Око Марены Елманов Валерий
— И опять скажу: ты в плетении словес умудрен вельми. Я в оном пред тобой, аки горобец[38] пред орлом. Но от слова «мед» во рту у меня слаще не будет. Ныне тебе надлежит еще чем-то слова свои баские[39] закрепить, дабы вера им была. Иначе… — Ингварь беспомощно развел руками, красноречиво показывая, что, мол, и рад бы я тебе поверить, да не могу.
— А то, что я, вместо того чтоб на рать твою навалиться всей силой, да тебя вместе с воеводами полонить, речи веду о мире прочном меж нами — не закрепление слова моего? — начал потихоньку злиться Константин.
— То ты своих воев жалкуешь[40], — проницательно заметил Ингварь. — Пускай супротив моих их вдесятеро мене лягут, но ведь лягут. К тому ж после такого тебе уж и вовсе боле никто не поверит.
— Воев своих, стало быть, я жалею, а родичей не пожалел? Что-то тут я, — Константин запнулся, не зная, как перевести на язык тринадцатого века простейшее выражение — «логики не вижу», но Ингварь и так все понял:
— Вои твои, вот тебе и жаль их, а батюшка мой хучь и братаном тебе доводился, но был для тебя соперником опасным. Опять же, Ольгов, кой у нас Глеб Володимерович отъяша, еще до Исад к тебе в володение передан бысть, одначе ты оный град под свою длань прияша и ворочать батюшке мому и не мыслил.
— И снова ты за свое, — вздохнул устало Константин. — Чего же ты хочешь?
— Дабы вера была слову твоему, вели воеводам своим проход для моей рати вольный оставить, а сам вместе с нами в град мой гостем дорогим приезжай. Там далее разговоры вести учнем.
— Если ты сейчас меня признаешь главой княжества Рязанского, то я так и сделаю. В том тебе роту даю, — пообещал Константин.
— Коли я такое подпишу, стало быть, Ольгов твоим на веки вечные останется, так?
— Не обязательно, — возразил Константин. — Можно указать, что град сей в твое княжение переходит. Я тебе его подарю.
«Может, все-таки удастся избежать войны», — мелькнула надежда.
— Мне не дары нужны от тебя. Ольгов испокон веков нашим градом был. Тако же и Коломна, и Лопасня, где ты ныне своих воев усадил. Ты ж Переяславль мой яко волка обложил — куда ни прыгни из логова, везде охотник с луком. Мне же и братьям моим меньшим токмо град батюшкин и остался, да еще Ростиславль с Зарайском.
— А селищ сколько? — внес поправку Константин.
— Селища да погосты[41] в счет никогда не шли. К тому же ты и их число изрядно поубавил. Чьи ныне Холохолы, чей Заячков, кто в Песочну[42] ездит дань сбирать?
— Так ведь кто Ольговом владеет, тот и ездит, — неуверенно, почти наугад откликнулся Константин, который этих названий и слыхом не слыхивал. Однако попал он в самую точку, потому что Ингварь тут же, многозначительно улыбнувшись, подытожил свою мысль:
— Итак, решайся, княже. Ежели ты дружбы жаждешь, то дружба меж равных токмо есмь. Открой проход воям моим и сам приходи в Переяславль. Ну а ежели тебе восхотелось, дабы все князья удельные на Рязанщине в данниках твоих ходили, без твоей указки рать на ту же мордву или еще куда собрать не смели — убей меня, но я ничего не подпишу. К тому ж даже если б и подписал — у меня братья меньшие есть. Они, когда в возраст войдут, нашу харатью, что мы составим, раздерут напрочь и правильно сделают.
— Ну что ж. — Константин с трудом (затекли, окаянные) поднялся на ноги. Ингварь, не дожидаясь, легко встал и молча, не без некоторой внутренней дрожи во всем теле, стал ожидать окончательного приговора. В том, что он, скорее всего, будет смертельным, княжич почти не сомневался.
Константин еще раз печально посмотрел на гордо выпрямившегося перед ним Ингваря и тяжело вздохнул. С тем, что предлагал сейчас этот статный юноша, можно было согласиться, да и то с трудом, лет сто или двести назад — не страшно. Хотя и тогда ничего хорошего подобная демократия не сулила. Это вначале вроде бы нормально звучит: «Всяк да сидит в вотчине своей». Было, проходили. А сразу после этой изреченной фразы бедного Володаря схватили и выжгли глаза.
Ныне же о таком и вовсе думать нельзя. Пришло время подчинения единому главе, единой силе. Иначе в самом скором времени заполыхают русские города как рождественские свечки, а на юг побредут, падая и с тоской озираясь назад, целые толпы из пленных славян, которым уже никогда не увидеть своей родины. И чтобы не щерился в своей глумливой улыбке бездушный вонючий степняк, надо было принимать жестокое решение именно сейчас. Первое, но, как чувствовал Константин, далеко не последнее в бесконечной веренице столь же суровых, сколь и обязательных решений, которыми он не раз и не два будет доказывать свою правоту.
Но у этого юноши, что стоит сейчас напротив него, тоже есть своя правота и своя вера в нее. И пока это возможно, хоть и не совсем правильно, но в память об его отце, которого Константин хотел, но не успел защитить в том шатре под Исадами, надо принять пусть и жесткое, но не жестокое решение.
— Хотел я с тобой яко с сыновцем, да не выходит что-то, — грустно произнес Константин. — Стало быть, будем иначе. Ныне ты, княже Ингварь, неизмеримо слабее меня. Вои твои в моей власти — могу помиловать, могу… Тут все от тебя зависит. Ежели ты дашь мне роту, что нынче же уйдешь из Рязанской земли, — я в спину бить не стану.
— А дружина, бояре, пешая рать? — растерянно спросил Ингварь, понимая сейчас только одно — он будет жить.
— Пешцев по домам распущу. Хоть и показали они себя под Ольговом не воями, а татями шатучими, но я их прощаю. Вязать их и своим воям в холопы обельные раздавать я не собираюсь. Дружина пусть бронь и мечи оставит, а самим тоже волю даю. Даже если с тобой вместе уйдут — препятствовать не стану. То же и с боярами — воеводами твоими, окромя… Онуфрия. Сей переветчик мне нужен.
— Я ему защиту обещал, — неуступчиво поджал губы Ингварь. — Слово свое княжье дал. Выдать его не могу.
— Пусть так, — чуть поколебавшись, махнул рукой Константин. — Забирай и его. Град же твой, Переяславль-Рязанский, я под свою руку беру и иные твои грады тоже со всей прочей землей.
— Лихо ты меня, стрый-батюшка, — улыбнулся невесело Ингварь. — А не боязно тебе, что народ воев твоих во град мой не пустит?
— Тут уж не твоя печаль, княже.
— Да какой я ноне княже? Милостью твоей изгой я, да и токмо.
— Ты сам выбрал, — посуровел еще больше Константин. — А теперь скажи, согласен ли ты на слово мое, дабы руда людей не проливалась попусту?
— Так ведь ты мне выбора не оставляешь.
— Выбор всегда есть. Даже при твоем упрямстве выбор еще остается. Либо бой последний, либо уйти без крови.
— Мне их жаль, — кивнул Ингварь в сторону своей рати, терпеливо дожидавшейся конца переговоров. — Стало быть, уйду без.
— Мне тоже их жаль. И я рад, что ты хоть здесь поступил разумно. А теперь, — Константин нагнулся и развернул тряпицу. В нее была завернута икона. — Целуй в том, что слово свое сдержишь.
Ингварь наклонился над изображением Божьей Матери, да так и остался стоять, не в силах пошевельнуться. Именно эта икона стояла в красном углу его ложницы. Именно перед нею долгими осенними вечерами клал он поклон за поклоном, когда в первый раз в жизни влюбился и истово просил Богородицу, дабы она пособила ему и обратила столь милый Ингварю девичий взгляд безмятежных голубых глаз на юного княжича. Именно ее пять лет назад, дурачась с братьями, Ингварь нечаянно уронил на пол, за что ему изрядно влетело от отца, хотя сама икона от падения практически не пострадала, только маленький кусочек снизу откололся. Ингварь провел пальцами по выщербленному деревянному краю — сомнений больше не оставалось.
— Стало быть, вот ты как, — протянул он грустно. — Пока мы тут с тобой… ты уже все давным-давно решил. А Давыд, брат мой? — с тревогой спросил он у Константина.
— Жив и здоров — что ему будет? — пожал тот плечами. — Мои вои с малыми отроками не сражаются. Ежели восхочешь, через день-другой я тебе его пришлю. А хочешь — дашь пяток дружинников своих, и они с бережением тщательным твоего брата к бабушке отвезут, чтобы все вместе были.
«Все знает, злыдень», — мелькнула в голове Ингваря мысль. Пытаясь сохранить остатки мужества и не давая себе впасть в глубокое бесполезное отчаяние, он склонился над иконой и с благоговением поцеловал край синего плаща Богородицы.
— Об одном прошу, — слова давались Ингварю с трудом. Вместо того хотелось рвать и метать, грызть землю, а еще лучше — впиться зубами в глотку ненавистного врага, который стоял тут же, совсем рядом, только протяни руку и коснешься. Но Ингварь был князь и старался все время помнить об этом. Вот потому он и шел, с его точки зрения, на самое откровенное унижение:
— Отсрочь свою волю хоть малость. Для пешцев моих все ясно, но не на ночь же глядя мне их по домам отпускать?
— Это верно, — охотно согласился Константин. Процедура с клятвой для него тоже была тягостна. Не любил он ситуаций, в которых приходилось припирать человека к стенке и диктовать свои условия. Нет, если бы подонок или мерзавец сейчас перед ним стоял — это одно. Тогда ему было бы наплевать. Но Ингварь был чистым, порядочным человеком, и, ломая этого парня, выкидывая его из города и вообще из Рязанской земли, Константину попутно приходилось ломать еще и себя. Он, конечно, понимал, что поступить так требуют интересы даже не Рязанского княжества, а всей Руси, но легче от осознания необходимости всего этого почему-то не становилось.
— Дружине моей и боярам с воеводами тоже до утра о многом помыслить надобно. Идти со мной или оставаться, а если идти, то куда? Кто нас ждет? — продолжал Ингварь.
— И тут все верно. Однако думается мне, что до утра времени с избытком?
— А я большего и не прошу. Токмо остатнее — дозволь икону эту с собой взять. Она у нас от отца к сыну переходит. Еще Глеб Ростиславович нашего деда Игоря Глебовича благословил. И бабушке нашей, Агафье Ростиславовне, дорога она.
— И икону бери. Мне она без надобности, — не препятствовал Константин. — Пойдем, провожу тебя до коня.
«Ну ничего, — стрелой металась в мозгу Ингваря злая колкая мысль. — Роту в том, что не приду я более на землю Рязанскую, я не давал. Владимиро-суздальские князья давно на Рязань недобро косятся. Дадут мне рать в помощь, а это уже не наши… лапотники».
Он уже вздел ногу в стремя, вскочил на лошадь и собирался погнать ее с ходу в галоп, как был остановлен негромким голосом Константина.
Ингварь обернулся. Его дядя стоял, грустно глядя на отъезжающего племянника.
— Не думай, что я забыл обещание с тебя взять, дабы ты более на Рязанскую землю не возвращался и полки князей владимирских али черниговских на нее не водил. Мне просто не хотелось, чтоб ты княжеского слова не сдержал, если б согласился дать такую клятву. Пусть уж лучше оно на твоей совести будет. Только если ты все же пойдешь на такое, то хорошенько подумай: гоже ли самому ворогов на землю нашу звати?
— То не вороги, а такие же русичи, яко и мы с тобой, — возразил Ингварь и тут же осекся, понимая, что он невольно проговорился о своих потаенных мыслях. Но рязанский князь оставался на удивление спокойным и никак не отреагировал на последнюю фразу своего племянника. Он лишь хмыкнул насмешливо:
— Эти русичи токмо за последний десяток лет нашу землю не раз палили нещадно, включая и Рязань стольную. А впрочем, у тебя и своя голова на плечах имеется.
Константин устало махнул рукой и отпустил племянника восвояси.
…Наутро пешцы с опаской стали разбредаться. Хотя боязнь пленения была напрасна. Княжеское слово — золотое слово. Их действительно никто не преследовал.
Дружинники Ингваря последовали следом за пешей ратью уже ближе к полудню. Оружие они тут же бросали на землю и направляли коней к Переяславлю-Рязанскому, еще не ведая, что и кто ждет их в городе. Хотя такой путь избрали далеко не все. Больше половины — сотни три — тут же направили своих коней к Константинову шатру, изъявив желание послужить новому князю. У таких оружие и бронь не отбирали, но собирали в отдельный отряд.
Около двадцати человек решило сопровождать Ингваря в дальний и безрадостный путь изгнанника. Им препон тоже никто не чинил. Бояре все, как один, последовали за своим князем.
На том и закончилась первая, самая маленькая и самая бескровная гражданская война между русичами за передел Рязанского княжества. Следующей, гораздо большей, по всем прикидкам оставалось ждать недолго.
И вновь Константину пришлось вспомнить римскую поговорку. Он хотел мира, отлично понимая, как необходим он именно сейчас для Руси, и столь же прекрасно сознавал, что время для него придет не скоро.
Оставалось только надеяться на то, что удастся успеть подготовиться как следует и что следующий враг окажется достаточно самонадеян, чтобы оказать Ингварю помощь, но малую, посчитав, что и такой для какого-то там ожского князька хватит за глаза.
А к тому времени Чингисхан взял столицу Северного Китая, уничтожив империю Цинь, и уже начал бросать алчные взгляды на обширное и богатое государство Хорезма. До появления татар на Руси времени оставалось все меньше и меньше.
Оный же князь тьмы, бысть упрежден сатаною и выступиша противу Ингваря. Диавол, али верный слуга Константинова, сотвориша тепло необычныя и река незамерзоша, а пеши пути тяжки стали. Константине же окружиша светлу рать княже Ингваря и повелеша воеводе свому безбожнаму Вячеславу рать пешу бити нещадна, а дружину в полом имати. Княже Ингваре с воеводами своими и боярами утекаша чрез Оку, ибо Бог ему на заступу приидеша.
Из Суздальско-Филаретовской летописи 1236 года.Издание Российской академии наук. СПб., 1817
Улеща всяко и дары даваша Константине-княже, не взираючи на силу свою великая и Ингваря силу малость, бо не желаючи, дабы христиане резанския терзаемы были нещадна. Ингварь же и дары и проча отвергаша, впаша в смертный грех гордыни непотребнай, и тогда изгнаша Константине князя с земли Резанской, дабы навеки на ней при и которы пресечь. Рати же Ингваревой повелеша идти с миром, дабы руду людей росских не лити понапрасну.
Из Владимиро-Пименовской летописи 1256 года.Издание Российской академии наук. СПб., 1760
Войска Константина и Ингваря-младшего сошлись, по всей видимости, неподалеку от Ольгова, который, судя по некоторым летописным источникам, князь Ингварь успел захватить и, возможно, сжечь.
Будучи застигнутым врасплох, Ингварь, очевидно, пошел на переговоры. Вполне вероятно, что это была лишь тактическая хитрость и на самом деле он ждал новых подкреплений из Переяславля-Рязанского. В то же время Константин, скорее всего, тоже не был до конца уверен в своей победе, а потому на них согласился. Не думаю, что участники переговоров, как один, так и другой, могли пообещать друг другу что-то существенное. Оба не привыкли кривить душой, и если один был приперт к стенке, то и положение другого было довольно-таки шатко. В такой ситуации навряд ли кто-то из них стал делиться даже хоть в чем-то малом. После того как переговоры ни к чему существенному не привели, чего, впрочем, и следовало ожидать, последовал наиболее напрашивающийся, исходя из логики, вариант развития событий. Однако если быть логичным до конца, то следует предположить, что еще в ходе переговоров, которые для того и были затеяны Константином, его умный и хитрый воевода быстро осуществил заранее намеченную перегруппировку сил, после чего неожиданно атаковал рать князя Ингваря и добился решительной победы. Вечно поющая хвалу князю Константину Владимиро-Пименовская летопись, разумеется, и в описываемом нами событии не удержалась, чтобы не указать на гуманность и милосердие этого князя, но и она промолчала относительно вопроса, состоялась ли битва. А уж коли молчит сам Пимен, стало быть, сказать ему в защиту князя Константина совершенно нечего. Что же касается того факта, будто Константин отпустил с миром всех пеших воинов из Ингваревой рати, то, скорее всего, здесь подразумевается, что он их не стал преследовать, после того как разбил в бою. Да и зачем убивать и ловить простых землепашцев, которые временно и по принуждению были призваны в войска Ингваря? Ведь теперь, после победы, все они автоматически становились его же смердами, так что здесь как раз все логично.
А вот о дружине Ингваря Пимен молчит, и поэтому можно думать самое худшее, вплоть до полного уничтожения практически всех воинов. Так или иначе произошло в декабре 1217 года, но ясно одно. После этого Константин временно стал полноправным и единоличным властителем Рязанской земли. Почему временно? Да потому, что спустя всего какой-то месяц с небольшим…
Албул О. А. Наиболее полная история российской государственности.Т. 2. С. 131. СПб., 1830
Глава 4
Ратник из Березовки
Ф. И. Тютчев
- Из края в край, из града в град
- Судьба, как вихрь, людей метет,
- И рад ли ты, или не рад,
- Что нужды ей?… Вперед, вперед!
Время течет неодинаково. Течение его то убыстряется, то вновь становится плавным и неспешным. Но это в жизни страны или отдельного княжества, а также в больших городах. В деревне же все зависит от времени года. Весна — пора горячая, летом — опять-таки дома не посидишь, а вот осенью, когда урожай уже собран, можно и не торопиться, посудачить о том о сем. Правда, новостей — кот наплакал. Разве что вспомянуть в который раз, как у хромого Шлепы волки утащили две последние овцы из хлева, да неспешно прикинуть, сколь зерна свезти на зимний торг, дабы справить новую одежонку, кой-что из утвари и прикупить, ежели несколько кун останется, баские колты для своей заневестившейся дочери.
Разговоры на мужских посиделках тоже под стать времени — тягучие и неторопливые, о разных мелочах, а больше ни о чем. Основные же новости узнаются от княжьих людей, прибывших на сбор дани. Тут народ слегка оживляется, особенно когда новости и впрямь серьезные, да к тому же напрямую касаются самой деревни. Тогда уж пересуды на посиделках могут и до глубокой ночи затянуться.
Вот и ныне, невзирая на позднее время, в селище Березовка, что стояла близ Ожска, народ еще не угомонился. Наутро двадцать три человека — больше половины мужского населения села — уходило по велению рязанского князя Константина незнамо куда. Точнее, куда — тиун, со слов прибывшего от князя накануне дружинника Позвизда, объяснил, но веры ему почему-то не было. Сказали ему, что надлежит всех собранных воинскому делу обучить, вот он и передал. Пробовали напоить да язык развязать, но не проболтался, окаянный. Хотя, может, и впрямь не знал истинной цели.
А к суровому княжьему вою и подступиться не пытались — уж очень мрачен и хмур был он с виду. Такой, поди, коль речь по нраву не придется, мигом за меч ухватится. Нет уж, ни к чему самим будить лихо, пока оно тихо.
С другой стороны, как старики талдычили, никогда такого не бывало, чтобы ополчение пешее сбирали токмо для учебы. Чай они не вои, не в княжьей дружине состоят и злата-серебра за службу не получают. У них перед князем долг иной: землицу вовремя засеять, да урожай собрать, а еще скотину растить, дабы и самому с мясом быть и князя не обидеть. Для того каждый малец с детских лет нужные навыки усваивает, а чтоб воевать учиться… Одначе с князем не больно-то поспоришь. Да и ни к чему оно — урожай собран, пшеница в овине, так что рабочие руки об эту пору не шибко и нужны. Однако поворчать, хошь для прилику, слегка все равно надобно.
Вспомнили, как водится, былые времена, кои прошлись грозой по всей Рязанщине. Случилось это, когда местным князьям вздумалось с владимирским князем Всеволодом Большое Гнездо потягаться. Мало, правда, очевидцев тех страшных лет в живых осталось. И из тех, кто в набег уходил, и из тех, кто уже свои грады боронил, — всего трое живых и вернулось в Березовку, а ноне и вовсе один остался.
Сидел ныне этот ветеран и цвел от удовольствия, глядя, как в кои веки внимательно, стараясь не пропустить ни слова, слушают его сказания о тех временах. О том, как он, тогда еще крепкий и бодрый мужик Зихно, будучи в полном расцвете сил, изрядно повоевал в составе пешей рати рязанского князя Глеба Ростиславовича. Слегка шамкая — зубов-то всего с десяток осталось, — гордо сказывал, сколь всего довелось ему натерпеться, как он чудом выжил и все же вернулся домой, да не просто так, а с мечом крыжатым, да еще с гривной серебряной за пазухой. В мешке заплечном тож немало добра было: и поршни[43] крепкие, добротные, кожух отцу, и сестрам поневы[44], и матери плат персевый[45], и милушке своей Забаве колты[46] знатные. Да еще как подгадал с каменьями-то на колтах — аккурат под цвет глаз подобрал, за что она его и возлюбила пуще прежнего.
О последнем он, конечно, ляпнул не подумав. Ссохшаяся от старости, но еще крепкая и жилистая женка старика с игривым именем Забава тут же подала свой голос из дальнего кутка, где она до поры до времени уютно расположилась с овечьей пряжей:
— У меня глазоньки-то бирюзовые испокон веку были, ирод. А ты меня колтами-то какими одарил?
— Тож бирюзовыми, — встрепенулся Зихно.
— Кулема ты. Желт камень-то.
— Енто они на солнце выгорели напрочь, — тут же нашелся Зихно и, дабы уйти от неприятной темы, резко перешел к другому военному трофею: — Завтра с ентим мечом мой меньшой отправится. Ноне он его весь день начищал. Я к вечеру глянул — чуть глаз не лишился, до того клинок на солнце сверкал. Спит чичас, поди, умаялся.
Но внук старика не спал. Какой уж тут сон, когда завтра суровый дружинник по имени Позвизд поведет его и прочих парней невесть куда и невесть зачем. К тому же он за хлопотами да сборами так за весь день и не удосужился сбегать попрощаться с братаном двухродным,[47] утешить его, потому как из-за хворостей нутряных и кашля рудного[48] не взяли болезного вместе с прочими. Да еще звонкой Смарагде — сестричне[49] своей — пару ласковых слов сказать надо.
Перебирая все несделанное и неуспетое, он почти пожалел, что весь остатный[50] день провел за чисткой меча. Однако представив, как гордо подойдет к месту сбора, как восхищенно будут смотреть на него не только домочадцы, гордясь бравым внуком, но и односельчане, тут же устыдился своих мыслей и мало-помалу провалился в тревожный, чуткий сон.
Сбор был назначен у избы тиуна в час, когда солнце краешком из-за леса покажется, но Любим подскочил со своей лежанки намного раньше, однако как ни старался, первым не был. Уже надсадно кашлял дед Зихно — большак явно собирался сказать свое последнее напутствие любимому и единственному внуку от утонувшего в расцвете сил сына. Уже вовсю орудовала ухватами и кочергой большуха[51] — старая Забава, собираясь напихать Любиму в котомку еды не на день, как было велено неразговорчивым дружинником, а чуть ли не на всю седмицу.
Выйдя же из полуразвалившейся избенки, подновить венцы у которой все руки не доходили, и уже наклонившись у кадки с водой, дабы сполоснуть заспанную рожу и смыть странный сон, привидевшийся ему, он вдруг услышал за спиной низкий грубоватый голос:
— Давай солью на руки. Чай сподручнее будет.
От неожиданности Любим вздрогнул и обернулся. Сзади стояла Берестяница — крупная дородная девка, жившая с родителями аж на самом краю села. Была она его погодкой, но, невзирая на изрядные для бабы годы — почти двадцать, как и Любиму, еще не вышедшая замуж. Девок в селе и без того было поболе, чем парней, а у Берестяницы к тому же имелся существенный изъян — непомерная толщина. «И в кого токмо она у нас уродилась», — часто вздыхала ее сухонькая мать, с жалостью поглядывая на необхватную дочку, которая во всем остальном не только не уступала своим подругам, но была получше их: что характер имела покладистый, что на работу любую — не только баб, но и мужиков иных за пояс заткнет. В плотном могучем теле не было ни единой жиринки, ни единой сальной складки — просто костью уродилась широка не в меру.
Оно, конечно, худых девок в Березовке не больно-то уважали. Какие с них работницы, опять же рожать тяжко, а дите кормить так и вовсе нечем. Но и такие чрезмерные габариты мужиков тоже отпугивали. Так и вышло, что подруги давно все семьями обзавелись, детей нарожали, а она неприкаянной осталась.
Любиму же как-то раз, на праздник купальский это было, уж больно жалко ее стало. По всему видать — тоскует девка, токмо виду из гордости не подает. Все в хороводе веселом, а она у березок вдали одна-одинешенька стоит, потому как идти-то некуда. Девки-то все на два-три, а то и на пять годков помоложе ее будут. Для них она старовата больно. А туда, где замужние бабы сарафанами крутят, ей и вовсе нельзя, не по чину.
Тряхнул Любим вихрами, да и пошел прямо к ней. Негоже это, когда все веселятся, а у кого-то одного печаль на сердце застыла. Поначалу отнекивалась девка ради приличия, но после быстро согласилась: и в хороводе весело кружилась, и смеялась от души, то и дело на Любима с благодарностью посматривая.
А уж когда один из парней, по имени Гуней, подшутил над ней неуклюже, сказав, что, видать, ведали родичи, какой стройной их дочка будет, коли Берестяницей прозвали[52], а Любим ловко срезал долговязого увальня острым словом, заступившись за нее, девка и вовсе расцвела.
С той поры всего четыре месяца миновало, но кое-кто уже приметил, как часто Берестяница оказывалась близехонько от Любимовой избы. То лукошко грибов бабке Забаве принесет из леса, то ягод, — а то просто пошептаться. Бабка у Любима знатной ворожеей слыла, от многих болезней наговоры знала, да все с молитвой святой, не иначе. Часто к ней люди шли, а Берестяница чаще всех.
И как-то так выходило, что почти всегда в избе и Любим был о ту пору. Впрочем, Берестяница особо с ним не заговаривала, даже не оборачивалась. Так лишь, стрельнет глазами в его сторону иной раз, вздохнет чуток, да и то, чтоб никто не приметил, и снова к бабке Любимовой с расспросами. Однако старой ворожее и той малости вполне хватило. Мудрая Забава уж давно поняла, кто на самом деле девке нужен, но благоразумно помалкивала, ничего Любиму не говоря. Пусть, мол, сами разбираются.
Ныне же Берестяница во все лучшее нарядилась, будто на свадьбу к кому собралась. Любим поначалу опешил, хотел было спросить даже, кто там нынче под венец идет, но ума хватило — вовремя язык прикусил, все поняв.
— Ну, слей, — согласился он, искоса поглядев по сторонам — узрят, как за ним Берестяница увивается, все парни на смех поднимут. Однако вокруг никого не увидел и успокоился. С наслаждением сполоснувшись ледяной водой, взял из ее рук красиво вышитый рушник[53] с цветным узором по краям и яркими цветами посередине, торопясь, вытерся и протянул назад, не преминув похвалить при этом:
— Эва какой он у тебя баский. Такой и князю подать незазорно.
— Правда, по нраву пришелся? — улыбнулась смущенно Берестяница, не торопясь принимать рушник назад, и, покраснев, предложила: — А ты возьми его себе. Утереться там али еду завернуть. А ежели, не дай бог, чего случится, перевязать им сможешь себя.
— Да ну, — стал было отнекиваться Любим.
— Бери, бери, не обижай. А на узор глянешь — Купалу вспомянешь, ну и… — Она совсем зарделась лицом и, резко повернувшись, заторопилась прочь к своей избе.
Любим растерянно посмотрел ей вслед, потом перевел взгляд на рушник, секунду постоял в нерешительности, но потом, махнув рукой, накинул полотенце на плечо и пошел в избу, успокаивая себя тем, что на рушнике имени дарящей не написано и кто там знать-ведать будет, чья рука его вышивала.
Однако все вышло не так. Первой все поняла бабка Забава. Любим этого не узнал, потому что старая женщина вновь благоразумно решила промолчать. Дед Зихно, узрев рушник, заявил, что когда он уходил с князем Глебом Ростиславовичем, то у него ими был набит весь мешок, и посетовал, что внук не в деда пошел — всего с одним и уходит.
А вот завистливый Гунейка рушник признал сразу. Так уж не повезло Любиму, что этот насмешник самолично видел, зайдя на днях в хату Берестяницы, как девка его заканчивала вышивать. Потому и всплыло тут же на привале в памяти у Гунея при одном только взгляде на тонкое беленое полотно, кто мог его подарить Любиму. К тому же завистливый парень с самого утра хотел как-то уличить, высмеять Любима, глядя, как и все прочие парни, на славный меч в деревянных ножнах, болтавшийся на поясе у Любима. А тут оказалось, что и повода искать не надо — вот она, работа Берестяницы.
Впрочем, долго ему шутить не пришлось. Обеденный привал был краток — успеть бы перекусить как следует, а там суровый дружинник вновь поднял их в путь-дорогу.
К стольной Рязани дошли уже к вечеру. Усталым парням было не до шуток. Повечерять бы да спать завалиться. Утром же, едва забрезжил рассвет, в здоровенную хату, где помимо них на деревянных полатях в два яруса спало еще полторы сотни мужиков, ворвался тот угрюмый Позвизд и заорал что есть мочи:
— Сотня, вставай!
Ошалелые от сна, не успевшие толком понять, что к чему, березовские мужики едва успели поднять голову, как тут же последовала новая команда:
— Выходи строиться!
— Это чего делать-то надо? — поинтересовался у Любима спавший слева от него неуклюжий толстый увалень Хима.
— Сказано же, выходи, — буркнул не выспавшийся из-за духоты Любим и не спеша поплелся к выходу. У самой двери его притормозил Позвизд. Отведя в сторону, дабы не мешал бестолково торкающимся у двери мужикам, буркнул, глядя себе под ноги:
— Коль я что молвил, должен бегом исполнять. По первости прощаю, а далее поглядим. Иди.
Двор, в который вышли мужики, был огромен и пуст. Однако, присмотревшись, Любим различил в тусклом утреннем свете несколько длинных борозд, тянувшихся то вдоль, то поперек двора. Любим недоуменно посмотрел вокруг и шагнул к чудно выстроившимся и застывшим в неподвижности мужикам. Следом за ним гурьбой повалили и остальные березовцы.
— Ты, — уткнул толстой суковатой палкой в грудь односельчанину Любима Прокуде вышедший накрыльцо Позвизд, — станешь здесь, как самый высокий. Остальные за им в две шеренги, — последнее слово он выговорил несколько с запинкой, будто оно было незнакомым и для него. Видя, что парни не торопятся выполнять сказанное, он сурово рявкнул: — Живо становись, коли я повелел.
Наконец, после некоторой суетливой возни, когда березовцы встали, как требовалось, и строй угомонился, Позвизд вышел на середину и произнес речь. Если быть кратким, то заключалась она в том, что в ней было перечислено то, кем все вои являются ныне, а также кем они непременно должны стать к концу учебы. А уж есть ли на то их желание или нет, ему, Позвизду, это вовсе неинтересно, и если его нет, то тем хуже для них самих, ибо стать ими все равно всем придется.
— Как наш воевода сказывает: не могешь — обучим, а не хошь, так все равно обучим, — подытожил он.
После этого краткого выступления угрюмый дружинник разрешил всем разойтись и привести брюхо в порядок. Однако не успел Любим найти хороший лопух, дабы было чем подтереться опосля справления нужды, как их всех вновь загнали строиться.
На этот раз и новички не сплоховали. Встали в строй хоть и чуток медленнее, чем остальные, однако уже не с такой суетой и толкотней. Позвизд сразу же дал команду «Налево!» и неожиданно резво устремился куда-то вперед, бросив на ходу: «За мной бегом! И из строя не выходить». Все бросились куда-то бежать, и тут березовские парни малость растерялись. Они, конечно, знамо дело, устремились за всеми, но гурьбу их строем назвать было нельзя. Позвизд вскоре оказался тут как тут, принявшись орать:
— Строем бежать! Строем!
Словом, всю дорогу к реке, куда, оказывается, бежали, чтобы умыться, он продолжал измываться над березовскими мужиками, будто кроме них никого и не было. Не оставили их в покое и после сытного завтрака, распределив всех по десяткам и назначив в каждом из них старшего.
Любим попал в десяток к Прокуде. Вместе с ним туда же угодил Хима, постоянно жавшийся к Любиму и тяжко напуганный строгим Позвиздом. Рядом оказались и еще семеро: мечтательный Вяхирь, вечно подкашливающий Охлуп[54], веселый Желанко, отчаянный и языкастый Маркуха, самый молодой и чуть ли не самый здоровый изо всех Глуздырь[55], а также нелюдимый Мокша[56] и Гуней.
Уже в первый день еще до полудня наказание получили почти все. За то, что болтал в строю, — Маркуха; за то, что вечно смотрел в небо, не слыша команды Позвизда, — Вяхирь; за отставание от всех во время бега — Хима; за опоздание в этот растреклятый строй — Любим и Глуздырь; а Гуней — за смачное сморкание во время очередной речи Позвизда.
Впрочем, как оказалось к концу дня, помимо Позвизда, который был самым главным, были и еще дружинники. Каждый из них возглавлял полусотню мужиков. Десяток, куда входил Любим, вместе с остальными березовцами и еще с тремя десятками молодых парней и мужиков не старше сорока, сразу после полудня принял отсутствующий где-то утром веселый и совсем молодой — не более двадцати пяти лет — Пелей. Он, в отличие от Позвизда, почти всегда улыбался, хотя потачек тоже не давал. И все-таки с ним было как-то поспокойнее. А уж когда тот сразу после вечерней трапезы отвел их за ворота, усадил на травке да разъяснил что и как, многим показалось, что с полусотником повезло — душевный.
Не торопясь, рассказывал он им, что ратное дело — тоже наука и далеко не из самых легких. Чтобы ее освоить в должной мере, надлежит не одно ведро соленого пота пролить, и не один синяк от деревянного меча или копья заработать. Однако от них такой дотошности никто не требует. Здесь их обучат лишь самым азам — слово сие означает первую букву при обучении грамоте, кою тоже придется постичь за то малое время, что они здесь пробудут. А еще поведал, что времена нынче лихие и не сегодня-завтра может так сложиться, что придется им всерьез понюхать, чем настоящая битва пахнет. Не стал и скрывать, что придется всем тяжко, но закончил бодро, хоть и не совсем понятно:
— Как сказывает воевода наш, Вячеслав, тяжело в учении, легко в бою.
Правда, тут же пояснил изреченное, указав, что кто хорошо всем премудростям обучится, тот не токмо в битве уцелеет, ибо даже самая первая, коли хорошо выучился, в какой-то мере привычной покажется. К тому же у отличившегося и радужная возможность открывается в дружину к рязанскому князю Константину попасть. Лучших из лучших он в нее набирает, но зато почет им отовсюду и уважение от народа, ибо они землю русскую от врага берегут, грудью на ее защиту вставая.
Однако все мечты, которые разом вспыхнули в голове у Любима, тут же бесследно испарились, когда Пелей потребовал встать всем тем, кто был наказан Позвиздом. Встало почти три десятка. Как-то так получилось, что их, любимовский, пострадал больше всех. Пелей только качнул головой удивленно и пояснил, что те десятники, у коих половина воев или больше наказаны, тоже вместе с ними казнь[57] отбывать должны. Пришлось Прокуде и еще двоим, назначенными старшими, рядышком становиться. Затем полусотник еще более скучным голосом добавил, что коли более половины полусотни наказаны, значит, и он, Пелей, должен с ними вместях быть.
На вспыхнувшие было веселые смешки он тем же скучным голосом ответствовал, что когда полусотник всю ночь не спит из-за нерадивых подчиненных, то наутро весьма зол бывает и на будущее советует всем завтрашний день особо запомнить.
После того как почти вся ночь у штрафников ушла на то, чтобы нарубить кашеварам дров, спать им и впрямь почти не пришлось, так что завтрашний день показался всем нескончаемо длинным и очень тяжелым. Можно многое вытерпеть, особенно деревенским крепким парням, но к вечеру каждый из тех, кто ночью работал, еле передвигал ноги. А впереди для кое-кого угрожающе маячила вторая подряд бессонная ночь, потому что за те или иные упущения, точно такая же, как у Позвизда, палка Пелея не раз указывала то на одного, то на другого березовского мужика. Остановилась она разок и на Любиме, который тут же с ужасом представил, что с ним будет наутро.
Когда Пелей после ужина отозвал всех наказанных в сторону, Любим уже потихоньку настроился на тяжелый труд дровосека, но тут с радостью услышал слова полусотника о том, что он по доброте душевной всех их не то чтобы прощает, но переносит начало нынешней ночной работы на следующий вечер. Спали березовские парни на жестких досках, покрытых толстым куском войлока, как на мягкой пуховой перине — сладко и крепко.
А наутро сызнова разбудила их команда «Подъем» и тяжелые, загруженные до отказа дни потянулись вереницей. Следуя один за другим, они незаметно сливались в седмицу, затем в другую, а там уже глядь — и месяц позади оказался.
Учеба же день ото дня становилась все интереснее и интереснее. На втором месяце их вместе с четырьмя другими сотнями стали учить, как супротив вражьей конницы оборону держать, как для них препятствие прорывать — не волчьи ямы, а длинные глубокие канавки. Как не робеть, как перестраиваться, если враг в кольцо зажмет, как всем строем разом по команде «Бронь» неуязвимым для врагов стать, прикрывшись наглухо своими щитами от вражьих стрел, как…
Словом, много чего познал Любим. К концу второго месяца он лишь удивлялся, вспоминая со стыдом себя и каким недотепой в первые дни казался Пелею. Десяток, в который он входил, был ныне лучшим во всей полусотне, а та, в свою очередь, как доверительно сказал сам Пелей, постепенно выходила в первые в сотне угрюмого Позвизда, который на самом деле оказался не очень-то и вредным.
Мрачность же его объяснялась лютой печалью, которая терзала сотника с того самого дня, как его самобрат[58] погиб в мордовских лесах этим летом. После этого рассказа Пелея о сотнике целый день все ходили угрюмые и молчаливые, а вечером Гуней принялся поджучивать тихого Мокшу, допытываясь, почто его родичи так подло с братом Позвизда поступили.
Тот долго не отвечал Гунею. Однако задира не унимался и продолжал допытываться, все весомее толкая Мокшу в плечо и брызжа слюной. Любим хотел уж было вмешаться, потому что чуял, что сейчас парень полезет в драку. И добро было бы, если б он Гунейку противного отколотил, но, будучи послабее, скорее всего, получится наоборот.
Любим уже и с места было привстал и шаг шагнул, но больше ничего не успел. Гуней неосторожно прошелся еще раз по внешности матери Мокши, и в тихого парня словно черт вселился. Спустя миг клубок из двух тел покатился по изрядно притоптанной земле, которую последнюю неделю чуть ли не через день поливал сырой снег вперемешку с дождем.
О том, чтобы разогнать их, нечего было и думать. Отчаяние поначалу помогало Мокше, но затем более сильный Гуней стал одолевать, и неизвестно, чем бы все закончилось, если бы не Пелей. Любим никогда бы не подумал, что их невысокий полусотник столь силен, а тут… Не успел никто опомниться, как Пелей уже развел их в стороны, крепко ухватив за грудки и не давая сблизиться для продолжения драки.
Расспросы поначалу ничего не давали — Мокша вовсе молчал, а Гуней говорил лишь, что он ни в чем не виноват, потому как первым драку не начинал. Лишь спустя некоторое время полусотник все-таки выяснил, что именно предшествовало столь страстному мордобитию, и немедленно приказал подошедшему к месту происшествия Прокуде созвать всю полусотню. Чтобы было посветлее, принесли несколько факелов, и при их мечущемся пламени, яростно шатаемому из стороны в сторону порывами студеного ноябрьского ветра, белый от ярости Пелей с сурово поджатыми губами вызвал из строя Мокшу и Гунея.
Поначалу он кратко рассказал, какой дружной семьей должны быть все вои у князя, потому как в бою, возможно, одному ратнику — палец полусотника назидательно уткнулся в Мокшу — придется защищать спину другого ратника — и он указал на Гунея.
— Мыслю я, что это будет плохая защита, — мрачно заключил он. — Гоже ли сие?
Мокша вскинул было понурую голову, желая что-то сказать, но потом сник и вновь медленно опустил ее.
— Вина завсегда на обоих лежит, — продолжалПелей, — но на том, кто свару учинил, она неизмеримо больше.
При этих словах Гуней приободрился, а Мокша вновь поднял было голову, но только зло сплюнул кровь, сочащуюся из разбитой губы, и вновь промолчал, опять хмуро уставившись в раскисшую землю.
— За бой оный, учиненный двумя резвыми молодцами, каждый из них нонешнюю ночь отработает исправно. Это одно. Однако, как я и сказал, натом, кто учал оное, тройная вина. Стало быть, тебе… Гуней, еще три ночи надлежит потрудиться.
Удивленный Гуней не успел открыть рот в свое оправдание, как Пелей тут же рявкнул:
— Ты своим языком поганым уже изрядно поработал, так что прикуси его, покамест я речь веду. А вам всем, — обратился он к строю, — запомнить накрепко надлежит. Един крест на нас всех христианский, единому князю мы все служим, единую родину защищать будем. Стало быть, и сами мы едины должны быть. И нет среди ратников князя Константина ни мордвы лесной, ни вятича косопузого, ни мери немытой, ни мещеры болотной, ни половца вонючего. Нет и никогда не будет. А есть лишь славные вои, будущие заступники земли русской, коим всем, как один, и в сече лютой биться, а ежели нужда придет, так и живота лишиться, но с поля ратного не сойти и ни на пядь[59] не отступить. А кто иначе мыслит, тому в рядах наших места нету, и ежели есть такой, пусть сразу ко мне выйдет, я ему дорогу прочь укажу.
Строй молчал. Желающих выйти не оказалось, хотя Любим точно знал — окажись рядом с Гунеем еще два-три парня из Березовки, то они тоже подсобили бы как следует Мокшу задеть.
— О родичах же ратника, особливо о матери, ежели от кого худое слово услышу токмо, выгоню из полусотни в тот же час, ибо ее не выбирают и святее ничего у каждого из вас нет. Они да еще земля русская — вот и все наше богатство, которого никому отнять мы не позволим.
Большая часть тех слов, что Пелей говорил, была не совсем его. Гуней просто не знал, как ему дико не свезло, что разбором их драки занимался именно полусотник. А дело заключалось в том, что родители самого Пелея тоже были издалека. Их привели в Рязань еще лет тридцать назад, полонив в дремучих лесах, охватывающих весь левый берег Оки. Оба они были из финно-угорского племени мещеры.
Пелея, взятого всего полгода назад в дружину за стремительность и удивительную силу, тоже поначалу изрядно поддевали некоторые шутники. Прекратилось это совсем недавно, ранней осенью, когда Пелей не выдержал одну из достаточно злых шуточек в адрес родителей и чуть не задушил обидчика. А потом все было, как и сегодня.
Точно так же горели поздним вечером факелы, разве что свет их был поярче, да погода потеплее и крупные снежинки не носились в воздухе, как ныне, подобно диковинным белым бабочкам.
И так же застыл в неподвижности строй суровых дружинников, который виделся Пелею из-за подступивших очень близко к глазам слез каким-то темным мрачным пятном. Только тогда он молчал, а говорил, четко и внятно чеканя каждое слово, их воевода Вячеслав, совсем молоденький отрок, за которого тем не менее каждый из дружинников был готов в огонь и в воду. Стоял он между двумя драчунами: Пелеем и полузадушенным Феофаном, всегда веселым и задиристым, а ныне непривычно хмурым и угрюмо потупившим голову…
«Выгонит», — билась в голове мещерского парня горькая мысль, и он поначалу почти не прислушивался к словам воеводы. А чего тут слушать, когда Пелей и без того успел усвоить, что Вячеслав попусту говорить не будет и коли укажет на ворота, то тут уж проси — не проси, назад дороги не будет. От полной безнадежности и понимания, что в данной ситуации уже ничего не поправить и не изменить, Пелей потихоньку начал прислушиваться к словам воеводы и поначалу ушам своим не поверил.
Обидчик его в ратной науке был одним из лучших в дружине. К тому же состоял он в ней не несколько месяцев, как сам Пелей, а уже четыре года, успев не раз отличиться в бою. Словом, безвестный парень из мещерского рода не имел против него ни одного шанса, но по речи воеводы выходило как раз напротив. Получалось, что это не его, Пелея, могут изгнать из дружины, а как раз другого.
Впрочем, до изгнания дело не дошло ни тогда, ни сейчас. Дружинник оный в конце даже в лучшие попал, заслужив, как и сам Пелей, помогать будущему ратному ополчению в изучении всех премудростей. А слова воеводы, кои парню из мещеры на всю жизнь в память запали, сегодня очень даже пригодились.
Вот только концовка несколько иной получилась. В тот раз Феофан этот после того, как строй распустили, сам к Пелею подошел и молча меч протянул рукоятью вперед, грудь свою широкую под рубахой выпятив. Не словами, поступком своим показал, что не только осознал — кары ждет и ежели надо, то и смерть примет безропотно. И не было в том жесте показной похвальбы перед другими — вот я, мол, бесстрашный какой — ибо разбрелись все и уже со двора в дом зашли.
Правда, когда расходились, то каждый молча норовил Феофана по широкой дуге обогнуть, дабы, упаси бог, не коснуться и не запачкаться. Может, это его до конца и добило, поэтому он и предложил Пелею самому казнь свершить.
Но будущий полусотник, не приученный втыкать меч в безоружного, смертоносное оружие сам назад ему в ножны вложил и ладонью открытой по груди хлопнул легонько раза два. Вряд ли обидчик знал о том, что у мещеры жест сей означает «простили и забыли», но понял он его хорошо и, улыбнувшись робко, но ни слова не говоря, следом за Пелеем в избу подался.
Нынче же этот Гуней сопли перед всем строем распустил и слезы градом катились по его чумазым щекам безудержно. И меч он Мокше не подавал, беззащитную грудь подставляя, лишь канючил, семеня за Пелеем, что не нарочно он, что язык это его поганый да еще что впредь не будет такого никогда делать.
Приобнял его Пелей за плечи и шепнул ласково, чтобы никто не слышал:
— Это счастье твое, что ты тихого Мокшу задирать учал. Я б тебя за такие слова поганые вовсе убил. А ныне вместе с им к реке дуйте и чтоб одежду свою дочиста отмыли, да к утру предо мной в сухом стояли.
Тихо-тихо, дабы никто не увидел, полусотник тоже следом к реке прокрался. Мало ли что случиться сможет. Однако все нормально прошло. Поначалу оба в кромешной темноте одежду свою полоскали. Потом Гунея осенило, и он, бросив стирку, принялся хворост сухой искать. Кое-как набрав охапку, с трудом запалил его, после чего Мокшу робко за плечо тронул и на костер кивнул.
Тот тоже молодцом оказался — в ответ также молчком на одежду Гунееву указал. Достирывали остатки уже вдвоем, после чего, развесив рубахи со штанами на кольях, уселись у костра, тесно прижавшись друг к дружке, а спустя еще время потихоньку переговариваться стали. Видя такую картинку, Пелей только кивнул довольно себе головой и побрел, успокоившись, досыпать остаток ночи.
А спустя седмицу после этого случая прискакал к ним взмыленный гонец с вестью о том, что пришла пора шесты на копья менять, а деревянные мечи на железные — враг идет.
Такая же весть и в другие места дошла, где точно такие же парни из селищ ратному делу обучались. И дошла она в то же самое время, поскольку на дороге к Ожску пять ихних сотен еще с десятком таких же сотен встретились, а уж когда Ожск миновали, то рать и вовсе чуть ли не вдвое увеличилась. Едва град Козарь миновали, как пешцев конная дружина из Рязани догнала и еще диковинный народ издалека в их ряды пешие влился. Последние были вооружены зачастую не мечами, а оскордами, да и бронь у них побогаче смотрелась. Пешей же рати лишь мечи с копьями выдали, щиты да еще шлемы для одной трети. Бронь только десятникам досталась.
Шли быстро. Выходили до рассвета, а останавливались на ночлег затемно. Однако и костры, и каша горячая непременно перед сном была. Едва же к Ольгову приближаться стали, как одна половина рати ход замедлила, зато другая, в коей и Любим оказался, вместе с половиной дружины конной и северянами куда-то в обход подалась, да так быстро, что днем уже никакого привала не делали, а зачастую и вовсе на бег переходили.
Оно, конечно, Любиму было уже не привыкать, за последние пару месяцев побегать о-го-го как довелось, только чудно стало — почему и куда они прочь от вражьего войска торопятся. Лишь когда достигли опушки леса и долгожданный отдых объявили, Пелей все разъяснил. Оказывается, не прочь они бежали, а обходили врага, дабы обратный путь домой ему перекрыть.
Наутро же, после того как выспались на славу, все этого врага самолично увидали, да еще как близехонько. Тот поначалу прямо на них пошел, но затем остановился в нерешительности. Любим даже расстроился малость оттого, что неприятель достался им какой-то несерьезный и вовсе не страшный.
К тому ж, сразу видно было, не учили их так, как учили Любима и прочих. Не рать пешая то была, а толпа толпой, разве что с копьями да с мечами. Глядя на них, даже угрюмый Позвизд усмехнулся и заметил, что если овце клыки в рот засунуть, то она от этого мясо есть все равно не научится.
Затем вступили в дело барабаны. У Любима вся учеба под них была, каждый барабанный бой он, как и прочие, назубок знал, вот и тут не растерялся, мигом место свое в тесном строю нашел. Он — первошереножник, стало быть, его удел — мечом орудовать, а тем, что сзади него, копьями шуровать.
Попробовал кто-то песню дрожащим голосом затянуть, самого себя перед битвой ободрить, ан Пелей так зыркнул глазищами своими, что вмиг осекся певец. И вновь тишина наступила, нарушаемая лишь нескончаемой мерной барабанной дробью. И тут перед каждой полусотней старшие забегали. Глядь, и Пелей перед березовскими мужиками тут как тут очутился. Слово свое обсказал, как дальше быть и как чужая рать вести себя учнет. Даже барабаны, пока их полусотник говорил, и то, казалось, тише стучать стали. Договорил Пелей и сызнова в строй нырнул, стал, как и половина березовских и прочих мужиков, в первом ряду и с мечом обнаженным.
Вроде не похож на волхва их полусотник, однако ж слово его вещим оказалось. Как предрек Пелей, так оно дальше и случилось. Все в точности.
А тут и барабаны свой голос усилили. Им в такт зазвучали мечи. Они славно звенят, когда металл о металл бьется. Это сотники и полусотники свою мерную музыку завели — у них щиты с умбонами[60], по которым они мечом и стучат. Умбон же из металла, потому и грохот такой.
Десять ударов всего нанесли сотники по умбонам. Все остальные пока только считали их. Кому счет тяжело давался, тот мысленно пальцы на руках загибал. Как все загнет, так пора двигаться. До десятка счет дошел, тут уж и другие ратники бить начали. Оно, конечно, умбоны на щитах не у всех есть, но полосы железные крест-накрест на каждый наложены и оковка, опять-таки из металла, непременно по краю каждого щита идет.
И снова десять ударов отсчитать надо. На одиннадцатый — шаг левой ногой сделать надо, на двенадцатый — правой. Так и надлежит на врага наступать: каждый шаг ударом меча по щиту сопровождая. Любим в первом ряду идет. Его задача только в такт двигаться да меч обнаженный наготове держать. А на плечах у него пяток копий. И так повсюду. Торчат копья из строя, как частые иглы из ежа. Не подлезть, не проломить, не прорвать. Сам Пелей сказывал, что в древние времена такие фаланги, как у них ныне, полмира завоевали. Давно то было, ан до сих пор против этой зловредной штуки противоядия никто не сыскал.
Любиму полмира не надо. Ему и в Березовке хорошо. Главное, чтобы их никто не трогал. А вот если попробуют, тут уж держись. Хорошо их учили, славные были учителя. Низкий поклон тебе, хмурый Позвизд! Здрав буди, веселый Пелей! Пришло время показать все, чему вы обучили, и не посрамят березовцы своих сотников и полусотников.
Правда, далее совсем все не как на учебе было. Там полагалось ход ускорять и звон мечей о щиты убыстрять одновременно. В чужую рать лучше врезаться с разбегу. Здесь же по-иному им было указано.
Только до жердей, что в снег загодя вбиты Пелеем и другими полусотниками, надлежало дойти. А они вон, рядом уже, торчат из снега.
Непонятно это Любиму, да и прочим тоже невдомек, зачем такая остановка. Однако коль команда была, стало быть, выполнять ее надобно. Это потом, ежели интерес будет, можешь у полусотника спросить, а он тебе ответить должен, разъяснить все как есть, ибо всяк ратник должен понимать свой маневр. Так Пелей говорил, а ему воевода Вячеслав.
Маневр — слово мудреное, нерусское, но что оно означает, тоже разъяснили хорошо, и потому Любим позже непременно спросит полусотника: «А зачем такой чудной маневр был нужен?» Но это потом, все потом. Сейчас же надо остановиться близ жердей этих. Остановиться и стоять. Одновременно и звон мечей стих. Нет шага — нет звона. А вот уже и барабаны бить перестали.
Тишина над полем. Мертвая тишина. Хотя нет. Пока живая. Нет пока еще на нем мертвецов. Нет и… может быть, и вовсе не появятся. Почему-то Любиму вдруг очень-очень захотелось, чтобы не было никакой битвы и не лежали потом на поле трупы на радость волкам и воронам. Нет, нет, Любим не струсил. Чего бояться этих мужиков, сбившихся в одну перепуганную кучу. Подумаешь, что у них тоже копья и такие же мечи. Зато нет у них таких замечательных учителей. Не гонял их до седьмого пота Позвизд, не учил уму-разуму и всяким тонким премудростям хитроумный Пелей. А ежели и учил, то все равно не так хорошо, как Любима. Не повезло им. Ох, как не повезло. Да они это и сами чуют. Да что чуют — воочию видят.
Но только и о другом не след забывать. Сами-то они ни в чем не повинны. Даже отсюда, издали, и то видно, что они совсем такие же, как и березовские. Пусть деревенька их иначе называется и тиуна ихнего иначе зовут, да и у князя имечко другое — а все ж таки люди. Велели им, вот они и пришли.
Ежели приказ будет, тогда деваться некуда. Придется идти и рубить. Сами виноваты. Не надо было супротив нашего князя меч поднимать, пусть и подневольно. И будет Любим протыкать их мечом и наступать на павших, не глядя и не сбавляя мерного шага. Но неужто нельзя обойтись без этого? Ведь остановился же строй и барабаны смолкли, да и копья вверх подняты. Может, и впрямь обойдется?
А спустя час барабаны вновь забили, но уже иначе. И Любим обрадовался, хотя именно эту команду выполнять тяжелее всего, да еще на кочковатом неровном поле, потому как надлежало назад пятиться. Ничего, сзади друзья поддержат, ежели что. Зато сечи не будет. Отложили ее пока, а там как знать…
Двое суток длилось непонятное ожиданье. Как и полагается, ночную сторожу выставляли регулярно да еще отлавливали время от времени беглых. Нет-нет, из их рати ни един человек не удрал. В стане победителей, пусть даже только будущих, дезертиров не бывает, а вот из мрачной холодной темноты, знобко шевелившейся от холода, изредка выныривал кто-либо из продрогших насквозь мужиков и просил милости, умоляя отпустить его подобру-поздорову. Таких отводили в отдельное место и бдительно сторожили, но поначалу кормили горячей похлебкой и кашей.
А спустя двое суток барабаны вновь забили. И вновь Любим, не мешкая ничуть, свое место в строю занял. И вновь Пелей своей полусотне, выскочив вперед, разъяснения стал давать, ибо такой команды на учениях березовцы никогда не выполняли. Но вот наконец встал их строй с сомкнутыми щитами по обе стороны от дороги. Одни на правой стороне, другие — на левой. Проход меж ними — сажени три[61], не больше. Одним словом, маленький проход, совсем узкий. Копье каждый навстречу друг дружке наклонил, будто два ската у крыши диковинной образовалось. Пройти под ними еле-еле можно, да и то если невысок ростом.
В тишине и молчании стояли около часу, а затем к краю строя подошла нестройная толпа мужиков. Поначалу пропустили вперед самых смелых. Да и те шли по узкому проходу, все время робко поглядывая на стоящих по сторонам ратников. Видя, что никто не собирается ни рубить мечом, ни колоть копьем, осмелели и за какие-то полчаса прошли полностью.
Затем пришел черед конной дружины. Те, подъезжая к их строю, бросали на землю все полностью: такие же продолговатые, миндалевидной формы, как и у пешцев, но меньшие по размеру щиты, тяжелые мечи, копья, тулы со стрелами и луки, скидывали с себя бронь. И лишь после того, как у дружинника не оставалось оружия, скрещенные копья, загораживающие проезд, размыкались, и дружинник двигался дальше.
Правда, не все, как заметил стоящий чуть ли не в середине Любим, согласились так пройти. Почти три десятка всадников направились к обрывистому берегу Оки. Их никто не преследовал, даже не пытался, и те поочередно исчезали за крутым обрывом.
Лишь вечером на привале узнал Любим, что был то молодой князь Ингварь Ингваревич, коему злые советчики наплели худого в уши, и пошел он войной супротив стрыя своего двухродного[62] — князя Константина Владимировича. И если бы не доброта последнего, простившего разорение посадов своего града Ольгова и постаравшегося решить дело миром, неизвестно, как бы все обернулось…
Впрочем, известно как. Возможно, война и возобновилась бы, скройся князь Ингварь за большим и густым лесом в своем Переяславле-Рязанском, но Константин Владимирович вместе с воеводой Вячеславом все смекнул заранее. Потому и разделились они надвое, взяв в клещи хилую дружину и еще более хилую рать князя Ингваря. Тем оставалось либо бой принимать, ибо отступать некуда, либо сдаваться.
— Так мы ж токмо с двух сторон стояли? — усомнился было Любим. — А ежели бы они в сторону метнулись, пусть не к реке, та толком не встала и опасная еще, а в противоположную.
— А ты ведь видел, как конница стояла у нас — полукружьем. Ежели бы те метнулись прочь, то на конях пешего догнать проще простого, — охотно пояснил Пелей.
— А тут мы почто? — встрял в разговор Хима, которому в учебе доводилось тяжелее всех по причине его изрядной толщины и неуклюжести и который больше всех мечтал о том, как он наконец окажется дома, в родной избе.
— Поживем чуток, пока жители Переяславля-Рязанского с мыслью не свыкнутся, что град сей ныне ко князю Константину перешел и никуда теперь до скончания веку из-под его длани не вырвется, — ответил Пелей.
— А почему нас выбрали для того? Иные, вон, сразу домой подались, как я слыхал, — не унимался Хима.
— Потому как каждый сотник лучшую четверть выделил. Позвизд нашу полусотню лучшей назвал, а с лучших и спрос на особицу, — улыбнулся Пелей.
— Чем же лучше? — разочарованно протянул Хима. — Вона как остальные резво по домам разбежались. А мы теперь не знамо когда в Березовку попадем.
— Тебя, дурня, — пояснил полусотник, — град сей будет поить и кормить всю зиму до самой весны. Это сколь пшена да ржи, не говоря уж о репе, моркови, огурцах и прочей снеди, мать твоя сбережет в сохранности, пока тебя не будет, сочти, а? И еще одно: остальные все просто в поле останутся, дабы далее в учении ратном упражняться, а вы в граде, в холе да в тепле, хучь по ночам будете.
— А днем како?
— Днем кажному ратнику дадут по десятку из мужиков, что в селах окрест града живут, и вы их обучать станете. К весне мне воевода наказал полтысячи воев поставить в строй и взыскует по всей строгости, коли я того не смогу. Ну а допрежь я с вас семь потов спущу, дабы наказ Вячеслава сполнить.
— А мы с кого? — хихикнул Гуней.
— Вы? — строго посмотрел на него Пелей. — Знамо с кого — с мужиков. И не семь, а семижды семь потов. Зато вам по весне, когда пора уходить настанет, по гривне серебром каждому дадут, потому как все вы не просто учились, а хорошо учились и ныне уже службу несете ратную, иных обучая, а это совсем иное.
— Это князь сказал? — спросил, помолчав, Любим.
— Нет.
— А кто?