Человек, который смеется
– Клочок неба.
– Это для тех, кто думает попасть на небо, – возразил доктор. – Для тех же, кто туда не попадет, это совсем иное.
Он подчеркнул свои загадочные слова странным взглядом, потонувшим в вечернем полумраке.
Наступило молчание.
Владелец урки, вспомнив двойственную характеристику, данную старику главарем шайки, мысленно задал себе вопрос: «Кто же этот человек? Безумец или мудрец?»
Костлявый палец доктора все еще был направлен на мутно-синий край небосвода.
Хозяин внимательнее посмотрел в ту сторону.
– В самом деле, – пробормотал он, – это не небо, а туча.
– Синяя туча хуже черной, – произнес доктор и прибавил: – Это снеговая туча.
– La nube de la nieve, – проговорил хозяин, переведя эти слова на родной язык, чтобы лучше уяснить их смысл.
– Знаешь, что такое снеговая туча?
– Нет.
– Ну так скоро узнаешь.
Владелец урки впился взглядом в горизонт. Всматриваясь в тучу, он бормотал сквозь зубы:
– Месяц бурных ветров, месяц дождей, кашляющий январь да плачущий февраль – вот и вся наша астурийская зима. Дождь у нас теплый. Снег у нас выпадает только в горах. Зато берегись там лавины! Лавина ничего не разбирает: лавина – это зверь.
– А смерч – чудовище, – подхватил доктор и, помолчав немного, прибавил:
– Вот он надвигается.
Затем продолжал:
– Сразу начинает дуть несколько ветров: порывистый – с запада и другой, очень медленный, – с востока.
– Восточный – это лицемер, – заметил судовладелец.
Синяя туча росла.
– Если снег, – продолжал доктор, – страшен, когда он скатывается с горы, сам посуди, каков он, когда обрушивается с полюса.
Глаза его стали как бы стеклянными; казалось, туча, сгущавшаяся на горизонте, сгущалась и на его лице.
– С каждой минутой близится ужасный час, – задумчиво проговорил он. – Приподнимается завеса над предначертаниями верховной воли.
Владелец урки опять задал себе вопрос: «Не сумасшедший ли это?»
– Хозяин, – снова заговорил доктор, не отрывая взгляда от тучи. – Ты много плавал по Ла-Маншу?
– Сегодня в первый раз, – ответил тот.
Доктора, поглощенного тревожным созерцанием синей тучи, этот ответ не взволновал, – так губка, пропитанная влагой, не может вобрать в себя ни одной лишней капли. В ответ на слова хозяина он только слегка пожал плечами:
– Как же так?
– Я, сеньор доктор, обыкновенно плаваю только до Ирландии. Я делаю рейс от Фуэнтарабии до Блек-Харбора или до острова Акиля; называют его «остров», а состоит он из двух островов. Иногда я захожу в Брачипульт, на побережье Уэльса. Но я никогда не спускался до островов Силли и этого моря не знаю.
– Плохо дело. Горе тому, кто с трудом разбирает азбуку океана! Ла-Манш – книга, которую надо читать бегло, Ла-Манш – сфинкс. Дно у него коварное.
– Здесь глубина двадцать пять брассов[41].
– Надо держать курс на запад, где глубина достигает пятидесяти пяти брассов, и не плыть на восток, где она всего лишь двадцать брассов.
– Мы бросим лот.
– Помни, Ла-Манш – море особенное. Уровень в нем поднимается до пятидесяти футов при высокой воде и до двадцати пяти – при низкой. Здесь спад воды – еще не отлив, а отлив – это еще не спад… Ага! Ты, кажется, испугался.
– Ночью бросим лот.
– Чтобы бросить лот, нужно остановиться, а это тебе не удастся.
– Почему?
– Не позволит ветер.
– Попробуем.
– Шквал – острие шпаги в боку.
– Все равно мы бросим лот, сеньор доктор.
– Тебе не удастся даже поставить судно лагом к ветру.
– Бог поможет.
– Будь осторожен в словах. Не произноси всуе грозного имени.
– А все-таки я брошу лот.
– Будь скромнее. Еще немного – и ветер надает тебе пощечин.
– Я хочу сказать, что постараюсь бросить лот.
– Волны не дадут свинцу опуститься на дно, и линь оборвется. Видно, ты впервые в этих местах.
– Ну да, я уже говорил вам…
– В таком случае слушай, хозяин…
Это «слушай» было сказано таким повелительным тоном, что хозяин покорно склонил голову:
– Слушаю, сеньор доктор.
– Возьми галсы на бакборт и натяни шкоты на штирборте.
– Что вы хотите сказать?
– Поворачивай на запад.
– Карамба!
– Поворачивай на запад.
– Невозможно.
– Как хочешь. Я это говорю, чтобы спасти других. Я-то готов покориться судьбе.
– Но, сеньор доктор, повернуть на запад…
– Да, хозяин.
– Значит идти против ветра.
– Да, хозяин.
– Будет дьявольская качка!
– Выбирай другие слова. Да, качка будет, хозяин.
– Судно встанет на дыбы.
– Да, хозяин.
– Может и мачта сломаться.
– Может.
– Вы хотите, чтобы я взял курс на запад?
– Да.
– Не могу.
– В таком случае справляйся с морем как знаешь.
– Пусть только ветер переменится.
– Он не переменится всю ночь.
– Почему?
– Он дует на протяжении тысячи двухсот лье.
– Как же идти против такого ветра? Невозможно.
– Говорят тебе: возьми курс на запад.
– Попытаюсь. Но нас все равно отнесет в сторону.
– Это-то и опасно.
– Ветер гонит нас на восток.
– Не правь на восток.
– Почему?
– Знаешь, хозяин, как зовут сегодня нашу смерть?
– Нет.
– Ее зовут востоком.
– Буду править на запад.
Доктор посмотрел на хозяина таким взглядом, словно хотел запечатлеть в его мозгу какую-то мысль. Он всем корпусом повернулся к нему и, медленно отчеканивая слова, произнес:
– Если сегодня ночью в открытом море до нас долетит звон колокола, судно погибло.
Владелец урки с ужасом уставился на него:
– Что вы хотите сказать?
Доктор ничего не ответил. Его взор, оживившийся на мгновение, снова погас. Он опять смотрел как бы внутрь себя и, казалось, не расслышал вопроса изумленного судохозяина. Его внимание было целиком поглощено тем, что происходило в нем самом. С его губ невольно сорвались шепотом произнесенные слова:
– Настало время омыться черным душам.
Хозяин сделал выразительную гримасу, от которой его подбородок поднялся чуть не до самого носа.
– Он не столько мудрец, сколько сумасшедший, – пробормотал он, отойдя в сторону.
Но все-таки повернул судно на запад.
А ветер крепчал, и волны вздымались все выше.
V
Хардкванон
Туман набухал, поднимался клубами и застилал горизонт, словно какие-то незримые рты раздували мехи бури. Облака принимали зловещие очертания.
Синяя туча заволокла большую часть небосвода. Она захватила и запад и восток. Она надвигалась против ветра. Такие противоречия свойственны природе ветров.
Море, за минуту перед тем осыпанное крупной чешуей, теперь словно покрылось кожей. Таков этот дракон. Это был уже не крокодил, а боа. Грязно-свинцового цвета кожа казалась толстой и морщилась тяжелыми складками. На ней вздувались круглые пузыри, похожие на нарывы, и тотчас же лопались. Пена напоминала струпья проказы.
Как раз в эту минуту урка, которую брошенный ребенок разглядел на горизонте, зажгла фонарь.
Прошло четверть часа.
Хозяин поискал глазами доктора, но его уже не было на палубе.
Как только владелец урки отошел от него, доктор, согнув свой нескладный высокий стан, спустился в каюту. Здесь он уселся на эзельгофте[42] подле кухонной плиты, вынул из кармана чернильницу, обтянутую шагренью, и большой бумажник из крокодиловой кожи, достал из бумажника вчетверо сложенный кусок пожелтевшего, в пятнах, пергамента, развернул его, извлек из футляра перо, примостил бумажник на коленях, положил на него пергамент оборотной стороной вверх и при свете фонаря, выхватывавшего из мрака фигуру повара, начал писать. Ему мешали удары волн о борт, он медленно выводил букву за буквой.
Занятый этим делом, доктор случайно кинул взгляд на флягу с водкой, к которой провансалец прикладывался каждый раз, когда подбрасывал перцу в котел, как будто советовался с ней насчет приправы.
Доктор обратил внимание на флягу не потому, что это была бутыль с водкой, а потому, что заметил на ее плетенке имя, выведенное красными прутьями на белом фоне. В каюте было достаточно светло: он без труда прочитал это имя.
Прервав свое занятие, доктор произнес вполголоса, по слогам:
– Хардкванон.
Затем обратился к повару:
– Я до сих пор как-то не замечал этой фляги. Разве она принадлежала Хардкванону?
– Нашему бедняге Хардкванону? – переспросил повар. – Да.
Доктор продолжал допытываться:
– Фламандцу Хардкванону?
– Да.
– Тому самому, что сидит в тюрьме?
– Да.
– В Четэмской башне?
– Да, это его фляга, – ответил повар, – он был мне другом. Я храню ее как память. Когда-то мы еще свидимся с ним! Да, это его поясная фляга.
Доктор снова взялся за перо и опять начал с трудом выводить букву за буквой: строчки ложились криво, но он явно старался писать разборчиво. Рука у него тряслась от старости, судно сотрясала качка, и все же он довел свое дело до конца.
Он кончил писать вовремя, ибо как раз в эту минуту налетел шквал.
Волны приступом пошли на урку, и все люди на борту почувствовали, что началась та ужасающая пляска, которой корабли встречают бурю.
Доктор встал и, удержав равновесие, несмотря на сильную качку, подошел к плите, высушил на огне только что написанные строки, снова сложил пергамент, сунул его в бумажник, а самый бумажник вместе с чернильницей спрятал в карман.
Плита благодаря своему остроумному устройству занимала далеко не последнее место среди оборудования урки; она была расположена в части судна, наименее подверженной качке. Однако теперь котел сильно трясло. Провансалец не спускал с него глаз.
– Похлебка из рыбы, – сказал он.
– Для рыбы, – поправил его доктор и возвратился на палубу.
VI
Они уповают на помощь ветра
В душе доктора росла тревога, и он постарался выяснить положение дел. Тот, кто в эту минуту оказался бы рядом с ним, мог бы расслышать сорвавшиеся с его губ слова:
– Слишком сильна боковая качка и слишком слаба килевая.
Поглощенный мрачным течением своих мыслей, он снова погрузился в раздумье, подобно тому как рудокоп погружается в шахту.
Размышления не мешали ему наблюдать за тем, что происходило на море. Наблюдать море – значит размышлять.
Начиналась жестокая пытка водной стихии, от века терзаемой бурями. Из морской пучины вырывался жалобный стон. На всем безмерном пространстве ее совершались зловещие приготовления. Доктор смотрел на все, творившееся у него перед глазами, не упуская ни малейшей подробности. Но его взгляд не был взглядом созерцателя. Нельзя спокойно созерцать ад.
Начинался пока еще мало приметный сдвиг воздушных слоев, однако уже проявивший себя в смятении океана, усиливший ветер и волны, сгустивший тучи. Нет ничего более последовательного и вместе с тем более вздорного, чем океан. Неожиданные прихоти его соприродны его могуществу и составляют один из элементов величия океана. Его волна не ведает ни покоя, ни бесстрастия. Она сливается с другой волной, чтобы тотчас же отхлынуть. Она то нападает, то отступает. Ничто не сравнится с зрелищем бушующего моря. Как живописать эти почти невероятные в своей непрерывной смене провалы и взлеты, эти исполинские зыблющиеся гребни и теснины, эти едва воздвигнутые и уже рушащиеся подпоры? Как изобразить эти кущи пены на вершинах сказочных гор? Здесь все неописуемо: и разверстая бездна, и ее угрюмо-тревожный вид, и ее совершенная безликость, и светотень, и низко нависшие тучи, и внезапные разрывы облаков над головой, и их беспрестанное, неуловимое глазом таяние, и зловещий грохот, сопровождающий этот дикий хаос.
Ветер дул прямо с севера. Ярость, с которой он налетал на судно, была как нельзя более кстати, ибо порывы ее гнали урку от берегов Англии; владелец «Матутины» решил поднять все паруса. Вся в хлопьях пены, подгоняемая ветром, дувшим в корму, урка неслась как будто вскачь, с бешеным весельем перепрыгивая с волны на волну. Беглецы заливались смехом. Они хлопали в ладоши, приветствуя волны, ветер, паруса, быстроту хода, свое бегство и неведомое будущее. Доктор, казалось, не замечал их; он был погружен в задумчивость.
Померкли последние лучи заката.
Они угасли как раз в ту минуту, когда ребенок, стоя на отдаленном утесе и пристально глядя на урку, потерял ее из виду. До этого мгновения его взор был прикован к судну. Какую роль в судьбе беглецов сыграл этот детский взор? Когда ребенок перестал что-либо различать на горизонте, он повернулся спиною к морю и пошел на север, между тем как судно неслось на юг.
Все потонуло во мраке ночи.
VII
Священный ужас
А те, кого уносила на своем борту урка, с чувством радостного облегчения смотрели, как отступает все дальше и уменьшается в размерах враждебная земля. Перед ними все выше вздувалась мрачная поверхность океана, в сумерках скрывались Портленд, Пурбек, Тайнехэм, Киммеридж и оба Матраверса, длинный ряд мглистых утесов и усеянный маяками берег.
Англия исчезла из виду. Только море окружало теперь беглецов.
И вдруг наступила грозная тьма.
Ни расстояния, ни пространства уже не существовало; небо стало совершенно черным и непроницаемой завесой протянулось над судном. Медленно начал падать снег. Закружились первые хлопья. Казалось, это кружатся души умерших. В непроглядном мраке бушевал на просторе ветер. Люди почувствовали себя во власти стихии. На каждом шагу их подстерегала ловушка.
Именно таким глубоким мраком обычно начинается в наших широтах полярный смерч.
Огромная бесформенная туча, похожая на брюхо гидры, тяжко нависла над океаном, местами соприкасаясь с ним своей свинцовой утробой. Иногда она приникала к нему чудовищными присосками, похожими на лопнувшие гнойники, которые как бы втягивали в себя воду и выпускали клубящийся туман. Над ними на поверхности волн вздымались конусы пены.
Полярная буря обрушилась на урку, и урка ринулась в самую ее гущу. Шквал и судно устремились друг другу навстречу, словно хотели помериться силами.
Во время этой первой неистовой схватки ни один парус не был убран, ни один кливер не спущен, не взят ни один риф, ибо бегство граничит порой с безумием. Мачта трещала и гнулась, точно в испуге.
Смерчи в нашем Северном полушарии вращаются слева направо, как часовая стрелка, и в своем поступательном движении проходят иногда до шестидесяти миль в час. Хотя урка оказалась всецело во власти яростного вихря, она держалась так, как держится судно при умеренном ветре, стараясь только идти наперерез волне, подставляя нос первому порыву ветра, правый борт – последующим, благодаря чему ей удавалось избегать ударов в корму и в левый борт. Такая полумера не принесла бы ни малейшей пользы, если бы ветер стал менять направление.
Откуда-то сверху, с недосягаемой высоты, несся мощный протяжный гул.
Что может сравниться с ревущей бездной? Это оглушительный звериный вой мира. То, что мы называем материей, это непознаваемое вещество, этот сплав неизмеримых сил, в действии которых обнаруживается едва ощутимая, повергающая нас в трепет воля, этот слепой хаос ночи, этот непостижимый Пан иногда издает крик – странный, долгий, упорный, протяжный крик, еще не ставший словом, но силою своей превосходящий гром. Этот крик и есть голос урагана. Другие голоса – песни, мелодии, возгласы, речь – исходят из гнезд, из нор, из жилищ, они принадлежат наседкам, воркующим влюбленным, брачащимся парам; голос урагана – это голос из великого Ничто, которое есть Все. Живые голоса выражают душу вселенной, тогда как голосом урагана вопит чудовище, ревет бесформенное. От его косноязычных вещаний захватывает дух, объемлет ужас. Гулы несутся к человеку со всех сторон. Они перекликаются над его головой. Они то повышаются, то понижаются, плывут в воздухе волнами звуков, поражают разум множеством диких неожиданностей, то разражаясь над самым ухом пронзительной фанфарой, то исходя хрипами где-то вдалеке; головокружительный гам, похожий на чей-то говор, – да это и в самом деле говор; это тщится говорить сама природа, это ее чудовищный лепет. В этом крике новорожденного глухо прорывается трепетный голос необъятного мрака, обреченного на длительное, неизбывное страдание, то приемлющего, то отвергающего свое иго. Чаще всего это напоминает бред безумца, приступ душевного недуга; это скорее эпилептическая судорога, чем разумная сила; кажется, будто видишь воочию бесконечность, бьющуюся в припадке падучей. Временами начинает казаться, что стихии предъявляют свои встречные права и хаос покушается снова завладеть вселенной. Временами это жалобный стон причитающего и в чем-то оправдывающегося пространства, нечто вроде защитительной речи, произносимой целым миром; в такие минуты приходит в голову, что вся вселенная ведет спор; прислушиваешься, стараясь уловить страшные доводы за и против; иногда стон, вырывающийся из тьмы, бывает неопровержим, как силлогизм. В неизъяснимом смущении останавливается перед всем этим человеческая мысль. Вот где источник возникновения мифологии и политеизма. Ужас, вызываемый этим оглушительным и невнятным рокотом, усугубляется мгновенно возникающими и столь же быстро исчезающими фантастическими образами сверхчеловеческих существ: еле различимые лики эвменид, облакоподобная грудь фурий, адские химеры, в реальности которых почти невозможно усомниться. Нет ничего страшнее этих рыданий, взрывов хохота, многообразных возгласов, этих непостижимых вопросов и ответов, этих призывов о помощи, обращенных к неведомым союзникам. Человек теряется, слыша эти жуткие заклинания. Он отступает перед загадкой свирепых и жалобных воплей. Каков их скрытый смысл? Что означают они? Кому угрожают, кого умоляют? В них чудится бешеная злоба. Яростно перекликается бездна с бездной, воздух с водою, ветер с волной, дождь с утесом, зенит с надиром, звезды с морской пеной, несется вой пучины, сбросившей с себя намордник, – таков этот бунт, в который замешалась еще и таинственная распря каких-то злобных духов.
Многоречивость ночи столь же зловеща, как и ее безмолвие. В ней чувствуется гнев неведомого.
Ночь скрывает чье-то присутствие. Но чье?
Впрочем, следует различать ночь и потемки. Ночь заключает в себе нечто единое; в потемках есть известная множественность. Недаром грамматика, со свойственной ей последовательностью, не допускает единственного числа для слова «потемки». Ночь – одна, потемок много.
Разрозненное, беглое, зыбкое, пагубное – вот что представляет собою покров ночной тайны. Земля пропадает у нас под ногами, вместо нее возникает иная реальность.
В беспредельном мраке чувствуется присутствие чего-то или кого-то живого, но от этого живого веет на нас холодом смерти. Когда закончится наш земной путь, когда этот мрак станет для нас светом, мы начнем новую жизнь вне жизни земной. А пока мрак как бы испытывает нас. Темнота – это гнет. Ночь налагает руку на нашу душу. Бывают ужасные и торжественные мгновения, когда мы чувствуем, что нами овладевает этот посмертный мир.
Нигде эта близость неведомого не ощущается более явственно, чем на море, во время бури. Здесь ужас возрастает от фантастической обстановки. Древний тучегонитель, по своему произволу меняющий течение людских жизней, располагает здесь всем, что ему требуется для осуществления любой своей причуды: непостоянной, буйной стихией и рассеянными повсюду равнодушными силами. Буря, природа которой остается для нас тайной, только исполняет приказания, ежеминутно повинуясь внушениям чьей-то мнимой или действительной воли.
Поэты всех времен называли это прихотью волн.
Но прихоти не существует.
Явления, повергающие нас в недоумение и именуемые нами случайностью в природе и случаем в человеческой жизни, – следствия законов, сущность которых мы только начинаем постигать.
VIII
Nix et nox[43]
Характерный признак снежной бури – чернота. Обычная картина во время грозы – потемневшее море или земля и свинцовое небо – резко меняется: небо становится черным, океан – белым. Внизу – пена, вверху – мрак. Горизонт заслонен стеною мглы, зенит затянут крепом. Буря напоминает внутренность собора, задрапированного траурной материей. Но никакого освещения в этом соборе нет. Нет ни огней святого Эльма на гребнях волн, нет ни единой искорки, ни намека на фосфоресценцию – куда ни глянь, сплошной мрак. Полярный смерч тем и отличается, между прочим, от смерча тропического, что один из них зажигает все огни, другой гасит их все до единого. Над миром внезапно вырастает давящий каменный свод. В непроглядной тьме падают с неба, крутясь в воздухе, белые пушинки и медленно опускаются в море. Пушинки эти – не что иное, как снежные хлопья: они порхают и кружатся в воздухе. Как будто с погребального покрова, раскинутого в небе, срываются серебряные блестки и ожившими слезами падают одна за другой. Сеет снег, дует яростный северный ветер. Чернота, испещренная белыми точками, беснование во мраке, смятение перед разверзшейся могилой, ураган под катафалком – вот что представляет собою снежная буря.
Внизу волнуется океан, скрывающий страшные, неизведанные глубины.
При полярном ветре, насыщенном электричеством, хлопья снега мгновенно превращаются в градины и воздух пронизывают маленькие ядра. Обстреливаемая этой картечью, поверхность моря кипит.
Ни одного удара грома. Во время полярной бури молнии почти не слышно; про нее можно сказать то же, что говорят иногда про кошку: «Она шипит». Снежная буря – грозно разверстая пасть, не знающая пощады. Это буря слепая и немая. Сплошь и рядом после того, как она пронеслась, корабли тоже становятся слепыми, а матросы немыми.
Выбраться из этой бездны нелегко.
Было бы, однако, ошибкой думать, что в снежную бурю кораблекрушение неизбежно. Датские рыболовы из Диско и Балезена, охотник за черными китами, Хирн, отправившийся к Берингову проливу отыскивать устье реки Медных Залежей, Гудзон, Маккензи, Ванкувер, Росс, Дюмон-Дюрвиль – все они попадали за полярным кругом в полосу страшных снежных бурь и остались невредимы.
Навстречу такой буре дерзко устремилась урка, распустив все паруса. Безумие против безумия. Когда Монтгомери, спасаясь бегством из Руана, приказал гребцам своей галеры налечь на весла, чтобы с размаху прорвать цепь, загораживающую Сену у Буйля, он действовал с той же отвагой.
«Матутина» летела стрелой. По временам, несясь под парусами, она давала такой ужасный крен, что угол, образуемый ее бортом и поверхностью моря, был не больше пятнадцати градусов, но ее отличный закругленный киль прилегал к волне, словно приклеенный. Киль противостоял напору урагана. Носовая часть судна освещалась фонарем. Туча, с приближением которой усилился ветер, все ниже нависала над океаном, суживая и поглощая пространство вокруг урки. Ни одной чайки. Ни одной ласточки, гнездящейся на скалах. Ничего, кроме снега. Водная поверхность, освещенная фонарем впереди корабля, внушала ужас. На ней вздымались три-четыре вала исполинских размеров.
Время от времени огромная молния цвета красной меди вспыхивала, рассекая черные напластования тьмы от зенита до горизонта. Прорезанная ее алым сверканием, толща туч казалась еще более грозной. Пламя пожара, внезапно охватывавшего небесный свод, озаряло на миг нижние облака и хаотическое их нагромождение в глубине, открывая взорам всю бездну. На этом огненном фоне хлопья снега казались черными бабочками, залетевшими в пылающую печь. Потом все гасло.
После первого натиска ураган, продолжая подгонять урку, принялся реветь глухим басом. Это – вторая фаза, фаза зловещего замирания грохота. Нет ничего тревожнее такого монолога бури. Этот угрюмый речитатив как будто прерывает на время борьбу таинственных противников и свидетельствует о том, что в мире неведомого кто-то стоит на страже.
Урка по-прежнему с безумной скоростью мчалась вперед. Оба ее главных паруса были напряжены до предела. Небо и море стали чернильного цвета, брызги пены взлетали выше мачты. Потоки воды то и дело захлестывали палубу, и всякий раз, когда в боковой качке судно накренялось то правым, то левым бортом, клюзы, подобно раскрытым ртам, изрыгали пену обратно в море. Женщины укрылись в каюте, но мужчины оставались на палубе. Снежный вихрь слепил им глаза. Волны плевали им прямо в лицо. Все вокруг было охвачено неистовством.
В эту минуту главарь шайки, стоявший на корме, на транце, уцепившись одной рукой за ванты, другой сорвал с головы платок и, размахивая им при свете фонаря, с развевающимися по ветру волосами, с лицом, просиявшим от горделивой радости, опьяненный дыханием бури, крикнул:
– Мы свободны!
– Свободны! Свободны! Свободны! – вторили ему беглецы.
И вся шайка, держась за снасти, выстроилась на палубе.
– Ура! – крикнул вожак.
И шайка проревела в бурю:
– Ура!
Не успел еще замереть этот крик, заглушенный воем ветра, как на противоположном конце судна раздался громкий строгий голос:
– Молчать!
Все повернули головы в ту сторону.
Они узнали голос доктора. Вокруг царила непроглядная тьма; доктор прислонился к мачте, его высокая худая фигура сливалась с нею, его совсем не было видно.
Голос продолжал:
– Слушайте!
Все замолкли.
И тогда во мраке явственно прозвучал звон колокола.
IX
Бурное море предостерегает
Владелец урки, державший румпель, разразился хохотом:
– Колокол! Отлично! Мы идем левым галсом. Что означает этот колокол? Только одно: вправо от нас земля.
Медленно выговаривая каждое слово, доктор твердо сказал:
– Вправо от нас нет земли.
– Есть! – крикнул хозяин.
– Нет.
– Но ведь звон-то доносится с земли.