Ожог Аксенов Василий
– Иди в павильон, Ефим, – с удивительной женской мягкостью сказала Софья Степановна. – Кружки мыть будешь.
«Мужской клуб» изумленно ахнул: такой чести за всю историю Пионерского рынка не удостаивался еще никто. Юный анатом Фима, подтянув живот, горделиво покачивая плечами и чуть подвиливая задком, проследовал в павильон. Тут же задребезжал в полутьме женский смех, вдвое быстрее полилась вода, зазвенела медная мелочь, трахнулась вдребезги одна, другая, третья кружки.
– К счастью, Софа, к счастью! – орал Ефим. Правой рукой он мыл кружки, а левой оглаживал необъятный зад Софьи Степановны, да еще и пел, пел – «вернись в Мисхор, где волны тихо плещут…» – ну что еще нужно женщине?
Бог ты мой, разве могла Софа Пищалина с ее внешними данными мечтать о таком веселом молодце? Конечно, клеились и раньше к ней видные мужчины, но все получали грубый и немедленный отпор, потому что клеились из-за пива. Проституты дурацкие слишком переоценивали свою вонючую дрын-ду и недооценивали гордый и мрачный характер Девы Ручья. А этот, из мясного ряда залетный соловей, моет с ней кружки, и поет про Мисхор, и хохмит, и про действительную службу рассказывает, и по заднице гладит, и почему-то чувствует Софья Степановна, что дело тут не в пиве, что у него на нее, старую, дымится. Хотя пиво Ефим, конечно, пьет, и пьет много, в этом он себе не отказывает, и пей, пей, Фима, если тебе на пользу.
– Пиво дырочку найдет! – кричит добровольный мойщик. – Верно я говорю, Софа? Правильно, мужики?
У Одудовского уже на кончике носа слеза. Счастья тебе, Фима! Счастья вам, Софья Степановна! А Ким стоит с полуволчьим оскалом: мясники-придурки и к пиву присосались, теперь пойдет бидонами навынос, жидам в холодильники.
Но вот, наконец, кружки вымыты. Слились в городской водосток печальные бледные спирохеты, измученные антибиотиками палочки Коха, живучие чертенята-стафилококки, выходцы из зубных расселин.
Пошло пиво! Вот первый ненасытный, на полкружки глоток, пивовороты вокруг кариозных утесов, клочья пены в складках слизистой оболочки, пузыри на жесткой щетине, сладостный озноб по всему телу и, наконец, теплая ободряющая волна, вздох облегчения – жить можно!
Петр Павлович подцепил две кружки пальцами левой руки и еще две пальцами правой. Во рту он держал поводок Муры и так двигался к стене рынка, к каменному приступочку, возле которого обычно с пивом располагался. Мура понимала серьезность момента и шла близко, дрожа своим маленьким телом, словно и ей передавалась тяжесть четырех кружек. Одудовский поставил три кружки на камень, а с одной вступил в соприкосновение, в головокружительный интим, который несомненно похлеще всех ваших половых актов, сударыня.
Вокруг кряхтели, стонали, подвывали другие джентльмены «Мужского клуба». Первую кружку каждый принимал в одиночестве, как даму. Потом уже начиналось общение. Вновь начинал пульсировать национальный вопрос, но тут уже преобладали железы интернационализма, секреция братской любви подавляла селезенку, где, по предположениям, гнездится шовинизм.
– Вот я, ребята, когда в Группе войск служил, так у меня в отделении армян был, таджик, мари и один еврей, чемпион Группы по тройному прыжку, Додик его звали, сокращенно Давид, и ничего, все службу понимали.
– А чего же, советские же люди, или же нет?
– Все люди, как люди, спроси даже любого негатива. Вон гляди, два копченых, а тоже пиво пьют, как мы… Вот гляди, я их сейчас спрошу. Вы, ребятишки, извиняюсь, какой будете нации?
– Не видишь, что ли? Негры они.
– Дуб ты одинокий! Негр негру – две разницы. Откуда, ребята?
– Из Того, месье, мы из Того.
– Ну вот, спасибо. Того лезы, значит. Очень приятно.
– Хинди-руси-бхай-бхай!
– Молчи, Ишаня-курва!
– Угощайтесь воблой, тоголезы. Давайте знакомиться. Меня Ким зовут.
Черные юноши с оленьими глазами тоскливо ежились под холодным пакостным ветром, пугливо оглядывали толпу людей, столь же не похожих на народы Африки, сколь и на жителей Европы. Тоголезы уже привыкли к тому, что в этом странном огромном плохо освещенном городе их называют «негативами» или «копчеными» и что таксисты проносятся мимо них, как на пожар, с зелеными фонарями, а московские девушки, если с ними заговорить, начинают нервно хихикать и озираться, явно опасаясь, как бы черный сперматозоид не проник при всем честном народе в их белое лоно. Поэтому сейчас тоголезы были приятно удивлены вниманием желтолицего господина в синем халате, господина Кима, то есть Коммунистического Интернационала Молодежи, как расшифровал свое имя этот внешне неприятный, но внутренне gentle сорокалетний господин, и, чтобы сделать и ему приятное, они брали из его рук кусочки противной вяленой рыбы и улыбались, глотая.
Ким очень гордился этим своим знакомством с тоголезами Уфуа и Вуали. Победно поглядывал он на Суховертова – сопи, мол, в тряпочку ты, фрей с гондонной фабрики! В застарелом шовинистическом сердце вдруг разгорелся новый процесс любви.
Мы все удивлялись и умилялись тому, как вдруг крепко подружился с неграми известный ненавистник разных наций Ким Кошулин. Наконец-то с сорокалетним опозданием его имя, любовно отобранное родителями, энтузиастами Эпохи Реконструкции, стало соответствовать поведению. Мы начали было спорить – предложит ли Ким тоголезам скинуться на троих, а Ким, забрав у новых друзей по одному рублю тридцать восемь копеек, уже косолапил за банкой. Пяти минут не прошло, как новоиспеченная троица уже опрокинула по стакану «Ерофеича».
Выпив «Ерофеича», студенты хотели было попрощаться, но обаятельнейший господин Ким обхватил их за талии и выкатил глазища в лукавом скосе.
– Не пущу, Увуаль, и тебя, Борис, не пущу! Пьянка пьянкой, а попиздеть тоже надо. Ведь мы же люди – так? – или нет? – не обезьяны же человекообразные – верно? – ведь мы с вами не змееобразные крокодилы – правильно я говорю или ошибаюсь? Хотите, я вам медиума покажу? Между прочим, известный в прошлом бомбардир Александр Неяркий. Настоящий медиум – пиво ногой открывает! Алик, знакомься с товарищами из Конго! Того, говорите? Допускаю; главное, чтоб люди были, чтобы все по-человечески. Товарищи, у кого имеется бутылка пива?
– Опомнитесь, Ким! – с театральным широким жестом произнес неузнаваемо оживившийся Одудовский. – Какие же здесь бутылки пива? Ведь здесь же море пива! Пивная нирвана!
– Отскочи, падла, со своей ванной! – прорычал с отзвуком вчерашнего кошмара Ким. – Мне важно дружкам номер показать. Алька, может, лимонад откроешь?
Неяркий пожал квадратными плечами:
– В порядке исключения, можно.
Бутылка тоника «Саяны» была установлена на асфальте перед бликом, и тот, почти не глядя, мгновенным и ужасным ударом ботинка снял с нее металлическую пробку. Бутылка и не шелохнулась.
– И тара не страдает! – завизжал Ким. – Тара нисколечко не страдает, товарищи!
Он схватил за грудки Уфуа и брызнул ему в лицо фонтанчиком своей больной желтой слюны.
– Бутылка целая! Видите, пиздюки! Кто у вас так умеет? Небось посла германского сожрали, а бутылки вам жиды в Тель-Авиве открывают? Гады черножопые, всех бы передавил! Вррротттвсссррра-ккку…
Уфуа, серый от испуга, пытался спасти свой складненький парижский пиджачок. Все окружающие поняли – идиллии конец, Ким сорвался! Главный оппонент по нацвопросу Суховертов отодрал Кошулина от тоголеза и потащил за угол ремконторы, на ящики.
– Кимка, Кимка, спокойно, – бормотал Суховертов. – Кимка, как считаешь, «Спартак» «Шахтера» причешет?
Не мог смотреть Суховертов, как Ким позорится: ведь были они одногодки, всю жизнь провели вместе, еще с первого послевоенного розыгрыша, когда паршивый «Зенит» сделал дубль.
Ким тащился за другом, сцепив пальцы на затылке, плюясь и исторгая бессмысленный мат.
Тоголезы собрались было бежать, но тут другой господин русский, совсем уже очаровательный, раскрыл им свои объятия. Вот ведь как странно, черные студенты даже и не подозревали, что рядом с их общежитием каждое утро собирается клуб покровителей развивающихся стран.
Перед Петром Павловичем на газете «Социалистическая индустрия» распластался крупно нарезанный красавец, малороссийский помидор, и нежнейшие огурчики, как зародыши-крокодилята, окружали горку полтавской колбасы, а две чекушки удерживали по краям боевой листок нашей промышленности.
– Милости прошу, мадам и месье! – пропел Одудовский. – Где-то по большому счету я весь перед вами! Алик, вы присоединитесь к нашему столу?
– Вейт э вайл, феллоушип. – Бомбардир подмигнул неграм. – Сейчас дело закончу, и я ваш.
Как видим, не все в «Мужском клубе» пребывали по утрам в похмельной прострации. У Алика, например, было деловое свидание с механиком из гаражного кооператива, могущественным дядей Тимой. Ты мне поршни, я тебе вкладыши, ты мне диски, я тебе сальники – такое было дело, нормальный автомобильный рэкет.
Так начинал свой день «Мужской клуб» на Пионерском рынке. Кого грело летнее солнце, кого хлестал осенний дождь, кто как бы нежился в хвойной ванне, а кто сидел по горло в снегу. Ишанин, тот пребывал в вечной слякоти. Сейчас, желая согреться, он притиснул к себе Таисию Рыжикову и пытался застегнуть у нее на спине пуговицы своего пальто.
– Таська, я тебе сегодня палку брошу? Палку брошу? – гнусавил он.
Таисия туманно улыбалась белками закатившихся глаз.
Меня тут звали Академиком и считали своим. С Аликом Неярким я познакомился в районной психушке еще после первого приема антабуса. Ишанина я как-то поймал на попытке ограбления моей квартиры, когда тот, взломав замки, увлекся вдруг четвертой серией «Адъютанта его превосходительства» и, посасывая мой виски, закемарил у ящика. С Кимом и Суховертовым мы «играли горниста», то есть дули водку из горлышка «на троих», почитай, в каждом неохраняемом подъезде микрорайона. С Петром Павловичем Одудовским мы одно время сблизились на почве толкования «Дхаммапады», увлечения йогой и вообще Индией, перезванивались по десять раз на день, а супруга его даже завела собственный ключик от моей двери.
Частенько среди ночи я слышал в коридоре легонькую поступь ее босых ног, а потом видел сквозь сон прямо над носом большую голую грудь с острым соском и чувствовал покалывание длинных ногтей, ведущих разведку у меня в промежности. Дружеские эти визиты были бы даже милы, если бы мадам Одудовская не начинала в энергические моменты голосить не своим голосом:
– Улетаю! У-ле-та-ю!
Впрочем, успокаивал я себя, довольно трудно догадаться, из какой квартиры нашего шестнадцатиэтажного гиганта кричит в данный момент эта мятущаяся натура. Я и сам ранее с бульвара неоднократно слышал этот крик, но всякий раз думал, что это удачная радиопостановка.
Патрику Тандерджету чрезвычайно понравился «Мужской клуб», он сразу почувствовал себя здесь в своей тарелке.
– Какие симпатичные все, – говорил он, оглядывая мельтешащие вокруг землистые и багровые до синевы лица в алкогольных паучках, с разросшимися родинками, фингалами, фиксами, мутными гляделками и сизыми сопелками. – Вот, сразу видно, неквадратные ребята! Я бы их всех переселил в Калифорнию.
Подражая Петру Павловичу, мы закупили на рынке продуктов и сели по-турецки под стеклянной стеной супермаркета, чтобы вкусить свой аристократический завтрак. Мы подливали в пиво перцовку и апельсиновую настойку, а закусывали мыльной глубоководной нототенией и сыром «Рокфор», этим гнилостным какашечным стилягой в семье здоровых советских сыров, а также охотничьими сосисками, нафаршированными диким салом Потребсоюза, почечным полуфабрикатом из индийской птицы и клубничной пастой из румынской нефти.
– Эй, Академик! – крикнул мне издали Алик Неяркий. – Я гляжу, ты развязал!
– Кореш приехал! – Я показал на Патрика редиской. – Американский профессор!
Алику, видно, очень хотелось присоединиться к нам, но вконец обалдевшие тоголезы танцевали вокруг него ритуальный танец, и он поднял над головой сжатые ладони. Патрик послал ему в ответ воздушный поцелуй.
– Что это за наемный убийца? – спросил он восхищенно.
– Босиком гуляете, чуваки? – крикнул нам Алик. – Нью фэшн, изн'т ит?
Он стукнул лбами Уфуа и Вуали и стал пробираться к нам.
А за огромной стеклянной стеной, что возвышалась над нами, уже заработал супермаркет. Временами возникала почти миражная картина: входила какая-нибудь циркачка или балеринка в джинсовом костюме, брала расфасованный товар и удалялась, сильно работая задом, – ну, просто Малая Европа. Впрочем, тут же в кадр врывалась тетка с загнанными глазами очередницы или проплывал кривоногий узбек с орденами на плюшечном халате, и мираж рассеивался.
Вдруг за стеклом прямо против нас остановилась администраторша. Мы наблюдали ее завершенный образ: большое и ноздреватое тело едва помещалось в накрахмаленном халате, капронах и чулочных сапогах, на голове зиждилась башня из волос. Даже у страшного призрака детства из учебника естествознания «Волосатого человека Адриана Евтихеева» не хватило бы волос на такое дело. Далее – зоб Марии-Антуанетты, носик-пупсик, эталон довоенного кинематографа, строгий взгляд завотделом культуры мадам Калашниковой, и лишь в самой глубине глаз, словно озера Эльтон и Баскунчак, отсвечивало постоянное мучительное желание раскорячиться.
Вот и эта тварь напоминает мне кого-то из прошлого, подумал я, так же, как кассирша в метро, как гардеробщик в институте, как гардеробщик в баре, как Теодорус из Катанги… все они напоминают нечто связанное с пластами солнечного снега и черным пятном на снегу, с неким пространством позора и с некой личностью, царьком этого пространства, сексотом?… уполномоченным?., опер-капитаном? Это все фокусы алкоголя, результаты хронического невроза, должно быть…
Губы администраторши зашевелились. Она в чем-то укоряла нас, указывала на какое-то нарушение, угрожала пресечением, но мы из-за стекла ее слов не слышали. Проникал лишь запах духов «Огни Москвы».
Патрик на всякий случай помахал ладонью между ног. Хоть я и был уже чудовищно пьян, но отечественные рефлексы еще работали, и, вообразив себе пятнадцатисуточную неволю, я предложил другу смотаться. Однако Патрик Тандерджет, оказывается, лучше меня знал женское сердце. Он снова помахал администраторше своей большой ладонью, и дама вдруг коротко вздохнула, будто вздрогнула, и уже с мнимой строгостью погрозила, а потом написала нечто на бумажке и приложила к стеклу.
Не сговариваясь, мы оба сразу зарыдали, да так жалостно, что администраторша со всей своей бабской сутью рванулась к нам, к двум несчастным грязным кобелям (вымыть, вымыть – ОБОИХ! – накормить, напоить и в постель положить – ОБОИХ! – чтоб стиснули с двух сторон 2 – ОБА!), она притиснулась к стеклу и вдруг увидела наши босые ноги! Ужас преобразил ее ожившее было лицо в маску народного гнева. Она подхватилась и унесла свое имущество в лабиринты прогрессивной торговли. Эту сферу я все-таки знал лучше, чем Патрик.
– Если вам, ребята, спать негде, айда ко мне на Беговую, – услышали мы сзади и увидели на своих плечах, я на левом, Пат на правом, широченное синеватое лицо со слипающимися глазами. – Я, ребята, проводником работаю на экспрессе «Неделимая Русь». Десять суток не спишь в ожидании всяких пакостей от китайцев, а другие десять отдыхаешь с блядями. Работой не обижаюсь, а на Беговую ко мне милости просим, только я там малость нахавозил.
Проводник икнул и засопел, а некто в соломенной шляпе, на полях которой лежал ободок почерневшего прошлогоднего снега, громко заявил:
– Да чего это ребятам на Беговую переться? У меня вот здеся за полотном катеж при лесничестве. Да я жену на хер выброшу, а этих двоих в беде не оставлю!
«Мужской клуб» загудел:
– Где это видано, чтоб в беде товарищей оставляли! Да лучше пристрелить обоих! Спать негде, айда в Дмитров поедем, в Дом колхозника! Айда, Академик, не бздимо, и латыша своего бери, у нас в общаге каждую ночь койка пустая, поместимся!
Нас вдруг все окружили, все терлись боками, хлюпали, хмыкали, и мы покряхтывали под напором то ли братского, то ли педерастического сочувствия, как вдруг из окон ближайшей стоматологической поликлиники повалил зловещий черный дым, и у всех испортилось настроение.
Поликлиника занялась как-то сразу и сгорала сейчас на глазах всего Пионерского рынка скромно, без паники, без всяких тревог, лишь мелькали в дыму лица, искаженные зубной болью.
Между тем администраторша-то наша оказалась расторопной: она спешила к нам в сопровождении трех дружинников, она бежала, подгребая правой рукой и досадливо отбрасывая левую грудь, которая вдруг запарусила от быстрого движения. Что-то римское, императорское вдруг обозначилось в ее лице, она явно действовала сейчас от лица всей страны, и ярость ее была священна.
Как жаль, вот и конец путешествию, подумал я, но на всякий случай завопил, как малолетний хулиган:
– Патрик, рви когти!
Отряд защитников порядка врезался в пивное содружество.
– Бегите! Бегите! – высоким прекрасным голосом девочки-подростка закричала Софья Степановна.
Администраторшу хватали за бока мокрые руки, но она неслась вперед, как опытный регбист.
Мы с Патриком ринулись под стеклянные своды рынка, заметались в мясном отделе среди туш, полезли по овощным рядам, давя клубнику, захлебываясь рассолом. Частный сектор торговли был на нашей стороне. Град картофелин и моченых яблок летел в наших преследователей, но они прорывали базарную защиту и настигали. Конечно, в следующий момент пожар с поликлиники перекинулся на стеклянные стены рынка, и стены преотличнейшим образом воспламенились. Тут же подъехали пожарные машины, высыпали цепи зеленых касок, растянули бесконечные шланги – ловушка захлопнулась.
Радио громогласно объявило:
– Поезд «Митропа» прибывает на первый путь! Провожающих просят выйти из вагонов для регистрации нах Аушвиц, нах Аушвиц, нах Аушвиц!
Под стеклянные своды, шипя героической симфонией и выпуская пар, въехал паровоз, увитый индонезийскими гирляндами с портретом Вячеслава Моисеевича Булганина с примкнувшими к нему ушами. Паровоз пер прямо на нас по хрустящим дыням.
– Давай, поехали! – гулко сказал Патрик и захохотал.
Пар, грохот, вонь Курской магнитной аномалии заполнили стеклянный куб, который, конечно, не замедлил взорваться.
От Веселого-Куплета к Акробатке
Запах старой настоявшейся мочи привел меня в чувство. Я сидел на унитазе, а голова моя и плечо упирались в плохо оштукатуренную стену, на которой недалеко от моего глаза были нарисованы странная мохнушка и нацеленный на нее странный пистолетик.
– Живой! Очухался! – произнес где-то рядом веселый бандитский голос Алика Неяркого.
От испуга мне показалось, что я лежу на стене, как на полу, а унитаз якобы всосался в мой зад. Потом, худо-бедно, ко мне стала возвращаться ориентация в пространстве. Сор-тирные надписи и рисунки, незнакомые лица близких до боли друзей, множество картонных билетиков на полу, странички беговой программы… – и наконец до меня дошло, что я сижу на стульчаке в туалетной комнате столичного ипподрома.
Некогда в этом туалете были уютные наглухо закрывающиеся кабинки. Повеситься в такой изолированной кабинке после проигрыша можно было без особых хлопот. Болтали, что однажды в начале пятидесятых знаменитый тотошник Мандарин, забрав на «темноте» четверть кассы, зашел отлить из органона излишек коньяку, рванул неосторожно дверь второй кабинки и увидел висящего внутри своего друга полярного летчика Яро-Голованьского. Мандарин якобы тогда горько заплакал и красным карандашом нанес на стену контур кореша, не удержавшись все-таки спьяну пририсовать контуру анекдотическую трубку. Может быть, и врет ипподромный народ, но контур с трубкой во второй кабинке остался по сей день и просвечивает сквозь семь слоев масляной краски.
Новое гуманистическое время не обошло стороной и ипподромный верзошник: кабинки спилили чуть ли не до пупа, и теперь в них фига два повесишься.
Из мельтешни незнакомо-дружеских лиц вдруг выплыло одно знакомое – неизменный беговой фрей Марчелло с его неизменным мундштуком в зубах, с неизменным «ронсоном» и значком «Движения за ядерное разоружение» в петлице. Появление Марчелло обрадовало меня. Я с удовольствием смотрел, как фокусируется его якобы невозмутимое лицо с якобы трагической складкой у якобы готического носа и якобинской бороздой на лбу.
– Что я там натворил на рынке, Марчелло? – спросил я его. – Будь другом, скажи, бей сразу, чтоб преступник не мучился.
– Не валяй дурака, Академик, – ровным скрипучим голосом проговорил Марчелло. – Лучше постарайся угадать лошадей.
Он протянул мне программку, и я обрадовался: значит, ничего особенного я все-таки не натворил на Пионерском рынке, все-таки вряд ли даже Марчелло предложит программку заведомому преступнику.
Я посмотрел в программку, испещренную крестиками, ноликами, зигзагами, колдовской клинописью Марчелло, и даже гоготнул от удивления – сразу увидел в ней свой знак, свою фигушку с маслом, явный выигрыш.
– От Веселого-Куплета к Акробатке.
– Не валяй дурака, – проскрипел Марчелло. – У Веселого-Куплета с весны еще грыжа висит по колено, а на Акробатке в колхозе в Раменском солярку возят.
– От Веселого-Куплета к Акробатке, – повторил я и подумал, что, если эти два одра не придут первыми, тогда уже я найду где-нибудь изолированную кабинку.
– Поставь за меня рубль, Марчелло, я тебе потом отдам, – попросил я.
Игрок кивнул и отошел, не изменившись в лице, но потом обернулся и внимательно на меня посмотрел, – видно, все-таки я посеял сомнение в его набриолиненной голове.
Сортир вдруг опустел: все заспешили к кассам. Я встал со стульчака и подошел к зеркалу.
- …Я, я, я… что за дикое слово!
- Неужели вон тот – это я?
- Разве мама любила такого?…
На меня глядел очень бледный субъект со впалыми щеками и отечными подглазьями. Ему с успехом можно было дать и двадцать восемь, и сорок восемь лет. Он был несвеж, ох как несвеж, а запавшие эти щеки и длинные волосы и мерзкая бледность и сдержанно истерические губы придавали ему какую-то порочность и как-то странно молодили, а мускулюс стердоклейдомастоидеус на шее и темный свитерок на костлявых плечах придавали ему даже некоторую спортивность.
На меня смотрел тип ненадежный и социально чуждый, болезненно сексуальный и мнительный тип, страдания которого гроша ломаного не стоят. Я стал внимательно вглядываться в него и вдруг понял, что он едва не кричит, еле-еле удерживается от бессмысленного жуткого воя. Еще внимательнее я вгляделся в его чужие глаза и тогда, закрывшись руками, бросился прочь.
Я потерял себя и разъехался в мерзкой черной кашице на кафельном полу. Со стороны, из глубины сортира, я уже слышал приближающийся вой, как вдруг увидел внизу под собой босые, распухшие, неимоверно грязные ноги. Они вернули меня в мир, потому что были мои, безусловно мои, это были именно мои собственные несчастные ноги.
Куда же МНЕ деваться с такими ногами? Ведь Я даже из сортира выйти не могу на таких ногах!
Вдруг распахнулись двери, и накатила шумная волна рыканья, хрюканья, хохота и матюкалки. Мужики орали во всю глотку, в сердцах швыряли на пол пачки билетиков, срывая пуговицы, вынимали аппараты.
– Эй, эй, да ты в карман мне не нассы!
Из отрывочных возгласов я понял, что первым в заезде пришел Веселый-Куплет. Новость эта, как ни странно, очень взбодрила меня, я и думать забыл о всяких ужасах. Я толкался среди игроков и без страха, а, напротив, с юмором поглядывал в зеркало, где терся в толпе чрезвычайно близкий мне незнакомец. Потом я увидел в зеркале, как к нему, то есть ко мне, приблизился Марчелло.
– Держи, – он протянул мне голубой билетик «от Веселого-Куплета к Акробатке», – ты начал, я завалился. Рубль с тебя. Между прочим, этого мерина, кажется, никто не играл, кроме тебя. Ты знаешь, я и сам часто ставлю против конюшни, но по точным сведениям конюшня сегодня не играет. У них вчера было партсобрание, Ланг разоблачил Медовуху, был дикий хай. Сегодня все начистоту – Буденный в ложе, оркестр милиции – сегодня должны приходить битые фавориты, а если прибежит еще и Акробатка твоя, я съем свои очки. – Он произнес все это на одной интонации, стоя в фиксированной позе с мундштуком и струйкой дыма, а я топтался рядом, глупо хихикая. – Ну хорошо, пойдем в ложу, Академик.
– Да я, вот видишь, без ботинок… неудобно как-то…
– Не валяй дурака. Ты должен сам увидеть, как Акробатка отвалит копыта на втором вираже.
В ложе было весело, там теснились подвыпившие киношники, травмированные спортсмены, сдержанные князья-фарцовщики, нищие писатели, несколько милых баб – вся публика более-менее знакомая мне по кабацким похождениям. Не разглядев еще всех, я почувствовал вдруг волнение, близость встречи и в следующий миг увидел рыжую красавицу Алису.
– Привет, – сказала она. – Вот и вы!
Она прищурилась и смотрела так, словно ждала от меня какого-то решительного шага. Вот здесь, прямо здесь, в ипподромной ложе, у всех на глазах? Я растерялся.
– Что ж тут особенного, – буркнул я. – Я как я.
– Я и говорю – вы как вы, – весело сказала она и тут же потеряла ко мне всякий интерес.
Вниманием ее завладел очередной любовник, записной московский «ходок», то ли эстрадный певец, то ли международник-гэбэшник.
Ревность взорвалась во мне и озарила все краски мира. Я увидел зеленый овал травы и скользящие пятнышки разноцветных ездовых камзолов, лоснящиеся хребты и крупы лошадей, горящие под солнцем окна Москвы, и кучерявые амурные облака, и трубы милицейского оркестра, и белый китель легендарного усача, и Первую Конную, и Первую пятилетку, и Первую мировую войну, и весь этот первый бал.
– Эй вы, не злитесь! – сказала Алиса из-за спины своего партнера. – Познакомьтесь лучше с моим мужем. Это известный конструктор тягачей.
На меня смотрел человек средних лет, пышущий здоровьем и силой, похожий на астронавта Дэвида Скотта. Вот настоящий мужчина, подумал я, настоящий герой, не чета всем ее ебарям, этому дешевому московскому сброду. Да, я почувствовал симпатию к лауреату Фокусову, моему сотоварищу по любви к Алиске.
– Рад познакомиться, если мы еще не знакомы, – сказал я, давая ему возможность не вспоминать о коктебельских бесчинствах.
– Я тоже рад, – сказал он, со сдержанной благодарностью эту возможность принимая.
– Мы с вами как-то играли в теннис, – соврал я, чтобы
сделать ему еще одну приятность.
– Когда? – удивился он.
– Сразу после прогона на Таганке и перед ужином в «Узбекистане». – Теннис, Таганка, суп-лагман в «Узбекистане»… – плейбойский московский набор. Упущена, правда, еще финская баня. Скосив глаза, я увидел, что гэбэшник-международник поглаживает Алису по попке.
– Простите, не помню, – смутился Фокусов.
– Я видел одно ваше детище, – сказал я. – Внушительная штука.
Пальцы Алисы, я видел, скользили по бедру смазливого подонка.
– Спасибо, – расцвел Фокусов. – Я, знаете ли, всегда
скучаю по ним. Если бы не жена…
– Понимаю, понимаю…
Я заметил, что у Алисы полуоткрылся рот и полузакрылись глаза, а эстрадник-гэбэшник-международник чуть-чуть оскалился: должно быть, те легкие прикосновения напомнили им очень многое.
– Кажется, бросил бы все к черту, – легко сказал Фокусов, показывая мне, что он над собой как бы подсмеивается.
– Вы не пьете, надеюсь? – спросил я.
– Кажется, запил бы, – прошептал он. Мрачность неожиданно прорвалась сквозь все его оборонительные заслоны, и он заглянул мне в глаза, как бы прося не разглашать тайну.
Перед нами вдруг возникла черненькая пышечка Зойка-дура.
– Суперновость, товарищи! Афанасий получил новую квартиру, и все приглашаются!
– Просим, просим! – расслюнявился ее жених, бездарный куплетист Афанасий Восемь На Семь. – Пожалуйста, приходите, только у меня пока есть нечего, господа. Купите чего-нибудь, семужки, икорки, угорька в валюточке, и приходите без церемоний, дом открыт для людей искусства и науки. И вы приходите, и вы… у нас будет царство поэзии… музыка… фанты… легкий флирт… ведь можно же без свинства, правда, товарищи?
Он юлил по этой грязной ложе, наступал всем на ноги, заглядывал в глаза, а оказавшись между мной и Фокусовым, забился, затрепетал, словно судак на нересте. Он был пьян, конечно же, не менее трех дней, и от него несло безысходной дурнотой, тем илом, из которого я, как мне казалось, только что вынырнул в здоровый мир, к траве и лошадям, к загорелому спортсмену – конструктору тягачей, к его рыжей потаскухе-жене с ее милыми уловками, в мир, освещенный молодым огнем ревности. Я ткнул Афанасию ладонь под ребро и грубо отшвырнул его от себя.
– Академик в своем репертуаре, – проговорил Афанасий с кривой улыбкой.
Тут ударил колокол, и лошади пошли.
– Аполлон! Аполлон! Ботаника! Ботаника! Весенний Горизонт! – зашумели трибуны.
Я сообразил, что не успел и заметить, какой масти моя фаворитка, моя хромая навозница из Раменской МТС. Все же и я завопил заветное имя:
– Акробатка! Акробатка!
В нижних рядах обернулись на мой крик несколько физиономий.
– Во шизик! Акробатку ждет!
В следующее мгновение гостеприимный, но мстительный Афанасий сильно влепил мне сзади по правой почке. Я скрючился от боли.
Сука такая, почку мне порвал! Я ему под ребро, а он мне в почку! Насилие торжествует. Лев Николаевич! Мадам, вы гладите меня по волосам? Мадам, своей глажкой вы хотите смирить мою боль? Я жду тебя, далекий ветер детства… Не вас, мадам. У вас, я вижу, юбка из ковбойской ткани. Можно высморкаться? Вы невеста ковбоя? Я – ковбой! Мадам, возьмите мое ружье и отомстите за Ринго Кида…
Пока я так фантазировал, сидя на корточках и скрипя зубами от боли, Афанасий рыдал на моем плече, а рев трибун нарастал, как будто ТУ-104 газовал на взлетной дорожке. Боль ушла, и я выпрямился как раз в тот момент, когда пятнистая мокрая Акробатка, вытянув шею, пересекала линию финиша. Остальные лошади, грозные фавориты, безобразной кучей волоклись метрах в пятидесяти позади.
Что там произошло с этой кобылкой или с остальными лошадьми, я так и не узнал, да это меня теперь уже и не интересовало. Удар гнусного Афанасия выбросил Золушку с первого бала на кухню. Все здоровое, спортивное, любовное стремительно унеслось в глубину и застыло там в рамочке, словно небольшая картина, на которую никто не обращает внимания. Я уже хохотал, как безумный, запихивая в глотку Марчелло его японские очки; хохотал, как безумный, увидев на табло сумму своего выигрыша – 2680 рублей 97 копеек; хохотал, как безумный, тиская своего лучшего друга и будущего соавтора, Афанасия; хохотал, как безумный, подлезая к его невесте Зойке-дуре с гнусным предложением; хохотал, как безумный, получив ее согласие; хохотал, как безумный, хлеща коньяк, принесенный мне, триумфатору, из буфета; хохотал, как безумный, направляясь в кассу, окруженный толпой восторженных поклонников; хохотал, как безумный, получая деньги; хохотал, как безумный, засовывая их за пазуху и туго затягивая ремень, чтобы не пропала ни одна копеечка.
– Чтобы не пропала ни одна копеечка, – пояснил я своим поклонникам, хохоча, как безумный.
– Полагается с такого выигрыша дать что-нибудь кассирше, – сказал Марчелло, стараясь сдержать брезгливую гримасу.
– Не дам ни копеечки! – вновь захохотал я, как безумный. – Я ей лучше потом по почте пришлю. Дайте мне ваш адрес, сударыня!
Я посмотрел в окошечко на кассиршу и вскрикнул от радости – это была моя любимая Нина Николаевна из метро. Она смотрела на меня с мягкой осенней улыбкой и узнавала, узнавала меня, моя прелесть.
– Здравствуйте, Сергей Владимирович, – сказала она своим милым голосом, и хотя назвала она другое имя, но обращалась-то она ко мне, именно.
– Почему же вы не в метро, Ниночка? – вскричал я.
– Здесь работа интереснее, – смущенно пояснила она, – более творческая.
– Понимаю, понимаю, – торопливо закивал я. – Значит, живы, значит, не умерли, значит, ложь…
Рука моя потянулась за пазуху, но почему-то остановилась.
– Вам деньги нужны, Нина Николаевна?
– Как хотите, Сергей Владимирович…
– Я вам все-таки по почте пришлю. Дайте мне, пожалуйста, ваш адрес.
– Мой адрес всегда «до востребования, Главпочтамт». Вы мне денег не присылайте, если не хочется, а лучше просто напишите, когда выпишетесь из больницы.
– Да я в больницу и не собираюсь, Нина Николаевна!
– Вот и хорошо, я очень рада, – тихо улыбнулась она и склонилась к своим бумажкам, начала что-то подсчитывать. – На все воля Божия, – еле слышно произнесла она, и я вдруг с ослепительной ясностью понял, что она имеет в виду не слепую судьбу, а живого и умного Бога.
Да что это со мной? До какой низости я скатился? Давно ли я пью? Давно ли я стою босыми ногами на полу с кучей липких денег за пазухой?
Окошечко закрылось овальным щитком, а на плечи мне бросилась с разгона резиновыми титьками Зойка-дура.
– Говорят, что кто-то еще сыграл твою комбинацию! – завизжала она. – Иначе ты получил бы больше пяти кусков!
Конечно, я знал, что он где-то здесь, неизвестный друг, и не очень удивился, когда в кассовом зале снова взлетели к потолку восторженные вопли. В зал над головами толпы вплывали черные ступни сорок шестого калибра. Неизвестный друг, второй триумфатор, оказался профессором Патриком Тандерджетом, gonoris causa Оксфорда и Праги. Какая радость – мы снова нашли друг друга!
– Сегодня босым везет, – говорили вокруг. – Два психа бежали из Кащенки.
Патрик выиграл точно такую же сумму, как и я, 2680 рублей 97 копеек, и, по моему примеру, засунул всю кучу себе за пазуху. Мы заплакали от счастья и обнялись, прижались друг к другу своими деньгами.
На улице Патрик поинтересовался, где находится ближайшее отделение милиции.
– Я хочу попросить в Москве политического убежища, – пояснил он. – Мне нравится этот уголок земли.
Тут на него навалился, раскручивая в разные стороны лукавые глазища, любимец столицы Алик Неяркий.
– Вуд ю лайк одну бабешку? Я тебе, Патуля, вумен нашел, закачаешься! Все умеет, олл кайндс оф лав, зуб даю!
– Сейчас не до баб! Я на пороге поступка! Прославлюсь по телевиденью, головой вниз с Останкинской башни! Эксгибиционизм старого американского стукача! Много лет я стучал в ФБР на своих друзей Эдварда Олби, Джона Ап-дайка, Арта Бухвальда и Боба Хоу для того, чтобы получить разрешение на выезд в мир социализма! Где тут милиция?
– Вот она, милиция, – сказал Алик Неяркий и показал удостоверение старшего лейтенанта МВД.
Американец закружился вокруг фонарного столба.
– Гой ты, Русь моя, родина кроткая! – кричал он. – Мосты, мосты, наведем мосты! Наведем, а потом сожжем мосты и корабли!
Между тем Зойка-дура и Афанасий Восемь На Семь все носились вокруг ипподрома, собирая гостей. Набралось вроде бы человек сто и отправились в такси и левых машинах куда-то вроде бы в Измайлово, или в Чертаново, или в Хорошово, а может быть, и в Черкизово… О эти красные деревеньки боярина Кучки, сколько похабели вершилось на ваших холмах еще с тех времен, когда рыскал здесь пес– выжлец и бесчинствовала древнейшая русская нимфоманка, княгиня Улита!
Наша компания зафрахтовала военную машину-амфибию. Там внутри, в темноте, под защитой добротной уральской брони шла какая-то копошня и поиски стакана. Стакана, конечно, не нашли и дули из горлышка. Там я отключился от действительности, улетел куда-то в окололунный край, где витал без снов и воспоминаний.
Очнулся я от блеска кафеля, черного, голубого, белого. Передо мной на коленях стояла Зойка-дура, с голым животом и обрывками лифчика на ее отменнейших шарах. Бушевала
вода, и в брызгах возле кранов светились маленькие радуги, а Зойка-дура с замаслившимися глазами мудрила над моей дудкой, то изображая флейтиста или кларнетиста, то пряча ее в сокровенные места и застывая с выражением жадины-говядины.
Вздох сожаления вылетел из ее груди, и шары как будто опали, когда концерт волей-неволей закончился. Она села на коврик и, свесив свои космы, забормотала что-то невнятное, индюшиное.
Вошел Патрик и присел на краешек ванны.
– Мур-р-р, – пропела Зойка-дура и подползла к его ногам. Глаза ее снова замаслились. – Мур-мур… еще одна красная шляпка… мур-р-р…
В дверь просунулся Афанасий:
– Академик, ты срочно нужен!
Я вышел из ванной, и он цепко схватил меня за локоть.
– Неплохая квартирка, а? – Он заглянул мне в глаза. – Вот удобство разобщенных санузлов: ты моешься, а товарищ хезает, и никому не противно. Вот погоди, осенью распишемся, обставимся, пока ведь у нас ничего нет, кроме трех шкур медвежьих, подарок любителей песни из Заполярья. Тексты мои теперь нарасхват, старичок. Ваше времечко кончилось, теперь мы, маленькие, пошли в ход! Осенью приходи на пироги! Ой, Зойка у меня мастерица по пирогам! Слушай, Академик, ты очень заносчив, а я вот к тебе в друзья набиваюсь, мог бы ведь передать тебя соответствующим органам, а вместо этого соавторство предлагаю: давай оперетту наваляем под моим именем? Между прочим, Академюша, тебя ищут! Вздрогнул! Ха-ха-ха, Академик боится! Не бойся, тебя ищет твоя жена, вернее, мать троих детей, как она назвалась. Кроме того, звонила Мариан – кто такая? – а этого профессора, что сейчас в ванной зубы чистит, ищут из американского посольства и из «Интуриста». Это еще не все, Академик… Прости, ты случайно не еврей? Что-то волосы у тебя вьются. Дай гляну. Э, нет, не еврей, волжская это куделя, наша волжская… Да, вот еще, звонили из Загорска две монахини, очень просят их не искать. В общем, я всем дал свой адрес, скоро все сюда явятся. Ну пойдем-пойдем, Академик, к гостям. Там все музыку слушают.
Афанасьевские гости изображали из себя духовную элиту. Играла музыка, конечно, что-то старинное. Оказалось, что для Афанасия музыка кончилась в восемнадцатом веке. Такую фразу я уже слышал, и не от одного московского сноба.
Что ж, пусть они так говорят, лишь бы слушали музыку европейских храмов. Авось хоть что-нибудь изменится в поросячьей хрюшке от этой долгой музыки. Она ведь не испортится от грошовой московской моды.
Вот она раскачивает, мерно раскачивает твою лодку, и ты отплываешь сразу в несколько мест, сразу во все свои года, и в прошлом ты не видишь тоскливой напраслины, но только грустное очарование, и плывешь через нынешний дурной миг в тихое будущее, и даже миг этот, дурной, пьяный и стыдный, окрашивается старинным европейским очарованием.
Пластинка кончилась, и с медвежьей шкуры, коротко всхлипнув, поднялся Алик Неяркий.
– Искьюз ми, я на минутку в ванную, зубы почистить. Афанасий подползал ко мне по другой шкуре, шептал
слюнявой пастью:
– Что, Академик, загрустил? Жрать хочется? Вот ведь жизнь собачья – в Москве после десяти куска хлеба не сыщешь, верно? Небось на Западе-то стоит только хлопнуть в ладоши, тут же тележка с хот-догом подкатит, нет? Ты в какую страну сейчас оформляешься?
– В Жопляндию, – сказал я, – а потом в Новую Мудею со столицей в Верзохе, слыхал?
Афанасий доверительно положил мне голову на колени. В полутьме лицо его приобрело чуть ли не античные очертания.
– Мания преследования, вот что губит нашу интеллигенцию, – вполне добродушно сказал он. – Не можем сплотиться. Я вот тебя на прямую спрашиваю – когда развалится весь этот бордель?