Тайный советник. Исторические миниатюры Пикуль Валентин
– Откуда ты это взял? – спросил он.
Митя сказал, что печку сломать и дурак может.
– Но я же не только ломал – я еще и думал, ломая.
Артель Емельяна Гнусина держала подряды, обслуживая печное хозяйство Кремля, она ведала сложным отоплением московских театров, печи Гнусиных обогревали гостиницы и постоялые дворы, было много частных заказов. Наладка дымоходов всегда нарушает замыслы архитектора, конфликты зодчего с печниками неизбежны, и потому Митеньке с детства довелось общаться с архитекторами. Это был Федор Рихтер, ближайший приятель живописца А. А. Иванова, создавшего бессмертное полотно “Явление Христа народу”; это был Константин Андреевич Тон, строитель Большого Кремлевского дворца и Оружейной палаты. От них Д. Е. Гнусин получил первые зачатки культуры, они привили ему золотое правило: учиться, учиться и учиться…
Отец сделал его мастером, главою артели. В возрасте тринадцати лет мальчик стал для всех Дмитрием Емельянычем. Хотя в семье Гнусиных нужды и не знали, но тятенька был скуповат, а на голландскую печь в своем доме он даже злился:
– Во прорва! Пятнадцать копеек в день прожирает… Неделю прогреет – отдай ей рупь. Дорога!
Митенька шутя соорудил персональную печку, “которая хорошо нагревала комнату и вполне заменяла нам голландскую печь, которую мы совсем перестали топить”. Это случилось в 1845 году, а вскоре отец заставил сына жениться. Дед, осевший в деревне на Волге, прожил мафусаиловы веки, но сын его, Емельян Гнусин, умер еще молодым осенью 1848 года…
Дмитрий Емельянович стал хозяином артели! На богатых поминках он нарочно подсел к архитекторам Тону и Рихтеру, ознакомил их с чертежами своей переносной печурки:
– В день она сжигает всего на полторы копейки. Сами понимаете, сколь выгодна такая печурка для бедного человека.
Тон советовал послать чертеж в “Департамент мануфактур и торговли” (был тогда такой), дабы получить патент на изобретение, а Рихтер разругал чертеж на чем свет стоит:
– Эх, Митька! Изобретать печки умеешь, а чертить не сподобился. Давай сюда шпаргалку свою. Черт с тобой, не поленюсь, вечер угроблю – сам чертеж сделаю…
Близилось окончание работ по созданию Большого Кремлевского дворца, который уже начали протапливать. Весною 1849 года ожидали приезда в Москву императора Николая I, и архитектор Тон, конечно же, волновался:
– Слушай, Митька! За голову царя, больную от угара, и мне голову намылят. Да и тебе на орехи достанется…
Печи и дымоходы в Кремле налаживал еще покойный батюшка, а сын был уверен в качестве отцовской работы:
– Все будет в ажуре, Константин Андреич. Но за вентиляцию не ручаюсь, если из кухонь по всем палатам чад разойдется.
Новый дворец уже осваивали полсотни поваров и легион челяди, наехавшие из Петербурга. К счастью, они оказались ребятами покладистыми, старались не нарушать режима топки гигантских кухонных очагов. Однако чад от приготовления пищи все-таки поднялся по клеткам лестниц, заполняя парадные комнаты, и тогда барон Лев Боде, будучи президентом дворцовой конторы, сказал Гнусину, что он его… повесит!
– Помилуйте, – отвечал мастер, – мой батюшка язык обмолол, просил, чтобы вытяжные трубы сделали. А теперь вы его и вешайте! Он на Ваганьковском от трудов праведных отдыхает.
Беды начались, когда нагрянул сам император с такой свитой, что кухни дворца работали с утра до ночи, не в силах прокормить всю эту ораву камергеров, шталмейстеров, статс-дам и фрейлин. Гнусин наладил вентиляцию, чтобы устранить чад, но он ничего не мог поделать с артелью истопников на кухнях.
– Как хошь! – отвечали они. – А с нас тоже требуют. На каждую плиту таперича в един день по сажени дров вылетает.
В один из дней жене Дмитрия Емельяновича срочно понадобились кружева и ленты, и он взялся сопровождать ее по лавкам торговых рядов. Неожиданно с улицы донесло перезвоны пожарных колесниц, в публике заговорили:
– Кремль загорелся…
Гнусин проник в Кремль через Никольские ворота, уверенный, что печи – гнусинские! – пожара не вызовут. По работе пожарных он точно определил, что огонь возник в трубах, упрятанных в стенах здания. Во Владимирском зале он застал Тона и Рихтера, здесь же метался и растерянный барон Боде.
– А-а, вот и ты! Так что теперь делать?
– Стену ломать, – отвечал Гнусин барону…
Старик Тон первым взялся за лом, набежали рабочие, огонь был залит водою, и тут явился император. Боде, чтобы оправдаться, стал орать на Гнусина… Николай I оказался добрее.
– Оставьте печника в покое, – сказал он.
Тон с Рихтером были рады, что так обошлось. Но предупредили Гнусина, чтоб ночевал в Кремле, на всякий случай советовали взять из чертежной мастерской планы дымоходов. На другой день загорелся второй Кремлевский дворец – Малый, и теперь император испугался не на шутку… Гнусину он сказал:
– Ты что! Спалить меня вознамерился?
Дмитрий Емельянович с чертежами в руках доказывал императору, что виноваты повара, которые в кухонных плитах разводят пламя, как в доменных печах:
– Тут не только щи – тут и сталь варить можно…
Вскоре Гнусин получил патент на свои переносные печи, ставшие модной новинкой. Одну из таких печей он экспонировал на промышленной выставке. Архитектор Матвей Юрьевич Левестам начал расспрашивать, как она делается и как топится…
– Я, – вспоминал Гнусин, – ничего не подозревая, дал простодушно все указания и даже объяснил способы применения герметических дверц.
Слава о гнусинских печах дошла до Петербурга, многие церкви, гимназии, приюты и лазареты пожелали иметь дешевое отопление.
Дмитрий Емельянович частенько ездил в столицу и зимою, сидя в нетопленом вагоне, коченел от холода, хотя был в шубе и в валенках. Однажды ему встретился на вокзале инженер-генерал Крафт, бывший в ту пору начальником Николаевской железной дороги.
– Николай Осипыч, – обратился к нему Гнусин, – а как цари до Москвы катаются? Неужто, как и мы, трясутся от холода?
Крафт провел его в царский вагон, по углам которого были расставлены большие медные баки, и пояснил, что на станциях в них заливают крутой кипяток, – возле баков его величество с их высочествами по очереди греются. Тут печник задумался.
– А… за границей? – спросил. – Тоже баки?
– Да нет. Ничего не придумали…
Вернувшись в Москву, мастер узнал от жены, что в его отсутствие мастерскую усердно посещал архитектор Левестам.
– Такой настырный, – говорила жена. – Что, как да почему? Все печами твоими интересовался. Даже срисовывал…
“Я не придал этому никакого значения, – вспоминал Гнусин – тем более такое любопытство в архитекторе считал вполне понятным”. Но жена скоро известила мужа, что стоит ему выйти за порог дома, как является Левестам.
– Смотри мне! Ежели шашни какие примечу, так я тебя…
– Да Христос с тобою! – пала перед ним жена на колени. – Да я рази Митеньку сваво на энтого Матвея променяю?..
Дмитрий Емельянович уже не находил покоя: как наполнить теплом промерзлые поезда, чтобы пассажиры чувствовали себя в вагонах столь же уютно, как и в жилых комнатах? Рассуждал: “От Москвы до Питера – куда ни шло, зубами постучать можно. А ежели рельсы в Сибирь протянут, тогда как? До Иркутска всякая живая душа сосулькой станет…”
Изобретя особые печи для пассажирских вагонов, он сам мотался по рельсам туда-сюда, чтобы обучить проводников ими пользоваться. Скоро отопление вагонов достигло такого совершенства, что перед отходом поезда пассажиров спрашивали:
– Дамы и господа, скажите, какую температуру желаете иметь в вагоне, и ваше желание будет исполнено…
На станции Бологое Гнусин случайно подслушал разговор двух купцов о том, что печки в вагонах – не к добру:
– Это надо ж до такого дойти! Ведь чугунка-то не телега, с нее не соскочишь. Случись пожар на полном ходу, так кудыть прыгать-то с багажами своими?
– Не иначе, Фрол Акимыч, это немцы придумали, чтобы народ православный извести вконец… Сожгут нас на полной скорости и ведь, заметь, денег за билет никогда не отдадут.
Вернувшись в Москву, Гнусин жену ревновал:
– Сознавайся, был Левестам без меня или не был?..
М. К. Левестам скоро обнаружился как автор “хозяйственно-экономических печей”, в которых Гнусин сразу распознал свои же переносные печи; Левестам чуть-чуть их изменил, что-то в них исправил и теперь выдавал за свои… Дмитрий Емельянович поспешил к юристам, но они печника едва выслушали:
– Сравни себя, мужичье, и господина Левестама, который с отличием окончил Академию художеств, а ныне он в Москве принят в лучшем обществе…
Левестам наладил массовый выпуск печей, поставив дело на широкую ногу, доходы из кошелька Гнусина быстро переместились в элегантное портмоне дипломированного плагиатора. Скоро ударила судьба-злодейка и с другой стороны: Николаевская железная дорога отказала Гнусину в подряде на установку его печей в вагонах 2-го и 3-го класса. Дмитрий Емельянович обратился с жалобой в Московский сенат:
– Если мои печи плохи, так почему ж их по-прежнему ставят в вагонах 1-го класса, где важные персоны катаются?
Министерство путей сообщения поинтересовалось:
– Уж не собираетесь ли вы судиться с нами?
На это Дмитрий Емельянович не решился…
“Таким образом, – вспоминал Гнусин, – я очутился в плохом положении. Я пришел в отчаяние и спрашивал себя: неужели голова моя стала пуста, что ничего нового не придумает?”
Он часто приказывал себе:
– Думай, Емельяныч, думай!
Он искал ответы на вопросы, казалось бы, несовместимые: почему в доме цветы завяли и почему в вагонах при его отоплении полы оставались холодными?
“При этом у меня в голове явилось новое изобретение, и я сразу придумал свои паропневматические печи”. Он вернулся домой, а там – разряженная жена, праздничные гости.
Была как раз масленица, и его ждали, чтобы ехать на тройках с бубенцами под Новинское.
– О, хозяин пришел! Кони заждались… Едем, едем! – говорили ему.
Дмитрий Емельянович сказал тогда жене:
– Езжай сама, а меня не тронь… Я думаю!
В квартире была ненормальная сухость воздуха, отчего цветы стояли почти без листьев. Гнусин вызвал плотников:
– Выламывай вот эту половицу… эту… и вон ту!
Вернулась жена с гулянья, а дома беспорядок:
– Ты обо мне-то хоть подумал ли? Хоть меня пожалел бы.
– Молчи! Что ты в печах понимать можешь?..
Новое отопление заработало: цветы ожили. “Я довел теплоту воздуха до 36° по Цельсию и увидел, что с увеличением температуры соразмерно увеличивается и влажность воздуха”. Первый заказ на свои новые печи он получил от московского губернатора П. А. Пучкова, человека образованного.
– Я так мыслю, – сказал ему Гнусин, – что казенное учреждение за один сезон расходует на отопление целый лес, а частному дому потребна роща. О лесе никто не думает, благо Сибирь еще топором не тронута, а когда хватятся, будут и щепкам радоваться. Вот и желаю я, чтобы там, где ныне топят сразу десять печей, осталась одна печь, греющая по-прежнему…
– Возможно ли соблюсти такую экономию?
– Сужу по опытам, – отвечал Гнусин. – У меня в доме легко дышится, а цветы распускаются, как в саду…
Его пригласили в городскую думу Москвы:
– Хамовнические казармы за прошлую зиму спалили сто десять сажен дров. Днем и ночью там пылают семнадцать печей и три камина. Вот и скажите, что можно сделать для экономии?
Дмитрий Емельянович приготовил расчеты:
– Поставлю шесть своих печей, и вместо ста десяти сажен дров будет потребно всего пятнадцать сажен… Не больше!
Хамовнические казармы получили его систему отопления. Все остались довольны – все, кроме смотрителя зданий. При мизерном жалованье он жил как Бог, беспощадно воруя казенные дрова и продавая их на сторону. Легко воровать, если дрова завозили обозами, а Гнусин навел такую экономию, что стащи хоть полено – сразу заметят… Смотритель стал думать – как бы вернуть казармы в состояние былых времен? Недолго думая, весь мусор, какой был в здании, стал ежедневно сгребать в обороты кривых дымоходов. Хамовнические казармы наполнились угаром.
Дмитрий Емельянович сразу догадался, в чем тут дело:
– Прошу созвать комиссию от городской думы…
Он велел трубочистам прочистить обороты, и к ногам свидетелей нагребли кучу всякого смрадного хлама, которую венчал старый сапог и большая дохлая крыса.
– Солдат, – заметил Гнусин, – не станет сапог в обороты пихать, а крыса – тварь умнейшая, она, куда ей не надо, сама не полезет. Прошу составить протокол о зловредности умысла…
Гнусина завалили заказами на его паропневматические печи. Слава о них разошлась по стране после того, как Школе синодальных певчих 20 старых печей Гнусин заменил пятью новыми, вместо 120 сажен дров здание прогревали лишь 20 саженями.
За это мастер получил триста рублей премии.
Он отдал эти деньги жене:
– Это тебе не на кружева да ленточки. Лучше найми учителя, чтобы детишек французскому языку обучил…
Пришлось снова поездить по городам, где имелись юнкерские училища, детские приюты и богадельни (эти небогатые заведения больше других нуждались в дешевом отоплении). За его работой пристально наблюдал Медицинский департамент МВД – как бы не было вреда здоровью, но людям дышалось легко. Появились новые печи Гнусина – паровентиляционные, о которых мастер писал, что они “были несравненно лучше прежних в гигиеническом отношении, представляя еще большую экономию топлива”.
Между тем дети подрастали, забот и расходов прибавилось, и однажды, глянув на стареющую жену, Дмитрий Емельянович впервые подумал, что все спешил куда-то, пора и оглядеться… Вестимо, закат жизни уже виден, он неизбежен. Вспомнился старый дед, лупивший его вожжами, вспомнился и мастер Василий да еще большие руки отца в гробу, розовые от сырой глины.
Академик архитектуры К. А. Тон был уже очень стар, как и дед Гнусина когда-то. В 1873 году газета “Голос” всенародно оповестила о заслугах перед отечеством печных дел мастера. Статья была подкреплена словами академика Тона:
“Один только Воспитательный дом в Петербурге за десять лет топки печами Гнусина получил экономию в сто сорок тысяч рублей. При нашей бедности это успех, и успех значительный. При этом мы ведь еще не учитываем, сколько русских лесов сохранили мы в целости и сохранности благодаря этой экономии печей…”
Жена тоже прочла статью в “Голосе”.
– Сто сорок тыщ, – сказала она, – а тебе-то сколь дадено? Другие-то, гляди, как – из глотки свое вырвут, а ты…
– Молчи! – сказал Дмитрий Емельянович. – Человеку не бывать счастливым, ежели все деньги, какие есть, хочет заработать…
Время не стояло на месте, в столичных городах появилось водяное отопление, снова возникла газетная полемика, но Дмитрий Емельянович в нее не вмешивался, чтобы сторонники водяного отопления не заподозрили в его печах конкуренции.
– Но ведь дорого! – говорил он. – Не спорю, вода течет по трубам горячая, в комнатах тепло, но… ой, как дорого!
Жена как-то встретила мужа в слезах:
– Поговори с нашим Митенькой, не хочет в гимназию ходить. Там его барчуки печником зовут.
– Пущай терпит, – ответил Дмитрий Емельянович. – Я ведь тоже натерпелся. Всякого…
В 1886 году русская печать с прискорбием отметила, что “наш самородок-изобретатель в конце концов не нажил ничего – это совершеннейший бедняк… Все, что успел сделать Дмитрий Емельянович, это позаботиться об отличном образовании своих детей”.
Правда, дети не пошли по стопам отца. Известно, что старший сын печника Дмитрий Дмитриевич Гнусин стал одним из видных специалистов по созданию гаванских и портовых сооружений для нужд флота российского…
Теперь хотелось бы помечтать. Наверное, отказавшись от печек, мы еще не отыскали достойную им замену. Сами архитекторы признают непривлекательность батарей парового отопления, а медицина давно обеспокоена болезнями дыхательных путей. Не спорю: трудно представить современный город с печным отоплением. Рядом с мусоропроводами пролегли бы дымоходные трубы, возникла бы неразрешимая проблема размещения дровяных сараев. Пассажирам в городском транспорте пришлось бы посторониться, если с передней площадки вошел бы измазанный сажей допотопный трубочист…
Все это так! Но мне кажется, что хорошо было бы изобрести что-то новое в отоплении наших жилищ, чтобы снова обрести первобытную радость при виде пылающего огня.
Это пока лишь мечты.
Однако будем внимательнее к мечтам фантазеров.
Может, они еще что-либо придумают, как умел это придумывать наш русский самородок – Дмитрий Емельянович Гнусин.
В трауре по живому мужу
Недавно мне попались материалы для биографии Карла Брюллова, снова – в который раз! – я проглядел петит примечаний, объяснявших главную причину, почему великий живописец расстался с Эмилией Тимм после первой же ночи. Раньше об этом долго и стыдливо умалчивали, но и теперь, как видите, о страшной драме великого маэстро сообщают лишь в комментариях, которые, как правило, редко читают. Я не стану говорить о причинах развода Брюллова (пусть читатель приучается САМ искать и находить), но история разрушения семьи Брюллова невольно заставила меня вспомнить, что был в Петербурге старый дворянский дом, в котором случилось нечто похожее…
Речь пойдет о семье Энгельгардтов.
Назвав эту фамилию, я невольно вспомнил и первую фразу, которой Лев Толстой открывает трагедию Анны Карениной: “Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастная семья несчастлива по-своему…” Пусть будет так!
Без генеалогии истории быть не может.
Генеалогическая канва Энгельгардтов соткана очень сложно, восходя к началу XV века, когда в Ливонии проживал рыцарь Юнгер, внук которого был увезен в Россию, где и сделался родоначальником смоленских дворян. Лишь в XI родословном колене я нашел человека, которого искал: “Федор Валентинович, титулярный советник, р. 21 сентября 1802–1876”. Найти этого Энгельгардта трудно, ибо он был погребен… при жизни.
В том же родословии сказано, что с июня 1831 года ф. В. Энгельгардт был женат на Анне Романовне Херасковой, и она являлась “последней в своем роде”. Это сразу настораживает, ибо последний в роде законно обретал все “выморочные богатства” своих родичей. Заодно я сверился с генеалогией Херасковой, установив, что знаменитому поэту М. М. Хераскову молодая жена Энгельгардта доводилась внучатой племянницей.
Впрочем, нет оснований подозревать ее мужа в корыстолюбии, напротив, брак его с Херасковой был заключен по страстной и обоюдной любви – приданое тут не играло никакой роли. Но Энгельгардту завидовали, ибо Анна Романовна с юных лет была представительна и хороша – даже очень хороша!
Первый ребенок родился мертвым. Вторым стала дочь Вера, которой суждено было в будущем стать наперсницей матери, затем семья Энгельгардтов отпраздновала рождение трех дочерей подряд – Ани, Полины и Санечки. После очень долгого перерыва, уже в возрасте почтенной матроны, Анна Романовна в 1846 году родила единственного сына, которого нарекли Валентином. Миновала быстрая череда лет, Верочка уже готовилась объявить себя невестой графа Девиера, остальные девочки подрастали, сын Валя был еще ребенком, и тут…
Тут случилось нечто страшное, почти первобытное – такое, о чем люди говорят только шепотом, да и то лишь в узком кругу ближайших друзей, а “сор из избы” не выносят. Читатель догадался, о чем я говорю сейчас, ибо классическая тема “Лот с дочерьми” слишком хорошо известна всем нам по многим шедеврам мировой живописи. Но то, что было возможно в библейском Содоме, о том даже не мыслилось в Санкт-Петербурге.
Энгельгардт развратил свою вторую дочь Анну, которой к тому времени исполнилось 14 лет. Анна Романовна, безумно любившая мужа, была потрясена до такой степени, что со стороны казалось – она близка к помешательству.
– За что наказал меня Бог, сделав женою Лота, и даже нельзя оглянуться назад, чтобы не превратиться в соляной столп!
Думаю, историческая справка не помешает. Если тема “снохачества” в крестьянском быту широко известна, ибо малолетних сыновей спешили женить на взрослых девицах, чтобы иметь лишнюю работницу в крестьянском хозяйстве, то в среде русской интеллигенции кровосмесительство оставалось почти неизвестно. А. И. Соколова, писавшая под псевдонимом “Синее Домино” (она же мать знаменитого писателя Власия Дорошевича), вспоминала, что Анна Романовна Энгельгардт была сражена “как громом. Она подробно расспросила обо всем дочь и пришла к убеждению, что та действовала почти бессознательно, под давлением враждебной нравственной силы…”
– Ну, вот, – жестко объявила мать дочери, – отныне у меня нет дочери с именем “Анна”. Видеть тебя я не должна, а ты постарайся не попадаться мне на глаза…
Энгельгардт, не дожидаясь подобных слов, сам догадался бежать из своего дома, найдя убежище во дворце своей кузины – светлейшей княгини Салтыковой, где не смел даже выйти к обеденному столу, скрываясь в чулане, чтобы никто его никогда не видел.
– Не стало дочери, нет и мужа, – объявила Анна Романовна.
С этого дня она облачилась в траур – как вдова.
Но женщина крутая, она решила не щадить репутацию мужа. Анна Романовна сама явилась в злополучное III Отделение жандармов, где и ошарашила Леонтия Дубельта откровенным рассказом.
Дубельт за время службы буквально копался в “грязи” каждый день, но такой мерзости даже он не вынес.
– Бывший офицер лейб-гвардии… ныне титулярный советник, – бормотал он. – Разве можно поверить в такое? Но события в вашем доме столь необычные, что я, извините, вынужден сегодня же доложить о нем его императорскому величеству.
Царствование Николая I близилось к завершению…
Линия лба и носа императора составляла по-прежнему классическую прямую, но выпирающий живот царя, безжалостно распирая корсет и растягивая помочи, в общую линию уже не вписывался.
Он грозно сверкнул глазами-буркалами на Дубельта:
– А куда она раньше смотрела! Мне жаль ее… Разорвать бы этого титулярного собаками, – сказал Николай I Дубельту, – но… придется судить мерзавца. Кто у тебя в Отделении по всяким семейным делам и делишкам?
– Полковник Станкевич.
– Вот пусть и разберется в этой пакости…
Вскоре же императора навестила его любимая дочь Мария, которая обладала таким же “римским профилем”.
– Если мадам Энгельгардт, – начала дочь, – так низко пала, что не стыдится выносить свой позор на обсуждение жандармов, то моя подруга, светлейшая княгиня Салтыкова, слезно умоляет не предавать дело ее кузена всеобщей огласке…
В битву за честь Энгельгардта вступала “тяжелая” (то бишь – титулованная) артиллерия. Да, опасения Салтыковой и всей знати, бывшей в родстве с Энгельгардтом, эти опасения легко объяснимы, читатель. Русский суд за грехи Лота с дочерьми карал безжалостно. Достаточно глянуть на статью № 1593 российского “Уложения о наказаниях”, чтобы понять – Энгельгардта ожидала жестокая кара. Вникните: виновный в прелюбодеянии с дочерью подлежал одиночному заключению обязательно в тюрьмах Восточной Сибири сроком на шесть лет и восемь месяцев, после чего должен был ПОЖИЗНЕННО иметь пребывание в отдаленном монастыре “для употребления на самых тяжких работах…”.
Энгельгардта судили в Петербурге при закрытых дверях, а полковник Станкевич, проводивший следствие по его делу, был вынужден пожить в имении Анны Романовны, которая со всем семейством укрылась от общества в глухомани провинции.
Не знаю, зачем ей это понадобилось, но свои показания она давала в комнате, которую заранее подготовила к этому мрачному судилищу, завесив окна непроницаемыми шторами, обив стены черным сукном. Сама во всем черном, она давала показания при свечах – это была какая-то торжественно-инквизиторская обстановка. Станкевич, жандарм дошлый, не придавал значения этому траурному интерьеру, со знанием дела выведывая нужное то от матери, то от дочери ее, которая от семьи была изолирована. Мать не могла ее видеть, и потому юная Анна Федоровна проживала на отшибе усадьбы – в баньке, к ней была приставлена гувернантка, которая и приносила ей с общего стола еду и свечи для чтения…
Но, как это и бывает иногда в отношениях между следователем и свидетелем, полковник Станкевич и Анна Романовна даже подружились, и это немудрено, ибо жандармы Дубельта дураками никогда не были, а хозяйка дома славилась в обществе образованностью и большой начитанностью.
Анна Романовна вернулась в столицу, когда судьба ее мужа была решена, она же, мать, решила судьбу своей дочери, определив для ее прожития крохотную каморку в своем доме, дочь не имела права разговаривать с братом и сестрами, не должна была появляться перед матерью, и кормили ее отдельно. Однако приговор, вынесенный ее отцу, хотя и был очень суров, но все же не столь жесток, как это предписывалось “Уложением о наказаниях”.
Станкевич, ставший за эти дни “другом дома”, навестил Анну Романовну, чтобы сообщить ей о приговоре, который был согласован с самим императором.
– Можете быть спокойны, – утешил он женщину, – и траурных одежд снимать не надо, ибо вы действительно ОВДОВЕЛИ.
– Надеюсь, его казнили? – спросила Анна Романовна.
– Нет. С ним поступили ХУЖЕ. Вашего бывшего просто вычеркнули из числа жителей, населяющих нашу могучую империю, паспорт у него навечно изъят, он лишен всяческих прав, а вскоре будет объявлено о его смерти официально.
– Мне, вдове, нужен официальный документ о моем вдовстве.
– Не волнуйтесь. Третье Отделение на все способно…
Станкевич не шутил. Из канцелярии Дворянского собрания Анне Романовне доставили документы, узаконивающие ее вдовье положение, при этом она получила на руки и свидетельство о погребении титулярного советника Федора Энгельгардта в какой-то захудалой деревеньке под Вологдой. Таким образом, Энгельгардт был “погребен” еще при жизни.
– Кстати, а где он сейчас?
– Легко догадаться, – отвечал Станкевич. – Конечно же, он нашел приют под крышей своей кузины и сидит в своем чулане тихо, словно мышка, боясь высунуться на улицу… Обижаться на свою судьбу он не может, поскольку в противном случае будет сразу осужден по закону, и считать тогда ему столбы на Сибирском тракте…
– Вы не учитываете крайностей людской психологии, – сказала Анна Романовна. – Он способен быть мертвым, но разве не способен объявиться живым? Что тогда, милый полковник?
– Это невозможно, – утешал ее Станкевич, – я-то точно уж знаю, что в России мертвецы никогда не оживают…
Нет, читатель, мать не изгнала повинную дочь, но, проживая с нею в одном доме, она никогда не видела ее (а дочь, запуганная, боялась показаться матери). Все это время, очень тяжелое для семьи, Анну Романовну поддерживала старшая дочь – графиня Вера Девиер, красивая, богатая и счастливая в замужестве, она стала для матери лучшей сердечной подругой. Единственное, чего не позволяла ей мать, так это взывать о жалости к сестре.
– Побывавшей в сарданапаловых объятиях своего родного отца, ей не место в моем сердце. Хотя, чувствую, что не место ей и под одной крышей со мной. Господи, хоть бы нашелся какой-либо захудалый женишок, чтобы сделал ей предложение…
Тут я опять вспомнил слова Толстого о семьях счастливых и несчастных и вдруг горько подумалось, что – да, отрицать не станем! – есть такие семьи, судьбы которых отмечены каким-то роком. Все есть для счастья, но счастья для них не будет…
Официально объявленная вдовою, не снимающая траурных одежд, пошитых у лучшего портного столицы, Анна Романовна постепенно оживилась, стала появляться в обществе и в театрах… Она зорко следила за новинками литературы, проявляя особую жадность до тех книг, чтение которых было наложено цензурное вето.
По натуре общительная, с умом рассуждающая, женщина была в давней дружбе с Маврикием Осиповичем Вольфом, известным тогда издателем, а книжный магазин Вольфа имел добрую славу среди столичных жителей. Книжная торговля в те времена была никак не сравнима с нынешней: Вольф был крайне заинтересован в каждом покупателе, оказывая им такие услуги, каких нельзя ожидать ныне от тех девиц, что откровенно зевают за прилавками наших “книготорговых точек”.
В один из дней вдова подкатила на коляске к магазину Вольфа в Гостином Дворе, прошла в лавку, где перед ней, знатной дамой, раскланивались приказчики, она уверенно расположилась в кресле и стала перебирать книжные новинки. Если в задних комнатах конторы Вольфа писателей и читателей спрашивали, чего им “напузырить” – водки или пива, то здесь, в уютном преддверии книжного рая, ей предложили:
– Прикажете кофе или чашку шоколада?
– Я слишком русская, а потому для меня – ч а ю…
Тут над ней, утопавшей в кресле, склонился, словно опытный змий-искуситель, сам хозяин – Маврикий Осипович:
– Мадам, я вас знаю, вы меня тоже не первый год знаете… только для вас… но с условием – на одну ночь. Уступаю заранее – на две ночи.
– За деньги?
– Что вы! Мы же старые друзья. Прочтете – послезавтра вернете.
– А что это? – шепотом спросила женщина.
– О-о-о, – закатил глаза Вольф. – Это… – он закачал головой.
Кажется, это был маркиз Астольф де Кюстин, сочинивший скандальную (и запрещенную в России) книгу, разоблачавшую вредный характер правления Николая I. Правда, что поэт Жуковский назвал автора “собакой”, но…
– Как я вам благодарна, – сказала Анна Романовна.
– Только не подведите меня. Две ночи – не больше.
– Маврикий Осипович, дорогой мой, разве я вас когда-нибудь подводила? В моей порядочности можете не сомневаться…
Я назвал книгу маркиза Кюстина, поскольку именно в те годы на нее было усиленное гонение, хотя “Синее Домино” писала, что Анна Романовна получила от Вольфа “один из интересных и строго воспрещенных в России романов”. Вряд ли это был только роман. Может, и не Кюстин, но только не роман…
Именно в этот вечер Энгельгардтов навестил полковник Станкевич. Жандарм глаз не мог отвести от этого “романа”:
– Откуда у вас такая редкость? – полюбопытствовал он.
К тому времени Анна Романовна в дружбе Станкевича не сомневалась. Мало того, их дом навещал и сын полковника – Сережа Станкевич, еще подросток-кадет, игравший с ее дочерьми. Поэтому Анна Романовна разоткровенничалась:
– От вас не скрою, книга от Маврикия Осипыча. Он со мной всегда так любезен, так мил…
Станкевич взмолился:
– Дайте и мне прочитать, так много слухов об этой книге.
– С условием – на одну лишь ночь. Завтра же утром я обещала вернуть ее в лавку Вольфа…
Прошла ночь, наступило утро, но был еще слишком ранний час для пробуждения женщины, привыкшей понежиться в постели. Но ее бесцеремонно растолкала горничная:
– Барыня, вставайте-ка… пришли к нам.
– Кто там… в такую рань?
В прихожей маялся старший приказчик Вольфа, который, чуть не стуча от страха зубами, сообщил, что рано-рано в магазин нагрянули жандармы во главе с полковником Станкевичем:
– Всю лавку перевернули, учинили обыск. Какую крамолу заграничную нашли – сразу конфисковали, а магазин опечатали.
– Станкевич?! А что Маврикий Осипыч?
– Так он плачет. Сбегай, говорит мне, до Анны Романовны и спроси, каким образом книга, которую я ей давал, вдруг оказалась в руках этого самого полковника…
– Где сейчас Станкевич?
– В лавке, роется в книгах.
– Не уходи. Сейчас вместе поедем…
Вот этого Станкевич никак не ожидал, и, увидев в дверях магазина разъяренную Анну Романовну, он сразу сделался отвратительно жалким: так юлил глазами по сторонам, так беспомощно оправдывался перед нею… Анна Романовна буквально уничтожила его гневной речью, и, вконец опозоренный ею, он выслушал слова, прозвучавшие вроде приказа:
– Если сейчас же магазин Вольфа не будет распечатан и вы, полковник, не уберетесь отсюда к чертовой матери, я, поверьте, добьюсь аудиенции у нашего государя и скажу ему, каких бесчестных людей он содержит на своей службе…
Станкевич достаточно знал характер этой мадам, которая слов на ветер не бросала. Он покорно извинился перед Вольфом, велел жандармам снять печати с входных дверей магазина и прижал длань в белой перчатке к тому месту груди, где по всем правилам анатомии должно бы размещаться чуткое сердце.
– Не имейте на меня зла… служба!
– Не разжалобите, – отвечала она полковнику. – И, дабы впредь между нами все стало ясно, я прошу, чтобы отныне ваша нога никогда не переступала порог моего дома… Все!
Да, она сделала все, что могла (и даже больше), чтобы из-за ее доверчивости не пострадали другие люди. Полковник, правда, в доме Энгельгардтов никогда больше не появлялся, а вскоре был спроважен в отставку на генеральскую пенсию. Но однажды Анна Романовна услышала слишком оживленный смех дочерей, веселые голоса молодежи.
– Вера, чего они там бесятся? Одни?
– Да нет, – пояснила дочь, – там Сережа Станкевич пришел, вот и затеяли игру в фанты…
Анна Романовна долго озирала свое отражение в зеркале…
– Сын за грехи отца не в ответе. А Сережа хороший мальчик. Фанты – так фанты. Пусть играют, я не против…
Младшие дочери быстро подрастали, обещая вскоре сделаться завидными невестами, а в жалкой каморке никем невидимая, проклятая и презираемая, не жила, а мучилась в страшном одиночестве вторая дочь Анны Романовны, ни в чем никем не прощенная…
– Мама, – как-то намекнула графиня Девиер, – неужели тебе совсем не жалко и без того несчастную Анечку?