Хэда Задорнов Николай
Уэкава сказал, что это очень важно. Правительство будет благодарно. Со своей стороны выполнит все обещания перед возвращением морских воинов на родину.
Что он хочет этим сказать? Что не выпустят нас из Японии, если не заложим вторую шхуну? Брат, шалишь, тогда не рады будете! Да до этого не дойдет. Не зря весь флот зовет Путятина твердолобым англоманом.
– Это невозможно! – процедил Евфимий Васильевич сквозь зубы, и глаза его как бы затянуло серым туманом.
Как европейцы умеют лицемерить! Как глаза их изменяются от важности. Где их учат?! Из разных стран прибывают, а лгут совершенно одинаково, словно росли вместе. Когда отказываются, то строго, достойно и с важностью. Уверяют, что наши друзья, а что японцы лгуны, лицемеры и коварны! А вот он был такой добрый старичок и сразу же возвысился.
– Когда у вас будут люди, знакомые с началом западного судостроения, они смогут начать постройку подобной шхуны сами. Пока мы не можем. Мастера нужны самим на основном и главном, что строится под моим командованием с соизволения и при покровительстве и содействии высшего императорского правительства Японии – бакуфу, за что мы нижайше вас благодарим. Так что вам не о чем беспокоиться!
Вот так и съехал с английского приема на японский! Господи, на что только не приходится пускаться русскому человеку!
В лагере музыка играла так весело, что, несмотря на разногласия, все простились ласково и любезно.
– Вы японским плотникам работу задали? – спросил адмирал у Колокольцова, проводив гостей.
– Мидель-шпангоут и поворотные шпангоуты будут закончены нашими мастеровыми. У нас хороших плотников всего пять человек.
– А здешние плотники справляются?
– Они работают очень аккуратно. Некоторые точнее наших…
Старшего офицера Мусина-Пушкина в душе взорвало. И так говорит русский офицер! Да как могут японцы работать точнее наших, не зная европейского судостроения! Вот к чему приводит молодого человека знакомство с японочками.
– Убедитесь сами, Евфимий Васильевич!
Мусин-Пушкин гордится, что он Пушкин и что он Мусин. Один из Мусиных-Пушкиных знаменит тем, что нашел древний список «Слова о полку Игореве» и перевел с древнеславянского. Другой – попечитель Санкт-Петербургского университета. Еще один – известный военный деятель. Надо полагать, что теперь станет известен моряк. Если бы каждая семья давала обществу столько полезных деятелей! И что это за привычка видеть лучшее в чужих и находить во всем превосходство перед своими. Даже в японцах, во что пока не верится. Что за болезнь, что за мания! Или же объяснять каждый талант в русском человеке примесью чужеродной крови! Это уже скотство! Свиньи под дубом! У нас чуть кто выдвинется из своих, тут же ему ноги переломают.
Татноскэ, маячивший у входа, внимательно вслушивался в спор, кое-что понимая; иногда он удивлялся, как неосторожны западные иностранцы. Говорят обо всем открыто, даже об ошибках и недостатках, не стесняясь японцев. От очень большой самоуверенности, но может быть, от честности. И то и другое может их подвести.
Офицеры и юнкера расходились из храма Хосенди.
– Как барометр, господа?
– Все еще стоит низко.
Среди туч едва проступало солнце. За каменной косой большая волна в красной пене ударила в риф или в мель и медленно стала бухнуть, а потом разливаться, на ней поднялся розовый веер, потом все опустилось в море, оставив в воздухе розовую пыль.
Другая совершенно красная волна опять ударила во что-то. Там, как плавучий остров, под берегом дерево-гигант необыкновенной толщины. Такие морским течением приносит к берегам Идзу с Филиппинских островов, где растут великаны с мягкой и плавучей древесиной. Волны бьют в дерево, среди водяной пыли загораются радуги. Опять пошел дождь.
– Скажи мне, кудесник, любимец богов, – входя в офицерский дом при храме Хонзенди и обращаясь к Сибирцеву, сказал покрасневший от ветра Константин Николаевич Посьет, – что сбудется в жизни со мною?
Он снял перчатки, плащ и поздоровался.
– К нам пить чай, – ответил Сибирцев. – Какие новости?
– Едет феодальный князь – рыцарь. Феодал здешнего герцогства.
– Qui[11], – ответил барон.
Татноскэ обрадовался Посьету и заговорил с ним по-голландски.
– Князь-сердцеед? – спросил Посьет, предлагая курить.
– Да, да. Конечно, – отвечал Татноскэ, принимая сигару.
– А дождь опять пошел. Сильнее вчерашнего, – заметил Пушкин, стоя в раздвинутых дверях и глядя, как вода заливает двор, капли скатываются по стекловидным листьям, на лужах пошли пузыри.
Он повернулся на каблуках и подошел к молодым офицерам, собравшимся вокруг Посьета у низкого столика.
– Феодалы здесь всесильны, как в Европе в Средние века! – объяснял Гошкевич.
Утром, по дороге в храм Хосенди к адмиралу, Шиллинг, знавший по-голландски, сказал, что Татноскэ вчера ввернул, будто феодализм и у них принадлежит прошлому.
Адмирала в «кают-компании» не было.
– Может быть, князь едет с каким-то секретным поручением? – спросил мичман Зеленой.
– Господа, не будьте Добчинским и Бобчинским… – ответил капитан.
– Он явится как снег на голову.
– Нет, это не в их обычаях.
– Князь приедет с семьей? – спросил Гошкевич.
– Да, – ответил переводчик.
– Или один? Без семьи?
– Это не из пустого любопытства, Татноскэ-сан. Надо знать заранее, зависимо от этого подготовиться, – сказал Посьет. – Хотели бы с почетом принять благородных гостей, как у нас принято. Согласитесь, если он приедет с семьей, с великосветскими дамами, это обязывает.
– А как вы желали бы? – живо осведомился японец.
– Желательно принять его сиятельство со всей фамилией.
– Если погода будет хорошая, дадим концерт! Во дворе разместим оркестр… – сказал Лесовский.
– Да что же будем играть, Степан Степанович?
– Для князя? Бетховена!
– Польку! – сказал Пушкин. – А еще лучше – плясовую. Скажите капельмейстеру. Матросы разутешат этого князя лучше нас.
– Но для феодала нужно что-то классическое. Хорошо бы начать с Моцарта, «Турецкий марш»…
– Берлиоза.
– Вальсы надо, польки.
– Верди, господа. Большой дивертисмент. А уж под конец – плясовые.
– А как обед? Французская кухня?
– Да… Еще. Подумайте, господа, об угощении… – выходя из-за алтаря, из двери собственной комнатки, сказал Путятин.
Все встали, японец низко поклонился.
– Что думать, Евфимий Васильевич, когда у нас своих людей скоро нечем кормить будет.
– Как это? Да побойтесь Бога, Александр Сергеевич!
– Да вот так! Чем прикажете кормить? Работать или поститься. Одно из двух… А разговор про балы и приемы, мне кажется, пока можно бы отложить…
«Хорошо еще, что редьки дают вдоволь, – подумал Путятин. – Редька черная хороша. И тушеная. И по-нашему и по-японски – с их растительными маслами и соусами. Я бы сам охотно просидел весь пост на редьке.“Бедный, белый, беглый бес убежал, бедняга, в лес и по лесу бегал, бегал, редькой с хреном пообедал!” – вспомнил адмирал стишки. – Сочинено, чтобы детишкам легче запомнить слова с буквой ять…» И сам он вырос и состарился и все бегает и бегает по свету, как бедный, белый, беглый бес! «Да, вот я все в плаваниях и все при неспокойном деле… А почему бы мне не сидеть в Петербурге в кресле? Знаю языки, отлично заключал договоры, всю жизнь исполнял поручения за границей. У меня связи в европейском обществе. Однако не я, а Карл Нессельроде канцлер и министр иностранных дел. Он мой покровитель – милый немец! Всем мил! Да почему я не его покровитель? У нас все же нет справедливости и нет порядка! Сядет ли Путятин в Петербурге военным министром или министром иностранных дел?»
Посьет объяснял японцу, что русский матрос любит молиться.
– Если народ наш не молится, то и не может работать.
– Так же, как у нас, – отвечал японец.
– Поэтому мы еще не можем начать второй стапель. Матросы – воины. Их учили сражаться и умирать за императора. Они всегда готовы умереть. Это их обязанность!
– Умереть не рассуждая?
– Да.
– Это ясно. Вполне согласуется. Это значит общечеловечно: умирать не рассуждая!
Но Деничиро настойчиво требует от переводчиков неустанно напоминать о второй шхуне.
…Путятин был еще молодым человеком послан в Англию с согласия государя. Главный морской штаб дал Путятину поручения. Прожил в чужой стране годы, все исполнял как нельзя лучше. Нессельроде даже удивился.
Молодой адмирал сошел с парохода, прибывшего из Англии, в жестком белоснежном крахмале, широком шарфе, с черным атласом на лацканах пальто в тон шелку цилиндра, в первой седине на висках. Его фигура в штатском платье, сшитом лондонским портным, казалась вылитой из чугуна. Брак с англичанкой, почти безукоризненный «королевский» язык, тесть – один из высших чиновников английского военно-морского ведомства! Все, все для начала карьеры! Но Путятин не чиновник, никогда им не был. Он плавал и сражался с молодых лет. Он боевой офицер и ученый-исследователь. Зная, куда идет развитие в Европе, куда направлены интересы морских держав, Путятин подал записку государю с просьбой разрешить ему идти с эскадрой на Восток для открытия Японии, а это значит и для исследования устьев Амура. О чем мечтал смолоду. Тут-то ему вставили палки в колеса. Свои же. На много лет. Опять Путятина посылали в Англию. Тесть там в нем души не чаял.
– А чем же князя угощать, если у нас нет ничего? – рассердился Лесовский. – Редькой?
– Сказать Ивану Терентьевичу, пусть выберет плясунов и сам спляшет с бубном. Поварам испечь пирог, приготовить пирожные послаще. Сахар есть? Сладкое вино есть у нас?
– Американского вина еще пять ящиков, Евфимий Васильевич!
– Пригласим князя на шхуну, покажем работы.
– Его сиятельство едет действительно с секретным поручением, – сказал Татноскэ, – чтобы попросить о закладке в его присутствии второй шхуны. В противном случае он от нас… может потребовать совсем прекратить работы. У него много воинов. Мы находимся на его земле. Это тайна, и я вам ничего не говорил…
– Что-то вы путаете, дружок, – ответил Посьет. – Как у нас говорится: ври, да знай меру! Мы под покровительством бакуфу как посольство великой державы.
– Я вас понял, капитан Посэто.
Почти через час после того, как стих звон колокола в буддийском храме, возвещавший начало утра и восход солнца, из ворот лагеря под гром труб и барабанов на работу и на плац-парад, как теперь называли утрамбованный пустырь из-под рисового поля, пошагали отряды матросов.
Когда в деревенскую улицу вошла рабочая команда, дети и взрослые высыпали посмотреть. Молодые матросы цепкие, ловкие, все хорошо работают, это известно. Оттого что все жители благожелательны, а молоденькие японки в восторге, матросы еще удалей, в этот хороший день в их маршировке являлось щегольство.
Ребенок пробежал между рядов, матрос Янка Берзинь вскинул его на руки. Мальчик горд, сияет. Мать его тут же, она видит, что он не плачет, счастлив, с важностью посмотрел сверху на полицейского офицера. Мать знает, что детей матросы балуют. Янке весело, его вздернутый нос задрался еще выше.
Танака-сан улыбается, но в душе недоволен: никакая полиция тут не удержит…
Пока рота за ротой матросы двигались из ворот лагеря, Уэкава Деничиро и Эгава Тародзаймон во главе целого отряда чиновников поспешно входили в ворота храма Хосенди. Эгава и Деничиро с переводчиками поднялись по ступеням, а свита, как обычно, расселась по двору со сложенными зонтиками. Оба японца, казалось, были чем-то взволнованы и попросили, чтобы адмирал их принял.
– Что-то у них случилось, Евфимий Васильевич, – доложил адъютант. – Оба прибежали, словно их ядовитая муха покусала.
Японцам подали чай и сласти. Посьет, Лесовский и Гошкевич уселись с гостями.
– Наши японские инженеры, – заговорил Эгава, – построили большой европейский корабль.
– Какая радость! Но вы говорили, что он строится! – заговорил Лесовский. – Так уже построили?
– Да.
– Сами? – спросил Посьет.
– Да.
– Тогда вам не надо вторую шхуну! Поздравляю вас! Корабль вполне готов?
– Но… корабль большого размера и не может сойти в море, – сказал Эгава, и застарелый всхлип вырвался из его горла.
– Почему? – удивился Путятин.
– Об этом хотим посоветоваться.
– Погодите, господа! А ну объясните толком… Дайте ему бумагу. Вот вам бумага, Эгава-сама. Нарисуйте-ка на память ваш корабль, обозначьте размеры, где стоит, какой уклон к морю, какое расстояние от воды, и объясните, как предполагаете спускать.
Эгава взял кисть, но не стал рисовать. Он печально сказал, что корабль построен не на стапеле, его борта по мере возвышения окружались лесами и в них упирались деревья, – это, конечно, применимо, когда строится маленькое судно. Корабль стоит на земле, от воды далеко.
– Мы выслушали вас, Эгава-сама, – сказал Путятин. – Надо этот корабль разобрать. Потом вблизи воды построить такой же стапель, как у нас, и на нем собрать корабль снова. Иного выхода нет. Лейтенант Пещуров проводит вас к Колокольцову. Он вам все объяснит. Скажите ему все откровенно, как вычислялись центры, какие размеры, заданная осадка. К Колокольцову, господа! Что еще?
– Больше ничего. Спасибо.
– Кто строил корабль? – спросил Гошкевич.
Ему поклонились, но не ответили.
– Почему же вчера не сказали об этом?
– Нам надо спешить на родину, – сказал капитан. – Не можем вами заниматься. Некогда. Не вы все будете решать и не ваши князья. Только мы. По согласованию с правительством бакуфу… Так приказал Путятин-сама! С богом, господа, ступайте к Колокольцову!
Уэкава и Эгава с чиновниками и Пещуровым отправились к длинному деревянному дому местного самурая Ябадоо, в левом крыле которого располагалась «Временная канцелярия бакуфу на стройке западного корабля».
Колокольцов пил утренний чай у Ябадоо в правом крыле этого же старого дома под соломой. Пещуров зашел к нему на минуту. Кокоро-сан велел слуге-японцу передать чиновникам, что надо обождать. Оба японца терпеливо ждали.
Деничиро заметил, что Эгава внимательно следит через окно сквозь раздвинутую раму с бумагой в решетнике за чем-то происходящим во дворе. Высший чиновник заглянул туда же. Во дворе цвело много весенних цветов. За их грядой под навесом из почерневшей соломы, на старой веранде, где раздвинуты черные от дождей наружные рамы из еловых досок, а задние – в цветной бумаге – убраны совсем, у внутреннего входа в ту часть дома, где жила семья хозяина, стоял Кокоро-сан. Старик Ябадоо, заглядывая ему в лицо, подобострастно и ласково что-то говорил, как бы стараясь удержать хотя бы ненадолго, с нежностью гладил рукав его голубого американского мундира, выше золотых пуговиц у руки, но ниже красивых нашивок на плече. Старик выказывал Кокоро-сан ласку, как сыну. Или зятю…
Деничиро встал, путаясь в халате и поеживаясь, как бы показывая, что зябнет, вежливо притворил окно в непрозрачной бумаге, чтобы не дуло. Доносов в таких случаях и он не любил. Нехорошее дело, если напишут. Он как бы отдал соответствующее указание дайкану.
Пришел Колокольцов. Ему все объяснили. Александр уже знал все от Пещурова.
– Снять обшивку со шпангоутов[12]. Разъединить люферсы[13], бимсы[14].
Эгава совсем померк. Да строилось-то не так! Не было ни бимсов, ни люферсов! Ни футоков…[15]
Ябадоо тут же. Он такой тихий тощий старичок. Очень почтительно молчит.
…А в салоне толковали про князя.
– Эгава рекомендует его как очень порядочного и благородного красавца рыцаря, – говорил Посьет.
– Что же еще нашему Эгава остается! – отозвался Лесовский.
Оказалось, что Татноскэ опять сидит у стены на корточках, как бы погруженный в глубокие размышления. Его заметили все как-то вдруг. Татноскэ вышел из полутьмы и сказал, что Эгава-сама разрешает офицерам, по их желанию, охотиться в лесах. Посылаются опытные стрелки для охоты на кабанов, мясо которых будет предоставлено морским воинам. Можно с японцами вместе поехать на охоту.
Вечером адмирал обратился в лагере к построенному экипажу с речью. Сказал, что наступает пост, напомнил о христианском долге, о нравственной силе Русской православной церкви, о том, что сам он будет поститься и молиться за всех.
– Кто же из вас, братцы, в пост хочет есть постное, рис с редькой, пусть объявит унтер-офицеру для доклада по начальству. Кто не будет поститься, тому, по моему приказанию, будет даваться пища скоромная: мясной стол, кабанина, жирная рыба.
По рядам началось чуть заметное оживление, словно налетевший ветерок слегка зашевелил молодые, крепкие деревья.
– Если всем вам поститься, то не хватит сил для работы! – подлил масла в огонь Евфимий Васильевич.
Стоявший рядом с Путятиным священник отец Василий Махов, взятый в плавание из курской деревни, утвердительно покачал окладистой бородой.
Глава 4
ПЕРВЫЙ ШПАНГОУТ
Развилины молодых сосен сцепились друг с другом. Этот клубок одеревеневших драконов плотники растаскивают, вытягивают из него штуку за штукой. Надо делать ребра корабля. Как это получится? Трудно сказать, хотя понятно. Дело требует от плотника умения и новых знаний.
Таракити стремится, как воин, в битву, но чувствует, что пока умения еще недостаточно. Повязка, схватывающая жесткие волосы Таракити, надвинулась на глаза, пришлось поправить.
Таракити знает, лицо его очень некрасивое, скуластое, короткое, с вдавленной переносицей, как у глупого человека. Сможет ли он стать счастливым? Очень обидно, если нет.
Как известно, есть лица длинные, формы дыни, это идеал красоты. А лбы высокие. Когда человек много думает, то лицо удлиняется, морщины ложатся между бровей. Когда князь сражается и побеждает, то на лице появляется выражение гордости и сохраняется после войны, словно он продолжает побеждать всех домашних и подданных.
У хэдских крестьян и рыбаков от постоянных забот, от тягот и безденежья на лицах сохраняется выражение испуга и лукавства; каждый должен как-то прожить, хотел бы получше, но это запрещается. Поэтому иногда приходится плутовать.
Когда Таракити строгает доску, то старается все делать аккуратно, тщательно, опасается ошибиться. Маленькие глаза совсем сощурены, хотя смотрят остро, щеки напряженно приподняты, все вместе придает кислое выражение лицу. Оно становится как бы еще короче и тупей. К своим домашним он является с таким же выражением. Это замечают соседские девицы и подсмеиваются.
Цвет лица у Таракити свежий, смугло-розовый. Шея его открыта. Он в коротком халатике. Плотно затянут кушачком, в коротких штанах, на ногах соломенные подошвы на петлях и синие матерчатые носки с большими пальцами наособицу.
Ухватившись за толстую сосновую лапу, Таракити рывками раскачал ее, потом повернул, как рычаг. Вся груда раздвинулась. Не опуская находки, молодой плотник потянул кривой ствол, бесстрашно перешагивая по оседавшим деревьям.
Нашел подходящий кусок сосны!
Таракити недавно назначен старшим артели. Он не досаждает своим рабочим и не придирается. С утра скажет, кому что делать, но не учит. Все сами должны уметь.
Приложил лекало к сосновой кривулине. Оказалось, что подходит. Но лекало, вытесанное матросом из доски, не нравится.
Кокоро-сан – самый главный на стапеле из офицеров – учит: части шпангоута делаются точно из двух или трех частей, точно как указано на чертеже и на лекалах. Выдающиеся зубья одной части должны входить в пазы другой. Все вместе держатся как единое целое. Ясно. Вполне выполнимо. Вызывает чувство гордости у каждого плотника. Но перед работой надо подумать.
Таракити оттащил кривулину под навес, достал пилы, циркуль, нанес размеры с лекала на сосновую штуку и задумался. Он сидел на корточках, лицо его еще напряженнее сморщилось, словно мысль пока была очень мелкой, ее еще трудно рассмотреть.
Матросы вытесывали части шпангоута топорами, как и лекала. Таракити достались разные пилы. Отец учит, что плотники могут выпилить что угодно и что части европейского корабля надо делать пилами, а что топорами точную работу делать неприлично. Очень трудно будет выпиливать большие футоко. На постройке европейского корабля приходится защищать достоинство хэдских плотников. Даже иссохшее от работы, привычное тело тут к вечеру выпотевает и смердит, как быстрая казенная лошадь своим конским потом после скачки с документами; без кадушки с горячей водой вечером невозможно обойтись. Отец сам работает теперь, но каждый вечер расспрашивает, как идет работа, и дает полезные советы.
Построен навес, и под ним верстаки. Но там делаешь чистую работу, отделку. Кривулину не положишь на западный высокий верстак, да и неудобно.
Таракити размерил сосновую штуку, отпилил лишнее с обоих концов, подстелил рогожку, уселся на нее и зажал отрезок сосны обеими ногами, как клещами. Получился станок, очень удобный. Таракити прикинул, как начнет. Но пилить не стал, поднялся, стал перебирать инструменты: железный треугольник с нанесенными на него делениями, коробку, в которой помещалась тушь в баночке, из нее растягивалась нить с колышком на конце – все отцовские изделия; еще очень простой прибор, похожий на длинную, аккуратно отделанную гибкую лучину. Гнется как угодно, можно провести по дереву любую кривую линию. Все пригодится.
Таракити недавно сделал себе западный циркуль, раздвижной, с переламывающейся ножкой для больших измерений. На железной линейке плотника с одной стороны нанесены японские меры с японскими обозначениями, а на другой – западные деления и цифры.
Таракити спрятал в рукав листки бумаги. Чернильница с тушью и кисточкой у плотника всегда за поясом.
Лекала рубятся топором, а разве может быть точной топорная работа! Шпангоут надо делать по лекалу. Нельзя лениться, когда являются такие соображения.
Плотник отправился на плаз[16].
Вот они, заветные ступени, ведущие в мир, где царят чистота, точность и образцовая аккуратность! Таракити разулся на ступенях и взошел наверх.
Целыми днями офицеры и юнкера работали в большом доме Ота в деревне, сидя за столами или лежа на животе. И все чертили и чертили очень старательно. Теперь все чертежи перечерчены на полу плаза. Черное золото солнца отражается в лаке настила, где мелом выведены цифры и линии. Изображены все части строящегося судна, все его обводы, шпангоуты, футоки и бимсы, и все точно в натуральную величину. Само судно изображено сверху, сбоку, спереди тоже в натуральную величину, но может показаться, что не хватало места, так много линий положено друг на друга. Приходится разгадывать, распутывать. Все части корабля изображены с разных сторон, чтобы все измерения можно было видеть и снять размеры для поделок. Частей одинаковых, кажется, нет или очень мало, поэтому все исчерчено и испещрено, сначала кажется ужасной путаницей и неразберихой. Какие-то клеточки, масса пересекающихся линий и делений, рябит в глазах, как мелкие птицы в перелет, рассыпаны цифры.
Но если внимательно всмотреться и подумать, то в этой путанице прямых и кривых линий, пересекающих друг друга, как на огромной паутине, среди массы цифр можно отлично разобрать точно изображенные части будущего судна. Тут неразбериха только кажущаяся, как в столичном городе, но в то же время большой порядок и за всем наблюдается строго.
Очень интересное занятие – рассматривать чертеж и понимать его. Западные цифры Таракити изучил сразу. Он нашел свой шпангоут. Все части его изображены. Колокольцов сказал, что эти части называются футоко.
Плаз накрыт крышей, и есть стены. Таракити любит этот плаз, как влюбленный суженую. Вот футоко, который сегодня должен начинать Таракити. Если бы Таракити позволили, он бы часами тут стоял, все рассматривал бы чертежи, все записывал и срисовывал. Но ему строго приказано исполнять то, что задается. И все. Если тут задержишься, то один из шпионов, приставленных для наблюдения за плотниками, начнет составлять на него письменный отчет о том, что плотник провел слишком много времени зря на западном предварительном сооружении.
Отец всегда учит, что надо быть послушным и молчать. Это, конечно, так, но трудно.
С плаза жалко уйти. Место блаженства, лучше, чем в роскошных садах или во дворцах, про которые знаешь из книг и сказок. На покрытом черной краской полу разложены драгоценные знаки, которые для Таракити дороже золотых и серебряных слитков.
На плаз поднялись Кокоро-сан, дайкан Эгава, Ябадоо, барон-сан и переводчики.
Эгава на плазе не впервые, он видел, как все это готовили. Всюду цифры, цифры… Эгава тоже любит бывать здесь, но огорчается. «А мое правительство требует найти виноватого и наказать, чтобы все боялись соприкасаться с эбису! – подумал дайкан, замечая Таракити с инструментами в руках. – Проверять, узнавать, не верить. Все обязаны подозревать друг друга для взаимного спокойствия и общего благополучия!»
Какая масса цифр! С чертежей все разносили унтер-офицеры, специалисты этого дела. Но тут же целыми днями гнулись или лежали на брюхе и трудились русские самураи, рыцари, князья и сам родственник императора России тоже. Им потом иногда есть не хотелось. На женщин не смотрели. Приходили домой, падали в свои постели, засыпали как убитые.
Они так стараются из верности императору, из страха перед своим правительством. Также из желания скорее уйти из нашей страны и сражаться на войне. Из желания показать, что с ними можно жить в согласии. Это хитрость? Или привычка к порядку невольно выражается в их старательном труде? Все же что-то высшее вдохновляло их, хотя всегда и во всем заметно было стремление показать знания и умение.
Две недели прошло с тех пор, как Путятин заключил договор и вернулся в деревню Хэда. Он пробыл до этого в городе Симода почти месяц. Первые уроки плотникам Колокольцов давал до отъезда в город. С тех пор японские мастера судостроения многому научились. Эгава обо всем получает доклады, где бы он ни был. Сообщается все, до глупых мелочей.
Лейтенанта Колокольцова японцы называют Кокоро-сан. Русский офицер, высокого роста, очень молодой, очень серьезный. Еще у него есть прозвище: Железный Прут. Распоряжения отдает спокойно. Если задает что-то новое, то объясняет через переводчиков, а потом приказывает усатым морским плотникам показывать, что и как делается. Неизвестно, улыбается ли когда-нибудь Кокоро-сан? Он всегда строг.
Ябадоо-сан заведует судостроением от японцев, а Кокоро-сан – от русских. Но они еще не главные заведующие, хотя распоряжаются всем сами очень умело и делают все самое нужное и основное.
Вчера шел дождь, и Александр приказал японцам растянуть несколько рогож над стапелем. Под таким прикрытием оставил всех работать.
К каждому японскому мастеру, по приказанию правительства, приставлен чиновник с саблей, в форменном халате и с косичкой на бритом темени. Все чиновники – лица очень незначительные, но записаны в государственных документах, все самурайского звания. На первое занятие пришли в храм, полезли вперед, чтобы услышать указания Кокоро-сан первыми, оставили плотников позади. Они должны изучать и запоминать все, чему учатся плотники.
– Вы зачем явились? – спросил Колокольцов. – Подальше, подальше!
Кокоро-сан прилично оттеснил чиновников и попросил пройти плотников. Откуда он всех знает по имени? Как научился различать?
Таракити вернулся к своей кривой сосне, очистил ее от корья и, разметив, распилил на две части. На одной тщательно отбил по комлю вытянутой веревочкой, смоченной тушью, черные линии. Это будет нижний футоко, называется ло оер тимберу[17]. Таракити уселся на рогожку, прижал обрубок ногами к пню и небольшой овальной пилой с выточенными доостра и разведенными зубьями стал осторожно делать продольный разрез по черте.
Говорят, что у Кокоро-сан есть японская жена. Может быть, напрасно говорят, в это трудно поверить. Наши самураи хотели угодить и нашли бедную девушку? Но говорят другое: Ябадоо-сан велел своей дочери стать женой Кокоро-сан. Богатые старики велят дочерям спать с офицерами эбису, чтобы родились дети. Хотят развести новую породу человека во славу Японии! В таком случае русские для них не только кораблестроители.
Не касается дела. Слушая уроки Кокоро-сан и глядя на его работу, ни о чем плохом не хочешь думать. Небывалый и удивительный случай представился. Матрос Глухарев и даже старый Аввакумов со щеками в рыжих волосах также помогают.
Два заморских усатых воина ковали в кузнице скрепки-скобы для кильблоков. Они затянули протяжную песню. При этом вокруг стал все отчетливее раздаваться перестук множества топоров и визг пил. Им отвечали молоты из обеих кузниц.
Матросы всегда подбирали песни по работе. Так ежедневно, если хорошая погода, когда до обеда еще далеко, но уже все втянулись в дело, никто не ленится, и еще никто не устал. Совсем по-другому, потоньше, отозвались на эту песню несколько землекопов, но вскоре голоса слились, и получилось согласно, хотя сначала показалось, что поются две разные песни.
Запели матросы на стапеле. Они влились, как горный поток в большую реку, и присоединились к ним еще многие голоса – в столярке, на верстаках и у козел, в сараях, под навесами и на открытом воздухе, где трамбовали площадку, пилили, строгали, тесали и стучали, и вскоре песню подхватили сотни усатых моряков. Сила и согласие ясно почувствовались, и песня волновала.
Таракити поэтому еще глубже погружался в свое дело, еще сосредоточеннее и осторожнее делал пилой по отбитой тушью черте кривой продольный срез.
Песня становилась еще сильнее и еще шире и выше, – казалось, ее подхватили рубщики в красных рубахах, видневшиеся в лесном ущелье, которое вздымалось зеленой стеной от стапеля к небу. Они там как живые кусты красных цветов на скалах и перевалах. Песня грустная и медленная, но на протяжной песне есть где показаться голосам. Поют и не хрипят, не визжат и не мяукают.
Таракити любит пение. Сам не умеет петь, но умеет понимать и чувствовать. Становится молчаливым и никогда не выражает восторга. Работалось под песню лучше. Сейчас показалось, что он счастлив. Как-то странно, словно слезы готовы выступить, но голова становится ясней, и ничто не мешает отчетливо помнить все соотношения каждой из частей футоко. Эти шпангоуты должны стать основой корабля, значит, таким благородным и величественным делом для вдохновляющегося Таракити, как эта песня для усатых морских солдат. Он не может петь, но под их пение может благородно работать.
Немного погодя, когда песня закончилась, за стапелем затянули что-то еще, но по-другому. Вскоре разные песни послышались в разных концах площадки. Тогда под стук своих молотов запели кузнецы:
- Ва ку…
- Ва ку-узнице…
Густо ударил хор басов:
- Ва-а ку…
- Ва ку-уз-ни-це,
- Эх, ва кузнице – молодые кузнецы.
- Эх, ва кузнице – молодые кузнецы.
Опять веселый удалой посвист, на все лады, очень лихой:
- …Они ку-ют, приговаривают,
- Молотами приколачивают…
Песня оборвалась, а какой-то мастер не остановил работу, вывел молотом по наковальне все ее размеры, как искусный барабанщик. Это Петруха Сизов кузнечит. Матрос очень большого роста, с красивым лицом. Еру ха Си зо фу был смелый матрос, работавший на большой высоте до потопления корабля, – так говорили. На берегу считается мастером на все руки. Очень страшная работа с огнем.
- Пойдем, пойдем, Дуня, —
залились высокие голоса. Тяжелые молоты ковали песню вперебой с маленькими.
- Пойдем, Дуня, во лесок, во лесок…
- Сорвем, Дуня, лопушок, эх, лопушок.
Пели и пели, и оборвали песню, и еще вывели ее узоры, и подкрепили их ударами молотов, но на этот раз под сплошной залихватский свист.
- Сошьем, сошьем, Дуня…
- Сошьем, Дуня, сарафан, сарафан…
- Носи, Дуня,
- Но-си, носи, Ду-уня, не марай, не марай,
- По праздникам надевай, надевай…
Песня стихла, остался один свист, очень дружный, словно неслась туча волшебных птиц.
Кузнецы делают очень важные вещи. Они, конечно, работают искусно, как и поют.
Таракити вдруг вскочил, взял свой новый циркуль и, быстро шлепая разлохмаченными соломенными подошвами по сырой каменистой почве, зашагал на плаз. Продольные срезы теперь сделаны с двух сторон, и размер части вымерен по всей длине. Интересно проверить, как получилось, еще раз смерить циркулем все на чертеже. Я все же мог ошибиться и не уверен! Даже не верит: неужели все так точно получилось? Нигде не ошибся, ничего не косит? И не сбит размер по длине?
С пристани матросы волокли тяжелую балку и протяжно пели, все время добавляя: «Э-эх, ух… э-эй, ух-нем!»
Если такая песня, то готовится какая-то новая работа. Говорят, матросы скоро начнут делать какие-то полозья, как для огромных саней. У нас нет снега, только на высоких горах. Хотят вести шхуну по песку? Вот какие мысли приходят, когда поют: «Эй, ух-нем!»…
Глава 5
ШИНЕЛЬ И ГИТАРА
Война уже кипела… все славянские земли волновались и готовились к восстанию.
И. Тургенев. Накануне
Тепло, душно, и сеет дождь. Очень тоскливо… А в памяти Алексея Сибирцева – снежок, огни в окнах в морозную ночь. Ярко освещенные витрины магазинов, скрип полозьев, бег рысаков, запорошенных снегом, снежная пыль.
- Тройка мчится, тройка скачет…
Мягко открывается тяжелая дверь, и хрустальные люстры обдают праздничным светом. Наверху, выше мраморной лестницы, слышится и неудержимо влечет грохот бала. Оркестр. Огни и снега. Веера и декольте. Ее локоны. Так тоскливо без сухого морозного снега, без зимнего проспекта в солнце, без сплошного потока светлых русских лиц в мехах, салопах или в овчинах.
Помнится и другая зима! Дождь и туман, пароходы и баржи на реке, огни в мокрой мгле города, убегающие в глубокую даль вереницы голубых газовых рожков. Лакированные кареты, зонтики, плащи, перчатки. Огни над незастывшей рекой, готические крыши и островерхие храмы. Рождество с дождем, и Новый год без льда на реке, заставленной пароходами, фабричные трубы, черные каракули дыма ветер гонит через весь город над высокими черепичными крышами к серому небу.
…А на далеком южном краю материка навстречу друг другу идут и идут войска. Наши серые колонны, блестящие штыки. Красные и голубые ряды: драгуны, турки, красные фески, медвежьи шапки, кепи и кивера зуавов. С пароходов по трапам сходят и строятся на крымском берегу.
- Вы не вейтесь, русые кудри,
- Над моею больной головой…
Алексей приподнялся на кровати и огляделся. Он в японском доме при буддийском храме. Японцы разгородили помещение как бы на восемь маленьких кают для восьми офицеров и юнкеров. Одну большую – кают-компанию – оставили для общих занятий и обедов. Видны балки под крышей. За мутной бумагой окна опять сеет дождь. Не булькает, не льет, а бессильно сеет. Что-то чиновничье есть в этом дожде, будь он проклят!
Вера гордая, высокая, с благородным профилем, но и у нее вырвалось на прощание пылко и с досадой: «Будь они прокляты, твои американцы и японцы!» Она не хотела расставаться. Вернусь ли я? Не встанет ли на моем пути какая-то еще неведомая мне непреодолимая преграда? Еще никогда в жизни Алексей не чувствовал себя таким сильным и мужественным, как теперь. Кажется, он все еще рос, плечи его крепли, он становился атлетом. Эту мощь давали ему путешествия, ветры морей и гор, сознание своего положения и пользы, которую приносишь. Но с такой силой и энергией под Севастополем, а не здесь я должен быть.
Англичане пишут в своих газетах: «От Москвы до Севастополя весь путь усеян костьми солдат, погибших от цинги и дизентерии». И еще: «В России развал, мошенничество чиновников, необразованный, не знающий экономики современного мира царь».
…Рядом на постели, на ватном одеяле, – гитара. На стене висит офицерская шинель. А наши войска все идут и идут…
Всюду наши шинели и гитары. Терпение и стойкая скука, и кажется, что по всему миру сеет дождь. Не слишком ли скудно для молодых лет единственной жизни?
«Будь прокляты твои японцы и американцы!» А ведь мы в диковинной стране! Бедняки стараются украсить свою жизнь, за века их научили делать сентиментальные, вычурные украшения ко множеству праздников и невесело радоваться, всегда помня о смерти. Может быть, поэтому они с такой болезненной отрадой тянутся к нашим матросам? И наши к ним?! Степан Степанович говорит, что они не пишут картин и музыки без обязательной изощренной вычурности и что мы со временем тоже создадим такую же китайскую музыку и живопись. И сделаем их обязательными…
Алексей поднял свою мексиканскую гитару и взял первый аккорд. Да, звук что-то не так тосклив, как хотелось бы, и от него не та печаль. Не тот горький слабый звук, что раздается за стенкой офицерских флигелей в Кронштадте или в домике на Васильевском острове, где снимешь комнату… Или в мазанке на Тамани. Может быть, и в Севастополе в морских казармах. Нет, не горькое глухое треньканье отчаявшейся души. Звук сочный, яркий и жестковатый.
- …Подарил ты мне
- золото колечко…
Начал как можно тише, желая петь про себя и для себя, но струны сами разыгрались и запели живо и горячо, как бы дергая его за пальцы, а в соседней каюте под цыганскую плясовую несколько раз топнул ногами кто-то из офицеров, чуть ли не сам Александр Сергеевич Мусин-Пушкин, показывая, что хотя он и старший офицер, а веселится. Да, это он от скуки хочет показать, что скучать не надо. Его не зовут иначе как Александр Сергеевич Пушкин. И этим развлекаются! Девать себя некуда… Кажется, только в Сибири и на Амуре со временем шинель и гитара приобретут новый смысл.
Алексей отложил гитару.
Вспомнилось лесное село.
Обмерзлая кадушка, деревянный ковш, порог и кошма на двери. Крыльцо, обметенное венчиком от свежего снега, метла на видном месте в сенях, жар избы, мужик стучит рукомойником. Солонка на столе, каравай и горячие щи. На стене охотничье ружье.
Распряженный конь, в курже, полудремлет за бревенчатой изгородью заднего двора, обмерзший колодец как в голубом жабо, белый от инея колодезный журавель, дети катают снеговую бабу. Распряженные розвальни с неразгруженными жердями, и небо в высоких и холодных облаках, идущих, как полосы далеких льдов в холодном море.
Алексей набросил плащ, взял под него гитару и вышел через двор храма на улицу.
Малые домики под толстыми слоями аккуратно выстриженной соломы. Сушится, вялится рыба на вешалах. Пахнет едко соленой рыбой. Это запах прибрежных селений Японии и еще Кореи. Есть тут много общего и с рыбацкими стойбищами на Амуре. Так же ветер подует – и пахнет гнилью с вешал, как где-нибудь в лимане Амура. Так же развешаны гроздья белой и красной рыбы. Чуть сеет дождь. Но там сейчас все во льдах, замерзшие моря и снега в голубом сиянии.
Алексей Николаевич отлично помнил розовые кедровые домики городка Николаевска, построенного на высоком берегу под тучными сопками вдоль Амура в одну улицу, и тамошний эллинг с полукруглой крышей. А у входа в лиман из Татарского пролива – как у ворот из одного моря в другое – мыс Лазарева – полуостров с узким перешейком в редком лесу, который, как рука, протянулся от материкового берега к Сахалину и держит на самом краю свою причудливую сопку, как гигантский замок с башнями черного камня. Как это близко отсюда, но там теперь казармы и гиляцкие зимовья занесены сугробами по самые бревенчатые крыши. Летом желтая площадь мелкого лимана в вечном волнении. Как черные чернила, льются в лиман и долго не растворяются в его желтизне чистые воды таежных речек с гор. Собаки, с лысинами вокруг глаз, залают на идущую под берегом лодку, а потом смутятся и спрячутся, словно разглядят военные шинели. Засунут морды в нарытые за бревенчатыми юртами земляные норы, чтобы не заедала мошка, от которой приходится все время обивать лапами глаза. Мошка кусает все лето, собака теряет силы, зоркость, слабеет ее нюх, она живет подавленная, в ожидании суровой спасительной зимы и всюду отступает… Высунется из норы, еще раз настороженно оглянется на пришельцев. Мусин-Пушкин сказал, что эти собаки – как люди, потерявшие достоинство и не способные исполнять свой долг или сохранять честь из-за множества житейских неприятностей, гнетущих до того, что только хочется глаза спрятать в свою неглубокую нору.
Вот и богатый японский дом – моя чертежная.
В обширном дворе господина Ота большое дерево в почках, скоро зацветет.