к незнакомцу, она положила передние лапы на пальто и принялась размахивать кренделем облезлого хвоста, как флагом.
– Ах ты, Жучка! – растроганно воскликнул вновь прибывший и погладил ее. – Какая же ты старая стала… Ну, ну, ничего!
Хлопнула дверь флигеля, и в следующее мгновение Волин увидел генеральшу Меркулову. В первое мгновение он даже не узнал ее лица, настолько оно изменилось и словно налилось счастьем. Она выбежала наружу, как была, в темном платье с оборками, и даже не набросила на плечи шаль, хотя было уже довольно холодно.
– Федя! Феденька! Вернулся! – закричала она на весь сад молодым, хватающим за душу голосом и бросилась сыну на шею. – Вернулся! Боже мой, наконец-то, наконец-то! Феденька!
Она и плакала, и смеялась, и ощупывала небритое лицо сына, заросшее щетиной, а потом они обнялись и стояли так долго, не говоря ни слова. Черно-белая Жучка прыгала вокруг них, виляя хвостом, и сипло лаяла. Но тут Федор Меркулов заметил постороннего.
– Мама, что за доктор, зачем? Ты не заболела? – с тревогой спросил он.
Анна Тимофеевна тряхнула головой и вытерла слезы, блестевшие на щеках.
– Нет, это… это к нашим жильцам… Я сдала им дом, потому что… – она запнулась, подбирая слова.
– Впрочем, неважно, – сказал Федор, улыбаясь. – Раз ты так поступила, значит, нельзя было иначе… Стыдно признаться, но я ужасно голоден. И кто же сейчас живет в нашем доме?
Глава 7
Странные сообщники
Стоя у окна гостиной, Амалия фон Корф смотрела, как Федор Меркулов и его мать идут через сад по направлению к флигелю, а доктор в своем шарабане выезжает за ворота. Когда стук подков утих, Амалия вышла из комнаты и отправилась на поиски своего дяди.
Страдалец Казимирчик, он же мнимый больной, уютно устроился в комнате, примыкающей к его спальне, и был занят делом. А именно, он уничтожал ужин, приготовленный кухаркой Настей. Ужин этот состоял из предписанных Брусницким цыпленка и бульона, а также из блюд, которые, вероятно, не рискнул бы прописать ни один доктор на свете. Когда Амалия вошла, Казимирчик был занят тем, что приговорил к казни расстегаи и один за другим отправлял их в рот, даже не прибегая к помощи вилки. Если в мире и существует совершенное, ничем не замутненное блаженство, то именно оно было написано на физиономии почтенного пана Браницкого. Сладострастно жмурясь, он лакомился расстегаями и, видно, забылся до такой степени, что даже появление в дверях мрачной, как грозовая туча, Амалии не навело его на мысль, что больному приличествует вести себя иначе и уж, во всяком случае, не наслаждаться жизнью настолько откровенно.
– Амн… мнэ… ум… – промычал Казимирчик, и, наконец, проглотив большую часть того, что было у него во рту, сумел сформулировать членораздельно: – Ну, что сказал обо мне доктор?
Амалия пожала плечами.
– Представь себе, он заявил, что ты здоров как лошадь, – уронила она.
Страдающий ипохондрией пан Браницкий в изумлении вытаращил глаза, однако же расстегай дожевать не забыл.
– Это возмутительно, – горестно промолвил дядюшка, косясь на блюдо, на котором осталось всего два расстегая. – Просто возмутительно! У меня нет слов! Я, оказывается, здоров как лошадь! С какой стати, спрашивается? В конце концов, лошадь – особа женского пола. Я и лошадь! Нет, это черт знает что такое! А может быть, – в порыве вдохновения предположил Казимирчик, – он сказал, что я здоров как жеребец? В конце концов…
– Нет, – безжалостно оборвала его Амалия, – он заявил, что ты здоров как лошадь. И точка.
– Отвратительно, просто отвратительно, – расстроенно промолвил Казимирчик, протягивая пухлую ручку за предпоследним расстегаем. – Четыре врача, четыре петербургских светила нашли, что у меня не в порядке сердце, легкие, нервы и… Впрочем, при дамах об этом упоминать не стоит… Одним словом, все доктора дали мне понять, что я развалина, дни мои сочтены и я дышу на ладан. Каждый врач выписал мне три-четыре анафемски дорогих рецепта и посоветовал переменить обстановку. Один порекомендовал Карлсбад, другой – Ниццу, третий – Гурзуф, а четвертый велел просто покинуть Петербург, и как можно скорее. И что? Я приезжаю во Владимирскую губернию, хирею, скучаю, питаюсь черт знает чем…
– Вам предписали цыпленка и бульон, – напомнила Амалия стальным голосом.
– Ну, никто не мешает мне съесть их после того, как я покончу с расстегаями и с этим изумительным десертом, – парировал бессовестный Казимирчик, кивая на горку соблазнительных кремовых пирожных, ожидавших своего часа. – Но на что это похоже? Четыре столичных врача, уважаемых человека, сошлись на том, что я тяжко болен… а какой-то земский врач имеет наглость утверждать, что я здоров! Да еще как лошадь!
Он был так возмущен, что съел очередной расстегай еще быстрее, чем предыдущие.
– Дядя, – в изнеможении промолвила Амалия, – я, кажется, ясно просила вас вести себя, как полагается больному, и не подавать повода для подозрений, а вы что? Этот земский врач увидел вас впервые в жизни и сразу же понял, что вы симулируете…
– Я вел себя, как обычно, – сухо ответил Казимир. – И уверяю тебя, точно так же я вел себя с остальными врачами, которые кивали с умным видом, выслушивали меня и всякий раз заключали, что я действительно болен. Что нашло на этого типа из земства – ума не приложу. Очевидно, он действительно хороший врач, и его не проведешь. Гхм! Ну что ж, бывает…
– Тот, кто догадался об одном, вполне может догадаться и обо всем остальном, – проворчала Амалия. – Что, если доктор поймет, что твоя болезнь – всего лишь предлог?
– Думаешь, он помешает тебе втереться в доверие к…
– Дядя!
– Хорошо, хорошо, я все понял. Ни слова больше о… гхм! – Кашлянув, дядюшка сцапал последний уцелевший расстегай и, чтобы выгадать время, с чувством съел его. – Амалия, я всегда говорил тебе: у меня нет никаких способностей, чтобы помогать тебе в чем бы то ни было. Но разве меня кто-нибудь когда-нибудь слушал? Я терпеть не могу врачей и обращаюсь к ним только при крайней необходимости. Поверь мне, я начинаю чувствовать себя больным от одного вида любого доктора, даже если на самом деле мне не на что жаловаться. Я городской житель и не люблю деревни, тем более осенью. А ты заставляешь меня изображать больного, есть бульон и киснуть в этой усадьбе. Я уж не говорю о том, что вся твоя история о больном дяде, которого врачи зачем-то послали дышать воздухом во Владимирскую губернию, вообще не выдерживает никакой критики.
– Сожалею, что разочаровала вас, – сухо промолвила Амалия, которую этот разговор стал уже немного утомлять. – Но мне нужно находиться именно здесь и именно сейчас, и вдобавок чтобы мое пребывание в усадьбе казалось вполне естественным. Больной родственник – очень удобный предлог, так что, дорогой дядя, вам придется пострадать еще некоторое время. А теперь прошу меня извинить, мне надо поговорить с нашей хозяйкой.
– И с чего она взяла, что я хочу страдать? – уронил Казимирчик в пространство, когда дверь за его племянницей затворилась. – Как по мне, в жизни есть масса куда более интересных вещей!
Он вперил задумчивый взор в горку пирожных, прикидывая, можно ли взяться за них немедленно или все же стоит немного передохнуть и съесть цыпленка.
Пока баронесса Корф и ее дядюшка-симулянт вели столь странный и, прямо скажем, подозрительный разговор, доктор Волин трясся в своем шарабане, который вез его обратно в больницу. Подъезжая к зданию, он увидел, что Ольга Ивановна стоит на крыльце, и подумал, что кому-то из пациентов стало хуже; но оказалось, медсестра ждет его, чтобы поделиться новостью, которую он и так знал.
– Федор Меркулов вернулся из ссылки, – сказала она.
Георгий Арсеньевич рассеянно кивнул.
– Знаю. Я видел, как он приехал.
– А Павлу Антоновичу прислали телеграмму из Петербурга, – добавила Ольга Ивановна. – Студента Колозина оправдали.
«Зачем она говорит все это мне?» – со смутным раздражением подумал Волин. Он понимал, что от него ждут какой-то реакции, хотя бы одобрительного восклицания, и его сердило, что он непременно должен быть в восторге от освобождения невинов-ного или интересоваться возвращением человека с Сахалина, хотя процесс Колозина и семейные дела Меркуловых, если подумать хорошенько, никак его не касались. Ольга Ивановна скользнула взглядом по лицу Георгия Арсеньевича и едва заметно усмехнулась.
– Впрочем, мне кажется, вас это совершенно не интересует, – сказала она.
– Вы правы, – резче, чем ему хотелось бы, ответил Волин. – Меня куда больше интересует, что будет с моим пациентом, который сломал позвоночник. Меня интересует, будет ли в следующем году эпидемия холеры, тифа и дифтерита, и если будет, сколько человек она заберет. Кого там убил Колозин или не убил, не имеет никакого отношения к моей жизни и никогда не будет иметь, и я не собираюсь тратить на него свое время.
– А вам не кажется, что вы не правы, доктор? – спросила Ольга Ивановна. Она старалась говорить спокойно, но даже по блеску ее глаз можно было понять, что она задета за живое. – Потому что можно думать об эпидемии, лечить людей и все же немного обращать внимание на то, что творится вокруг. Простите, если вам кажется, что я поучаю вас, – быстро добавила она, – но я все же думаю, что вы совершаете ошибку.
– Потому что не впадаю в экстаз при новости, что Колозина оправдали?
– Ах, доктор, – устало проговорила Ольга Ивановна, – ну вы же все понимаете! Если бы не заступничество Снегирева, произошла бы чудовищная судебная ошибка, невиновного человека отправили бы в Сибирь и сломали бы ему всю жизнь. И то, что Федор Меркулов вернулся домой, тоже благо, потому что его мать больше не будет изводить себя и мучиться. Не будьте циником, лишь бы показать, как вы отличаетесь от остальных… Это нехорошо, ей-богу, нехорошо!
Ни один человек не любит, когда ему указывают на его заблуждения, и доктор Волин не был исключением. Признаться, первое, о чем он подумал – а не написать ли в управу письмо, чтобы Ольгу Ивановну перевели куда-нибудь и на ее место прислали кого-нибудь другого. Вслед за этой мыслью явилось смутное желание сказать медсестре нечто такое, что поставит ее на место раз и навсегда и отобьет у нее охоту учить его жизни. Но тут Георгий Арсеньевич заметил в окне физиономию фельдшера, представил себе, какие слухи тот может распустить о его беседе с Ольгой Ивановной, и, буркнув, что ему надо идти заниматься делами, удалился.
В кабинете было тепло, большие часы отмеряли время, издавая однообразный щелкающий звук. Волин ощущал глубокое недовольство и, по природе склонный анализировать все движения души, попытался разобраться в его причинах. Он прошелся из угла в угол, заложив руки за спину, хмурясь. Нет, дело было не в Ольге Ивановне и не в ее словах; недовольство он ощутил, еще когда возвращался в больницу, а все почему? Потому что баронесса Корф, о которой Волин навоображал бог весть чего, оказалась вполне обыкновенной женщиной, которую водил за нос ее собственный дядюшка. Вряд ли она сильно отличалась от обывателей, которых он знал – нервной Евгении Одинцовой, ее никчемного братца, стяжателя Брусницкого, Куприяна Степановича Селиванова – фабриканта с психологией кулака и либеральничающей Нинель Баженовой, которая при всем своем свободомыслии платила прислуге унизительно мало.
Но тут Волин вспомнил, как Амалия стояла тогда в саду, скрестив руки на груди, как смотрела перед собой, и заколебался. Он бы дорого дал, чтобы узнать, какие мысли были у нее в голове в тот миг.
«И опять мои фантазии… Но все-таки, почему у нее было такое выражение лица?»
Поликарп Акимович поскребся в дверь и, когда доктор крикнул «Войдите!», с почтительнейшим видом просочился внутрь.
– Что-нибудь случилось? – спросил доктор, бросив на него быстрый взгляд.
– Да как посмотреть, Георгий Арсеньевич, – степенно ответил фельдшер, и, не зная, как приступить к такому тонкому предмету, решил вывалить все сразу. – Бабы меня спрашивают: мол, правда ли, что Ольга Ивановна к вам неровно дышит? А я уж и не знаю, что им сказать.
На всякий случай Поликарп Акимович покосился через плечо на дверь, куда можно было бы спастись бегством в том случае, если бы реакция доктора оказалась слишком бурной. Но Волин, судя по его лицу, не испытывал ничего, кроме вполне естественного удивления.
– Глупостей не говорите, – сухо сказал доктор.
– Да что глупостей? – вскинулся фельдшер. – Она мне шагу ступить не дает, норовит сама выполнять все ваши указания. Сиделки намедни про вас шушукались, так она отчитала их и велела замолчать.
– Да? Что же сиделки обо мне говорили?